Поэтому царица пригласила, кроме Иры и Хармионы, приближенных чиновников, в том числе казначея Селевка, который мог дать необходимые справки в случае, если бы речь зашла о выдаче сокровищ.
   Она рассчитывала переодеться, отдохнув после возвращения из мавзолея. Но этому помешало прибытие высокого гостя. Да если бы и хватило времени, она чувствовала себя такой разбитой и возбужденной, что не могла бы даже причесать волосы.
   Сердце ее усиленно билось, щеки разгорелись. Когда доложили о Цезаре, она успела только приподняться на подушках и откинуть волосы, падавшие на лицо, между тем Ира наскоро привела в порядок складки ее платья.
   У нее не хватило бы силы пойти к нему навстречу. Когда он вошел в комнату, Клеопатра могла только приветствовать его движением руки, он же, поклонившись еще у дверей, быстро прервал тягостное молчание, сказав с изысканною вежливостью:
   — Ты звала — я явился. Красоте повинуется всякий, даже победитель.
   Она, точно пристыженная, опустила голову и сказала внятно:
   — Я не звала, я только просила тебя выслушать меня. Благодарю за исполнение моей просьбы. Хотя женская красота опасна для мужчин, — тебе нечего опасаться. Никакая красота не выдержит мучений, доставшихся на мою долю, да и сама жизнь едва выдерживает. Но ты не позволяешь мне расстаться с ней. Если у тебя добрые намерения, не превращай в невыносимое бремя жизнь той, которой ты отказываешь в смерти.
   Цезарь снова поклонился:
   — Я надеюсь сделать твою жизнь достойной тебя!
   — В таком случае, — продолжала Клеопатра, — избавь же меня от мучительной неизвестности! Ты-то уж во всяком случае не из тех людей, которые не заботятся о завтрашнем дне.
   — Ты подразумеваешь человека, — жестко возразил Цезарь, — который, быть может, и до сих пор жил бы среди нас, если бы с мудрым смирением…
   Глаза Клеопатры, кротко и скромно смотревшие на холодное лицо победителя, сверкнули гневом.
   — Оставь прошлое в покое! — сказала она высокомерно.
   Впрочем, ей тут же удалось овладеть собой. Она продолжала совершенно другим тоном, не лишенным льстивой мягкости:
   — Человек, желаниям которого повинуется мир, обозревает настоящее и будущее. Наверное, он решил судьбу детей, прежде чем согласился увидеть мать. Единственный, кто мог стать тебе поперек дороги, сын твоего великого дяди…
   — Он не мог избежать своей участи, — перебил Цезарь тоном искреннего сожаления. — Я оплакивал Антония и сожалею о несчастном юноше.
   — Это делает честь твоему сердцу, — горячо воскликнула Клеопатра. — Вырвав у меня кинжал, Прокулей упрекал меня за то, что я подозреваю в жестокости и беспощадности самого кроткого из полководцев.
   — Два качества, совершенно чуждые моей натуре, — заметил гость.
   — И если даже они присущи ей, — подхватила царица, — ты должен подавить их. Ведь ты не раз говорил, что хочешь идти по стопам твоего великого дяди. Цезарион, — взгляни на его бюст, — как две капли воды похож на своего отца. Любовь твоего божественного дяди была драгоценнейшим из даров, посланных богами мне, несчастной, ожидающей теперь твоего приговора. И какая любовь! Мир не знает, чем я была для его великого сердца, но тебе, его наследнику, я хочу показать это, чтобы не дать места недоразумениям. Я ожидаю твоего приговора. Ты судья! Эти письма — мои главные оправдательные документы. Они тебе покажут меня такой, какой я была и есть, а не какой меня рисуют зависть и клевета. Подай сюда ящик, Ира. В нем драгоценные свидетельства любви Цезаря, — письма, которые я получала от него.
   Она открыла ящик дрожащими руками и, опустив голову, продолжала глухим голосом, точно вид этих писем перенес ее в прошлое:
   — Из всех моих сокровищ этот ящик был для меня самым заветным. Он подарил его мне. Это случилось на Брухейоне, среди ожесточенных битв.
   Развернув первый свиток, она указала Октавиану на него и на остальные письма, воскликнув:
   — Нежные и красноречивые листки! В каждом отражается удивительный человек: могучий ум, неутомимый деятель, который на минуту забывает о своих стремлениях и отдается юношеской страсти. Если бы я была тщеславна, Октавиан, я могла бы назвать каждое из этих писем победным трофеем, олимпийским венком. Женщина, перед которой Юлий Цезарь сложил оружие, могла высоко носить голову, не так, как несчастная, которая выпрашивает теперь позволение умереть…
   — Оставь эти письма, — мягко сказал Октавиан. — Кто же может сомневаться, что ты дорожишь ими, как сокровищем…
   — Драгоценнейшим сокровищем и притом лучшей защитой обвиняемой, — уточнила она с живостью. — На них, как я уже сказала, основывается мое оправдание. Как ужасно пользоваться для такой цели тем, что всегда было свято. Но я должна сделать над собой усилие. Октавиан, эти письма возвращают жалкой, больной просительнице достоинство и образ царицы. Мир знает только две силы, перед которыми склонялся Юлий Цезарь: желания тоскующей женщины, распростертой здесь на ложе, и всепобеждающую смерть. Странное сочетание! Но я его не боюсь, потому что смерть отняла его у жизни и у меня… Одну минуту… Мне совестно читать вслух похвалу самой себе. Но вот что здесь написано: «Благодаря тебе, неотразимая, — пишет он, — я впервые узнал теперь, когда молодость давно уже минула, какой прекрасной может быть жизнь».
   С этими словами Клеопатра протянула письмо Октавиану. Но прежде чем она успела достать другой свиток, он возвратил ей первый, сказав:
   — Я слишком хорошо понимаю, как тяжело тебе пользоваться этими задушевными излияниями для зашиты. Я могу себе представить их содержание и оценить его, не читая писем. Защита их не нужна, как бы ни были они подробны. К чему письменные доказательства в чарующей прелести, которая остается неувядаемой и поныне?
   Эти лестные слова гордого молодого властелина вызвали улыбку на лице Клеопатры.
   Октавиан заметил ее. В ней действительно было столько очарования, что он сам почувствовал, как краснеет.
   Эта несчастная женщина, эта страждущая просительница до сих пор могла опутать своими сетями, но только не его, защищенного броней холодного рассудка. Что же придавало такую чарующую прелесть этой женщине, давно уже перешагнувшей предел молодости? Проникающий в душу голос, или ее выразительное лицо, или страдания и слабость, удивительно сочетавшиеся с царственным величием, или, наконец, сознание, что любовь ее сковывала несокрушимыми узами величайших и сильнейших?
   Во всяком случае, даже ему следовало остерегаться ее чар. Но он умел обуздывать свои страсти, в отличие от своего великого дяди.
   Впрочем, Октавиану необходимо было удержать Клеопатру от самоубийства, а для этого она должна была поверить в его увлечение. Он хотел доказать свое превосходство «великой царице Востока», до сих пор пользовавшейся славой женщины, неотразимой, как смерть. Только следовало приняться за это осторожно, чтобы не испортить дела. Она должна последовать за ним в Рим. Благодаря ей и ее детям триумф его будет самым блестящим и замечательным, какой только видели сенат и народ. Итак, он возразил шутливым тоном, в котором, однако, слышалось внутреннее волнение:
   — Мой дядя был известным поклонником прекрасных женщин. Не одна из них вплетала цветы в его венок, и многим он признавался в любви устно, а может быть, так же как и тебе, письменно. Его гений был выше и во всяком случае многостороннее моего. Он мог в одно и то же время с одинаковым увлечением отдаваться самым разнообразным вещам. Меня же всецело поглощает государство, правление, война. Я уж и тому рад, что могу скрасить короткие минуты отдыха произведениями наших поэтов. Где же мне, обремененному делами, посвящать себя прекраснейшей из женщин? Если бы я мог делать то, что хочу, ты была бы первой, от которой чудесный дар Эроса… Но этого не должно быть. Мы, римляне, умеем укрощать наши желания, даже самые пылкие, когда того требует долг. Нет города на земле, в котором было бы столько богов, сколько их здесь! Чтобы понять их сущность, нужны особые дарования… Но скромные боги домашнего очага! Они слишком просты для вас, александрийцев, всасывающих философию с молоком матери… Неудивительно, что я напрасно ищу их здесь. Разумеется, они, наши домашние боги, не смогли бы ужиться здесь, где строгие требования Гименея должны умолкнуть перед пылкими желаниями Эроса. Брак не считается здесь священным… Кажется, мои слова тебе неприятны.
   — Потому что в них нет правды, — отвечала царица, с трудом подавив свое недовольство. — Но, если не ошибаюсь, ты намекаешь на мою связь с человеком, который был мужем твоей сестры. Вы, римляне, ни во что не ставите браки вашей знати с иностранками… Но я… я бы не стала говорить этого, но ты заставляешь меня высказаться, и я выскажусь, хотя Прокулей, твой друг, советовал мне быть осторожней на этот счет… Я, Клеопатра, была уже женой Марка Антония, по законам и обычаям нашей страны, когда ты обвенчал его со вдовой Марцелла, едва успевшего закрыть глаза. Не твоя сестра, Октавия, а я была покинута, я, которой до конца принадлежало его сердце, я, чьи предки были великими царями, не уступающая по происхождению дочерям ваших знатнейших фамилий…
   Тут она остановилась. Она дала волю охватившему ее порыву и продолжала уже более мягким тоном:
   — Знаю, что ты предложил этот брак в интересах мира и благосостояния государства.
   — Да, и для того, чтобы пощадить жизнь десятков тысяч, — гордо прибавил Октавиан. — Твой светлый ум правильно понял мои намерения. У вас, женщин, голос сердца заглушает всякие соображения. Только мужчина, римлянин, может остаться глухим к пению сирен. В противном случае я бы никогда не выбрал для своей сестры такого супруга, — я бы и сам не мог противостоять желанию обворожительнейшей из женщин… Но мне не стоит и пытаться. Твоему сердцу не так легко увлечься Октавианом, как увлеклось оно Юлием Цезарем или блестящим Марком Антонием. Должен сознаться, что я, может быть, не стал бы заканчивать эту злополучную войну самолично и поручил бы послу вести переговоры, если бы меня не привлекало в Александрию стремление еще раз увидеть женщину, красота которой меня ослепляла, когда я был еще мальчиком. Теперь, уже зрелый мужчина, я хотел испытать удивительные духовные дарования, ту несравненную мудрость…
   — Мудрость! — воскликнула царица, пожимая плечами. — Того, что называют этим именем, отмерено тебе большей мерой. Моя судьба доказывает это. Гибкость духа, которым наделили меня бессмертные, не выдержала испытания в это печальное время. Но если ты действительно хочешь узнать, что представляет собой дух Клеопатры, избавь меня от ужасной неизвестности, дай возможность моей измученной душе оправиться и развернуться.
   — От тебя самой, — с живостью перебил ее Октавиан, — зависит создать для себя и своих близких не только спокойное, но и прекрасное будущее.
   — От меня? — с удивлением спросила Клеопатра. — Наша участь в твоих руках. Я не предъявляю нескромных требований, я прошу одно: сказать мне, что нам предстоит, что ты называешь прекрасным будущим?
   — То самое, — спокойно отвечал Цезарь, — что, по-видимому, составляет главный предмет твоих желаний: спокойную жизнь, свободу духа, к которым ты стремишься.
   Грудь женщины заволновалась сильнее, и, охваченная нетерпением, которого не могла пересилить, она воскликнула:
   — Уверяя меня в своем расположении, ты все-таки не хочешь дать ответ на вопрос, который меня мучит и который, без сомнения, у тебя есть…
   — Упреки? — возразил Октавиан с хорошо разыгранным удивлением. — Скорее я мог бы быть в претензии. Явившись сюда с дружественными намерениями, которые ты совершенно правильно усмотрела в моих словах, я был огорчен принятыми тобой мерами. Ты хотела предать огню свои сокровища. Конечно, было бы странно ожидать проявления дружбы со стороны побежденного, но согласись, что трудно придумать что-нибудь более враждебное.
   — Оставь в покое прошлое. Кто же не попытался бы уменьшить добычу победителя? — спросила Клеопатра.
   Видя, что Октавиан медлит с ответом, она продолжала с большим оживлением:
   — Говорят, будто горный баран, доведенный до крайности, бросается на охотника и увлекает его вместе с собой в пропасть. То же желание появляется у людей, и я думаю, что оно делает честь как человеку, так и животному. Еще раз прошу тебя, забудь прошлое, как я стараюсь его забыть! Скажи, что ты оставишь трон Египта за мальчиками, которых я подарила Антонию, под опекой не матери, нет, а Рима, мне же предоставишь жить, где я хочу, и я добровольно передам тебе все свои сокровища и богатство.
   При этом маленькая ручка Клеопатры сжалась в кулак от нетерпения, но Октавиан опустил глаза и сказал:
   — Имуществом побежденного располагает победитель; впрочем, сердце не позволяет мне применять обычные законы к тебе, так далеко превосходящей обыкновенных людей. Твое богатство должно быть громадно, хотя нелепая война, которую Антоний затянул надолго благодаря твоей помощи, поглотила огромные суммы. Но в этой стране растраченное золото, по-видимому, вырастает снова, как скошенная трава.
   — Ты говоришь, — с гордостью возразила Клеопатра, — о сокровищах, собранных в течение трех столетий моими предками, великими царями обильной земли, для поддержания славы и блеска своего дома и украшения его женщин. Бережливость была чужда щедрой и широкой натуре Антония, но то, что осталось, не покажется незначительным даже самой жадности. Все до последней вещицы записано.
   С этими словами она взяла у казначея Селевка свиток и протянула Октавиану, который принял его с легким поклоном. Но едва он начал читать, как казначей, маленький тучный человек с блестящими глазками, почти исчезавшими на полном лице, поднял палец и, указывая на царицу, объявил, что она задумала скрыть некоторые вещи и потому не велела заносить их в список.
   Кровь прихлынула к лицу измученной, охваченной лихорадочным нетерпением женщины, и, не помня себя, она кинулась на доносчика, который благодаря ей из бедности и ничтожества возвысился до своего теперешнего положения. Клеопатра осыпала его пощечинами, пока Октавиан, смеясь, не крикнул, что она хотя награждает негодяя по заслугам, но, кажется, уж наградила довольно. Тогда она бросилась на ложе, в порыве отчаяния жалуясь с полными слез глазами, что эта невыносимая травля внушает ей отвращение к самой себе. Потом, схватившись за голову, воскликнула:
   — Достоинство царицы, не изменявшее мне всю жизнь, спадает с меня, как обветшавшая мантия, на глазах врага. Но что я теперь? Чем буду я завтра? Кто же, у кого кровь течет в жилах, может остаться спокойным, когда ему, истомленному голодом и жаждой, подносят к устам сочную кисть винограда и тут же отнимают ее, лишь только он вздумает прикоснуться к ней? Ты явился сюда с уверениями в своих добрых намерениях; но льстивые, многообещающие слова, которыми ты думаешь успокоить меня, несчастную, всего лишь маковые росинки, которыми стараются заглушить лихорадочный жар. Если милость, которую ты мне сулишь, имеет целью только обмануть несчастную…
   Но она не могла продолжать, так как Октавиан перебил ее, повысив голос:
   — Тот, кто считает наследника Цезаря, — сказал он с достоинством, — способным обмануть благородную женщину, царицу, подругу его великого предшественника, тот оскорбляет и унижает его. Но твой справедливый гнев служит тебе извинением. Да, — продолжал он совершенно другим тоном, — я даже рад этому гневу и готов быть еще раз свидетелем такого порыва, прекрасного в своей необузданности. Царственная львица, очевидно, сама не знает, как она прекрасна, когда поддается бурному увлечению. Что же будет, когда любовь охватит ее пылкую душу.
   — Пылкую душу! — повторила царица, и внезапно в ней пробудилось желание испытать свою силу и над этим человеком, так гордившимся своей твердостью. Может быть, он сильнее других, но во всяком случае не неуязвим.
   В сознании своей власти над сердцами мужчин, она повиновалась чисто женскому стремлению покорять сердца. Сердце врага тоже должно принадлежать ей. И прежде чем она успела дать себе отчет в этих мыслях, ее глаза засветились загадочным, многообещающим блеском и обворожительная улыбка заиграла на лице.
   При всем самообладании молодого победителя, сердце его забилось сильнее. Лицо вспыхнуло румянцем, побледнело и снова вспыхнуло. Как она смотрела на него! Неужели она полюбит племянника, как любила дядю, который благодаря ей познал, какое счастье может доставить жизнь. Да, счастлив тот, кто целует эти дивные уста, кого обнимают эти прекрасные руки, чье имя с нежностью произносит этот музыкальный голос.
   Совершеннейший образец искусства, какой ему случилось видеть в Афинах — мраморная статуя Ариадны, — не мог сравняться в чистоте линий с этой женщиной. Кому же придет в голову мысль об увядающей красоте в присутствии ее? О нет! Чары, покорившие Юлия Цезаря, до сих пор сохранились в полной силе. Октавиан чувствовал их могущество. Он был еще молод, всего тридцати трех лет, и вот после стольких усилий наступил и его черед упиваться нектаром благороднейших наслаждений, насытить душу и тело радостью.
   Он быстро шагнул к ложу, желая схватить и прижать к губам ее руку. Его пламенный взгляд встретился с ее глазами; и она поняла, что происходит в его душе, и сама изумилась своей власти над этим сильнейшим и холоднейшим из людей, — власти, сохранившейся несмотря на все муки, душевные и телесные. Торжествующая улыбка, не лишенная горького презрения, мелькнула на ее прекрасном лице. Довести ли до конца эту комедию любви, на которую она решилась в первый раз в жизни? Купить ли у него ценой самой себя счастье детей? Забыть ли о возлюбленном в угоду его врагу и дать право потомству и детям называть ее не вернейшей из верных, а бесчестной женщиной?
   На все эти вопросы как-то сам собой явился отрицательный ответ. Воспламененный любовью взгляд Октавиана давал ей право почувствовать себя победительницей, и гордое сознание торжества отразилось на ее выразительном лице слишком ясно, чтобы ускользнуть от такого проницательного и недоверчивого человека. Но едва он понял, что ему угрожает, и вспомнил слова Клеопатры о Юлии Цезаре, которого могли победить только она и смерть, как тут же овладел собой. Краснея за собственную слабость, он отвел глаза от ее лица и, встретившись взглядом с Прокулеем и другими присутствующими, понял, что стоит на краю пропасти. Одна минута, и он мог бы потерять плоды тяжких усилий и упорного труда.
   Страсть, светившаяся в его выразительных глазах, моментально погасла, и, обведя окружающих строгим и властным взглядом, он сказал твердым голосом, точно желая понять, какое впечатление произвела его слабость:
   — Тем не менее мы предпочитаем видеть благородную львицу в этом величественном покое, лучшем украшении царей. Холодный рассудок, подобный моему, не совмещается с пылким сердцем.
   Клеопатра скорее с удивлением, чем с разочарованием, следила за этой быстрой переменой. Он почти уже поддался ей, но вовремя заметил это, и, конечно, такой человек не подвергнется вторично опасности, которой едва избежал. И прекрасно! Он должен понять, что неправильно истолковал взгляд, воспламенивший ему сердце. Имея это в виду, она произнесла с величавым достоинством:
   — Страдания, подобные моим, угасят всякий пыл. А любовь? Сердце женщины открыто для нее всегда, кроме тех случаев, когда оно утратило силу желать и радоваться. Ты молод и счастлив, твое сердце и поныне требует любви, я знаю это, только во всяком случае не моей. Для меня же остается только один друг: тот, с опрокинутым факелом, которого ты не хочешь допустить ко мне. Он один доставит мне то, к чему душа моя стремится с детства: безболезненный покой. Ты улыбаешься. Моя прошлая жизнь дает тебе право на это. Каждый живет своей внутренней жизнью, но немногие понимают перипетии своей собственной, не то что чужой судьбы. Мир был свидетелем, как душевный покой ушел из моей жизни. И тем не менее я не теряю надежды найти его. Одно лишь может помешать мне насладиться им: позор и унижение, но от них я застрахована…
   Тут она запнулась, а затем прибавила, как бы в объяснение своих слов:
   — Я надеюсь, что твое великодушие избавит от них женщину, на которую — я ведь видела это — ты только что смотрел более чем милостивым взором. Я никогда не забуду о нем. Теперь же скажи мне откровенно, в чем заключается твое решение относительно меня и моих детей? Чего должны мы ждать от твоего милосердия.
   — Достойной тебя и твоих близких участи, которую Октавиан тем охотнее обеспечит вам, чем доверчивее ты отнесешься к его великодушию.
   — И если я отнесусь с полным доверием и буду ожидать от тебя величия и благородства, какие доказательства твоей милости мы увидим.
   — Можешь рисовать их со всей силой своего пламенного воображения, которое сумело даже мой взгляд истолковать в свою пользу и сделало счастливейшим из смертных величайшего и блистательнейшего из римских мужей. Если в конце концов он оказался нечестным, то, я полагаю, не по твоей, а по собственной вине. Но, клянусь Зевсом, четвертый час пополудни…
   С этими словами он прижал руку к сердцу и прибавил с выражением искреннего сожаления:
   — Как ни жалко мне прерывать эту увлекательную беседу, но меня ждут важные и, к несчастью, неотложные дела.
   — А ответ? — воскликнула Клеопатра, бросив на него взгляд, полный нетерпеливого ожидания.
   — Неужели я должен повторять свои слова? — отвечал он. — Хорошо. Полное доверие с твоей стороны и всякая возможная милость с моей. Твое сердце так полно теплым чувством! Удели мне ничтожную частицу его и требуй взамен каких угодно даров. Я заранее обещаю их тебе.
   С этими словами он дружески простился с ней и быстрыми шагами вышел из комнаты.
   — Ушел, ушел! — воскликнула Ира, когда дверь закрылась за ним. — Угорь выскользнул из руки, схватившей его.
   — Северный лед, — задумчиво сказала Клеопатра, в то время как Хармиона помогала ей расположиться поудобнее, — так же скользок, как и холоден. Теперь не на что больше надеяться.
   — Нет, нет, госпожа! — горячо возразила Ира. — Долабелла ожидает его на дворе Филадельфа. От него мы узнаем — он обещал мне это — решение Октавиана.
   Действительно, повелитель встретил у первых ворот дворца юношу, который любовался прекрасной киринейской четверней.
   — Славные лошади, — заметил Октавиан. — Подарок этого города. Ты поедешь со мной? Замечательная женщина, в высшей степени замечательная!
   — Не правда ли? — горячо подхватил Долабелла.
   — Бесспорно! Но хотя она почти что годится тебе в матери, а все-таки опасна для юноши твоего возраста и характера. Какой сладкий голосок, какая живость, какой огонь. И при всем том благородство в каждом движении. Но я желал бы угасить, а не раздуть искру, которая, быть может, уже запала в твое сердце. А какую сцену она разыграла и с каким мастерством!
   Он слегка усмехнулся, но Долабелла воскликнул:
   — Ты редко смеешься, но этот разговор, по-видимому, развеселил тебя. Значит, он привел к хорошему результату?
   — Будем надеяться! Я был к ней милостив, насколько возможно.
   — Прекрасно! Могу ли я узнать, какое будущее готовят для нее твоя доброта и мудрость? Или, проще сказать, что обещал ты злополучной царице?
   — Мою милость, если она доверится мне.
   — Прокулей и я стараемся укрепить ее доверие. И если это нам удастся?..
   — То, как я уже сказал, она заслужит мою милость, полную милость.
   — Но ее будущая судьба? Что ты готовишь для нее и ее детей?
   — Это зависит от степени ее доверия.
   Он остановился, заметив упрек во взгляде Долабеллы.
   Ему хотелось сохранить восторженного поклонника в лице этого юноши, быть может, предназначенного для великих дел, и потому он продолжал доверчивым тоном:
   — С тобой, мой юный друг, я могу быть откровенным. Я исполню все желания этой все еще обворожительной женщины; но сначала я воспользуюсь ею для триумфа. Римляне будут в претензии на меня, если я лишу их созерцания этой царицы, этой несравненной женщины, первой женщины своего времени во многих отношениях. Мы вскоре отправимся в Сирию. Царицу с ее детьми я отправлю в Рим через три дня. Если они сыграют в моем триумфальном шествии роль, которую я им предназначил, то увидят, как Октавиан награждает тех, кто умеет ему угодить.
   Долабелла слушал его молча и, когда тот взошел на колесницу, попросил позволения остаться.
   Октавиан направился на восток, к лагерю, где вблизи ипподрома готовились к постройке предместья Никополиса, то есть города побед, который напоминал бы грядущим поколениям о победе императора над Антонием и Клеопатрой.
   Благородный представитель дома Корнелиев долго смотрел вслед Октавиану. Потом он выпрямился и пошел во дворец. Он рисковал жизнью, но решился исполнить свой долг по отношению к благородной женщине, почтившей его своим доверием. Она была слишком хороша для того, чтобы служить потехой для черни.
   Через некоторое время Клеопатра узнала, какой позор предстоит ей.

XXVI

 
   На следующее утро царица долго шепталась с Хармионой, а та с нубиянкой Анукис. Накануне заходил садовник Архибия, посланный им к Хармионе — узнать, не желает ли она попробовать удивительных смокв, растущих в эпикурейском саду. Насчет этих фруктов тоже зашел разговор, после которого Анукис отправилась в Каноп, а оттуда на рыбный рынок. Там она о чем-то поговорила с Пирром и передала ему корзину, с которой он отправился к себе на остров.