Страница:
Сонька умела слушать музыку – все-таки она была музыкантшей. Поэтому вскоре она забыла обо всем, кроме музыки, и сидела уже свободней, а не так, словно аршин проглотила.
А Мурат следил за маленьким органистом и больше удивлялся его сноровке, чем слушал музыку. И еще – поглядывал на Соню.
– Слушай! Ты слушай! – изредка говорила ему Сонька и однажды – во время какого-то очень свирепого баховского извержения звуков – даже взяла его за руку и сжала ее.
Мурат аж окаменел от этого ее прикосновения и взмок, словно его бросило в жар.
О, этот Бах! Он венчал их в эти минуты, он венчал в эти минуты совершенно невероятную пару в восьмом ряду – Соньке было девятнадцать лет, а Мурату еще не было шестнадцати.
Впрочем, ни Мурат, ни Сонька, ни тем более его величество Бах не знали тогда, что это – венчание…
Но может быть, помимо своей воли и знания, Соня и Мурат чувствовали в этой музыке НЕЧТО – ведь Бах есть Бах, как ни крути. Я думаю, что чувствовали, – они сидели какие-то притихшие, а уединенность в своем восьмом ряду еще больше сближала их…
…Теперь по законам кинематографа должна прозвучать пощечина. О, как бы это было по-киношному – после Баха, после первых тонких нитей музыки, связавших моих героев, – выстрелить пощечиной, которую, например, Сонька дала Мурату за то, что он, допустим, решил ее поцеловать!
Но что же мне делать – ведь пощечины не было, не было…
А был по-южному темный вечер, и крупные кавказские звезды плыли над городом, а Мурат и Сонька шли домой, и Соньке неловко было идти рядом с ним, поскольку он на два сантиметра ниже ее ростом и моложе на четыре года. А единственное, о чем думал Мурат, – это взять ее под руку или нет. Взять под руку или нет – кто из нас в молодости не решал таких задач-головоломок?! А Соньке меньше всего хотелось встретить знакомых.
А Мурату больше всего хотелось взять ее под руку.
Ой, какой простой и какой сложный вопрос!
Они переходили какую-то улицу, навстречу шла машина, и Мурат, воспользовавшись этим, взял Соньку под локоть.
Он вел ее через улицу, как ведут слепого, или – он нес ее локоть, как несут рюмку, полную до краев. Ой, почему такие узкие улицы в нашем городе?! На той стороне улицы Сонька высвободила руку, и они опять пошли порознь и молча.
Господи, как трудно в юности найти тему для разговора, для самого простого разговора с девушкой, в которую ты влюблен!
– Тебе понравился концерт? – спросила Соня.
– Ага… – И только через несколько шагов: – А тебе?
– Мне очень…
И опять – затяжное молчание, и снова они переходят улицу, и снова он берет ее под локоть, а на той стороне улицы она опять высвободила руку.
Наконец, все убыстряя шаг, они пришли к нашему дому.
– Спасибо. До свидания, – сухо сказала Соня, как и положено по протоколу.
– А может быть, это… погуляем? – робко предложил он.
– Зачем? – спросила Соня.
– Ну, так…
Она отрицательно покачала головой:
– Не могу. Брат приехал. В отпуск из армии. До свидания, – сказала Соня и подала Мурату руку.
– До свидания! – Он обрадовался – ведь она не может с ним еще погулять только потому, что приехал брат! А так бы…
Он пожал ей руку и даже не попытался задержать ее руку в своей.
– А в другой раз погуляем? – спросил он с надеждой.
У нее не хватило духу убить его отказом, она сказала:
– Может быть. До свидания.
И тут же ушла и взбежала по лестнице на второй этаж, а он стоял и слушал цокот ее каблучков. И когда хлопнула наверху дверь и все затихло – он пошел домой. Но слово «пошел» тут не годится, потому что душа у него в этот момент пела. И, поддев ногой валявшуюся на дороге консервную банку, он финтом послал ее в темноту улицы…
Вот и все. А пощечины не было. Не было…
А теперь такая легкая-легкая музыка. Как в хорошем кино.
Мы идем по солнечной стороне улицы – я и моя сестра Сонька. На мне форма моряка Балтийского Краснознаменного флота, гюйс вытравлен морскими ветрами, бескозырка заломлена, на бескозырке золотом – «Балтийский флот». Рядом идет Сонька. Она в легком платье-мини, и волосы подобраны в узел.
Я говорю с ней как взрослый и старший брат.
– Цель! – говорю я. – Понимаешь, главное – выбрать цель и не сдаваться. Я писал стихи даже в наряде. И по ночам. И на вахте. А потом взял и послал их в Литинститут. И пришел ответ: «Вы прошли творческий конкурс». Но если бы мне отказали, я бы на будущий год попробовал снова, в пятый раз…
Сонька слушает внимательно, почти внемлет. На нее засматриваются прохожие. Она у меня красивая – Сонька! Но что-то они очень уж странно на нее засматриваются – с сожалением и удивленно.
Я останавливаюсь и смотрю на Соньку. Она – сплошное внимание и вообще – сестринское обожание в глазах. Еще бы! Ведь я прошел творческий конкурс в Литинститут, я буду писателем!
И я продолжаю:
– И вообще, борьба – это интересно! Доказать всем, что ты – это ты. А главное – самому себе доказать. Запомни: каждый человек стоит столько, во сколько он сам себя ценит…
Какая-то старушка даже остановилась, засмотревшись на Соньку. Что за черт? – думаю я.
– Ну-ка, повернись, – говорю я Соньке и осматриваю ее.
Нет, все нормально, платье не порвано, не испачкано – что они смотрят?
– Да, – говорю я, успокоившись, и двигаюсь дальше. – Главное – мобилизация всего себя и уверенность в своих силах…
И тут я вижу, в чем дело. Я вижу это в зеркальной витрине парикмахерской. Сонька идет чуть позади меня, на полшага сзади и… волочит ногу. Нарочно! Конечно, люди будут оборачиваться – такая молоденькая, такая красивая и… хромоножка!
Сонька вовремя перехватила мой взгляд в зеркальной витрине – я не успел дать ей по шее. Замахнулся, но не успел. И она рывком бросилась наутек, заливаясь от смеха. Разозлившись, я побежал за ней.
Красивые стройные Сонькины лодыжки мелькали впереди и отливали на солнце матовым блеском.
Конечно, для меня – моряка-балтийца – догнать ее было плевым делом.
– Мама! – крикнула Сонька, чувствуя, что я вот-вот ей накостыляю.
И вдруг остановилась как вкопанная, с расширившимися от ужаса глазами.
Возле нашего дома стояла «скорая помощь».
– Мама?! – сдавленно крикнула Сонька и помчалась к дому.
– Мама… – беззвучно прошептала Сонька и тихо осела по стене рядом с дверью, на которой была надпись: «Операционная».
Мимо нас – меня и осевшей на корточки Сони – санитары прокатили носилки с укрытым простыней телом.
– Соня… – Я попробовал поднять сестру, но она даже не почувствовала этого.
Она раскачивала головой, как в забытьи, как метроном, – из стороны в сторону – и шептала бескровными губами:
– Ма-ма… ма-ма… ма-ма…
И глаза ее были сухи и ничего не видели…
И волосы, пышные Сонькины волосы шуршали по известке белой больничной стены…
У мамы было больное сердце, но никто из нас не знал об этом.
А у ворот больницы дежурил Мурат. Третьи сутки. Ждал Соню, меня и нашу маму. Но теперь, на третьи сутки, дежурство закончилось.
Дорогу заслоняла спина водителя. Мы с Соней сидели сзади него на брошенной на пол подушке переднего сиденья. Все остальные, кроме водительского, сиденья были демонтированы, то есть сняты, и теперь во всю длину кабины такси «ЗИС-110» лежал цинковый гроб.
Спелое осеннее лето – все в зелени плодов, листьев и взрослой травы, все в шорохах и трепете жизни – мчалось навстречу машине.
Сухо стучал счетчик-таксометр, сбрасывая десятки в нули и снова начиная с десяти копеек.
Дорога шла серпантином – среди горных террас, укрытых зеленью кипарисов и прочей южной растительностью. Под этой зеленью белели корпуса санаториев. Иные из них выбегали к дороге, к шоссе, выставляя напоказ свою беспечную курортную жизнь, круторогих гипсовых козлов и придорожные рестораны «Отдых». Во дворе одного из этих ресторанов-шашлычных какой-то молодой парень обливал сам себя водой из шланга. Жизнь била ему в загорелые плечи тугой серебристой струей, брызги отлетали далеко в стороны и катились по пыльному асфальту шариками ртути.
А Сонька сидела рядом со мной, и глаза у нее были застывшие и неживые.
А счетчик все стучал – сухо и бесстрастно, как метроном.
– Может, выключишь? – сказал я водителю. – Я по спидометру заплачу.
– Тут ГАИ всю дорогу, – ответил он, но счетчик выключил.
И почти тут же нас остановил грузин-орудовец.
– И что везешь? – сказал он водителю и потребовал: – Путевку!
Водитель протянул ему путевку, сказал:
– Сам не видишь? Люди мать хоронят…
Он сказал это с вызовом, с сознанием того, что сейчас, защищенный нашим горем, он может даже нахамить милиционеру. Помню, меня это неприятно кольнуло, но я смолчал.
Милиционер посмотрел на меня, на Соню и спросил совсем иным, участливым голосом:
– Далеко едете?
– В Белоруссию, – сказал я.
– Хотят рядом с отцом похоронить, – добавил, объясняя, водитель.
Милиционер вернул водителю путевку, сказал коротко:
– Поезжай…
И посмотрел на Соню – наверно, хотел сказать еще что-то участливое, ведь у грузин тоже культ матерей, но шофер уже включил скорость.
В Дербенте он купил два мешка яблок.
Бабы с ведрами яблок стояли вдоль шоссе у ресторана «Дорожный», но наш водитель – мужик хозяйственный и обстоятельный – высмотрел самые лучшие и недорогие яблоки – на подводе. Он притащил эти два мешка яблок почти бегом, высыпал яблоки прямо на пол машины и сказал:
– Даром взял, ей-богу. Купить вам?
– Поехали, – сказал я.
– Конечно, поехали. – Он смутился совсем чуть-чуть, а может, и вовсе не смутился.
Он отнес продавцу пустые мешки, а потом, усевшись на свое место, взял со дна машины яблоко, обтер его рукавом рубахи, надкусил и повернулся к нам.
– Ты попробуй, – сказал он мне. – И вообще – кушайте. Чего уж теперь? Жить-то надо…
Я знал, что жить надо, что надо жить, но…
Мама лежала в яблоках, в спелых яблоках «белый налив».
– Мама! – выдохнула Сонька и наконец заплакала. Впервые за все это время.
Под простым старым памятником с выгоревшей красной звездой лежали осенние полевые цветы, а рядом высился второй холмик из свежевыкопанной земли, укрытой такими же цветами. На памятнике была табличка: «Старший лейтенант Дворкин И.М. 1919–1944 гг.». На маминой могиле еще не было ни памятника, ни таблички.
Мы сидели рядом с этими могилами. Я и Соня.
Молчали. Где-то вдали, за поселком-усадьбой колхоза «Рассвет» прогромыхал поезд.
На краю кладбища остановилась «Волга», из нее вышел бритый наголо пожилой мужик в шерстяном костюме и белой рубахе, вышитой белорусским орнаментом. Подошел к нам, сел на лавочку. Потер бритую голову, закурил.
– Вот чего, – сказал он. – Ты езжай и служи себе спокойно, понял? Сколько тебе служить осталось?
– Год, – сказал я.
– Вот и служи, – сказал он и повернулся к Соне: – А ты у нас останешься, будешь в музыкальной школе работать, мы тебе сначала комнату дадим, а после, если насовсем останешься, – квартиру, дом то есть.
Соня посмотрела на него, на меня.
– А чего? – сказал он. – Могила вашего батьки на нашей земле, а теперь и мать тут. Значит, обязаны мы в вас участие принять, я так понимаю. За то он и кровь тут проливал, так я понимаю. А то что она там одна будет в вашем городе делать? На какие шиши жить? А у нас музыкальная школа уже четвертый год работает, так что тут тебе самое место, дочка, я так понимаю. А квартира ваша городская за тобой, парень, останется, поскольку ты в армии служишь и вообще. Вы без вещей приехали?
– Без, – сказал я.
– Жалко. Ну, ничего, мы ей подъемные дадим, съездит за вещами, привезет, а мы тут ей пока хату оборудуем.
– А вы кто? – спросил я.
– А я председатель колхоза, – сказал он. – Я тут с твоим батькой воевал, мне тогда четырнадцать лет было. Это вы святое дело сделали, что мать сюда привезли, к отцу. Я в райцентре на пленуме был, не успел на похороны. Тебя как звать?
Был осенний перрон, поезд кропило дождем и снегом.
Соня была под черным зонтиком и в черном траурном платье. Провожали ее флейтист из консерватории Картлос, Мурат и две подруги из музучилища. Мурат и Картлос внесли Сонькины вещи в вагон.
Потом они стояли на перроне, подруги расцеловались с Соней, и настал черед прощаться с ребятами. Соня сказала Мурату и Картлосу:
– Спасибо вам. Теперь вы не будете драться.
Она протянула руку Картлосу, он пожал ее и чуть задержал в своей руке.
Затем она подала руку Мурату.
Но он стоял не двигаясь, молча глядел ей в глаза. Дождь и снег увлажнили его лицо и непокрытую голову.
– Глупый, – сказала Соня. – Ты хороший. А я тебя била тогда. Больше не буду…
Она усмехнулась улыбкой взрослой и мудрой женщины – все-таки, как я понимаю, Соньке, помимо всего, еще чуть-чуть нравилось изображать из себя взрослую, убитую горем женщину.
– Больше не буду, – кротко усмехнулась она. – Прощай.
И поцеловала Мурата в лоб, как ребенка. Тут поезд тронулся, Соня вскочила на подножку.
Мурат, Картлос и Сонины подруги пошли рядом с вагоном.
– Напиши. Адрес свой напиши. Напишешь? – спрашивал Мурат, идя рядом с подножкой.
– Хорошо, – говорила Соня. – Напишу.
Но это были просто слова – Мурат почувствовал это по ее интонации и уже почти отсутствующему взгляду. Поезд набирал ход, все отстали от вагона, и только Мурат бежал рядом с подножкой, держась за поручень.
– Соня, ты напиши, ладно? Сразу напиши…
– Ты упадешь. Ты же упадешь! Отпусти! – Соня испуганно попробовала разжать его пальцы, вцепившиеся в поручень, а проводница, схватив веник, стала бить его по этой руке.
Да он и сам почувствовал, что уже не может угнаться за поездом и что перрон должен вот-вот кончиться.
– Я люблю тебя! – закричал он вдруг. – Я люблю тебя! – И отпустил поручень в двух шагах от конца платформы.
Поезд уносил Соньку, а Мурат стоял на краю перрона и смотрел ей вслед.
Сзади подошел Картлос, постоял рядом, достал из кармана папиросы «Казбек».
– Закурим? – сказал он, предлагая Мурату открытую пачку.
– Дурак ты… – сказал ему Мурат.
И снова была весна, и, сдав последний экзамен за десятый класс, они гурьбой высыпали из школы – выпускники школы номер 71. Шумной компанией двинулись по улице, а потом перекрестки стали дробить их – ребята по трое, по четверо откалывались от класса и уходили домой…
Мурат, Гога Махарадзе и Сашка Серый шли в обнимку и так же в обнимку свернули на Бондарную улицу.
Гога сказал «до вечера» и нырнул в свой подъезд. Серый погрозил кулаком наверх, в зарешеченное окно своей квартиры, где по-прежнему торчали голые пузики его младших братьев и сестер, пополнившихся за прошедший год еще одним арбузом с хвостиком. Он погрозил им кулаком, потому что из окна по фасаду дома текла подозрительно тонкая струйка. Но угроза не произвела на малышей впечатления, и Серый пошел домой принимать более действенные меры.
А Мурат откинул мальчишкам-футболистам подкативший ему под ноги мяч, потом взглянул на наш балкон и окна – они были закрыты ставнями.
Он посмотрел на эти закрытые ставни, вздохнул и тоже пошел домой – на свою улицу имени русско-украинского писателя Гоголя.
Подойдя к дому, он увидел, что ворота их двора открыты настежь, а там, во дворе, стоит пыльная полуторка. Приехавшие на этой машине дальние деревенские родственники дядя Иман и дядя Рафик с помощью отца, матери и старшей сестры Мурата Бибигюль сгружали с этой полуторки зеркальный шкаф, тахту и цветные пестрые одеяла. Одеял была целая гора – может, двадцать штук.
Мурат остановился в воротах, не понимая, что это значит, потом окликнул проходившую мимо мать:
– Ма, они к нам жить приехали?
Но тут его заметили приехавшие из деревни дядьки, спрыгнули с машины, радостно бросились к нему, принялись обнимать и восхищаться:
– Вай, какой большой стал! Совсем взрослый, слушай!
– Дядя Иман, вы к нам жить приехали? – спросил Мурат.
– Жить? Почему жить? – удивился дядя Иман. И посмотрел на отца Мурата в недоумении.
Отец отвел Мурата в сторону и сказал, что дядя Иман не жить к ним приехал, а привез приданое. Разве Мурат забыл, что он с детства обручен с дочкой дяди Имана? Теперь невесте исполнилось 16 лет, а он, Мурат, окончил школу. Нет, женить их сейчас никто не собирается. Мурату сначала нужно в институт поступить, а невеста еще в восьмом классе учится, но невесте школу кончать и не обязательно, а вот когда Мурат поступит в институт…
Но Мурат не дослушал. Он бросился в дом, схватил эти пестрые цветные одеяла и потащил назад, к машине. Он устроил нехорошую сцену, он кричал своему дяде Иману, чтобы тот убирался со своим барахлом, и все тащил и тащил из дома во двор эти пестрые цветные одеяла. Мать плакала, хватала его за руки, кричала, что это позор на ее седую голову, но он вырывался из ее рук, и снова бежал в дом, и снова выбрасывал во двор пестрые цветные одеяла.
Дядя Иман стоял, потрясенный обидой.
Отец рассвирепел, подошел к сыну и с размаху дал ему такую оплеуху, что Мурат отлетел к зеркальному шкафу, зеркало хрястнуло и осыпалось вместе с Муратом на эти пестрые одеяла.
– Ишак! – сказал отец Мурату, повернулся и подошел к дяде Иману. – Ничего, – сказал он дяде Иману. – Молодой он просто. Горячий. Ничего. Осенью привози невесту.
Дядя Иман ничего не сказал. Дядя Иман сел в машину, рядом с ним сел дядя Рафик, и они выкатили со двора пустую полуторку. Развернулись и уехали по тихой улице Гоголя, на которой почему-то никогда мальчишки не играли в футбол.
Мурат поднялся наконец с пестрых одеял – сначала на четвереньки, потом и на ноги встал.
Рядом стоял отец, смотрел, как он поднимается.
Замахнулся, хотел дать сыну новую оплеуху, но мать повисла у него на руке, сдержала.
– Вырастила! – сказал матери отец. – Перед такими родственниками позорит! У Имана брат – большой человек!
Обедали в молчании. Долма, приготовленная для гостей, стыла в большом блюде.
Мурат сидел рядом со своей старшей сестрой Бибигюль, на лице у него вздулся синий фингал, ухо отекло.
– Ты невесту видел? – спросил отец.
– Не видел, – хмуро сказал Мурат.
– А не видел – зачем отца позоришь? Зачем мать позоришь? Сестру? Невеста красавица, слушай, шестнадцать лет! Дядя ее – большой человек, начальник треста. Что я тебе – плохое хочу?
– Не женюсь я, – хмуро сказал Мурат. – В армию пойду.
– Я тебе пойду! – пригрозил отец. – Про сестру свою думаешь? Пока ты не женишься, она замуж выйти не может. А ей уже двадцать лет, совсем старуха.
– Пускай выходит, да! – сказал Мурат.
– Ты меня не учи! «Пускай выходит!» Она тебя ждет, порядок такой.
– Она с Ашотом встречается, а не меня ждет, – сказал Мурат.
– С каким Ашотом? – Отец отложил ложку.
– С Айрапетяном, футболистом из ереванской сборной. Я их в «Динамо» видел.
Отец повернулся к Бибигюль, сказал просто:
– Убью!
– А он с Сонькой встречался с Бондарной улицы, – сказала Бибигюль. – Она старше его на четыре года.
– Русская? – спросил отец.
Мурат молчал.
– У нее мать из Белоруссии, а отец русский. Он в нее уже два года влюблен, – мстительно сказала сестра.
– Поэтому жениться не хочешь? – спросил отец у Мурата.
Мурат опять молчал.
– Так… – сказал отец. – С Бондарной улицы? Это не та, которая мать на нашей земле хоронить не стала?
– Они ее на родине похоронили, рядом с отцом, – сказал Мурат.
– На нашей земле жили, а как хоронить – так тут им не родина, – сказала Бибигюль.
– А ты молчи! – сказал отец. – Я тебя убью за футболиста. Ты что – среди нашей нации не можешь себе найти футболиста? – И повернулся к Мурату: – Вы нас с матерью тоже на родину повезете хоронить, в деревню, рядом с отцами положите, ясно?
– Отец, ты что говоришь?! – испуганно сказала мать.
– Я знаю, что говорю, – сказал отец. – Им не сказать, они не только отца с матерью рядом не похоронят, они вообще свою нацию забудут. Другие, видишь, – родителей на родину везут хоронить, соблюдают нацию, а эти! Футболисты! Женишься на дочке Имана! – сказал он Мурату и повернулся к дочери: – А ты найди себе из нашей команды…
– Не женюсь я, – сказал Мурат.
Отец посмотрел ему в глаза, но Мурат выдержал взгляд. Отец усмехнулся.
– Хорошо, – сказал он. – Если ты так любишь эту с Бондарной улицы, приведи ее в дом, я хочу на нее посмотреть.
– Отец! – испугалась мать.
– Ничего, пусть приведет, – сказал отец. – Познакомимся, да! – И усмехнулся.
– Нет ее тут, – сказал Мурат. – Уехала она, в Белоруссию.
– А поезда ходят, – сказал отец. – Я деньги на машинке не печатаю, но билет на поезд еще могу купить…
– Отец! – испугалась мать. – Ты что делаешь?
– Ну, если ему наша невеста не подходит, пусть свою привезет, – сказал отец. – Если только сможет… – Он посмотрел на Мурата и добавил: – А не сможешь привезти – женишься на дочке Имана. Я сказал.
Мать запричитала, что это будет позор на ее седую голову – отказаться от невестки своей нации, взять невестку другой нации…
Отец подошел к ней, положил руку на плечо, сказал усмехаясь:
– Айши, не плачь. Что она, дура, что ли, – с таким мальчишкой ехать?! Если она мать так похоронила – значит, уже не дура, а взрослый человек. А взрослому человеку зачем муж мальчишка? Он один вернется, мать, все хорошо будет.
– Один не вернусь, – сказал Мурат.
– Езжай, посмотрим, – сказал отец.
Поезд грохотал на стыках рельсов, нагнетая скоростью и грохотом беспокойство и нетерпение в мальчишеской, по сути, душе Мурата. «Тра-та-та! Тра-та-та! Тра-та-та!» – все убыстрял свой ход поезд, и если перевести это на язык музыки, то композитор на нотах этого «тра-та-та» написал бы сверху: «аллегро», «еще аллегро», «аллегро как только можно!»
А потом сразу стало тихо-тихо.
Мурат сидел в зелени тихой поселковой улицы крупного белорусского колхоза «Рассвет».
На другой стороне улицы была двухэтажная музыкальная школа, оттуда доносились негромкие звуки фортепиано и скрипки, а посреди улицы купались в пыли куры, и у водопроводной колонки гуси пили воду, задирая к небу длинные шеи.
Где-то вдали, за поселком, прошумел поезд.
Мимо Мурата прошли девчонки лет по четырнадцать, с любопытством оглянулись на этого непривычно «чернявого» парня, сидевшего на лавочке у плетня яблоневого сада.
Потом по улице промчался мальчишка-велосипедист, он ехал, продев ногу в велосипедную раму. Увидев Мурата, он оглянулся и чуть не наскочил на гусей…
Спустя еще минуту мимо Мурата прошли какие-то старухи, тоже оглянулись: «Турок, что ли?» – «Да нет, цыган»…
Наконец в музыкальной школе прозвенел звонок, и оттуда высыпали дети – со скрипками, с нотными папками в руках. Эти тоже не миновали Мурата. Девочка лет семи, первоклассница, остановилась напротив Мурата и стала молча и сосредоточенно разглядывать его. Долго разглядывала.
От этого всеобщего внимания Мурату было не по себе, но он молчал, терпел.
Наконец вышла Соня.
Увидев Мурата, изумленно остановилась.
Он встал, направился к ней. Девочка-первоклассница молча двинулась за ним. Как привязанная.
– Прилука, иди домой, – сказала девочке Соня.
Девочка посмотрела на нее, словно очнулась ото сна. Покраснела и убежала.
– Здравствуй, – сказал Мурат Соне.
– Здравствуй. Как ты меня нашел?
– Нашел, – сказал Мурат. – Я за тобой приехал.
– Как это? – не поняла Соня.
В окнах окружающих хат торчали любопытные женские головы. Мурат посмотрел на эти прислушивающиеся к их разговору лица, спросил:
– Ты тут где живешь?
– Я… – Соня чуть замялась, потом сказала: – Пойдем сюда.
Она завела его во двор музыкальной школы, там в саду стояла беседка. Соня села на скамью, показала ему место напротив себя.
– Садись.
Они были вдвоем, вокруг – стена плотной зелени. И Мурат не удержался, порывисто потянулся к Соне.
– Соня!
– Не нужно. Подожди. Сядь, – мягко и грустно остановила его Соня. – Сядь. Слушай.
Он сел, но слушать не стал.
– Почему ты не писала? – сказал он.
Она смотрела на него, как смотрят взрослые женщины на что-то далекое и грустно-прекрасное. Потом сказала:
– Послушай. Ты молодой. Ты ведь еще совсем молодой. Тебе еще рано…
– Не рано! – перебил он. – Мне уже восемнадцать лет. Через четыре месяца. Отец сказал, если ты приедешь…
– Подожди, подожди! – попросила Соня с какой-то мукой в голосе. – Глупый… – Она вздохнула: – Я замужем, Мурат, я тут вышла замуж.
Он смотрел на нее молча, одеревенев. Потом встал. И на деревянных ногах пошел из беседки.
– Мурат! – позвала она. – Мурат…
Он не оглянулся.
А она не стала звать его больше – что она могла сказать ему? Она сидела в беседке и плакала, сама не зная почему…
Где-то вдали, за поселком, прогудел поезд, а по зеленой деревенской улице, где купались в пыли куры и гуси пили воду, вытягивая к небу длинные шеи, от Сони уходила молодость – ее южная беззаботная молодость…
Поздним вечером пришел с работы муж. Ему было 28 лет, он работал хирургом в местной больнице. На столе его ждал остывший ужин, а Соня сидела по другую сторону стола, проверяя нотные тетради – диктанты по сольфеджио. В стороне от тетрадей лежал вскрытый почтовый конверт.
А Мурат следил за маленьким органистом и больше удивлялся его сноровке, чем слушал музыку. И еще – поглядывал на Соню.
– Слушай! Ты слушай! – изредка говорила ему Сонька и однажды – во время какого-то очень свирепого баховского извержения звуков – даже взяла его за руку и сжала ее.
Мурат аж окаменел от этого ее прикосновения и взмок, словно его бросило в жар.
О, этот Бах! Он венчал их в эти минуты, он венчал в эти минуты совершенно невероятную пару в восьмом ряду – Соньке было девятнадцать лет, а Мурату еще не было шестнадцати.
Впрочем, ни Мурат, ни Сонька, ни тем более его величество Бах не знали тогда, что это – венчание…
Но может быть, помимо своей воли и знания, Соня и Мурат чувствовали в этой музыке НЕЧТО – ведь Бах есть Бах, как ни крути. Я думаю, что чувствовали, – они сидели какие-то притихшие, а уединенность в своем восьмом ряду еще больше сближала их…
…Теперь по законам кинематографа должна прозвучать пощечина. О, как бы это было по-киношному – после Баха, после первых тонких нитей музыки, связавших моих героев, – выстрелить пощечиной, которую, например, Сонька дала Мурату за то, что он, допустим, решил ее поцеловать!
Но что же мне делать – ведь пощечины не было, не было…
А был по-южному темный вечер, и крупные кавказские звезды плыли над городом, а Мурат и Сонька шли домой, и Соньке неловко было идти рядом с ним, поскольку он на два сантиметра ниже ее ростом и моложе на четыре года. А единственное, о чем думал Мурат, – это взять ее под руку или нет. Взять под руку или нет – кто из нас в молодости не решал таких задач-головоломок?! А Соньке меньше всего хотелось встретить знакомых.
А Мурату больше всего хотелось взять ее под руку.
Ой, какой простой и какой сложный вопрос!
Они переходили какую-то улицу, навстречу шла машина, и Мурат, воспользовавшись этим, взял Соньку под локоть.
Он вел ее через улицу, как ведут слепого, или – он нес ее локоть, как несут рюмку, полную до краев. Ой, почему такие узкие улицы в нашем городе?! На той стороне улицы Сонька высвободила руку, и они опять пошли порознь и молча.
Господи, как трудно в юности найти тему для разговора, для самого простого разговора с девушкой, в которую ты влюблен!
– Тебе понравился концерт? – спросила Соня.
– Ага… – И только через несколько шагов: – А тебе?
– Мне очень…
И опять – затяжное молчание, и снова они переходят улицу, и снова он берет ее под локоть, а на той стороне улицы она опять высвободила руку.
Наконец, все убыстряя шаг, они пришли к нашему дому.
– Спасибо. До свидания, – сухо сказала Соня, как и положено по протоколу.
– А может быть, это… погуляем? – робко предложил он.
– Зачем? – спросила Соня.
– Ну, так…
Она отрицательно покачала головой:
– Не могу. Брат приехал. В отпуск из армии. До свидания, – сказала Соня и подала Мурату руку.
– До свидания! – Он обрадовался – ведь она не может с ним еще погулять только потому, что приехал брат! А так бы…
Он пожал ей руку и даже не попытался задержать ее руку в своей.
– А в другой раз погуляем? – спросил он с надеждой.
У нее не хватило духу убить его отказом, она сказала:
– Может быть. До свидания.
И тут же ушла и взбежала по лестнице на второй этаж, а он стоял и слушал цокот ее каблучков. И когда хлопнула наверху дверь и все затихло – он пошел домой. Но слово «пошел» тут не годится, потому что душа у него в этот момент пела. И, поддев ногой валявшуюся на дороге консервную банку, он финтом послал ее в темноту улицы…
Вот и все. А пощечины не было. Не было…
А теперь такая легкая-легкая музыка. Как в хорошем кино.
Мы идем по солнечной стороне улицы – я и моя сестра Сонька. На мне форма моряка Балтийского Краснознаменного флота, гюйс вытравлен морскими ветрами, бескозырка заломлена, на бескозырке золотом – «Балтийский флот». Рядом идет Сонька. Она в легком платье-мини, и волосы подобраны в узел.
Я говорю с ней как взрослый и старший брат.
– Цель! – говорю я. – Понимаешь, главное – выбрать цель и не сдаваться. Я писал стихи даже в наряде. И по ночам. И на вахте. А потом взял и послал их в Литинститут. И пришел ответ: «Вы прошли творческий конкурс». Но если бы мне отказали, я бы на будущий год попробовал снова, в пятый раз…
Сонька слушает внимательно, почти внемлет. На нее засматриваются прохожие. Она у меня красивая – Сонька! Но что-то они очень уж странно на нее засматриваются – с сожалением и удивленно.
Я останавливаюсь и смотрю на Соньку. Она – сплошное внимание и вообще – сестринское обожание в глазах. Еще бы! Ведь я прошел творческий конкурс в Литинститут, я буду писателем!
И я продолжаю:
– И вообще, борьба – это интересно! Доказать всем, что ты – это ты. А главное – самому себе доказать. Запомни: каждый человек стоит столько, во сколько он сам себя ценит…
Какая-то старушка даже остановилась, засмотревшись на Соньку. Что за черт? – думаю я.
– Ну-ка, повернись, – говорю я Соньке и осматриваю ее.
Нет, все нормально, платье не порвано, не испачкано – что они смотрят?
– Да, – говорю я, успокоившись, и двигаюсь дальше. – Главное – мобилизация всего себя и уверенность в своих силах…
И тут я вижу, в чем дело. Я вижу это в зеркальной витрине парикмахерской. Сонька идет чуть позади меня, на полшага сзади и… волочит ногу. Нарочно! Конечно, люди будут оборачиваться – такая молоденькая, такая красивая и… хромоножка!
Сонька вовремя перехватила мой взгляд в зеркальной витрине – я не успел дать ей по шее. Замахнулся, но не успел. И она рывком бросилась наутек, заливаясь от смеха. Разозлившись, я побежал за ней.
Красивые стройные Сонькины лодыжки мелькали впереди и отливали на солнце матовым блеском.
Конечно, для меня – моряка-балтийца – догнать ее было плевым делом.
– Мама! – крикнула Сонька, чувствуя, что я вот-вот ей накостыляю.
И вдруг остановилась как вкопанная, с расширившимися от ужаса глазами.
Возле нашего дома стояла «скорая помощь».
– Мама?! – сдавленно крикнула Сонька и помчалась к дому.
– Мама… – беззвучно прошептала Сонька и тихо осела по стене рядом с дверью, на которой была надпись: «Операционная».
Мимо нас – меня и осевшей на корточки Сони – санитары прокатили носилки с укрытым простыней телом.
– Соня… – Я попробовал поднять сестру, но она даже не почувствовала этого.
Она раскачивала головой, как в забытьи, как метроном, – из стороны в сторону – и шептала бескровными губами:
– Ма-ма… ма-ма… ма-ма…
И глаза ее были сухи и ничего не видели…
И волосы, пышные Сонькины волосы шуршали по известке белой больничной стены…
У мамы было больное сердце, но никто из нас не знал об этом.
А у ворот больницы дежурил Мурат. Третьи сутки. Ждал Соню, меня и нашу маму. Но теперь, на третьи сутки, дежурство закончилось.
Дорогу заслоняла спина водителя. Мы с Соней сидели сзади него на брошенной на пол подушке переднего сиденья. Все остальные, кроме водительского, сиденья были демонтированы, то есть сняты, и теперь во всю длину кабины такси «ЗИС-110» лежал цинковый гроб.
Спелое осеннее лето – все в зелени плодов, листьев и взрослой травы, все в шорохах и трепете жизни – мчалось навстречу машине.
Сухо стучал счетчик-таксометр, сбрасывая десятки в нули и снова начиная с десяти копеек.
Дорога шла серпантином – среди горных террас, укрытых зеленью кипарисов и прочей южной растительностью. Под этой зеленью белели корпуса санаториев. Иные из них выбегали к дороге, к шоссе, выставляя напоказ свою беспечную курортную жизнь, круторогих гипсовых козлов и придорожные рестораны «Отдых». Во дворе одного из этих ресторанов-шашлычных какой-то молодой парень обливал сам себя водой из шланга. Жизнь била ему в загорелые плечи тугой серебристой струей, брызги отлетали далеко в стороны и катились по пыльному асфальту шариками ртути.
А Сонька сидела рядом со мной, и глаза у нее были застывшие и неживые.
А счетчик все стучал – сухо и бесстрастно, как метроном.
– Может, выключишь? – сказал я водителю. – Я по спидометру заплачу.
– Тут ГАИ всю дорогу, – ответил он, но счетчик выключил.
И почти тут же нас остановил грузин-орудовец.
– И что везешь? – сказал он водителю и потребовал: – Путевку!
Водитель протянул ему путевку, сказал:
– Сам не видишь? Люди мать хоронят…
Он сказал это с вызовом, с сознанием того, что сейчас, защищенный нашим горем, он может даже нахамить милиционеру. Помню, меня это неприятно кольнуло, но я смолчал.
Милиционер посмотрел на меня, на Соню и спросил совсем иным, участливым голосом:
– Далеко едете?
– В Белоруссию, – сказал я.
– Хотят рядом с отцом похоронить, – добавил, объясняя, водитель.
Милиционер вернул водителю путевку, сказал коротко:
– Поезжай…
И посмотрел на Соню – наверно, хотел сказать еще что-то участливое, ведь у грузин тоже культ матерей, но шофер уже включил скорость.
В Дербенте он купил два мешка яблок.
Бабы с ведрами яблок стояли вдоль шоссе у ресторана «Дорожный», но наш водитель – мужик хозяйственный и обстоятельный – высмотрел самые лучшие и недорогие яблоки – на подводе. Он притащил эти два мешка яблок почти бегом, высыпал яблоки прямо на пол машины и сказал:
– Даром взял, ей-богу. Купить вам?
– Поехали, – сказал я.
– Конечно, поехали. – Он смутился совсем чуть-чуть, а может, и вовсе не смутился.
Он отнес продавцу пустые мешки, а потом, усевшись на свое место, взял со дна машины яблоко, обтер его рукавом рубахи, надкусил и повернулся к нам.
– Ты попробуй, – сказал он мне. – И вообще – кушайте. Чего уж теперь? Жить-то надо…
Я знал, что жить надо, что надо жить, но…
Мама лежала в яблоках, в спелых яблоках «белый налив».
– Мама! – выдохнула Сонька и наконец заплакала. Впервые за все это время.
Под простым старым памятником с выгоревшей красной звездой лежали осенние полевые цветы, а рядом высился второй холмик из свежевыкопанной земли, укрытой такими же цветами. На памятнике была табличка: «Старший лейтенант Дворкин И.М. 1919–1944 гг.». На маминой могиле еще не было ни памятника, ни таблички.
Мы сидели рядом с этими могилами. Я и Соня.
Молчали. Где-то вдали, за поселком-усадьбой колхоза «Рассвет» прогромыхал поезд.
На краю кладбища остановилась «Волга», из нее вышел бритый наголо пожилой мужик в шерстяном костюме и белой рубахе, вышитой белорусским орнаментом. Подошел к нам, сел на лавочку. Потер бритую голову, закурил.
– Вот чего, – сказал он. – Ты езжай и служи себе спокойно, понял? Сколько тебе служить осталось?
– Год, – сказал я.
– Вот и служи, – сказал он и повернулся к Соне: – А ты у нас останешься, будешь в музыкальной школе работать, мы тебе сначала комнату дадим, а после, если насовсем останешься, – квартиру, дом то есть.
Соня посмотрела на него, на меня.
– А чего? – сказал он. – Могила вашего батьки на нашей земле, а теперь и мать тут. Значит, обязаны мы в вас участие принять, я так понимаю. За то он и кровь тут проливал, так я понимаю. А то что она там одна будет в вашем городе делать? На какие шиши жить? А у нас музыкальная школа уже четвертый год работает, так что тут тебе самое место, дочка, я так понимаю. А квартира ваша городская за тобой, парень, останется, поскольку ты в армии служишь и вообще. Вы без вещей приехали?
– Без, – сказал я.
– Жалко. Ну, ничего, мы ей подъемные дадим, съездит за вещами, привезет, а мы тут ей пока хату оборудуем.
– А вы кто? – спросил я.
– А я председатель колхоза, – сказал он. – Я тут с твоим батькой воевал, мне тогда четырнадцать лет было. Это вы святое дело сделали, что мать сюда привезли, к отцу. Я в райцентре на пленуме был, не успел на похороны. Тебя как звать?
Был осенний перрон, поезд кропило дождем и снегом.
Соня была под черным зонтиком и в черном траурном платье. Провожали ее флейтист из консерватории Картлос, Мурат и две подруги из музучилища. Мурат и Картлос внесли Сонькины вещи в вагон.
Потом они стояли на перроне, подруги расцеловались с Соней, и настал черед прощаться с ребятами. Соня сказала Мурату и Картлосу:
– Спасибо вам. Теперь вы не будете драться.
Она протянула руку Картлосу, он пожал ее и чуть задержал в своей руке.
Затем она подала руку Мурату.
Но он стоял не двигаясь, молча глядел ей в глаза. Дождь и снег увлажнили его лицо и непокрытую голову.
– Глупый, – сказала Соня. – Ты хороший. А я тебя била тогда. Больше не буду…
Она усмехнулась улыбкой взрослой и мудрой женщины – все-таки, как я понимаю, Соньке, помимо всего, еще чуть-чуть нравилось изображать из себя взрослую, убитую горем женщину.
– Больше не буду, – кротко усмехнулась она. – Прощай.
И поцеловала Мурата в лоб, как ребенка. Тут поезд тронулся, Соня вскочила на подножку.
Мурат, Картлос и Сонины подруги пошли рядом с вагоном.
– Напиши. Адрес свой напиши. Напишешь? – спрашивал Мурат, идя рядом с подножкой.
– Хорошо, – говорила Соня. – Напишу.
Но это были просто слова – Мурат почувствовал это по ее интонации и уже почти отсутствующему взгляду. Поезд набирал ход, все отстали от вагона, и только Мурат бежал рядом с подножкой, держась за поручень.
– Соня, ты напиши, ладно? Сразу напиши…
– Ты упадешь. Ты же упадешь! Отпусти! – Соня испуганно попробовала разжать его пальцы, вцепившиеся в поручень, а проводница, схватив веник, стала бить его по этой руке.
Да он и сам почувствовал, что уже не может угнаться за поездом и что перрон должен вот-вот кончиться.
– Я люблю тебя! – закричал он вдруг. – Я люблю тебя! – И отпустил поручень в двух шагах от конца платформы.
Поезд уносил Соньку, а Мурат стоял на краю перрона и смотрел ей вслед.
Сзади подошел Картлос, постоял рядом, достал из кармана папиросы «Казбек».
– Закурим? – сказал он, предлагая Мурату открытую пачку.
– Дурак ты… – сказал ему Мурат.
И снова была весна, и, сдав последний экзамен за десятый класс, они гурьбой высыпали из школы – выпускники школы номер 71. Шумной компанией двинулись по улице, а потом перекрестки стали дробить их – ребята по трое, по четверо откалывались от класса и уходили домой…
Мурат, Гога Махарадзе и Сашка Серый шли в обнимку и так же в обнимку свернули на Бондарную улицу.
Гога сказал «до вечера» и нырнул в свой подъезд. Серый погрозил кулаком наверх, в зарешеченное окно своей квартиры, где по-прежнему торчали голые пузики его младших братьев и сестер, пополнившихся за прошедший год еще одним арбузом с хвостиком. Он погрозил им кулаком, потому что из окна по фасаду дома текла подозрительно тонкая струйка. Но угроза не произвела на малышей впечатления, и Серый пошел домой принимать более действенные меры.
А Мурат откинул мальчишкам-футболистам подкативший ему под ноги мяч, потом взглянул на наш балкон и окна – они были закрыты ставнями.
Он посмотрел на эти закрытые ставни, вздохнул и тоже пошел домой – на свою улицу имени русско-украинского писателя Гоголя.
Подойдя к дому, он увидел, что ворота их двора открыты настежь, а там, во дворе, стоит пыльная полуторка. Приехавшие на этой машине дальние деревенские родственники дядя Иман и дядя Рафик с помощью отца, матери и старшей сестры Мурата Бибигюль сгружали с этой полуторки зеркальный шкаф, тахту и цветные пестрые одеяла. Одеял была целая гора – может, двадцать штук.
Мурат остановился в воротах, не понимая, что это значит, потом окликнул проходившую мимо мать:
– Ма, они к нам жить приехали?
Но тут его заметили приехавшие из деревни дядьки, спрыгнули с машины, радостно бросились к нему, принялись обнимать и восхищаться:
– Вай, какой большой стал! Совсем взрослый, слушай!
– Дядя Иман, вы к нам жить приехали? – спросил Мурат.
– Жить? Почему жить? – удивился дядя Иман. И посмотрел на отца Мурата в недоумении.
Отец отвел Мурата в сторону и сказал, что дядя Иман не жить к ним приехал, а привез приданое. Разве Мурат забыл, что он с детства обручен с дочкой дяди Имана? Теперь невесте исполнилось 16 лет, а он, Мурат, окончил школу. Нет, женить их сейчас никто не собирается. Мурату сначала нужно в институт поступить, а невеста еще в восьмом классе учится, но невесте школу кончать и не обязательно, а вот когда Мурат поступит в институт…
Но Мурат не дослушал. Он бросился в дом, схватил эти пестрые цветные одеяла и потащил назад, к машине. Он устроил нехорошую сцену, он кричал своему дяде Иману, чтобы тот убирался со своим барахлом, и все тащил и тащил из дома во двор эти пестрые цветные одеяла. Мать плакала, хватала его за руки, кричала, что это позор на ее седую голову, но он вырывался из ее рук, и снова бежал в дом, и снова выбрасывал во двор пестрые цветные одеяла.
Дядя Иман стоял, потрясенный обидой.
Отец рассвирепел, подошел к сыну и с размаху дал ему такую оплеуху, что Мурат отлетел к зеркальному шкафу, зеркало хрястнуло и осыпалось вместе с Муратом на эти пестрые одеяла.
– Ишак! – сказал отец Мурату, повернулся и подошел к дяде Иману. – Ничего, – сказал он дяде Иману. – Молодой он просто. Горячий. Ничего. Осенью привози невесту.
Дядя Иман ничего не сказал. Дядя Иман сел в машину, рядом с ним сел дядя Рафик, и они выкатили со двора пустую полуторку. Развернулись и уехали по тихой улице Гоголя, на которой почему-то никогда мальчишки не играли в футбол.
Мурат поднялся наконец с пестрых одеял – сначала на четвереньки, потом и на ноги встал.
Рядом стоял отец, смотрел, как он поднимается.
Замахнулся, хотел дать сыну новую оплеуху, но мать повисла у него на руке, сдержала.
– Вырастила! – сказал матери отец. – Перед такими родственниками позорит! У Имана брат – большой человек!
Обедали в молчании. Долма, приготовленная для гостей, стыла в большом блюде.
Мурат сидел рядом со своей старшей сестрой Бибигюль, на лице у него вздулся синий фингал, ухо отекло.
– Ты невесту видел? – спросил отец.
– Не видел, – хмуро сказал Мурат.
– А не видел – зачем отца позоришь? Зачем мать позоришь? Сестру? Невеста красавица, слушай, шестнадцать лет! Дядя ее – большой человек, начальник треста. Что я тебе – плохое хочу?
– Не женюсь я, – хмуро сказал Мурат. – В армию пойду.
– Я тебе пойду! – пригрозил отец. – Про сестру свою думаешь? Пока ты не женишься, она замуж выйти не может. А ей уже двадцать лет, совсем старуха.
– Пускай выходит, да! – сказал Мурат.
– Ты меня не учи! «Пускай выходит!» Она тебя ждет, порядок такой.
– Она с Ашотом встречается, а не меня ждет, – сказал Мурат.
– С каким Ашотом? – Отец отложил ложку.
– С Айрапетяном, футболистом из ереванской сборной. Я их в «Динамо» видел.
Отец повернулся к Бибигюль, сказал просто:
– Убью!
– А он с Сонькой встречался с Бондарной улицы, – сказала Бибигюль. – Она старше его на четыре года.
– Русская? – спросил отец.
Мурат молчал.
– У нее мать из Белоруссии, а отец русский. Он в нее уже два года влюблен, – мстительно сказала сестра.
– Поэтому жениться не хочешь? – спросил отец у Мурата.
Мурат опять молчал.
– Так… – сказал отец. – С Бондарной улицы? Это не та, которая мать на нашей земле хоронить не стала?
– Они ее на родине похоронили, рядом с отцом, – сказал Мурат.
– На нашей земле жили, а как хоронить – так тут им не родина, – сказала Бибигюль.
– А ты молчи! – сказал отец. – Я тебя убью за футболиста. Ты что – среди нашей нации не можешь себе найти футболиста? – И повернулся к Мурату: – Вы нас с матерью тоже на родину повезете хоронить, в деревню, рядом с отцами положите, ясно?
– Отец, ты что говоришь?! – испуганно сказала мать.
– Я знаю, что говорю, – сказал отец. – Им не сказать, они не только отца с матерью рядом не похоронят, они вообще свою нацию забудут. Другие, видишь, – родителей на родину везут хоронить, соблюдают нацию, а эти! Футболисты! Женишься на дочке Имана! – сказал он Мурату и повернулся к дочери: – А ты найди себе из нашей команды…
– Не женюсь я, – сказал Мурат.
Отец посмотрел ему в глаза, но Мурат выдержал взгляд. Отец усмехнулся.
– Хорошо, – сказал он. – Если ты так любишь эту с Бондарной улицы, приведи ее в дом, я хочу на нее посмотреть.
– Отец! – испугалась мать.
– Ничего, пусть приведет, – сказал отец. – Познакомимся, да! – И усмехнулся.
– Нет ее тут, – сказал Мурат. – Уехала она, в Белоруссию.
– А поезда ходят, – сказал отец. – Я деньги на машинке не печатаю, но билет на поезд еще могу купить…
– Отец! – испугалась мать. – Ты что делаешь?
– Ну, если ему наша невеста не подходит, пусть свою привезет, – сказал отец. – Если только сможет… – Он посмотрел на Мурата и добавил: – А не сможешь привезти – женишься на дочке Имана. Я сказал.
Мать запричитала, что это будет позор на ее седую голову – отказаться от невестки своей нации, взять невестку другой нации…
Отец подошел к ней, положил руку на плечо, сказал усмехаясь:
– Айши, не плачь. Что она, дура, что ли, – с таким мальчишкой ехать?! Если она мать так похоронила – значит, уже не дура, а взрослый человек. А взрослому человеку зачем муж мальчишка? Он один вернется, мать, все хорошо будет.
– Один не вернусь, – сказал Мурат.
– Езжай, посмотрим, – сказал отец.
Поезд грохотал на стыках рельсов, нагнетая скоростью и грохотом беспокойство и нетерпение в мальчишеской, по сути, душе Мурата. «Тра-та-та! Тра-та-та! Тра-та-та!» – все убыстрял свой ход поезд, и если перевести это на язык музыки, то композитор на нотах этого «тра-та-та» написал бы сверху: «аллегро», «еще аллегро», «аллегро как только можно!»
А потом сразу стало тихо-тихо.
Мурат сидел в зелени тихой поселковой улицы крупного белорусского колхоза «Рассвет».
На другой стороне улицы была двухэтажная музыкальная школа, оттуда доносились негромкие звуки фортепиано и скрипки, а посреди улицы купались в пыли куры, и у водопроводной колонки гуси пили воду, задирая к небу длинные шеи.
Где-то вдали, за поселком, прошумел поезд.
Мимо Мурата прошли девчонки лет по четырнадцать, с любопытством оглянулись на этого непривычно «чернявого» парня, сидевшего на лавочке у плетня яблоневого сада.
Потом по улице промчался мальчишка-велосипедист, он ехал, продев ногу в велосипедную раму. Увидев Мурата, он оглянулся и чуть не наскочил на гусей…
Спустя еще минуту мимо Мурата прошли какие-то старухи, тоже оглянулись: «Турок, что ли?» – «Да нет, цыган»…
Наконец в музыкальной школе прозвенел звонок, и оттуда высыпали дети – со скрипками, с нотными папками в руках. Эти тоже не миновали Мурата. Девочка лет семи, первоклассница, остановилась напротив Мурата и стала молча и сосредоточенно разглядывать его. Долго разглядывала.
От этого всеобщего внимания Мурату было не по себе, но он молчал, терпел.
Наконец вышла Соня.
Увидев Мурата, изумленно остановилась.
Он встал, направился к ней. Девочка-первоклассница молча двинулась за ним. Как привязанная.
– Прилука, иди домой, – сказала девочке Соня.
Девочка посмотрела на нее, словно очнулась ото сна. Покраснела и убежала.
– Здравствуй, – сказал Мурат Соне.
– Здравствуй. Как ты меня нашел?
– Нашел, – сказал Мурат. – Я за тобой приехал.
– Как это? – не поняла Соня.
В окнах окружающих хат торчали любопытные женские головы. Мурат посмотрел на эти прислушивающиеся к их разговору лица, спросил:
– Ты тут где живешь?
– Я… – Соня чуть замялась, потом сказала: – Пойдем сюда.
Она завела его во двор музыкальной школы, там в саду стояла беседка. Соня села на скамью, показала ему место напротив себя.
– Садись.
Они были вдвоем, вокруг – стена плотной зелени. И Мурат не удержался, порывисто потянулся к Соне.
– Соня!
– Не нужно. Подожди. Сядь, – мягко и грустно остановила его Соня. – Сядь. Слушай.
Он сел, но слушать не стал.
– Почему ты не писала? – сказал он.
Она смотрела на него, как смотрят взрослые женщины на что-то далекое и грустно-прекрасное. Потом сказала:
– Послушай. Ты молодой. Ты ведь еще совсем молодой. Тебе еще рано…
– Не рано! – перебил он. – Мне уже восемнадцать лет. Через четыре месяца. Отец сказал, если ты приедешь…
– Подожди, подожди! – попросила Соня с какой-то мукой в голосе. – Глупый… – Она вздохнула: – Я замужем, Мурат, я тут вышла замуж.
Он смотрел на нее молча, одеревенев. Потом встал. И на деревянных ногах пошел из беседки.
– Мурат! – позвала она. – Мурат…
Он не оглянулся.
А она не стала звать его больше – что она могла сказать ему? Она сидела в беседке и плакала, сама не зная почему…
Где-то вдали, за поселком, прогудел поезд, а по зеленой деревенской улице, где купались в пыли куры и гуси пили воду, вытягивая к небу длинные шеи, от Сони уходила молодость – ее южная беззаботная молодость…
Поздним вечером пришел с работы муж. Ему было 28 лет, он работал хирургом в местной больнице. На столе его ждал остывший ужин, а Соня сидела по другую сторону стола, проверяя нотные тетради – диктанты по сольфеджио. В стороне от тетрадей лежал вскрытый почтовый конверт.