Позже, когда они уже официально считались женихом и невестой, Лилиана рассказала ему, что эта отвага, его последовательная неустрашимость в ухаживаниях, когда он не боялся быть отвергнутым, ей так понравились, что она решила принять все его приглашения. Узнав его получше, узнав его робость, его вечную стеснительность, она окончательно поняла, как необычна была для него эта отвага. Это и было лучшим доказательством настоящей любви. Лилиана говорила, что если мужчина способен ради любви женщины изменить самого себя, значит, он достоин взаимности. И эту беседу Рикардо Моралес тоже не забыл и решил быть таким навсегда и для нее. Никогда он еще не ощущал себя достойным чего-либо, а тем более – такой женщины, и знал, что должен этим пользоваться, пока может, пока заклинание не разобьется вдребезги и все вновь не превратится в крыс и тыквы.
   Ради всего этого Моралес навсегда запомнит, что 30 мая 1968 года на Лилиане была ночная сорочка цвета морской волны, что ее волосы были собраны в простой пучок, из которого выбились несколько прядей каштановых волос, а луч солнца, проникнув через кухонное окно, падал на ее левую щеку, освещая ее и делая еще более прекрасной. Они пили чай с молоком, ели тосты с маслом и говорили о том, что эту мебель лучше передвинуть в зал. Моралес поднялся из-за стола, чтобы принести из гостиной нарисованные им планы самой удобной расстановки мебели, и она засмеялась над его манерой все планировать, посмотрела ему в глаза, улыбнулась и сказала, чтобы он, бедолага, не заморачивался так с этой старой мебелью, потому что рано или поздно им придется переделывать гостиную под еще одну спальню, и он, в рассеянности, в головокружении от обожания этой женщины из другой галактики, не сразу понял намека, хотя потом до него дошло, и он обнял ее за талию, они вместе дошли до двери, выходящей на улицу, там он поцеловал ее, медленно-медленно, сказал «пока», махнул на прощание рукой – и не знал, что это навсегда.

Кино

   Бенжамин Чапарро нажимает несколько раз на клавишу печатной машинки, чтобы освободить лист. Берет его за края кончиками пальцев и кладет очень осторожно, как гранату без чеки, на остальные шестнадцать или семнадцать, которые тоже спаслись от полета в корзину. Он слегка тронут, заметив, что отпечатанные листы уже представляют собой небольшую стопку, своего рода объемное тело.
   Довольный, он добавляет к ним еще один лист. Еще два дня назад он был в отчаянии от уверенности, что никогда не сможет написать книгу, захлебывался в неопределенности начала. Сейчас начало уже написано. Хорошо или плохо, но написано. Удовольствие от этого сопровождается беспокойством. Но это беспокойство рождено желанием продолжить писать и рассказать о том, что же случилось с этими людьми. Он спрашивает себя: то ли это ощущение, которое переживают писатели, ведущие повествование? Это умеренное всевластие, возможность играть с жизнями персонажей. Он не уверен, но если это то самое ощущение, то оно ему нравится.
   Смотрит на часы – уже семь вечера. Болит спина. Он просидел за столом почти весь день. Решает побаловать себя и отпраздновать начало процесса. Ищет на полке кошелек, проверяет, сколько осталось денег, и идет в кино. И больше всего он наслаждается не тем, что там есть на афише, а тем, что потом расскажет о просмотре Ирене, когда ее увидит. Он ей скажет об этом так, невзначай, как будто бы и не особо хочет говорить. А она спросит его о фильме. Им нравится говорить о кино. У них похожие вкусы. И что-то подсказывает Чапарро, что Ирене понравилась бы идея пойти посмотреть что-нибудь вместе. Конечно же они не могут. Не положено. И в конце концов, это его идея. Откуда он взял, что Ирене хотелось бы пойти с ним в кино? Из своего собственного желания, что ей, возможно, хотелось бы. Есть ли у него хоть какая-то в этом уверенность? Никакой. И никогда. Никогда в жизни.

3

   Когда в кабинете судьи зазвонил телефон, 30 мая 1968 года, в восемь ноль пять утра, я был настолько уставшим, что мне показалось, будто эти звонки я слышу во сне, и только на четвертый или пятый звонок мне удалось открыть глаза. Я открыл их не сразу, словно мое возвращение к бодрствованию причиняло мне физическую боль и мне было сложно начать телефонный раз говор.
   В любом случае, меня тут же разбудили крики и прыжки Педро Романо. Он праздновал этот звонок, и я в свою очередь только помогал ему своим вымученным видом, пока продирал глаза, перед тем как поднять трубку. Только что закончилось дежурство, всю ночь мы проторчали в кабинете судьи. Иногда один из нас дремал в темных кожаных креслах, в то время как другой сидел за столом с телефоном, подперев голову руками. Начав скакать, Романо свалил поднос с тарелками, оставшимися с обеда, и одна из чашек закатилась под книжный шкаф. Я выждал еще одну секунду перед тем, как снять трубку. Эту секунду я посвятил тому, чтобы перечислить про себя все, что думаю об идиоте-судье, который уже в течение полумесяца упирался в свою идею – заставлял нас дежурить в ночь. Одну неделю должен был дежурить Секретариат Романо, вторая неделя – моя. Но как решить проблему с последним, пятнадцатым днем? И наш придурковатый судья Фортуна Лакаче решил, почти как Соломон, усложнить жизнь нам обоим. Все дела распределялись между Секретариатами Суда в зависимости от того, в какой комиссариат они поступили. Кроме тяжких преступлений, то есть убийств. Такие дела распределялись в пятнадцатый день между Секретариатами, в зависимости от времени звонка полицейских. Романо прыгал, и праздновал, и орал: «Восемь ноль пять, Чапарро, миленький, восемь ноль пять!», – в это время раздался звонок в кабинете судьи, и поступило сообщение об убийстве, и Романо праздновал то, что это произошло после восьми, потому что нечетные часы были его, четные – мои. И он отделывался от тяжелого и громоздкого следствия из-за каких-то пяти минут.
   Сейчас, когда я об этом думаю, сейчас, когда об этом пишу, должен признать, с каким глубоким цинизмом мы там работали. Как будто речь шла о спортивном азарте. Мы ни на минуту не задумывались о том, что телефон звонит на пять минут раньше или на пять минут позже потому, что только что кого-то убили. Для нас это было обычным офисным соревнованием – работать тебе или работать мне, посмотреть, кому из нас двоих повезет больше. Повезло Романо. Тогда я еще не испытывал к нему ненависти (это будет позже, совсем скоро я пойму, какое это жалкое существо), но уже в те минуты у меня возникло жгучее желание разбить телефон об его голову. И однако я проявил выдержку, прочистил горло, поднял трубку и сухо сказал: «Суд, Отдел Следствий, доброе утро».

4

   Я спустился по лестнице со стороны улицы Талькауано, проклиная судьбу. В те дни я все еще себя спрашивал, точнее, ругал за то, что не закончил юридический факультет. В таких случаях, как сейчас, эта ругань казалась довольно обоснованной. «Если бы я получил диплом, – говорил я себе, – то, может, уже сейчас, в возрасте двадцати восьми и с десятью годами работы на поприще юрисдикции, в Секретариате Суда, я, может, и не застрял бы в Следственном Отделе, чтобы давить там клопов в качестве младшего секретаря. Может, стал бы прокурором, почему нет? Или официальным защитником, как тебе это? Не устал ли я смотреть на то, как по карьерным лестницам в Суде мимо меня проходят толпы придурков, делающих свои карьеры? Их продвигают, они взлетают с таких же мест, как и мое. Устал, точно устал».
   «Чиновничий комплекс». У моей болезни должно быть какое-нибудь научное название. «Называемый судейским сотрудником, из-за отсутствия диплома юриста, ограниченный в продвижении по послужному списку до должности начальника административной службы Секретариата, обладающий значительной властью над писаками, помощниками и стажерами, но навсегда в своей проклятой жизни остающийся без возможности преодолеть эту позицию в служебной иерархии и поэтому тщательно фрустрируемый, наблюдая, как другие, иногда более способные, но в большинстве случаев бесконечные идиоты, пролетают мимо, как метеоры, в направлении звездного неба Верховного Суда». Красивое определение, прямо для специальных публикаций по юриспруденции. Может, его отвергнут и не напечатают из-за «проклятой жизни» и «бесконечных идиотов». Или, что еще вероятнее, те, кто руководит этими публикациями, сами-то с дипломами.
   Адальберто Ривадеро, старший секретарь, мой первый начальник, при котором я начинал в качестве стажера, поделился как-то со мной одной высшей истиной: «Смотри, Чапаррито, отделы в Суде, они как острова: можешь попасть на Таити, а можешь на Синг-Синг». Взгляд этого старого учителя, смотревшего на меня, словно седой ветеран, каковым я и сам сейчас являюсь, ясно говорил мне о том, что он ощущает себя на втором из этих островов. «И еще кое-что, парень, – он смотрел на меня с грустью человека, знающего, что говорит правду и что правда эта бесполезна, – остров зависит от судьи, при котором ты окажешься. Если окажешься при хорошем типе, ты спасен. Но если тебе достанется сукин сын, дело осложняется. Но хуже всего – придурки, Чапарро. Осторожно с придурками, парень. Если тебе достанется придурок, с тобой покончено».
   Эта истина от Адальберто Ривадеро достойна особого места – быть написанной бронзовыми буквами рядом со статуей с завязанными глазами в холле Дворца Правосудия. Эта истина пульсировала у меня в голове, пока я спускался по ступенькам, стараясь понять, на каком автобусе мне сейчас лучше поехать. Потому что 30 мая 1968 года я чувствовал себя потерянным. Я работал в отделе, который хорошо функционировал, но сейчас я находился в руках придурка. Придурка самой ужасной разновидности: до нервной тряски жаждущего продвижения. Потому что придурок, чувствующий себя на пике своих возможностей, склонен сводить к минимуму все свои действия. И на этой вершине чувствует себя полностью удовлетворенным. И поэтому боится. Боится, что окружающим невооруженным взглядом будет видно, что он придурок. Боится сделать глупость, из-за которой окружающие могут понять, что он придурок, если они и так еще не поняли. И поэтому все считают его спокойным. Он старается делать как можно меньше движений и позволяет жизни мирно протекать мимо него. И его служащие при таком раскладе могут работать себе спокойно, делать то, что умеют, и даже сочетать свои действия с ничегонеделанием своего шефа, выставляя его, таким образом, в выгодном свете, так что он выглядит умным, ну или хотя бы не таким придурком.
   Что касается придурка, страстно жаждущего продвижения, то здесь надо учесть два сложных момента. Для начала – кровь в нем кипит, он полон энтузиазма, инициативы плещут через край. Энергия, энтузиазм и инициативы, которые бьют, как из горного источника, ему необходимо выставить перед вышестоящими, чтобы они наконец-то поняли, какой неоцененный бриллиант находится у них в руках, и его обязанности не дотягивают до него ни по моральным, ни по интеллектуальным меркам. И вот тут наступает вторая сложность: этот вид придурка смело характеризуется еще одной чертой – отсутствием совести. Он лелеет мечту о продвижении, потому что чувствует себя достойным. И даже может почувствовать, что жизнь и ближние его к нему несправедливы, препятствуя сделать глоток воздуха, на который он имеет полное право. В данном случае отсутствие сознания и страстные порывы превращают такого придурка в опасный вид. Опасный не столько для себя самого, сколько для окружающих. Для тех окружающих, которые находятся у него в подчинении, одному из которых (перейдем к конкретному случаю) приходится покинуть удобный кабинет Секретариата, чтобы ознакомиться со сценой убийства. Именно поэтому он спускается по ступеням со стороны улицы Талькауано с букетом проклятий на губах.
   Этим кем-то был я, ущемленный подозрениями, закравшимися в самые интимные глубины души, что единственный придурок во всей этой истории – это не судья, который хочет показаться хорошим мальчиком перед своими начальниками из Отдела Апелляций, нет, к этому придурку надо добавить другого, который из-за малодушия, из-за удобства или из-за того, что просто до этого не додумался, не закончил образования на факультете права. И поэтому никогда в жизни не продвинется дальше Секретариата, как поезд, который приехал на вокзал и уперся в один из этих больших щитов из досок и железа, которые однозначно указывают на то, что все, парень, досюда ты дошел. Дальше – мертвый путь, оборванная ветка, пути нет, на этом все. Отсюда и впредь тебе суждено смотреть на бесчисленное количество секретарей, сменяющих друг друга, делающих то же самое, что делаю я. В случае каждого убийства, о котором сообщали в нашу смену в Секретариате, тот, кому досталось дело, должен был ехать на осмотр места преступления, руководить действиями полицейских.
   Первый и единственный раз я отважился проконсультироваться у моего почтенного магистра (стараясь не показаться чересчур многознающим): какая польза от подобных хлопот, если федеральная полиция берет на себя все, что касается дознания на начальном этапе дела? И Его Честь мне ответил, что ему наплевать, что он просто хочет, чтобы я это сделал. Таков был ответ, и в последующем молчании я почувствовал себя несчастной крысой, которая вслух спрашивает о том, что все и так знают. То, что твой новый судья – идиот, и то, что секретари ничего ему на это не скажут. Что секретарь № 18 ничего не скажет, потому что уже определил, что его новый шеф – отменный придурок, и что он задействует все возможные способы, чтобы перебраться на другой остров, на котором дают более благоприятные места. И что Хуан Карлос Перес, из 19-го, то есть из твоего Секретариата, то есть твой непосредственный начальник, вряд ли заметил, что судья – придурок, потому что он такой же, в превосходной степени. Так что деваться тебе некуда. И что тебе остается? Ничего. Ничего тебе не остается. Остается только петь девятый псалом святому Калисто, чтобы старший придурок добился быстрее своего и его бы продвинули в Отдел Апелляций, и, может быть, там он успокоится, почувствует себя реализованным и перейдет в другую категорию придурков – свершившихся, реализованных, мирных и созерцающих, занимающих какой-нибудь кабинет поудобнее во Дворце Правосудия.
   Но этого еще не случилось, и я был там, где я был. Я спросил у продавца киоска рядом с остановкой, какой автобус проходит ближе всего к пересечению улиц Нисето Вега и Бонплан. При мысли о том, что мне предстоит увидеть на месте, у меня начала кружиться голова. Я старался напустить на себя бодрый вид: я не могу показать слабину перед кучей полицейских, наводнивших сейчас место происшествия. Все равно меня ужаснет вид трупа, свежего трупа, трупа, появившегося не как следствие нормальных законов жизни и смерти, а по дикому и абсолютному желанию убийцы, который ошивался там. Я достал билет, пробил его и убрал обратно, забился вглубь автобуса, потому что до Палермо ехать прилично, и продолжал сквозь зубы материть себя за то, что в свое время не хватило силы воли и дисциплины, чтобы получить диплом юриста.

5

   Как только я завернул за угол, у меня начал сжиматься желудок от масштабов хвастовства, которые разворачивает полиция в таких случаях. Три патрульные машины, «скорая помощь», дюжина ментов, снующих туда-сюда без дела и нисколько не желающих убраться отсюда вон. Но я не мог позволить себе такую роскошь, как явление перед ними своей слабости. Я вошел быстрым и уверенным шагом, одновременно шаря в карманах в поисках удостоверения. Как только первый из ментов подошел ко мне, я сунул ему ксиву под нос и, не удостоив его даже взглядом, сказал, что я – младший секретарь Чапарро из отделения № 41 Следственного Суда, и распорядился, чтобы он проводил меня к офицеру, руководящему этим расследованием. Полицейский действовал с той логикой, которая позволяет им всем безболезненно скользить по служебной дорожке: любого, у кого на полоску больше, нужно боготворить; любого, у кого на полоску меньше, можно втаптывать в грязь. По тому, как в ответ на мой нетерпеливый тон он неуклюже пробормотал: «Следуйте, я вас провожу», было ясно, что для него я, даже в отсутствие погон, нахожусь в первой категории.
   Это был старый дом, переделанный в несколько квартирок. Входные двери квартир выходили в боковой коридор, старый и обшарпанный, но содержащийся в чистоте. Несколько больших горшков с геранью служили слабой попыткой украсить его. Чтобы не врезаться в полицейских, выходивших из предпоследней квартиры, пару раз приходилось поворачиваться боком. По моим подсчетам, их здесь было больше двух десятков. И мне опять стало противно от этого нездорового удовольствия, которое многие находят в созерцании чужого горя. Как эти происшествия на железной дороге, к которым мне поневоле пришлось привыкнуть из-за ежедневных поездок через Сармиенто. Никогда не смогу до конца понять тех, кто собирается в толпу вокруг остановленного поезда, чтобы высмотреть между рельсами и колесами растерзанное тело жертвы и кровавую работу спасателей. Иногда я подозревал, что на самом деле меня беспокоила собственная слабость, и я заставлял себя тоже подойти. Однако всегда приходил в ужас, но не от самого спектакля, устроенного смертью, а от выражений радости, почти восторга, которые можно встретить на некоторых лицах. Как будто дело касалось бесплатного развлекательного шоу или как если бы им всем нужно было высмотреть все до малейших деталей, чтобы описать потом как можно лучше сослуживцам на работе. Они смотрят, не моргая, с легкой улыбкой, поглощенные и зачарованные. Поэтому, проходя в двери, я уже мысленно приготовил себя к нескольким подобным взглядам из-под синих фуражек.
   Я зашел в маленькую гостиную, чистую, с лепниной на стенах. Набор мебели для столовой, стол и шесть стульев, которые разместились как могли между этих стен, совсем не сочетались ни с лепниной, ни с маленькими креслами, стоящими в этой же комнате. «Молодожены», – заключил я про себя. Я продвинулся на пару метров в направлении другой двери, ведущей дальше, однако сразу же врезался в синюю стену толкавшихся здесь полицейских. Не нужно быть слишком умным, чтобы понять, что именно там и находился труп. Некоторые молчали, другие что-то комментировали в полный голос, видимо чтобы выказать свою мужественность перед лицом смерти, но все, как один, вперились глазами в пол.
   «Офицера, ведущего расследование, пожалуйста». Я говорил не спрашивая, нужным тоном, несколько жестким, немного усталым, который позволил показать этой толпе трутней, что они должны проявить ко мне почтительность как к представителю вышестоящей инстанции. Что-то типа этой схемы «приказ – подчинение», ее я продемонстрировал первому из них, которого встретил на улице, только теперь перенес эту схему на целую группу. Все взгляды обратились ко мне. Почти из самого дальнего угла комнаты мне ответил голос инспектора Баеса. Он сидел на углу супружеской кровати, что я смог увидеть, когда некоторые полицейские расступились, чтобы пропустить меня.
   Но я все равно не мог дойти до него, потому что кровать занимала почти все помещение и рядом с ней находился труп. И когда круг расступился, хоть я и не хотел выглядеть мягкотелым, все же не смог не остановиться и не посмотреть на мертвую.
   Я уже знал, что это была женщина, от полицейского, который позвонил в Секретариат в восемь ноль пять. На странном жаргоне, который полицейские, как мне кажется, используют с некоторым наслаждением, речь шла о «молодом субъекте женского пола». Эта нейтральность языка, это предположение, будто они говорят на языке юриспруденции, иногда мне казалось забавным, но в основном раздражало. Почему бы прямо не сказать, что жертва – молодая женщина и, пусть пока еще не названо ее имя, что ей всего лишь чуть больше двадцати?
   Я предположил, что она была очень красива. Несмотря на фиолетовый оттенок, который приобрела ее кожа вследствие удушья, и искаженное от ужаса и нехватки воздуха лицо, в этой девушке было что-то волшебное, что даже ужасная смерть не смогла стереть. Именно из-за этой обжигающей красоты в комнате кишело столько полицейских. Девушка лежала там, прекрасная и обнаженная, небрежно брошенная возле ножек кровати – лицом вверх, тело – на полу светлого паркета, ноги – на кровати. И все они были там. И им нравилось смотреть на нее вот так, безнаказанно.
   Баес встал и протиснулся ко мне. Без какой бы то ни было улыбки протянул мне руку. Я знал его достаточно – и знал, что он любил свою работу. И совсем не получал никакого удовольствия от горя, которым была пропитана его работа. Он не разогнал еще всех этих любопытствующих либо потому, что не обращал на них особого внимания, либо потому, что хорошо знал: все это – часть полицейского фольклора, либо и по той и по другой причине сразу. Я спросил его, не приехали ли еще из лаборатории. Время покажет, что никогда в жизни я больше не встречу такого честного и блестящего полицейского, как Альфредо Баес. Но этим утром, помимо массы других вещей, которые я игнорировал, я не учел и эту. А потому позволил себе возмутиться: почему так небрежно отнеслись к отпечаткам, которые могли остаться на месте преступления? Когда я узнал Альфредо поближе, я понял: то, что казалось мне в нем безразличием, на самом деле было той целостностью, которую не встретишь в стаде болванов, которые здесь толкались. Баес перевернул пару листков в своем блокноте и рассказал мне все, что узнал к тому моменту:
   – Имя – Лилиана Колотто. Двадцать три года. Учительница. В начале прошлого года вышла замуж за Рикардо Агустина Моралеса, кассира в Банке Провинции. Соседка из квартиры рядом рассказала, что слышала крики без пятнадцати восемь. Посмотрела в глазок. Ее квартира последняя, поэтому дверь расположена не в боковой стене, а в торце, так что ей виден весь коридор. Видела, что вышел парень, маленького роста. Вроде темный шатен или черноволосый. Заметно, что старушке не с кем особо поговорить. Все это привлекло ее внимание, потому что муж Лилианы всегда уходит на работу очень рано: в семь десять – семь с четвертью. И крики она услышала позднее. Тот, кто вышел, не закрыл за собой дверь в квартиру. Поэтому старушка подождала немного после того, как закрылась уличная дверь, и выглянула в коридор. Она позвала девушку, но ей никто не ответил. – Баес перевернул следующий лист. – Это все. Ба, скажем так, она заглянула в квартиру, еще из двери увидела девушку, валяющуюся здесь, где вы ее и видите сейчас, неподвижную, и позвонила нам.
   – Тот, кто вышел, это мог быть муж?
   – Как говорит старушка, нет. Я спросил ее конкретно, и она ответила, что нет. Сказала, что муж – блондин и высокий, а этот был маленький и темноволосый. К тому же это не очень хорошо характеризует девчонку – открыть дверь кому-то двадцать минут спустя после ухода мужа. В любом случае, я его еще не оповещал. Если хотите, поедем вместе. Он работает в отделении банка… так, здесь у меня записано… Здесь недалеко, в центре.
   В дверях послышались шаги и приветствия шепотом.
   – А, вот и ты, – сказал Баес тучному мужчине с увесистым чемоданом. – Приступай когда захочешь, мы тут все равно уже дурака валяем.
   Казалось, что пришедший ничего не собирается отвечать. Он долго смотрел на труп. Сел на корточки. Опять поднялся. Положил чемодан на кровать, вытащил инструменты и пару резиновых перчаток.
   – Почему бы тебе не пойти просраться, Баес? – ответил он наконец вполне равнодушно.
   – Потому что я здесь как придурок жду тебя, Фальконе.
   Фальконе не счел нужным ответить. Он начал свою работу. Аккуратно раздвинул ноги трупа, как будто женщина все еще могла чувствовать его действия. Стащил чемодан с кровати и положил его рядом с собой на пол. Вытащил канюлю и пробирку. Я отвел взгляд, чтобы не слишком впечатляться. На комоде стояли ваза с искусственными цветами и фотография пожилой пары. Его или ее родители? Над кроватью – распятие. На прикроватной тумбочке – маленькая рамка в форме сердца с фотографией жениха и невесты, замерших специально для снимка.
   Я представил их в день свадьбы, в студии фотографа. Было ясно, что денег у них было в обрез, но, наверное, она настояла на том, чтобы соблюсти все эти ритуалы. Я почувствовал себя бессовестным, рассматривающим прошлое этой женщины почти точно так же, как если бы рассматривал ее, обнаженную и холодную, на полу спальни. Фальконе наконец, сопя, поднялся на ноги.
   – И?.. – спросил Баес.
   – Ее изнасиловали и задушили. Потом пришлю тебе подтверждение, но это точно.
   Пока Фальконе отвечал, другой рукой он открывал платяной шкаф. Вытащил легкое одеяло, которым, видимо, молодожены пользовались летом, и поэтому сейчас оно было аккуратно сложено на полке. Уверенными и быстрыми жестами накрыл им тело девушки. Я предположил, что он либо жил один, либо жена заставляла его заправлять кровать. В любом случае, про себя я поблагодарил его за этот жест уважения.
   – Специалисты по дактилоскопии уже в пути. Для них что-нибудь останется или толпа онанистов, которую я встретил в дверях, уже все затерла?
   – Подожди, Фальконе, я же не такой придурок. – Баес защищался, однако на самом деле казался скучающим, а не обеспокоенным. – Я поеду к ее мужу на работу. – Он повернулся ко мне: – Вы едете?