И он продекламировал из вольтеровской пьесы:
   — «Но увидать Париж мне недостанет силы.
   Ужель не видите — я на краю могилы!»
* * *
   Так что я не удивился, когда узнал от Маршана, что в первых числах февраля 1821 года (за три месяца до смерти императора) над Святой Еленой появилась… да, комета!
   Маршан рассказывал: «Комета! — воскликнул император с какой-то странной радостью. — Я ждал ее! Комета возвестила смерть Цезаря и вот — возвещает мою…»
 
   Третий час ночи. Император в вишневых шлепанцах и белом халате расхаживает по комнате. Он думает. Машинально тронул знаменитую треуголку, на этот раз положенную им на камин. Очередная крыса тотчас плюхнулась на пол. Как они полюбили его шляпу! И когда они только успевают туда залезть?
   — Надо заделать, — бормочет он, глядя на дыру в полу.
 
   В этой треуголке его похоронят.
 
   Потом он сказал:
   — Какой роман вся моя жизнь! — И добавил торжественно: — С сегодняшнего дня мы будем писать материалы к моему завещанию. Это непростая работа, к ней надо отнестись серьезно. Я хочу, чтобы после меня не осталось никаких долгов. Я должен отблагодарить по заслугам моих друзей. И врагов — тоже.
   И тотчас начал диктовать, продолжая ходить по комнате:
   — «Я оставляю в наследство всем царствующим домам ужас и позор последних дней моей жизни!» Вот начало моего завещания!..
 
   Я хотел спать, я умирал… моя голова упала… Он засмеялся:
   — Меневиль[3] обычно падал именно в это время. Стоило мне задуматься, отвлечься… оборачиваюсь, а он спит. И рядом с ним мирно храпят мои министры.
   Он посмотрел на мою голову, опять стукнувшуюся о стол.
   — Ба! Вам пора спать.
   Сегодня, повторюсь, он милостив.
* * *
   Я вернулся к себе. Сон вдруг пропал. Я знал, что и он не ложится — сидит на кровати, а дождь стучит по крыше… Я представлял, как в темноте его душит бешенство.
   Чем он занимается? С кем говорит? С этим ничтожеством Гурго, который посмел… Генерал спас его в России. Но и здесь, на острове, он, оказывается, тоже его спас. Киприани донес: Гурго рассказывал в городском кабаке, что недавно второй раз спас императора… когда на него напал бык! Вот правда о его сегодняшней жизни, о ее опасностях, героях! О жалких людях, делящих с ним изгнание!..
   Бедный Маршан ждет, не гасит свечу. Его мать служила нянькой Римскому королю, и сам он с юности прислуживает императору. Маршан знает: пока император не спит, свечу гасить нельзя…
   Наконец в тишине ночи сквозь тонкие перегородки я слышу звук — император лег, точнее — грузно, ничком упал на кровать. И наверняка, как обычно, в то же мгновенье заснул.
   И Маршан, услышав знакомое ровное дыхание, торопливо загасил свечу и ушел в свою каморку.
   Короткий сон овладевает императором. Раньше он спал по три часа — и этого ему хватало. Теперь порой хватает получаса перед рассветом.
   В ту ночь, уже засыпая, я вдруг снова явственно услышал его слова: «Я оставляю в наследство всем царствующим домам ужас и позор последних дней моей жизни!»
 
   На следующее утро — все как обычно. Солнце только поднялось, но я уже слышу голос императора. Он ждет, когда караульные уйдут с постов у нашего дома. Он не желает появляться в присутствии неприятеля. Он запрещает себе быть пленником.
   Но солдаты не могут уйти, пока его лицо не покажется в окне. Император это отлично знает. И начинается молчаливая игра: он глядит в окно, будто хочет удостовериться, ушли ли караульные, а в это время их командир может разглядеть в окне лицо императора. Теперь он имеет право передать губернатору — пленник не сбежал. «Корсиканское чудовище» (так называли его в Англии, так именует его губернатор) на острове, все в порядке.
   Губернатор Гудсон Лоу — средних лет, и все в нем среднее. Никакое лицо — одно из тысяч английских лиц: узкое, с узким носом, не отражающее ни пороков, ни страстей. Маленький человек, счастливый правом распоряжаться вчерашним повелителем королей. И мучить его.
   Но и сам губернатор — тоже мученик. Призрак Эльбы преследует его. На каждом корабле, прибывающем к острову, ему мерещатся заговорщики, каждый день ждет он бегства императора.
   Караул покидает нас. Теперь император может выйти в сад.
   Он в белом сюртуке, шлепанцах и в шляпе с широкими полями. Нетерпеливо трясет большим бронзовым колокольчиком:
   — Маршан, не спи! Выспишься, когда вернешься к себе домой. Все тот же, но уже веселый намек на свою смерть.
   Император в отличном настроении, он напевает:
   — Мамзель Маршан, поднимайтесь, уже светло, встало солнце!
   Несчастный, заспанный «мамзель Маршан» выходит из дома, неся серебряный тазик с водой, зеркало и походный несессер. Император замечает мое лицо в окне и говорит (уже для моих записей):
   — Все стоящие правители вставали раньше своих слуг. И Фридриху Великому, и русской императрице Екатерине приходилось их будить.
   Он садится на скамью. Выходят полусонные слуги. Один берет зеркало, другой растирает его жирную безволосую грудь полотенцем.
   Император бреется сам. И говорит — опять же для моих записей:
   — Убийцы начали охотиться за мной, как только я стал Первым консулом. С тех пор я предпочитаю сам держать бритву.
   Он бросает взгляд на наш жалкий сад.
   — Цветник Жозефины в Мальмезоне был больше…
   Это тоже для моих записей.
 
   От порта, от утопающих внизу в райской зелени домиков в наше обиталище, именуемое Лонгвуд, ведет дорога длиной в восемь километров. Несмотря на непрерывные дожди, земля здесь не плодоносит — редкая трава и маленькие деревца, стонущие под порывами вечного ветра.
   Как всегда, император вынимает из кармана маленькую подзорную трубу и осматривает окружающий мир. Плато Лонгвуд окружено горными пиками. На одном из них сейчас видны красные мундиры — это один из сторожевых постов англичан. Там стоит пушка, которая бьет на закате и восходе и оповещает о прибытии кораблей.
   — Все сделано грамотно, — говорит император.
   Теперь его труба опущена вниз. Внизу виден лагерь и те же красные мундиры.
   — Думаю, их сотен пять-шесть, — рассуждает император. — И расположены они так, чтобы видеть друг друга. А на холмах, — его подзорная труба вновь вскинута вверх, — конечно же дозорные. Видите сигнальные флажки? Они сообщают о том, что я делаю, вниз, на командный пункт. И по всей горе, донизу, концентрическими кругами стоит охрана.
   Он засмеялся:
   — Когда-то я хотел отобрать у Англии этот остров и намеревался послать сюда десант в полторы тысячи солдат. А они, по моим подсчетам, свезли сюда около трех тысяч… может, даже на сотню-другую поболее. — (Недавно я узнал — три тысячи двести!) — Таким образом, куда бы мы ни отправились, мы будем внутри линии часовых. Четыре бухты острова также охраняются…
   Его труба уставилась на море, где были видны два брига, медленно плывущих один навстречу другому.
   — Я подсчитал: нас стерегут с моря семь судов: пять постоянно дежурят в порту Джеймстауна, а два, как видите, непрерывно курсируют вдоль берега. Однако их просчет в том, что вся охрана вполне удовлетворена визуальным наблюдением за моей персоной. Пока они меня видят, они спокойны. Но есть ночь, когда я имею право быть невидимым… И тогда их главный страж — океан — легко может стать их врагом. Если ночью у берегов острова появятся несколько кораблей… хватило бы четырех…
   Он снова засмеялся.
   — Не записывайте этого, Лас-Каз. Клянусь, у меня нет никакого намерения бежать. — И добавил: — Поверьте, я здесь совсем не за этим…
 
   Он работает (но немного) с лопатой в саду. Потом переодевается. Выходит в зеленом мундире с бархатным воротом, со звездой Почетного легиона, в легендарной треуголке.
   Граф Монтолон подводит ему коня. Как обычно по утрам — прогулка верхом. Меня император не приглашает — считает, что я дурной наездник.
   Я смотрю, как исчезает кавалькада всадников: граф Бертран, генерал Гурго и граф Монтолон. Сейчас они остановятся у какого-нибудь поместья и попросят приюта в саду от поднимающегося солнца… Император любит поражать обывателей. Что ж, они на всю жизнь запомнят его приезд и знаменитую треуголку.
 
   Вернувшись, он принимает ванну. Его ванна — небольшой чан, куда он с трудом помещается. В ванне император читает книги.
   Перед обедом приходит врач-англичанин. Император обнажил жирный торс, и англичанин приник ухом к его сердцу. Не обращая внимания на призывы врача хоть немного помолчать, император привычно делится неосуществленными планами поругания Англии:
   — Я должен был переправить через пролив двухсоттысячную армию. На четвертый день я вошел бы в Лондон и обратился с прокламацией к гражданам: «Мы пришли, как друзья, чтобы освободить британскую нацию от коррумпированной, развращенной аристократии». Я провозгласил бы республику, упразднил дворянство и палату лордов, с которыми Англия вскоре сгниет. Очень сожалею, что отказался от этого плана!
   — Я уверен, что лондонцы сожгли бы свой город, но не сдали бы его врагу, — возражает англичанин.
   — Нет-нет, вы слишком богаты и любите деньги, чтобы портить свое имущество. Так смогли поступить русские — у них нет имущества, все принадлежит их царю… Я привез бы в Англию великие идеи нашей революции. Отныне ничто не способно уничтожить или стереть ее великие принципы…
   Помолчав, он обратился ко мне:
   — Моя миссия во Франции — смыть кровавые пятна террора революции потоками славы. Я уничтожил анархию, упорядочил хаос. Люди, упрекающие меня за то, что я не дал достаточно свобод моему народу, забывают, что в тысяча восемьсот четвертом году лишь четверо из сотни французов умели читать. Всю ту меру свободы, которую я мог дать этим смышленым, но невежественным и развращенным революционной анархией массам, я дал.
   Я торопливо записываю. Император весь во власти собственного монолога. Доктор печально просит своего пациента одеться. Император не слышит и продолжает дразнить его:
   — Нет, очень жаль, что я не сделал всего этого с Англией. Теперь вашей стране предстоит сгнить на манер Венеции.
   Наконец он одевается.
 
   В 11 часов обед — куриный бульон (император считает его лекарством), два мясных и одно овощное блюдо. И два бокала разбавленного водой вина «Шамбертен».
   После полудня на нем опять знаменитый сюртук со звездами Почетного легиона и Железной Короны. Император принимает посетителей.
   Англичане постановили: императору зваться «генералом Бонапартом». И даже придумали ему официальный статус — «генерал без поручений». Это вызывает его постоянный гнев.
   — Я не позволю навязать мне этот титул! Не потому что мне так уж важно, как они меня именуют… я всегда презирал жалких болванов, именовавшихся европейскими королями. Я обожал заявлять в их присутствии: «Когда я был лейтенантом во Втором полку в Балансе…» — и наблюдал, как вытягивались их рожи. Для меня трон всегда был куском дерева, обтянутым бархатом. Но я единственный монарх в Европе, получивший титул не от жалкой кучки епископов, а от всего французского народа. Я — император именем революции и не позволю в моем лице унизить эту великую даму. Я носил не только корону Франции, но и древнейшую корону Италии и позаботился, чтобы религия освятила мой титул — сам Папа благословил мое вступление на трон. Я думаю не о себе — о моем сыне, о будущем… Династия, в которой воплотилась сама революция, должна вернуться!
   Он задумался и медленно произнес:
   И я сделал все, чтобы помочь ей вернуться как можно быстрее…
 
   Да, он сделал все. Но понял я это только теперь.
 
   Он болезненно заботится о том, чтобы его приближенные (три десятка человек) помнили: они по-прежнему свита императора. И все мы обращаемся к нему — «Сир». И посетители письменно просят аудиенцию. Их встречаем мы — три графа и барон — и проводим к императору. В дверях ждет Киприани, который торжественно объявляет имя посетителя.
   Франческо Киприани — особая личность, отнюдь не простой слуга. Он знает императора с малых лет, служил его семье. Они говорят друг с другом только по-корсикански. Это его император посылал с острова Эльба налаживать связи и собирать информацию во Францию. Киприани — шпион и верный пес императора.
 
   Посетители императора, как правило, — английские чиновники, закончившие службу и уезжающие в Лондон. Они понимают, что удостоены исторической беседы. Император, как всегда, очаровывает. И визитеры повезут в Англию то, что нужно: рассказ о жестоком губернаторе и великом узнике — о Прометее, прикованном к скале.
   Император улыбается…
   Вечером нас навестил губернатор. Не в силах скрыть радости, он зачитал бумагу о том, что император и мы, его свита, проели слишком много денег. Отныне наш бюджет будет сокращен.
   О, как этого ждал император! Тут же последовал его яростный крик, от которого еще несколько лет назад дрожали в ужасе монархи Европы:
   — Как вы смеете говорить со мной о таких мелочах?! Кто вы такой? Я знаю имена всех ваших генералов, участвовавших в сражениях, и я готов беседовать с ними. Вы же — ничтожество! Штабной писаришка в войске Блюхера, вы никогда не имели чести командовать настоящими солдатами. А теперь, когда ваша страна обманула меня, бесчестно сослав сюда, вам дали право распоряжаться моей жизнью. Но не сердцем! Запомните: оно такое же гордое, как и в те — не столь давние! — дни, когда вся Европа слушалась моих приказаний, а ваши ничтожные правители умирали от страха, ожидая моего прихода на ваш жалкий островок!
   Все это он выпалил залпом, с темпераментом, которому мог бы позавидовать сам великий Тальма. Бешеное лицо императора… Я боялся, что его хватит удар.
   Губернатор выбежал из дома, дрожа от гнева, шепча бессильно: «Я покажу ему!» А император… преспокойно расхохотался. И сказал, глядя на мое изумленное лицо:
   — Вы знаете, что говорил обо мне Талейран? «Его ярость никогда не поднимается выше шеи». Точнее, жопы… — Он остановился, подумал: — Нет, напишите все-таки «шеи»…
 
   Мне рассказывали, что во дворец к императору часто приходил знаменитый Тальма — учить его актерскому искусству. Сейчас я вспомнил об этом.
   Он привычно прочел мои мысли и добавил (уже для моей тетради):
   — Да, часто говорили, что меня учил своему мастерству наш великий трагик. Будто я даже брал регулярные уроки. Какая глупость! Пожалуй, я сам мог бы поучить его. Тальма — живое воплощение нашей «Комеди Франсэз». Я уважаю этот театр и в горящей Москве даже написал для него Устав… Конечно, это тоже был театр: я попросту решил унять дурные слухи, доходившие тогда до Парижа. Ибо если император в столице противника находит время, чтобы заниматься Уставом для актеров, — у него наверняка все в порядке… Но поверьте, я с трудом выносил все эти бесконечные трагические завывания на сцене «Комеди». И после очередного спектакля не выдержал и сказал Тальма: «Приходите ко мне во дворец как-нибудь утром. Вы увидите в приемной весьма театральную толпу: принцесс, потерявших возлюбленных, государей, лишившихся царства, маршалов, выпрашивающих себе корону… Вокруг меня — обманутое честолюбие, пылкое соперничество, скорбь, скрытая в глубинах сердца, горе, которое прорвалось наружу. Мой дворец полон трагедий, и я сам порой ощущаю себя самым трагическим лицом нашего времени. Но разве мы вздымаем руки кверху? Испускаем истошные крики? Нет, мы говорим естественно, не правда ли? Так делали и те люди, которые до меня занимали мировую сцену и тоже играли свои трагедии на троне. Вот над чем стоит подумать вам, актерам неповторимой «Комеди Франсэз»!..
   Император дал мне возможность все это записать и ушел раздумывать, как развить столь удачно начатую атаку на губернатора. Когда-то он воевал с целым континентом, теперь — с жалким губернатором…
 
   План был составлен, и уже к вечеру Киприани спустился с нашей скалы в Джеймстаун, а утром весь остров шепотом передавал друг другу монолог императора.
   Далее император развил успех. У него огромное состояние, однако он из принципа предпочитает жить на «тюремные деньги», которые ему выделяет Англия. И он приказывает принести столовое серебро.
   — Рубите! — велит он.
   Маршан и Бертран топорами порубили посуду на куски. И Киприани отправляется с этими кусками серебра в городок, в съестную лавку. Он ждет, когда туда зайдут английские офицеры с корабля, стоящего на рейде.
   Офицеры заходят в лавку. И тогда слуга императора вываливает перед лавочником серебро.
   — Сколько это стоит? — спрашивает он хозяина. И поясняет: — Я пришел продать вам его, чтобы прокормить нашего повелителя.
   И он еще раз пересказывает монолог императора.
   Завтра рассказ о нищете вчерашнего владыки мира и гнусном поведении сэра Гудсона Лоу поплывет в Европу.
 
   Но император неумолим. Он продолжает наказывать губернатора. Сегодня он сказался больным и утром не вышел из дома. Губернатор пребывает в ужасе. Эльба! Призрак проклятой Эльбы! Он не выдерживает и днем посылает караульных. Мы отвечаем, что император нездоров. Посланцы требуют «предъявить генерала Бонапарта». Император велит отвечать солдатским матом.
   Появляется сам губернатор. Он приказывает солдатам войти в дом (если понадобится — взломать дверь) и сообщить, там ли пленник.
   Я наблюдаю, как император преспокойно заряжает ружье и говорит с радостной улыбкой:
   — Если кто-нибудь войдет ко мне — клянусь, я его убью.
   В этот момент он вновь на поле боя!
   Он посмотрел на меня. Я кивнул — запишу.
   Как всегда, положение спас Маршан. Он вышел к англичанам и шепотом пообещал приоткрыть занавеску. И английский караульный с облегчением смог написать в рапорте: «Наблюдал генерала Бонапарта в халате с ружьем в руках».
   Больше в тот день нас не тревожили.
 
   Перечитал всю сцену, записанную тогда. (Как изменился с тех пор мой почерк — все больше походит на почерк покойного отца!)
   Повторюсь: я сблизился с императором после Ватерлоо. И то удивительное, очень странное, что случилось тогда на моих глазах и казалось подчас совершенным безумием, суждено мне понять только теперь.
   Я выбираю из вороха записей те дни…

Жаркие дни после Ватерлоо

   Только что я узнал — император проиграл битву при Ватерлоо. По слухам, очень много солдат погибло в кровавой резне. Старая гвардия прикрывала отход остатков наших войск, беспорядочно бежавших. Однако (опять же по слухам) маршал Груши сумел вывести свой корпус без потерь к Парижу.
 
   Сегодня во время заседания Совета министров Люсьен[4] рассказал о поражении при Ватерлоо и, говорят, тщетно пытался приуменьшить потери. Он сказал: «Гибель даже нескольких десятков тысяч солдат не должна решить судьбу Франции».
   Но министры молчали…
 
   Только что прискакал курьер — император приедет завтра. Союзники опять движутся на столицу. Второй раз в течение одного года должно произойти то, чего великий город не знал тринадцать веков — неприятель войдет в Париж. И оба раза позор случился в правление того, кто расширил границы империи до размеров всей Европы, при ком Франция правила миром!
 
   Сегодня 21 июня. Рано утром император вернулся в Париж. Но слухи о катастрофе его обогнали.
   Вместо Тюильри император решил остановиться в Елисейском дворце (многими это воспринято как знак краха). Я приехал во дворец.
   Император сидит в зале с отсутствующим видом. Собрались министры. Он комментирует битву равнодушным голосом и вообще ведет себя странно — как посторонний.
   Я слышал, как Люсьен говорил Гортензии[5]: «Он парализован и полностью покорился судьбе…»
   Однако уже через пару часов его посетил прежний прилив энергии. Вечером опять собрали министров. Император начал излагать великолепный план новой кампании. Но вскоре погас и, не закончив речь, попрощался. И затворился в своем кабинете.
 
   А враги не дремали! Лафайет добился экстренного созыва Палаты депутатов — и раздались грозные речи. Я вновь поспешил во дворец.
   Стоит нестерпимая жара, но никто не покидает раскаленный город. Тысячи людей собрались на улицах, предместья пришли в Париж — как во времена революции. И рабочие, как это ни странно, — за него.
   Бесконечные процессии идут мимо дворца. Народ приветствует императора…
   Император выходит в сад. Все с тем же равнодушным видом слушает приветственные крики из-за решетки дворца. Он медленно расхаживает по саду. Замечает меня:
   — А, это вы, Лас-Каз…
   Я кланяюсь и подхожу ближе:
   — Вам повезло — вы наблюдаете Историю. Вам будет что написать. Вы недурно пишете, я читал ваш «Атлас».
   Император глядит на часы — видимо, ждет возвращения брата, уехавшего в Палату депутатов. Забавно: когда-то Люсьен организовал переворот в Палате и сделал его первым консулом. Потом они были в ссоре. Теперь все забыто, и Люсьен снова в Палате — спасает его.
   При свете солнца я вижу, как изменился и обрюзг император. Тяжелое приземистое тело, мешки под глазами…
   Люсьен сказал вчера Гортензии: «В первый момент я его не узнал — это развалина. Император французов исчез».
* * *
   За воротами не смолкают крики: «Да здравствует император!» Но он будто не слышит, все так же медленно расхаживает по саду. И молчит.
   Я останавливаюсь в стороне, чтобы не мешать ему думать.
   — Да нет, идите рядом, — бросает он.
   Так мы и ходим кругами под крики: «Да здравствует император!»
 
   Наконец приехал из Палаты Люсьен. С ним маршал Даву. После поклонов и приветствий Люсьен начинает:
   — Сир, только что Лафайет предложил Палате заседать беспрерывно. И они приняли решение…
   Он замолкает, глядит на меня.
   Император сухо бросает:
   — Говорите при нем!
 
   Мы проходим во дворец. Здесь Люсьен подробно рассказывает о вчерашней ночной встрече Фуше и Лафайета. (Дворцовая полиция, видимо, все еще неплохо работает. Или враги уже не желают таиться?)
   — Фуше сказал Лафайету: «Как видите, я был прав. Этот человек… — так он назвал вас, Сир, — вернулся еще более безумным, еще более воинственным и, что самое страшное, еще большим деспотом. Вы, Лафайет, — Французская революция, которая воскресла, чтобы его уничтожить». Они договорились устранить вас, Сир. Фуше пообещал Лафайету: «Мы так просто не сдадимся. Мы выговорим у союзников республику!» И этого было достаточно. Лафайет поверил, он с ними. Мираж республики соединил глупца-идеалиста с подлым интриганом. Фуше конечно же решил пока сам стать главой Франции и принести Бурбонам на блюдечке ваше отречение, Сир, а лучше — и вашу голову. Так он рассчитывает вымолить себе прощение за кровь короля. Он развел вас с Палатой, Сир! И сейчас там льются подлые речи…
   Люсьен остановился, ожидая реакции брата.
   — Продолжайте! — равнодушно сказал император.
   Чтобы разбудить наконец его негодование, Люсьен читает по бумажке речь Лафайета:
   — «Настал момент объединиться нам вокруг знамени восемьдесят девятого года — знамени свободы, равенства и порядка. Только под знаменем Великой революции мы сможем противостоять иностранным притязаниям и внутренним попыткам мятежа. И еще: я предлагаю объявить вне закона всякого, кто попытается совершить акт насилия по отношению к Палате представителей народа…» А дальше уже непосредственно о вас, Сир: «Я вижу между нами и миром одного человека. Пусть он уйдет — и будет мир».
   — Далее? — все так же равнодушно произносит император.
   — Далее — гром оваций. Аплодируют все — и старые республиканские безумцы, поверившие в возвращение революции, и сторонники Фуше, и испуганное «болото».
   — Ну что ж, пусть делают, что хотят. На свою голову я приучил их только к победам — в беде они не могут прожить и дня… Поезжай, объясни безумцам, что революция, вернее, ее опасный призрак, и вправду вернулась!
   Он указывает рукой за ограду, откуда несется рев тысяч глоток.
   — Но этот призрак не с ними, не в зале Палаты. Он за ее окнами. И он — со мной.
   — И это только начало, Сир. Предместья входят в Париж. — Люсьен приободрился. Он добавляет, многозначительно улыбаясь: — Кто-то сообщил народу, что происходит в Палате. И народ требует разогнать предателей!
   Но ловкость брата не трогает императора. Он молчит.
   А с улицы продолжают доноситься грозные вопли: «Да здравствует император! Депутатов на фонарь! Диктатуру императора!»
   Император подходит к окну и глядит на тысячи людей, которые славят его. Люсьен громко шепчет:
   — Надо распустить Палату и объявить: «Отечество в опасности!» Париж укреплен. Груши сохранил свою армию…
   Но император по-прежнему молчит и смотрит на улицу. На лице Люсьена — отчаяние. А люди идут и идут мимо дворца…
 
   Принесли последнее сообщение из Палаты: выступили Сийес и Карно. Они говорили об обороне Парижа, которую может организовать лишь один человек — император. Но Лафайет своей речью опять переломил ход заседания… И Люсьен, все еще надеясь разбудить гнев брата, читает (с выражением) патетические слова Лафайета:
   — «Кости наших братьев и детей наших разбросаны от пустынь Африки до снегов Московии. Миллионы жизней отдала Франция человеку, который и теперь мечтает о борьбе со всей Европой. Довольно!..»