— Глупец! — не выдерживает император.
   — Сир, вы должны решиться!
   Но император опять молчит.
 
   Наступает ночь. Император уходит спать. Люсьен отправляется то ли в Палату, которая все еще заседает, то ли в город. Мы бодрствуем.
   В половине четвертого утра приносят новое сообщение. Палата, охрипнув от воинственных речей, постановила: император должен отречься. В противном случае он будет объявлен вне закона.
   Люсьен читает императору решение Палаты. Император остается совершенно равнодушен. Преспокойно пьет кофе. И о чем-то думает…
   Приезжает Бенжамен Констан. Тот, кто во времена славы императора клеймил его «Чингисханом и Атиллой», теперь — его советник. Он перепуган:
   — Сир, вас просят отречься…
   Император не отвечает. Но отвечает улица:
   — Да здравствует император! — ревет толпа из-за решетки дворца.
   Он улыбается:
   — Вы слышите голос простых людей? Разве я осыпал их почестями и деньгами? Нет, они мне ничем не обязаны. Они были и остались нищими, но их устами сейчас говорит вся страна. И достаточно одного моего слова, чтобы они расправились с жалкими безмозглыми строптивцами. Запомните: если я пошевельну пальцем, ваша Палата перестанет существовать! Но я не для того вернулся с Эльбы, чтобы потопить Париж в крови!..
   Он замолчал.
   Последняя фраза мгновенно разлетелась по Парижу.
 
   Впрочем, для того он и сказал ее нашему славному публицисту…
 
   Из Палаты приносят проект отречения. Его подготовил Фуше. Удивительный тип этот Фуше! У него мертвенно-бледное лицо — лицо трупа. В день гибели Робеспьера он все организовал, но выступали другие. Так и сегодня — выступал Лафайет, но все организовал он, Фуше.
   — Мы теряем драгоценное время, — говорит Люсьен. — Умоляю, Сир, объявите мерзавцев вне закона. Велите! Решайтесь!
   Император долго молчит. Наконец отвечает — глухим голосом:
   — Я решился.
   Он подходит к столу, берет перо. Быстро пишет.
   — Читай, — говорит он брату.
   Люсьен берет бумагу и, побледнев, читает вслух:
   — «Моя политическая карьера окончена… Я отрекаюсь от престола в пользу моего сына Наполеона Второго…»
   Неужели он не понимает: союзники не пойдут на это! Никогда и ни за что! Не для того они приходят в Париж…
   Люсьен умоляет брата подождать, но император странно торопливо подписывает отречение.
   — Передай его нашим глупцам. И скажи: уже вскоре они потеряют все, ради чего меня предали. У Лафайета не будет его республики, а у Фуше — его министерского поста.
 
   Братья выходят в сад. Люсьен продолжает уговаривать. Он тычет пальцем в ревущий людской поток за оградой, откуда слышны бесконечные приветствия императору и проклятия депутатам.
   — Они умоляют вас: «К оружию!» Вся Франция, Сир, сегодня провозглашает: «Да здравствует император!» Вы никогда не были так любимы! Мы разгоним депутатскую сволочь… как когда-то, восемнадцатого брюмера[6]. Нет, куда легче!
   Император отвечает слишком громко — будто всем нам:
   — Восемнадцатого брюмера я обнажил шпагу ради Франции. Сегодня я должен вложить ее в ножны, я не хочу гражданской войны. Я не могу залить страну кровью. Я не буду императором Жакерии.
   Он снимает треуголку и стоит с обнаженной головой, отвечая на приветствия толпы.
   Потом братья отходят в сторону от свиты. Теперь они стоят прямо под моим окном. И я слышу шепот Люсьена:
   — Слова, красивые слова… Что с тобой? Я тебя не понимаю. Неужели ты так устал? Ты постарел? Или… ты что-то задумал?
   Император не отвечает.
   За решеткой все идут люди. И кричат до хрипоты: «К оружию! Да здравствует император!»
 
   «Ты что-то задумал». Эта фраза уже тогда озадачила меня. И потом я не раз вспоминал вопрос Люсьена.
 
   Вечером мы узнаем: Фуше уже ведет переговоры с союзниками. Они хотят одного: возвращения Бурбонов. Мечта о династии умирает на глазах. Но император остается в странном бездействии.
 
   Приезжает маршал Даву, путано объясняет:
   — Пока вы в Париже, Сир, Фуше опасается народного восстания…
   Император усмехается:
   — И вы хотите, чтобы я…
   Этим «вы» император соединяет маршала с изменниками.
   Даву жалко бормочет:
   — Новое правительство просит, Сир… покинуть дворец… и Париж.
   Император молча выходит из комнаты.
   Растерянный, Даву уезжает.
 
   Вечером появляется сам Фуше. Тощая фигура, тонкие бесцветные губы, угодливо склоненная голова. Но в рыбьих глазках — постоянная насмешка.
   — Ваше Величество, я пришел как глава временного правительства.
   Он не желает скрывать свое торжество.
   Император улыбается:
   — Я в первый раз вижу вас поглупевшим. Вам нельзя повелевать, Фуше. Цезарем рождаются, впрочем, как и слугой. Вы — великолепный слуга… Но в одном вы правы: ваше правительство — временное. Очень временное. Надеюсь, после его конца вы вновь приобретете те качества умного слуги, за которые я прощал вам столь многое.
   — Я и пришел послужить вам, Сир. Вам следует покинуть дворец. И как можно скорее — Францию. Я не хотел бы, чтобы вас захватили союзники. Блюхер обещает повесить вас на первом суку… Сир.
   И опять — торжество в глазах.
   — Что ж, Блюхер прав в своей ненависти ко мне. Это от страха. Я столько раз бил его… И если бы вы не предали меня, ни один пруссак не ушел бы за Рейн.
   И тогда Фуше сказал… клянусь, я слышал это, ясно слышал! Но, по-моему., вы сами захотели, чтобы вас предали? Вы сами предоставили нам эту возможность. И вы не заставите меня поверить, Сир, во все глупости, которые вы наговорили Констану и вашему брату. — (Фуше, как всегда, отлично осведомлен обо всем.) — Вот только для чего вы это сделали, я не понял.
   — Вам трудно поверить, что польза Франции, безопасность Парижа могут быть для кого-нибудь превыше всего?
   — Для «кого-нибудь», но не для вас, Сир. Я никогда не поверю, что есть хоть что-то на свете, ради чего вы согласитесь перестать воевать.
   Оба помолчали. Наконец Фуше спросил:
   — Вы действительно думаете уехать в Америку?
   — И я уверен, что вы уже предупредили об этом англичан, — усмехнулся император.
   Фуше молчит. Наконец произносит:
   — Я дам вам охранную грамоту от имени правительства.
   — Временного, не забывайте постоянно добавлять это слово. От имени временного правительства императору Франции и королю Италии охранную грамоту даст вчерашний убийца короля. Смешно.
   — А по-моему, логично. Убийце герцога Энгиенского даст охранную грамоту убийца Людовика Шестнадцатого, — отвечает Фуше. И добавляет: — Полжизни бы отдал, чтобы понять: что же вы задумали?
   — Этого вам никогда не понять. Точнее — не дано понять. Мечты цезаря и мечты лакея такие разные…
   Фуше молча откланивается.
 
   Император объявил:
   — Мы покинем дворец, коли они так настаивают. Утром мы отправимся в порт Экс. А оттуда…
   Он замолчал.
   — В Америку? — не выдержал я.
   — В Америку… — как эхо повторил он. — Но по дороге заедем в Мальмезон.
   Тут заговорил кто-то из придворных (кажется, граф Бертран):
   — Но, Сир, осмелюсь сказать, нельзя терять времени. Союзники вот-вот войдут в Париж. Роялисты охотятся за вами…
   Он не ответил. Пошел принимать свою любимую ванну.
 
   Вскоре император позвал меня.
   Он лежал в ванне и читал «Записки о Галльской войне» Юлия Цезаря. Я вошел, держа в руках предусмотрительно взятую с собой тетрадь — решил записывать в нее важные события и мысли императора.
   Он одобрительно посмотрел на мою тетрадь:
   — Спрашивайте, Лас-Каз.
   — Сир, почему вы не повесили Фуше и Талейрана?
   — А зачем? Талейран слишком любил деньги и женщин. Покуда он знал, что при мне можно хорошо зарабатывать и хорошо е…ся, — (император любит солдатские выражения), — он служил мне верой и правдой. Умнейший человек! Сохрани я его, я и сегодня сидел бы на троне. За ним просто надо было следить — но неусыпно. Моя вина, что я не сумел этого сделать… Что же касается Фуше, здесь та же история: подлый лакей, оставленный повелителем без должного присмотра. Я всегда знал, что при первой неудаче они меня продадут. Но опрометчиво был уверен, что никогда не дам им такой возможности… Что ж, банальное: никогда не говори «никогда».
   Я вопросительно посмотрел на свою тетрадь для записей.
   — Записывайте, записывайте. Вы сейчас свидетель Истории.
 
   Да, я свидетель. Я добросовестно записал события этих неповторимых дней: как император мог смести этих жалких говорунов, как он мог установить диктатуру, о которой умолял его весь Париж, и как он отказался это сделать. Но сейчас, глядя на него, преспокойно лежащего в ванне после того, как он отдал империю, я вслед за Фуше задавал себе вопрос: почему? Почему он, который пролил потоки крови, вдруг испугался крови? Или он… устал от крови?
   Император засмеялся и тотчас ответил:
   — Я сказал правду этому лакею Фуше — цезарем не становятся, им рождаются. И мысли цезаря не понять тем, кто не рожден цезарем. Не записывайте, ибо это тоже банально. Понять цезаря не дано было даже великому Тальма. Потому он так плохо сыграл шекспировского Цезаря. Я объяснял ему: «Когда Юлий Цезарь произносит тираду против монархии, он не верит ни единому своему слову. Так что эти слова нельзя произносить с пафосом, наоборот, — со скрытой насмешкой». Тальма не смог… Ах, мой друг, как я хохотал над слухами, будто я учился у Тальма искусству жеста! Нет, цезарь не учится у актеров. Цезарь уже рожден великим актером.
   И вот тогда он сказал:
   — Какую прекрасную книгу оставил Юлий Цезарь! Мы с вами позаботимся о том же.
   И замолчал.
   — Я не понял, Сир…
   — Нет, поняли.
 
   Читал мысли! Конечно, я понял (именно тогда понял): он уже думает об изгнании и решил взять меня с собой. Ему нравилось, что я записываю за ним. Тогда же он спросил меня: «Вы, кажется, отлично знаете английский?» И я решил, что он думает об Америке. Но уже скоро мне пришлось понять истинное значение этого вопроса.
 
   В ту ночь я помогал императору. До трех утра мы сжигали его бумаги, наполнив пеплом весь камин. В четвертом часу император отправился спать, а я — домой.
   Жена не спала. Я рассказал ей о предложении императора.
   — Я должен оставить вас, надеюсь, ненадолго. И еще надеюсь: ты поймешь меня.
   Она поняла меня… и заплакала.
   Но когда я сказал, что хочу взять с собой сына («Быть рядом с величайшим человеком столетия — это большое счастье и самая лучшая школа»), началась бурная сцена с рыданиями и истерикой. Но я настоял.
   Я так и не смог лечь спать. Выпил кофе и разбудил сына. Мне пришлось долго ему все объяснять. Договорились, что он приедет ко мне в Экс через пару дней. Я поцеловал жену, и мы простились. На сколько? Знает один Господь…
   В семь утра я вернулся в Елисейский дворец.
 
   Мы покидаем столицу. Император проехал по Елисейским Полям, остановил коляску у недостроенной Триумфальной арки и долго глядел на нее…
* * *
   Больше он никогда не увидит Париж.
 
   Свита прямой дорогой отправилась в Экс. Но сам император, граф Коленкур, граф Бертран, несколько офицеров и я должны были остановиться на пару дней в Мальмезоне.
   Этот дом император купил Жозефине после свадьбы и оставил ей после развода. Она жила здесь с дочерью Гортензией и внуком. И здесь она умерла меньше года назад (император был тогда на острове Эльба).
   Он хочет проститься с домом, который видел столько его побед и где он был так счастлив.
 
   По дороге он сказал мне:
   — Любовь толпы… После отречения… — Он засмеялся: — …теперь следует говорить «после первого отречения»… мне пришлось покидать Францию переодетым! И что же я услышал после стольких лет величия, которое я дал стране? «Смерть тирану!» — кричала толпа. И комиссары союзников, ехавшие со мной, попросили меня… переодеться. Мне пришлось снять мундир, в котором я завоевал славу Франции, и надеть штатский сюртук. На шляпу мне нацепили белую роялистскую кокарду. Но самое смешное — мне предложили назваться британским именем! Нет, я не уезжал — я бежал из страны, которую сделал повелительницей мира. Бежал под именем ее врагов!
   «Говорят, Людоед уносит ноги. Надеюсь, его прикончат по пути» — я услышал это в первой же харчевне, где мы остановились. Перепуганные комиссары попросили поспешить с обедом, им показалось, что хозяйка меня узнала. В карете на всякий случай они предложили мне опять переодеться — на этот раз в австрийский мундир. Последнее, что я увидел на французской земле, — свое чучело. Вымазанное дерьмом, оно качалось на виселице. И я мог сказать: «Ты был прав, презирая людей!»
 
   «Но теперь-то ведь все было иначе! Они боготворили его, несмотря на гибель своих мужей, братьев и сыновей при Ватерлоо».
* * *
   И опять этот страшный человек прочел мои мысли.
   — И все равно! После стольких предательств мне трудно довериться толпе. Тогда, на Эльбе, я много думал об этом. И я их простил. В конце концов, я только солдат… И для меня ничего особенного не случилось — я всего лишь проиграл сражение и сдал город. Да, этот город был Париж, и я проиграл величайшую империю. Но я так привык к великим событиям, их было столько за мою не такую уж долгую жизнь! И у меня попросту не было времени осознавать их, когда они происходили. Нестерпимая боль приходила потом… Но обычные люди переживали тогда вселенскую катастрофу: в их город, в который полтора тысячелетия чужеземцы входили только для того, чтобы выразить свое восхищение… и вот…
   И он повторил:
   — Я виноват. Я приучил их только к победам.
   Он замолчал. Потом сказал:
   — На сей раз в Париж войдут англичане, пруссаки и сбежавшие Бурбоны — все вместе. Я думаю, они уже в Сен-Дени.
 
   Мы приехали. Мальмезон утопает в летней зелени. Изумрудный газон перед весьма скромным дворцом с двумя башнями. Пики стриженых деревьев — будто часовые… Кстати, с нами нет охраны, и если враг нападет, защищаться придется самим.
   В доме уже собрались: Люсьен и Жозеф (братья императора), красавица Полина (сестра), Гортензия (дочь Жозефины от первого брака, вышедшая, точнее, выданная замуж за Людовика, третьего брата императора), граф Монтолон, граф Коленкур и гофмейстер Бертран с женами. И Летиция — мать императора.
   Он сразу прошел в комнату, где умерла Жозефина, и оставался там около часа. А потом долго бродил по дорожкам сада — один.
   Позже он сказал мне:
   — Я все время вижу, как она идет по дорожкам с рассадой в руке. Она обожала сажать цветы… и немного изводила меня этим занятием. Я все время посылал слуг искать ее в цветниках…
 
   Вечером все собрались в музыкальной зале. Император и Гортензия сидели у арфы и говорили о Жозефине. До меня долетали их слова, которые я поспешил записать той же ночью.
   — Я не хотела прежде рассказывать, Сир, мне казалось, это будет слишком грустно для вас… Во время вашего изгнания она просила дозволения приехать к вам на Эльбу, но… вместо разрешения к ней приехал русский царь. Весь парк был переполнен огромными казаками…
   Император усмехнулся:
   — Мне рассказали — она танцевала с Александром.
   — Она хотела получить право просить за вас… но жить не хотела. И оттого, когда она простудилась… всего лишь простудилась во время ответного визита к царю… ее не смогли вылечить лучшие доктора. Она умерла уже на следующей неделе… Она сказала мне перед смертью: «Мне кажется, я давно уже умерла, как только осталась без него». Она умерла от грусти… все время думала о вашем изгнании, Сир. Она осталась обворожительной… даже в гробу…
   Красавица Полина в бесценном колье сидит в стороне и мрачно молчит. Как и все Бонапарты, она не любила Жозефину и ее детей.
   Но в глазах императора — слезы…
 
   Уже ближе к ночи он принялся рассматривать вещи, которые привез с собой из Тюильри (и, видимо, решил взять в изгнание). Вещи самые странные — походная кровать, на которой он спал накануне Аустерлица, и военный трофей — часы, будившие Фридриха Великого.
   Он сказал мне:
   — Фридрих — мой кумир еще в военной школе. Когда я вошел в Берлин, его ничтожный потомок трусливо бежал. Он отправил мне послание, где жалостливо писал, что оставляет дворец в полном порядке и надеется, что я прекрасно проведу там время. Трус не посмел увезти даже вещи великого Фридриха… у могилы которого поклялся сокрушить меня… — Он расхохотался. — Не вышло!
   Император, кажется, забыл, что нынче прусский король живет у себя во дворце, а мы должны бежать неизвестно куда…
   В который раз он прочел мои мысли и сказал:
   — Да, дело проиграно. Но не все потеряно, поверьте.
   И продолжил рассказ:
   — Но тогда… тогда я разгромил их. И первое, что я сделал, ступив во дворец, — бросился к шпаге Фридриха. Этот трофей был для меня дороже ста миллионов контрибуции, которые заплатила мне Пруссия. Я забрал шпагу и его часы…
   — Но шпагу Фридриха вы не берете с собой, Сир?
   — Зачем? У меня есть своя, — ответил он, улыбнувшись. — И поверьте, не менее ценная.
   Он прав. Ни один великий полководец за всю историю человечества не выиграл столько сражений.
   Он опять прочел мои мысли:
   — Но было бы лучше погибнуть в одном из них. Если бы судьба послала мне тогда пулю, история поставила бы меня рядом с непобедимыми — с Александром Великим и Цезарем… Можно было бы умереть и под Дрезденом… Нет, Ватерлоо все-таки лучше. Любовь народа, всеобщий траур… И сражение, которое я не успел бы проиграть…
   И задумчиво добавил:
   — Но если судьба не дала мне этого, мы исправим ее ошибку…
   И засмеялся.
 
   «Мы исправим ее ошибку». Уже тогда он все придумал.
 
   Из Мальмезона он вдруг отправил письмо Фуше. Император предлагал… стать генералом на службе временного правительства. И обещал победить. «Я клянусь, что пруссаки у Парижа наткнутся на мою шпагу».
   Письмо отвезли в Париж.
* * *
   Последняя ночь в Мальмезоне.
   По просьбе императора, в тот вечер я беседовал с Коленкуром. «Набирайтесь сведений, впоследствии они вам понадобятся».
   Коленкур рассказал мне удивительные вещи о русской кампании. И о своих беседах с императором, когда они бежали из русских снегов. После этого длиннейшего разговора я вышел в сад пройтись.
   Тихая ночь. Запах цветов, дом темен, в Мальмезоне спят. Одно освещенное окно на первом этаже, в библиотеке. Это великолепная небольшая зала, разделенная колоннами красного дерева. На колонны опираются своды расписного потолка. Головы античных философов смотрят вниз. Темнеет красное дерево — шкафы, кресла, золотисто мерцает бронза: бронзовые грифоны — ножки стола, инкрустации на колоннах, прибор на зеленом сукне; отливают золотом корешки книг в шкафах.
   Император сидит в кресле, повернутом спинкой к окну, — читает. Я подошел к окну вплотную. Он кладет книгу на стол, сидит неподвижно — о чем-то думает.
   Теперь я вижу книгу, которую он читал. Это старинное Евангелие в кожаном переплете с бронзовыми застежками.
 
   Утром я застал императора в саду. Прогуливается, пока сервируют завтрак. Я поклонился. Он пригласил меня пойти рядом.
   Запах кофе смешивается с утренним запахом цветов. Цветники Жозефины…
   У маленького фонтана император заговорил, глядя на струи воды:
   — После того как Иисус сотворил великие чудеса — исцелил бесноватого и прочее, о чем просит Его народ?
   Я не помнил. Он засмеялся:
   — Удалиться! Они не выдержали Его чудес.
   Он помолчал, потом добавил:
   — Я слишком долго нес на своих плечах целый мир. Пора бы отдохнуть от этого утомительного занятия.
* * *
   Семья собирается за столом. Жозеф и Люсьен выходят из дома. Братья о чем-то беседуют, но за стол не садятся, видимо, ожидают, пока император закончит прогулку.
   Жозеф никогда не мог забыть, что он — старший брат. Бездарный, напыщенный светский бонвиван, которого император время от времени назначал королем в очередных завоеванных землях. Люсьен — единственный талант среди братьев императора. Бешено тщеславный, всю жизнь завидовал брату и никак не мог забыть свое (неоцененное) участие в перевороте 18 брюмера. Назло брату он отказывался от браков с европейскими принцессами, женился на дочери трактирщика, играл в любительском театре вместе с сестрой Элизой, подбивал ее выходить на сцену в обтягивающем трико… Все назло брату! В свои салоны братья охотно приглашали врагов императора, там царила мадам де Сталь с ее язвительными шутками.
   Но нынче все распри забыты, и братья ждут от императора обычных (то есть великих) решений, которые спасут положение… семьи!
 
   За столом рассаживаются три графа (Бертран, Монтолон, Коленкур) с женами… Наконец появляется император.
   Пьем утренний кофе. Принесли депешу — ответ Фуше. Император с усмешкой проглядел, передал Люсьену. Тот читает вслух.
   Фуше настойчиво (нагло!) просит (требует!) императора побыстрее оставить Париж, иначе «союзники не желают вести мирные переговоры… и грозят разрушить Париж. Столько веков, Сир, этого не было. И вот благодаря Вам мы увидим завоевателей второй раз за один год! Уезжайте, Ваше Величество. Преданный вам Фуше».
   Люсьен закончил читать. Император помолчал, потом сказал:
   — Мне все-таки следовало его повесить. Предоставлю это сделать Бурбонам…
* * *
   Не понимаю, не понимаю! Если император захотел продолжить воевать, зачем надо было унижаться — просить разрешения Фуше? Достаточно было попросить улицу. И он получил бы назад свою армию. Тем более что Груши, опоздавший к битве при Ватерлоо, сумел привести к Парижу сорок тысяч солдат, жаждущих отомстить за поражение!.. Не понимаю!
 
   Но теперь понимаю.
 
   Император встал из-за стола и прошел в дом. В бильярдной долго один гонял шары.
 
   Гортензия и Полина не вышли к завтраку. Я застал их в музыкальной зале, где стены до потолка увешаны картинами в золотых рамах.
   Они сидели в креслах по обе стороны арфы и зашивали бриллианты в дорожную одежду императора. Точнее, зашивала Гортензия, Полина не умеет рукодельничать (но умеет, когда нужно, снять с себя эти бесценные камни). И теперь она наблюдала за работой Гортензии.
   Здесь же Летиция, мать императора. Я поклонился, Летиция не ответила. Она смотрит перед собой невидящими глазами. Это не образ — она окончательно ослепла от переживаний. За все время, пока мы были в Мальмезоне, она не проронила ни звука. И теперь молча сидит на кушетке на фоне стеклянной двери в сад, между двумя мраморными бюстами римских императоров — как третье изваяние со столь же совершенным римским профилем. Но на недвижном ее лице тотчас начинает блуждать улыбка, когда входит он. Она узнает императора по шагам.
 
   Обед. За столом, вновь накрытым в саду, молчание. Все ждут, когда заговорит император, он должен что-то придумать!
   И он говорит — ко всеобщему разочарованию:
   — Что ж, надо избавить Фуше и всех этих господ от моего присутствия. Мы сегодня же уедем в Рошфор… там мне действительно следует сесть на корабль и — в Америку!
   Братья и сестры принимаются обсуждать его будущее изгнание. Но никто не предлагает разделить его с ним.
   Император улыбается…
 
   Приехали четверо офицеров из Парижа. Привезли слухи — роялисты всерьез готовятся напасть на Мальмезон и расправиться с императором. Умоляют поспешить.
   Слуги грузят вещи в экипажи. Коленкур передает мне на всякий случай оружие. Император, усмехаясь, глядит, как Коленкур заряжает мой пистолет.
 
   В комнату врывается Тальма в солдатском мундире.
   — Сир! Я хочу видеть, как ведет себя цезарь в такие минуты.
   Император треплет его по щеке:
   — Очень естественно… и просто. Прощайте, мой друг, вы замечательный актер.
   Император ушел. Тальма почти в ужасе обращается ко мне и Коленкуру:
   — Он знал… все знал заранее. Он как-то сказал мне: «Я сам, может быть, самое трагическое лицо нашего времени». Он говорил это, клянусь!
   Его лицо стало белым от ужаса. Он легко возбуждался.
   Коленкур не отвечает, ему не до того. Он выходит вслед за императором.
   Тальма уязвлен невниманием. И я легко его «подобрал». Я сказал:
   — Неужели мне выпало счастье беседовать с великим Тальма?
   Глаза Тальма сверкнули, он — мой.
   — Это правда, вы учили величию жестов самого императора?
   Он вздохнул и кивком подтвердил: именно так и было дело. Но потом заговорил преувеличенно громко:
   — Впрочем, император и сам великий актер. Когда Его Величество решил начать войну с Англией, он вызвал английского посла. В тот день в приемной императора ждали аудиенции Талейран и ваш покорный слуга. До нас доносились крики какой-то невиданной ярости: «Где Мальта, которую вы обязались мне отдать?! Вы бессовестная страна олигархов! — Тальма удивительно точно изображает императора. — Я чувствую, вы задумали войну! Но клянусь честью, если вы первыми обнажите шпагу, я вложу свою в ножны последним. Хотите войны? Вы получите ее. Но это будет война на истребление. И вашей рыбьей нации не выдержать галльской страсти! Готовься к великой крови, Англия!»
   Несчастный, насмерть перепуганный посол выбежал из кабинета, буквально потеряв дар речи. Бедняга так и не узнал… как хохотал император! Он вышел следом за послом и сказал мне: «Ну, каково, Тальма! По-моему, я совсем недурно сыграл обманутого мужа? Учтите, у настоящего политика гнев никогда не поднимается выше жопы». Это любимая присказка императора.