Страница:
Скажу ещё только про карандаши. Были они толстые и некрашеные: чуть начнёшь чинить, распадались на два желобка, а грифель вываливался. Мы эти карандаши обматывали нитками или проволокой.
Что говорить, письменные принадлежности того времени могли бы составить чудесную витрину в музее - в школьном таком музее, если бы он существовал. Пошли бы вы в такой музей, посмотрели бы, чем и на чём мы тогда писали, и не стали бы меня обвинять в том, что я ждал отцовских денег - купить на базаре хороший карандаш или пузырёк настоящих чернил. Но вышло всё по-другому.
После ужина отец достал из кармана деньги, дал их матери, а три десятирублёвки протянул мне.
- На, - сказал он. - Завтра отнесёшь в банк, заполнишь там маленький бланк и сдашь тридцать рублей. Сумеешь?
Я подумал, и мне стало не по себе. Понимаете, я многое мог: притащить два почти полных ведра воды из колонки, нарубить дрова, растопить печь мало ли что. А вот там, где была касса, деньги, уплата, сдача, - я не мог. Я же мечтал быть моряком, а не бухгалтером или кассиром. Но в тот раз в разговоре с отцом я понимал, что он испытывает мой характер. Он мне всегда говорил: трудно - значит, интересно. И ещё он любил поговорку: "Капитан, море кончилось!" Да вы-то и не знаете этот его рассказ о том, как на одном корабле поставили к штурвалу молодого матроса, а он не умел управлять судном, упёрся в берег и закричал: "Капитан, море кончилось!"
И вот мой отец, когда я, не попробовав, сразу же говорил о чём-нибудь: "Не смогу", напоминал мне о том матросике - "Капитан, море кончилось!" Для матросика "море кончилось", когда надо было только повернуть штурвал и плыть в другую сторону. Возможностей впереди ведь было целое море.
Отец всегда требовал от меня, пока я не испытал все возможности, не говорить "не могу". Биться до последнего. И нужное пытаться сделать, как он говорил, "через не могу".
Я хорошо помнил обо всём этом. И хотя мне неохота было отправляться в банк, где много всяких окошечек, и разных бланков, и потом людей уйма, и все спешат, и будут тебе говорить: "Мальчик, не вертись под ногами", - и посылать от окошечка к окошечку, хотя всё это я себе так представил, что просто жуть, я всё ж таки сказал:
- Сумею. А что писать на бланке?
- Напишешь: счёт номер семь - шестнадцать. И всё.
- Семь - шестнадцать! - воскликнул я. - Вот здорово. Я знаю этот счёт. Это счёт дяди Емельяна. У него там тысячи - на этом счёте.
- Нет, - сказал отец, - это не счёт Емельяна Петровича. Семь шестнадцать - это счёт Общества помощи беспризорным. Это общество строит для детей интернаты, детей забирает с улицы, кормит, одевает, выводит в люди. Понял?..
Я всё понял: отец бросает меня в банк, как он бросил меня в воду плыви, и всё. Знаете, с того самого раза, в гавани, я стал как-то увереннее, или, если правду сказать, решительнее. И думал, что, если я когда-нибудь поженюсь и у меня тоже будет сын, я, как мой отец меня, буду этого сына учить не только чистить зубы, стричь ногти, застёгивать все пуговицы и говорить "здравствуйте" и "спасибо". Нет, я буду его учить смелости: плавать в глубоком море и скакать на лошади, буду его учить никогда не врать - ни капельки - и быть добрым. Разве это не так же важно, как чистить зубы и хорошо мыть уши?
СЕМЬ - ШЕСТНАДЦАТЬ
Деньги, которые мне надо было внести в банк, я взял в школу. В этот день у меня было много дел: я должен был дочитать книгу о пиратах. Как она называется, я не знаю, потому что у этой книги не было переплёта, двух страниц в начале и сколько-то там в конце. И все почти странички книги, вернее, уголышки этих страничек завивались и были жирные-жирные, почти прозрачные. Вы заметили, что такие вот книжки с завивающимися страницами и бывают самыми интересными? Они здорово мешают делать уроки и даже спать ночью, если, конечно, ваши родители не гасят свет. В темноте не очень-то почитаешь.
У нас как раз была контрольная по русскому. Я который раз замечаю, как только мне попадётся очень интересная книга - обязательно контрольная, или там экскурсия, или что-то надо сделать дома. Почему это так, понять не могу! Вот и в этот раз получилось, как говорится, одно к одному.
Короче говоря, вечером, когда до сна осталось два часа, передо мной лежала книга о пиратах и грамматика с торчащими бумажками между теми страницами, где были правила - те правила, которые надо было вызубрить.
Что бы вы сделали?
Я бы, конечно, почитал книгу, раз её надо завтра обязательно отдать. Там было такое интересное, что и не перескажешь. Корабль брали на абордаж, иначе говоря - штурмом, борт к борту, и давай прыгай, руби, стреляй! А потом пираты бросили кошку и стали делить сокровища. Да, вы-то и не знаете, о чём речь. Думаете, что живую кошку бросили за борт. Я всё забываю, что не с моряками имею дело. Бросить кошку - это значит отдать четырёхпалый якорь. Да, да, отдать, а ни в коем случае не бросить.
Якорь. Сколько раз я рисовал якоря чернильным карандашом на перепонке между большим и указательным пальцами левой руки. Надо только в этом месте широко развести пальцы, потом лизнуть эту самую перепонку, а потом по мокрому нарисовать якорь. Пока не придётся мыть руки, держится. И со стороны может показаться, что это татуировка.
Раньше я не знал, почему у матросов на руке чаще всего нататуирован якорь. А потом мне объяснили. Якорь - это надежда. Надежда или даже уверенность, что корабль не сорвёт волнами, не выбросит на скалы, не опрокинет ветром.
В общем, моряки верят в якорь, как можно верить в руку друга, которой он вас поддерживает. Как же можно при этом говорить "бросил якорь" или "швырнул"! И вообще с борта корабля ничего не бросают, кроме лота. Это такой прибор на длинной привязи, которым измеряют глубину моря. Вот лот бросают, а якорь отдают.
Я, конечно, всякое такое о кораблях и моряках знал не потому, что сам видел или слышал. Больше из книжек. И должен вам сказать, что в той самой книжке, которая мне тогда попалась без начала и без конца, много было всякого очень интересного. Прочтёшь, и потом тебе всю ночь снится:
"Капитана на рею!"
Это значит: повесить капитана!
"Суши вёсла!"
Ну, в общем, поднимай вёсла из воды и совсем не греби.
Интересная книга. Но случилось как-то так, что я открыл раньше грамматику и посмотрел правописание прилагательных. Сам не знаю, как это со мной получилось: время-то перед сном свободное. Подучил я окончания там всякие: ЫЕ и ИЕ. Потом суффиксы через два Ф. Читал-читал и дочитался. Мама говорит:
- Спать!
Вот так оно и получилось, что на книгу остался только следующий день, когда мне надо было в банк идти с этими деньгами на счёт семь шестнадцать. Я и решил: для скорости возьму деньги в школу, а после школы - сразу в банк, а потом дочитаю последние сорок восемь страниц и отвезу книгу. Выходило, что всё успеется.
И вот идёт эта самая контрольная работа. Серафима Петровна диктует, а я чувствую - на эти самые ЫЕ и ИЕ и на суффиксы работа. Вот здорово! Точно, как отец мне говорил: "Подготовишься в спокойное время - в спешке пригодится". Как же это здорово, правильно то есть. Сколько раз я замечал: есть свободное время - и займёшься хотя бы камерой от футбольного мяча. Валяется она дырявая, а ты её от нечего делать залатаешь. И опять валяется. Потом вдруг тебе кричат: "Мяч лопнул. У тебя нет?.. Если есть, беги и тогда игрока заменишь".
Да вы и не знаете, что в футбольной команде нашей улицы было правило: кто мяч повредил - с поля вон. А у кого мяч в порядке - играй. В те времена мячей в магазинах не было. Редкость. И вот: подготовился в спокойное время - в спешке пригодилось. Так оно и в школе было с этими суффиксами, которые я спокойно вчера подучил. Теперь я раз-раз - и готово. А другие пишут. Женя даже ушами шевелит. Он это не только как фокус делал, но и на диктантах. Кто его знает - для смеха или от волнения.
Все шуршат тетрадями, а я тетрадку отдал и в окно смотрю. Серафиме Петровне тоже делать нечего. Она мою тетрадку просмотрела и глазами так говорит мне: "Молодец!"
Женя в это время как раз на неё смотрел и, как увидел, что Серафима Петровна мне улыбается, скривился и быстро так нагнулся к парте. А потом на переменке подходит ко мне и говорит:
- Я эти суффиксы и не учил. Намаракал как придётся. Пару схвачу. Ну и пусть. Писателем быть не собираюсь. Коммерцией больше заработать можно. Одолжи пятёрку. На углу в магазине выбросили на прилавок конфеты, обсыпанные подушечки. Если их на вес купить, а завтра принести на базар поштучно, можно знаешь как загрести! Дай пятёрку до завтра, три подушечки тебе отвалю. Проценты.
Я говорю:
- У меня нет пятёрки.
- Ну давай трёшку.
- И трёшки нет.
- Врёшь! Ты когда булку на завтрак вынимал, я видел там у тебя в сумочке деньжищи. Уйма!
- Ну, деньги.
- А почему говоришь, что нету?
- А потому, что деньги не мои.
- Ну и давай мне до завтра. За трёшку тоже три подушечки отвалю. По рукам?
- Отстань!
- Похвалили за контрольную, и задаётся. Ну и сиди себе на чужих деньгах. Наверное, дали тебе какую-нибудь трёшку, чтобы ты в очереди за сахаром постоял. Ну и стой с чужой трёшкой. Я свои заработаю на конфетах. Будет у меня сто рублей, не одолжу. Эх!..
Он как-то особенно сказал это "эх". С каким-то презрением. Но у меня не было времени с ним связываться: я в банк спешил.
В банке этом меня оглушила перестрелка пишущих машинок. Интересно это: сидят девушки - десять или, может быть, двадцать - и так быстро стучат, как будто сразу сто дятлов на деревьях или пулемёт строчит. Но это я не в тот отдел попал. Походил по лестницам вверх и вниз, пока нашёл этот самый операционный зал. Интересно - не больница, никому операций не делают, а называется "операционный". Окошечки там, как на почте. В окошечко, где берут деньги на счёт семь - шестнадцать, самая большая очередь. Я и стал в эту очередь. Кого там только не было! Женщина в платке. По лицу видно - ест не досыта. А тоже принесла беспризорным. Морячок в бушлате и тельняшке. Красногвардеец, или по тем временам уже красноармеец. А всех не пересчитаешь.
Я стал в очередь и книжку читаю. Так зачитался, что и не заметил, как моя очередь подошла. С этими пиратами время быстро пролетело. Ну, отдал я деньги, иду к выходу, а сам, между прочим, последнюю страницу дочитываю. И налетаю на Женю Ежина. Бывает же такое.
- Ты что здесь делаешь? - спрашивает меня Женя.
- А ты?
- Я сюда для прогулки хожу. Смотрю, сколько же у людей денег в руках. Смотри - тот в чемодан пачки кладёт. Видишь? И часовой возле с кобурой. Смотри. Охраняют.
Я шёл к выходу и сказал:
- Не мешай - я книгу дочитываю.
- Книгу? Брось врать-то. Книжник! Прикидывался. Хватит. Думаешь, я не видел, как ты деньжищи себе на счёт положил. Копишь?
- Коплю.
- Во! - Женя схватил мою руку в свои две ладони и крепко пожал. Теперь я тебя уважаю. Молодец! И что прикидываешься, молодец! А я-то думал, когда ты отказался за машину на Обувке премию получить... Думал, что ты шляпа. А ты вон какой. Уважаю! Эх! - он опять произнёс это своё "эх", но теперь уже совсем по-другому.
ПЕРВЫЙ УЧЕНИК ПО ЖАЛОБАМ
Если рассказывать о Жене Ежине, получилась бы целая книга. Но я постараюсь поменьше о нём писать. Скажу только, что он чаще других вспоминал Советскую власть. Как-то наш школьный сторож, которого Женя "довёл" (а "довести" он мог кого угодно), сказал: "Выпороть бы тебя!" Женя сразу же ответил: "Не те времена, папаша. Советская власть не позволяет бить детей". Однажды Жене пригрозили исключением из школы, а он: "Не выйдет! При Советской власти все должны учиться". Когда на уроке учительница рассказывала нам про гражданскую войну, про то, как наши брали Перекоп, Женя шепнул мне:
- Будь спокоен. Советская власть их шикарно обеспечила.
- Кого? - спросил я.
- Как кого?! Вояк этих. Красногвардейцы знаешь какое жалованье получали и награды всякие! А убьют - жене пенсия.
Я, помню, тогда подумал: "Может быть, награды созданы, чтобы отмечать подвиги, но люди совершают подвиги, конечно же, не для наград".
Женя плохо учился, и первое время многие ученики старались ему помочь, или, как теперь говорят, взять на буксир. Однажды Серафима Петровна вошла в класс и увидела, что вокруг Жени суетятся три ученика, "натаскивая" его изо всех сил. Они аж взмокли, а он куда-то в сторону глядит, как бы и не присутствуя здесь.
- Женя, ты что? Можно подумать, что витаешь в облаках, как ангел.
- У нас ангелов нет, - поправил Женя учительницу.
Да, Женя очень любил повторять: "Не имеете никакого права", "Советская власть не допустит", а чаще всего - "Я буду жаловаться". В чём, в чём, а по жалобам он был первым учеником в классе.
- ...Женя, ты же совсем не знаешь урок!
- Я не виноват.
- А кто виноват?
- Мальчики. Они меня плохо подготовили. Объясняют так, что я ничего понять не могу.
Как-то после такого разговора Серафима Петровна сказала Жене:
- Мне кажется, что никто ещё не стал образованным человеком оттого, что его изо всех сил тянули за уши.
- А что надо, чтобы стать образованным? - спросил Женя.
- Есть много способов. - Серафима Петровна на мгновение задумалась. Но есть только один, который можно назвать честным.
- Какой же? - спросил Женя.
- Я так и знала, что способ этот тебе не известен: учиться прежде всего самому, не надеясь, что кто-то сделает это за тебя.
СТРАШНАЯ НОЧЬ
Да, после нашей встречи в банке Женя стал меня уважать. Он разговаривал со мной во время урока шёпотом, но всё равно мешал мне этим. Он провожал меня, когда мы шли из школы, подстерегал меня в коридоре и во дворе - мало ли где. Я не буду всё это вам подробно рассказывать, потому что это неинтересно. Расскажу только, как Женя любил свою пятнистую кошку. Он говорил мне о ней почти каждый день:
- Покормил я сегодня кошечку - будь здоров!
Или:
- Она у меня сегодня поела. Тяжела стала - не поднимешь.
Женя отказывался от кино, от завтрака, от леденцового петушка на палочке - всё для того, чтобы отложить "кошечке" лишний пятак - покормить её. Когда Женька накормил "кошечку" до отвала, то есть набил доверху копейками, пятаками и другими монетками, он разбил эту гипсовую кошечку, скупил редкие почтовые марки и стал ими спекулировать.
У Жени было любимое выражение: "А что я буду от этого иметь?"
Попросят у него книжку почитать. А он:
- А что я буду от этого иметь?
Скажут ему:
- Завтра идём всем классом в музей.
А он:
- А что я буду от этого иметь?
И так во всём. Главное у него было - обратить копейку в две, пятак в гривенник.
Да, мне кажется, что страсть к деньгам была у этих Ежиных, как это говорят, фамильная, то есть я хочу сказать, что все они - и он, и его папа-мама - больше всего на свете любили деньги.
Получив денежную машину, Илья Григорьевич Ежин два дня не мог ею пользоваться. Дело в том, что днём он боялся это делать, чтобы не увидели жена и Женя. Узнают, что станок печатает деньги - только бумагу подкладывай, - и начнут требовать на то да на сё, начнут, как говорится, шиковать, обратят на себя внимание, и тогда Ежину крышка.
Илья Григорьевич спрятал машину под кровать, вынул её ночью, крутанул раз, крутанул два - всё обошлось хорошо. Машина работала почти бесшумно, десятирублёвки вылетали исправно, и Ежин их ловко подхватывал на лету. Но он очень увлёкся. Он думал, наверное, о том, сколько же можно таким образом накрутить денег. В уме он складывал большие цифры и умножал. Он приходил в неописуемый восторг. Он прямо-таки сходил с ума от привалившего ему счастья. Ему хотелось кричать от радости. И Ежин крутанул ручку слишком резко. Десятирублёвка выскочила, как стрела из лука. Пролетела через всю комнату и ударила Женьку по толстой щеке, как может ударить бумажный голубь, пущенный сильной рукой.
- Ай! - закричал Женя.
- Женечка, что с тобой? - проснулась жена Ежина, Софья Сергеевна.
Она-то и в спокойное время ахала и охала, с трудом передвигая своё тело, огромное, как комод. (Внешностью Женя пошёл в маму.) А тут среди ночи, услышав, как вскрикнул её сын, Софья Сергеевна завопила на весь дом:
- Илюша, мальчик заболел! Илюша, где ты, Илюша?!
Она кричала так, оставаясь в кровати. Вставать с кровати - это было для Софьи Сергеевны самым нелюбимым делом. А делала она только то, что любила, - например, ела. С утра и днём. Перед обедом закусывала - для аппетита, в обед ела часа полтора, а вскоре приходило время ужинать. На рынке она меняла мыло на сахар, мыло на мясо, мыло на фрукты.
Илья Григорьевич жаловался, что его жена может в один присест съесть полпуда мыла. Но он, конечно, преувеличивал и говорил образно: Софья Сергеевна совсем не ела мыло, а только те продукты, которые меняла на мыло. Когда же её спрашивали, почему она так много ест, Софья Сергеевна отвечала:
- Я делаю моему Женечке здоровую маму...
Но я, простите, отвлёкся. Вернёмся к тревожной ночи в семействе Ежиных.
- Илюша! - вопила Софья Сергеевна. - Почему ты под кроватью?.. Женечка, ты ещё жив? Слава богу! Что? Что ты говоришь, детка?.. Какие деньги?.. Летают?! Деньги влетели тебе прямо в лицо? Ты сошёл с ума! Деньги не летают. Они вылетают из кармана, если за ними не смотреть... Илюша, ты наконец вылезешь из-под кровати! Я вижу только твои ноги. Сумасшедший дом! Психобольница.
В это время Женя поднялся с кровати и подбежал к Софье Сергеевне.
- "Сумасшедший дом"?! - закричал он на мать. - "Психобольница"? А это ты видела?!
- Десять рублей! - взвизгнула Софья Сергеевна. - Новенькие!
Илья Григорьевич вылез из-под кровати и подошёл к сыну:
- Отдай!
- Не отдам, они мои! Ой, мама, он меня грабит! Это мои деньги. Они по воздуху прилетели прямо ко мне... Я их спрячу. Я их в банк положу. Я копить буду.
Нет, я не буду описывать эту сцену до конца. Скажу только одно: Ежин даже не пожалел денег, чтобы на время избавиться от жены и сына. И притом денег не машинных, а собственных, мыловых...
На следующее утро в классе во время переклички Ежин не откликнулся.
Дежурный сказал:
- Ежин болен.
В классе засмеялись. Трудно было поверить, чтобы Женя - краснощёкий, толстощёкий Женя Ежин - заболел.
Кто-то сказал:
- Объелся, наверное.
С задней парты крикнули:
- Придёт! Он позавчера опоздал. Придёт и будет канючить у двери...
Но Женя не пришёл - ни на первый урок, ни на последний, после которого мы построились и отправились на Обувку. Вот тут-то я вспомнил щетину и деревянные шпильки. Думаете, что всё это было здесь, на Обувке, лучше, чем у дяди Емельяна? Ничуть не бывало! Тут никакой щетины, никаких шпилек не было. И вообще на Обувке мало что можно было увидеть. Машины закрытые, что внутри - неизвестно. Только слышно: хлоп-хлоп! Хлоп-хлоп!
Из одной машины сыплются заготовки, из другой - подмётки, из третьей - каблуки. А готовых ботинок нет.
Я хотел подойти поближе к машине - посмотреть, чего там. А мне говорят:
- Нельзя!
Я говорю:
- Я только потрогаю, чего она так дрожит. А крутить-вертеть ничего не буду.
А мне говорят:
- Нельзя.
А у дяди Емельяна всё можно было. Шей - не робей!
Пошли в другой цех. Шьют. Машины шьют. Но опять не до конца. Так только: заготовку к стельке. Ну это ещё не ботинок. И опять всё в машине только рант виден.
Я спрашиваю:
- А ботинки где же, готовые?
- Нигде.
- Как так? Почему?
- Цех отделки ещё не готов. Готовые ботинки будут через неделю.
"Вот те на, - думаю. - У нас с дядей Емельяном ботинок за два дня готов. Такой, что - будь здоров! - не сносишь. А здесь - через неделю".
О том, что было через неделю, я потом расскажу, чтобы обо всём по порядку. В тот день, по правде говоря, фабрика мне не понравилась. И Емельяна Петровича я там не видел. Нам сказали, что как раз через неделю нас опять поведут на Обувку, только тогда уже не на экскурсию, а для ознакомления с профессией.
Что это значит, я не совсем понял.
Мне на фабрику не очень уж хотелось. Интересно было здесь только на дядю Емельяна посмотреть. Он же всегда на своей низкой табуретке сидит. А как он тут будет работать перед громаднющим станком...
За эту неделю произошло такое, что не знаю, как рассказать.
Это с Ежиным и с денежной машиной, которую он купил у дяди Емельяна.
ХРУСТ! ДЗИНЬ!
Вечером, когда мы вернулись с фабрики, я узнал, что Женя уехал с мамой на курорт. Той тревожной ночью Софья Сергеевна долго не могла уснуть. Она не верила мужу, который убеждал её, что просто-напросто уронил десятирублёвку на спящего сына.
- Так не бывает, - говорила Софья Сергеевна. - Не морочь мне голову, Илья. Не такой ты человек, чтобы ронять деньги.
Они спорили до утра. У Софьи Сергеевны разболелась голова. Вызвали доктора. И доктор сказал: "Курорт".
Между нами говоря, я думаю, что Ежин подговорил доктора. Доктор ведь сказал, что ребёнка, то есть Женю, тоже надо отправить на курорт, что этого требует медицина...
Тогда Ежин обрадованно воскликнул:
- За деньгами я не постою!
Такую фразу он не произносил, должно быть, никогда в жизни.
Потом Ежины - мать и сын - действительно уехали на курорт. А Илью Григорьевича видели в магазине Бумтреста. Он хотел купить десять пачек бумаги, а ему давали только две.
- Норма, - говорил продавец. - Больше двух пачек в одни руки не продаём...
- Какая может быть норма?! - возмущался Ежин. - Если я, например, хочу обклеить комнату. И потом: что значит одни руки, когда у меня две руки? Две пачки в одну руку и две пачки в другую руку - это же четыре пачки. Будьте любезны.
Но продавец не сдавался. Он говорил:
- Для оклейки комнаты имеются обои. В клетку, в полоску, с цветочками и с собачкой. На все вкусы. Одни руки - это и есть две руки. Одни понимаете? А не одна.
Домой Ежин шёл всё-таки с четырьмя пачками бумаги. Потом он закрыл ставни. В нашем городе на всех окнах были ставни. Потом он... Ну, вы и сами, должно быть, догадываетесь, что он делал потом. Конечно же, нарезал бумагу. Заложил в машину. И начал крутить ручку. Он даже тазик подставил, чтобы деньги далеко не разлетались и чтобы падали прямо в тазик. В нём могло поместиться тысячи полторы-две, а может быть, и больше. Обычно в этом тазике купали Женю в дождевой воде. Ведь в нашем городе водопровод начал работать совсем недавно.
Илья Григорьевич крутанул ручку раз, крутанул два, крутанул три.
Деньги сыпались в тазик, как вода во время ливня. Летом у нас бывают такие дожди, что тазик этот наполняется за пять минут.
После третьей десятки Ежин сделал передышку и взял деньги в руки. Пощупал. Чуть помял. Понюхал. (Чуть-чуть пахнут типографской краской.) Посмотрел на свет электрической лампочки. Водяные знаки на месте.
Ущипнул себя - больно. Засмеялся. Заплакал. И сам себе сказал:
- Ай да Илья Григорьевич! А?
Он устал. Он устал больше, чем уставал на мыловарне, пронося через проходную восемь кусков мыла. Рубашка прилипла к спине. Во рту было сухо. Кружилась голова.
Выпил воды. Деньги из тазика спрятал в карман. Расправил усы.
Шагнул к машине, крутанул ручку: хруст! Дзинь!
- Господи, - сказал Илья Григорьевич, - бумажные, хрустящие, а позванивают, как золото. Новенькие, как из жести. Миленькие вы мои, родные! Любимые! Ненаглядные.
Он говорил сам с собой и между тем крутил ручку: хруст! Дзинь!
Ещё раз: хруст! Дзинь!
Ещё: пш... ш... ш...
Что такое? В тазике листик белой бумаги. Ошибка? Опечатка? Слишком быстро крутанул ручку. Так нельзя. Надо спокойнее. Ну же, Ежин, ну!
Пш... ш... ш...
Опять белая бумажка. И опять. И снова. И снова... Тазик весь белый. Белые листочки, как снег, устилают комнату. Илья Григорьевич крутит. Стучит ладонью по крышке машины, по бокам. Бьёт её, тормошит, встряхивает. Толкает и снова крутит.
Одна белая чистая бумага.
И тогда Илья Григорьевич вскрывает машину и видит, что это не машина, не печатный станок, не деньгоделатель, а просто ящик с приспособлением, которое выбрасывает бумагу, что заложена внутрь. Если деньги туда заложены - вылетают деньги. Если белая бумага - вылетает белая бумага.
СКАНДАЛ
Ежин прибежал к Емельяну Петровичу, когда мы с ним оформляли полуботинки.
"Оформить ботинки" - так говорил дядя Емельян. И ещё этот момент он называл так: "Спуск корабля". Поясню. Корабль строится на суше. Он готов, окрашен и расцвечен флагами. Но он ещё не корабль. И вот наступает торжественный момент. Старый рабочий - кораблестроитель - выбивает клинья: корабль вздрогнул и пошёл. Пошёл по рельсам, смазанным салом. Пошёл всё быстрее и быстрее - в море, в свою стихию, в жизнь - служить людям, носить их на себе, радовать и оберегать. И вот первый всплеск. Два белых фонтана брызнули в том месте, где корабль коснулся воды. Кружевами запенилось море. Поплыл корабль. Играет музыка. Люди кричат "ура".
Когда мы с дядей Емельяном освобождали ботинок от колодки, музыка не играла и "ура" никто не кричал. Но момент этот тоже был очень торжественный.
Ботинок в колодке очень красив. Гладкий. Упругий. Чуть блестящий. Каблук и подошва навощены так, что в них смотреться можно. Всё хорошо. Но ботинок ещё не ботинок. Он только украшение: колодка, обтянутая кожей. На ногу такой не наденешь. В нём деревянная колодка.
Но вот Емельян Петрович говорит мне:
- Выбивай!
Я беру молоток и тихонько постукиваю по клинышку в колодке. Раз, другой, третий. И вынимаю этот клинышек. Колодка сразу же делается худой, в смысле - тощей, ну, в общем, теряет свою упругость. И вынуть её ничего не стоит.
Вынимаю колодку и смотрю на ботинок. Не потерял ли он свою форму, не сморщился ли, не покоробился ли?
Нет!
Емельян Петрович говорит:
- Хорошо!
"Да, - думаю я, - тут лучше, чем на Обувке".
Что говорить, письменные принадлежности того времени могли бы составить чудесную витрину в музее - в школьном таком музее, если бы он существовал. Пошли бы вы в такой музей, посмотрели бы, чем и на чём мы тогда писали, и не стали бы меня обвинять в том, что я ждал отцовских денег - купить на базаре хороший карандаш или пузырёк настоящих чернил. Но вышло всё по-другому.
После ужина отец достал из кармана деньги, дал их матери, а три десятирублёвки протянул мне.
- На, - сказал он. - Завтра отнесёшь в банк, заполнишь там маленький бланк и сдашь тридцать рублей. Сумеешь?
Я подумал, и мне стало не по себе. Понимаете, я многое мог: притащить два почти полных ведра воды из колонки, нарубить дрова, растопить печь мало ли что. А вот там, где была касса, деньги, уплата, сдача, - я не мог. Я же мечтал быть моряком, а не бухгалтером или кассиром. Но в тот раз в разговоре с отцом я понимал, что он испытывает мой характер. Он мне всегда говорил: трудно - значит, интересно. И ещё он любил поговорку: "Капитан, море кончилось!" Да вы-то и не знаете этот его рассказ о том, как на одном корабле поставили к штурвалу молодого матроса, а он не умел управлять судном, упёрся в берег и закричал: "Капитан, море кончилось!"
И вот мой отец, когда я, не попробовав, сразу же говорил о чём-нибудь: "Не смогу", напоминал мне о том матросике - "Капитан, море кончилось!" Для матросика "море кончилось", когда надо было только повернуть штурвал и плыть в другую сторону. Возможностей впереди ведь было целое море.
Отец всегда требовал от меня, пока я не испытал все возможности, не говорить "не могу". Биться до последнего. И нужное пытаться сделать, как он говорил, "через не могу".
Я хорошо помнил обо всём этом. И хотя мне неохота было отправляться в банк, где много всяких окошечек, и разных бланков, и потом людей уйма, и все спешат, и будут тебе говорить: "Мальчик, не вертись под ногами", - и посылать от окошечка к окошечку, хотя всё это я себе так представил, что просто жуть, я всё ж таки сказал:
- Сумею. А что писать на бланке?
- Напишешь: счёт номер семь - шестнадцать. И всё.
- Семь - шестнадцать! - воскликнул я. - Вот здорово. Я знаю этот счёт. Это счёт дяди Емельяна. У него там тысячи - на этом счёте.
- Нет, - сказал отец, - это не счёт Емельяна Петровича. Семь шестнадцать - это счёт Общества помощи беспризорным. Это общество строит для детей интернаты, детей забирает с улицы, кормит, одевает, выводит в люди. Понял?..
Я всё понял: отец бросает меня в банк, как он бросил меня в воду плыви, и всё. Знаете, с того самого раза, в гавани, я стал как-то увереннее, или, если правду сказать, решительнее. И думал, что, если я когда-нибудь поженюсь и у меня тоже будет сын, я, как мой отец меня, буду этого сына учить не только чистить зубы, стричь ногти, застёгивать все пуговицы и говорить "здравствуйте" и "спасибо". Нет, я буду его учить смелости: плавать в глубоком море и скакать на лошади, буду его учить никогда не врать - ни капельки - и быть добрым. Разве это не так же важно, как чистить зубы и хорошо мыть уши?
СЕМЬ - ШЕСТНАДЦАТЬ
Деньги, которые мне надо было внести в банк, я взял в школу. В этот день у меня было много дел: я должен был дочитать книгу о пиратах. Как она называется, я не знаю, потому что у этой книги не было переплёта, двух страниц в начале и сколько-то там в конце. И все почти странички книги, вернее, уголышки этих страничек завивались и были жирные-жирные, почти прозрачные. Вы заметили, что такие вот книжки с завивающимися страницами и бывают самыми интересными? Они здорово мешают делать уроки и даже спать ночью, если, конечно, ваши родители не гасят свет. В темноте не очень-то почитаешь.
У нас как раз была контрольная по русскому. Я который раз замечаю, как только мне попадётся очень интересная книга - обязательно контрольная, или там экскурсия, или что-то надо сделать дома. Почему это так, понять не могу! Вот и в этот раз получилось, как говорится, одно к одному.
Короче говоря, вечером, когда до сна осталось два часа, передо мной лежала книга о пиратах и грамматика с торчащими бумажками между теми страницами, где были правила - те правила, которые надо было вызубрить.
Что бы вы сделали?
Я бы, конечно, почитал книгу, раз её надо завтра обязательно отдать. Там было такое интересное, что и не перескажешь. Корабль брали на абордаж, иначе говоря - штурмом, борт к борту, и давай прыгай, руби, стреляй! А потом пираты бросили кошку и стали делить сокровища. Да, вы-то и не знаете, о чём речь. Думаете, что живую кошку бросили за борт. Я всё забываю, что не с моряками имею дело. Бросить кошку - это значит отдать четырёхпалый якорь. Да, да, отдать, а ни в коем случае не бросить.
Якорь. Сколько раз я рисовал якоря чернильным карандашом на перепонке между большим и указательным пальцами левой руки. Надо только в этом месте широко развести пальцы, потом лизнуть эту самую перепонку, а потом по мокрому нарисовать якорь. Пока не придётся мыть руки, держится. И со стороны может показаться, что это татуировка.
Раньше я не знал, почему у матросов на руке чаще всего нататуирован якорь. А потом мне объяснили. Якорь - это надежда. Надежда или даже уверенность, что корабль не сорвёт волнами, не выбросит на скалы, не опрокинет ветром.
В общем, моряки верят в якорь, как можно верить в руку друга, которой он вас поддерживает. Как же можно при этом говорить "бросил якорь" или "швырнул"! И вообще с борта корабля ничего не бросают, кроме лота. Это такой прибор на длинной привязи, которым измеряют глубину моря. Вот лот бросают, а якорь отдают.
Я, конечно, всякое такое о кораблях и моряках знал не потому, что сам видел или слышал. Больше из книжек. И должен вам сказать, что в той самой книжке, которая мне тогда попалась без начала и без конца, много было всякого очень интересного. Прочтёшь, и потом тебе всю ночь снится:
"Капитана на рею!"
Это значит: повесить капитана!
"Суши вёсла!"
Ну, в общем, поднимай вёсла из воды и совсем не греби.
Интересная книга. Но случилось как-то так, что я открыл раньше грамматику и посмотрел правописание прилагательных. Сам не знаю, как это со мной получилось: время-то перед сном свободное. Подучил я окончания там всякие: ЫЕ и ИЕ. Потом суффиксы через два Ф. Читал-читал и дочитался. Мама говорит:
- Спать!
Вот так оно и получилось, что на книгу остался только следующий день, когда мне надо было в банк идти с этими деньгами на счёт семь шестнадцать. Я и решил: для скорости возьму деньги в школу, а после школы - сразу в банк, а потом дочитаю последние сорок восемь страниц и отвезу книгу. Выходило, что всё успеется.
И вот идёт эта самая контрольная работа. Серафима Петровна диктует, а я чувствую - на эти самые ЫЕ и ИЕ и на суффиксы работа. Вот здорово! Точно, как отец мне говорил: "Подготовишься в спокойное время - в спешке пригодится". Как же это здорово, правильно то есть. Сколько раз я замечал: есть свободное время - и займёшься хотя бы камерой от футбольного мяча. Валяется она дырявая, а ты её от нечего делать залатаешь. И опять валяется. Потом вдруг тебе кричат: "Мяч лопнул. У тебя нет?.. Если есть, беги и тогда игрока заменишь".
Да вы и не знаете, что в футбольной команде нашей улицы было правило: кто мяч повредил - с поля вон. А у кого мяч в порядке - играй. В те времена мячей в магазинах не было. Редкость. И вот: подготовился в спокойное время - в спешке пригодилось. Так оно и в школе было с этими суффиксами, которые я спокойно вчера подучил. Теперь я раз-раз - и готово. А другие пишут. Женя даже ушами шевелит. Он это не только как фокус делал, но и на диктантах. Кто его знает - для смеха или от волнения.
Все шуршат тетрадями, а я тетрадку отдал и в окно смотрю. Серафиме Петровне тоже делать нечего. Она мою тетрадку просмотрела и глазами так говорит мне: "Молодец!"
Женя в это время как раз на неё смотрел и, как увидел, что Серафима Петровна мне улыбается, скривился и быстро так нагнулся к парте. А потом на переменке подходит ко мне и говорит:
- Я эти суффиксы и не учил. Намаракал как придётся. Пару схвачу. Ну и пусть. Писателем быть не собираюсь. Коммерцией больше заработать можно. Одолжи пятёрку. На углу в магазине выбросили на прилавок конфеты, обсыпанные подушечки. Если их на вес купить, а завтра принести на базар поштучно, можно знаешь как загрести! Дай пятёрку до завтра, три подушечки тебе отвалю. Проценты.
Я говорю:
- У меня нет пятёрки.
- Ну давай трёшку.
- И трёшки нет.
- Врёшь! Ты когда булку на завтрак вынимал, я видел там у тебя в сумочке деньжищи. Уйма!
- Ну, деньги.
- А почему говоришь, что нету?
- А потому, что деньги не мои.
- Ну и давай мне до завтра. За трёшку тоже три подушечки отвалю. По рукам?
- Отстань!
- Похвалили за контрольную, и задаётся. Ну и сиди себе на чужих деньгах. Наверное, дали тебе какую-нибудь трёшку, чтобы ты в очереди за сахаром постоял. Ну и стой с чужой трёшкой. Я свои заработаю на конфетах. Будет у меня сто рублей, не одолжу. Эх!..
Он как-то особенно сказал это "эх". С каким-то презрением. Но у меня не было времени с ним связываться: я в банк спешил.
В банке этом меня оглушила перестрелка пишущих машинок. Интересно это: сидят девушки - десять или, может быть, двадцать - и так быстро стучат, как будто сразу сто дятлов на деревьях или пулемёт строчит. Но это я не в тот отдел попал. Походил по лестницам вверх и вниз, пока нашёл этот самый операционный зал. Интересно - не больница, никому операций не делают, а называется "операционный". Окошечки там, как на почте. В окошечко, где берут деньги на счёт семь - шестнадцать, самая большая очередь. Я и стал в эту очередь. Кого там только не было! Женщина в платке. По лицу видно - ест не досыта. А тоже принесла беспризорным. Морячок в бушлате и тельняшке. Красногвардеец, или по тем временам уже красноармеец. А всех не пересчитаешь.
Я стал в очередь и книжку читаю. Так зачитался, что и не заметил, как моя очередь подошла. С этими пиратами время быстро пролетело. Ну, отдал я деньги, иду к выходу, а сам, между прочим, последнюю страницу дочитываю. И налетаю на Женю Ежина. Бывает же такое.
- Ты что здесь делаешь? - спрашивает меня Женя.
- А ты?
- Я сюда для прогулки хожу. Смотрю, сколько же у людей денег в руках. Смотри - тот в чемодан пачки кладёт. Видишь? И часовой возле с кобурой. Смотри. Охраняют.
Я шёл к выходу и сказал:
- Не мешай - я книгу дочитываю.
- Книгу? Брось врать-то. Книжник! Прикидывался. Хватит. Думаешь, я не видел, как ты деньжищи себе на счёт положил. Копишь?
- Коплю.
- Во! - Женя схватил мою руку в свои две ладони и крепко пожал. Теперь я тебя уважаю. Молодец! И что прикидываешься, молодец! А я-то думал, когда ты отказался за машину на Обувке премию получить... Думал, что ты шляпа. А ты вон какой. Уважаю! Эх! - он опять произнёс это своё "эх", но теперь уже совсем по-другому.
ПЕРВЫЙ УЧЕНИК ПО ЖАЛОБАМ
Если рассказывать о Жене Ежине, получилась бы целая книга. Но я постараюсь поменьше о нём писать. Скажу только, что он чаще других вспоминал Советскую власть. Как-то наш школьный сторож, которого Женя "довёл" (а "довести" он мог кого угодно), сказал: "Выпороть бы тебя!" Женя сразу же ответил: "Не те времена, папаша. Советская власть не позволяет бить детей". Однажды Жене пригрозили исключением из школы, а он: "Не выйдет! При Советской власти все должны учиться". Когда на уроке учительница рассказывала нам про гражданскую войну, про то, как наши брали Перекоп, Женя шепнул мне:
- Будь спокоен. Советская власть их шикарно обеспечила.
- Кого? - спросил я.
- Как кого?! Вояк этих. Красногвардейцы знаешь какое жалованье получали и награды всякие! А убьют - жене пенсия.
Я, помню, тогда подумал: "Может быть, награды созданы, чтобы отмечать подвиги, но люди совершают подвиги, конечно же, не для наград".
Женя плохо учился, и первое время многие ученики старались ему помочь, или, как теперь говорят, взять на буксир. Однажды Серафима Петровна вошла в класс и увидела, что вокруг Жени суетятся три ученика, "натаскивая" его изо всех сил. Они аж взмокли, а он куда-то в сторону глядит, как бы и не присутствуя здесь.
- Женя, ты что? Можно подумать, что витаешь в облаках, как ангел.
- У нас ангелов нет, - поправил Женя учительницу.
Да, Женя очень любил повторять: "Не имеете никакого права", "Советская власть не допустит", а чаще всего - "Я буду жаловаться". В чём, в чём, а по жалобам он был первым учеником в классе.
- ...Женя, ты же совсем не знаешь урок!
- Я не виноват.
- А кто виноват?
- Мальчики. Они меня плохо подготовили. Объясняют так, что я ничего понять не могу.
Как-то после такого разговора Серафима Петровна сказала Жене:
- Мне кажется, что никто ещё не стал образованным человеком оттого, что его изо всех сил тянули за уши.
- А что надо, чтобы стать образованным? - спросил Женя.
- Есть много способов. - Серафима Петровна на мгновение задумалась. Но есть только один, который можно назвать честным.
- Какой же? - спросил Женя.
- Я так и знала, что способ этот тебе не известен: учиться прежде всего самому, не надеясь, что кто-то сделает это за тебя.
СТРАШНАЯ НОЧЬ
Да, после нашей встречи в банке Женя стал меня уважать. Он разговаривал со мной во время урока шёпотом, но всё равно мешал мне этим. Он провожал меня, когда мы шли из школы, подстерегал меня в коридоре и во дворе - мало ли где. Я не буду всё это вам подробно рассказывать, потому что это неинтересно. Расскажу только, как Женя любил свою пятнистую кошку. Он говорил мне о ней почти каждый день:
- Покормил я сегодня кошечку - будь здоров!
Или:
- Она у меня сегодня поела. Тяжела стала - не поднимешь.
Женя отказывался от кино, от завтрака, от леденцового петушка на палочке - всё для того, чтобы отложить "кошечке" лишний пятак - покормить её. Когда Женька накормил "кошечку" до отвала, то есть набил доверху копейками, пятаками и другими монетками, он разбил эту гипсовую кошечку, скупил редкие почтовые марки и стал ими спекулировать.
У Жени было любимое выражение: "А что я буду от этого иметь?"
Попросят у него книжку почитать. А он:
- А что я буду от этого иметь?
Скажут ему:
- Завтра идём всем классом в музей.
А он:
- А что я буду от этого иметь?
И так во всём. Главное у него было - обратить копейку в две, пятак в гривенник.
Да, мне кажется, что страсть к деньгам была у этих Ежиных, как это говорят, фамильная, то есть я хочу сказать, что все они - и он, и его папа-мама - больше всего на свете любили деньги.
Получив денежную машину, Илья Григорьевич Ежин два дня не мог ею пользоваться. Дело в том, что днём он боялся это делать, чтобы не увидели жена и Женя. Узнают, что станок печатает деньги - только бумагу подкладывай, - и начнут требовать на то да на сё, начнут, как говорится, шиковать, обратят на себя внимание, и тогда Ежину крышка.
Илья Григорьевич спрятал машину под кровать, вынул её ночью, крутанул раз, крутанул два - всё обошлось хорошо. Машина работала почти бесшумно, десятирублёвки вылетали исправно, и Ежин их ловко подхватывал на лету. Но он очень увлёкся. Он думал, наверное, о том, сколько же можно таким образом накрутить денег. В уме он складывал большие цифры и умножал. Он приходил в неописуемый восторг. Он прямо-таки сходил с ума от привалившего ему счастья. Ему хотелось кричать от радости. И Ежин крутанул ручку слишком резко. Десятирублёвка выскочила, как стрела из лука. Пролетела через всю комнату и ударила Женьку по толстой щеке, как может ударить бумажный голубь, пущенный сильной рукой.
- Ай! - закричал Женя.
- Женечка, что с тобой? - проснулась жена Ежина, Софья Сергеевна.
Она-то и в спокойное время ахала и охала, с трудом передвигая своё тело, огромное, как комод. (Внешностью Женя пошёл в маму.) А тут среди ночи, услышав, как вскрикнул её сын, Софья Сергеевна завопила на весь дом:
- Илюша, мальчик заболел! Илюша, где ты, Илюша?!
Она кричала так, оставаясь в кровати. Вставать с кровати - это было для Софьи Сергеевны самым нелюбимым делом. А делала она только то, что любила, - например, ела. С утра и днём. Перед обедом закусывала - для аппетита, в обед ела часа полтора, а вскоре приходило время ужинать. На рынке она меняла мыло на сахар, мыло на мясо, мыло на фрукты.
Илья Григорьевич жаловался, что его жена может в один присест съесть полпуда мыла. Но он, конечно, преувеличивал и говорил образно: Софья Сергеевна совсем не ела мыло, а только те продукты, которые меняла на мыло. Когда же её спрашивали, почему она так много ест, Софья Сергеевна отвечала:
- Я делаю моему Женечке здоровую маму...
Но я, простите, отвлёкся. Вернёмся к тревожной ночи в семействе Ежиных.
- Илюша! - вопила Софья Сергеевна. - Почему ты под кроватью?.. Женечка, ты ещё жив? Слава богу! Что? Что ты говоришь, детка?.. Какие деньги?.. Летают?! Деньги влетели тебе прямо в лицо? Ты сошёл с ума! Деньги не летают. Они вылетают из кармана, если за ними не смотреть... Илюша, ты наконец вылезешь из-под кровати! Я вижу только твои ноги. Сумасшедший дом! Психобольница.
В это время Женя поднялся с кровати и подбежал к Софье Сергеевне.
- "Сумасшедший дом"?! - закричал он на мать. - "Психобольница"? А это ты видела?!
- Десять рублей! - взвизгнула Софья Сергеевна. - Новенькие!
Илья Григорьевич вылез из-под кровати и подошёл к сыну:
- Отдай!
- Не отдам, они мои! Ой, мама, он меня грабит! Это мои деньги. Они по воздуху прилетели прямо ко мне... Я их спрячу. Я их в банк положу. Я копить буду.
Нет, я не буду описывать эту сцену до конца. Скажу только одно: Ежин даже не пожалел денег, чтобы на время избавиться от жены и сына. И притом денег не машинных, а собственных, мыловых...
На следующее утро в классе во время переклички Ежин не откликнулся.
Дежурный сказал:
- Ежин болен.
В классе засмеялись. Трудно было поверить, чтобы Женя - краснощёкий, толстощёкий Женя Ежин - заболел.
Кто-то сказал:
- Объелся, наверное.
С задней парты крикнули:
- Придёт! Он позавчера опоздал. Придёт и будет канючить у двери...
Но Женя не пришёл - ни на первый урок, ни на последний, после которого мы построились и отправились на Обувку. Вот тут-то я вспомнил щетину и деревянные шпильки. Думаете, что всё это было здесь, на Обувке, лучше, чем у дяди Емельяна? Ничуть не бывало! Тут никакой щетины, никаких шпилек не было. И вообще на Обувке мало что можно было увидеть. Машины закрытые, что внутри - неизвестно. Только слышно: хлоп-хлоп! Хлоп-хлоп!
Из одной машины сыплются заготовки, из другой - подмётки, из третьей - каблуки. А готовых ботинок нет.
Я хотел подойти поближе к машине - посмотреть, чего там. А мне говорят:
- Нельзя!
Я говорю:
- Я только потрогаю, чего она так дрожит. А крутить-вертеть ничего не буду.
А мне говорят:
- Нельзя.
А у дяди Емельяна всё можно было. Шей - не робей!
Пошли в другой цех. Шьют. Машины шьют. Но опять не до конца. Так только: заготовку к стельке. Ну это ещё не ботинок. И опять всё в машине только рант виден.
Я спрашиваю:
- А ботинки где же, готовые?
- Нигде.
- Как так? Почему?
- Цех отделки ещё не готов. Готовые ботинки будут через неделю.
"Вот те на, - думаю. - У нас с дядей Емельяном ботинок за два дня готов. Такой, что - будь здоров! - не сносишь. А здесь - через неделю".
О том, что было через неделю, я потом расскажу, чтобы обо всём по порядку. В тот день, по правде говоря, фабрика мне не понравилась. И Емельяна Петровича я там не видел. Нам сказали, что как раз через неделю нас опять поведут на Обувку, только тогда уже не на экскурсию, а для ознакомления с профессией.
Что это значит, я не совсем понял.
Мне на фабрику не очень уж хотелось. Интересно было здесь только на дядю Емельяна посмотреть. Он же всегда на своей низкой табуретке сидит. А как он тут будет работать перед громаднющим станком...
За эту неделю произошло такое, что не знаю, как рассказать.
Это с Ежиным и с денежной машиной, которую он купил у дяди Емельяна.
ХРУСТ! ДЗИНЬ!
Вечером, когда мы вернулись с фабрики, я узнал, что Женя уехал с мамой на курорт. Той тревожной ночью Софья Сергеевна долго не могла уснуть. Она не верила мужу, который убеждал её, что просто-напросто уронил десятирублёвку на спящего сына.
- Так не бывает, - говорила Софья Сергеевна. - Не морочь мне голову, Илья. Не такой ты человек, чтобы ронять деньги.
Они спорили до утра. У Софьи Сергеевны разболелась голова. Вызвали доктора. И доктор сказал: "Курорт".
Между нами говоря, я думаю, что Ежин подговорил доктора. Доктор ведь сказал, что ребёнка, то есть Женю, тоже надо отправить на курорт, что этого требует медицина...
Тогда Ежин обрадованно воскликнул:
- За деньгами я не постою!
Такую фразу он не произносил, должно быть, никогда в жизни.
Потом Ежины - мать и сын - действительно уехали на курорт. А Илью Григорьевича видели в магазине Бумтреста. Он хотел купить десять пачек бумаги, а ему давали только две.
- Норма, - говорил продавец. - Больше двух пачек в одни руки не продаём...
- Какая может быть норма?! - возмущался Ежин. - Если я, например, хочу обклеить комнату. И потом: что значит одни руки, когда у меня две руки? Две пачки в одну руку и две пачки в другую руку - это же четыре пачки. Будьте любезны.
Но продавец не сдавался. Он говорил:
- Для оклейки комнаты имеются обои. В клетку, в полоску, с цветочками и с собачкой. На все вкусы. Одни руки - это и есть две руки. Одни понимаете? А не одна.
Домой Ежин шёл всё-таки с четырьмя пачками бумаги. Потом он закрыл ставни. В нашем городе на всех окнах были ставни. Потом он... Ну, вы и сами, должно быть, догадываетесь, что он делал потом. Конечно же, нарезал бумагу. Заложил в машину. И начал крутить ручку. Он даже тазик подставил, чтобы деньги далеко не разлетались и чтобы падали прямо в тазик. В нём могло поместиться тысячи полторы-две, а может быть, и больше. Обычно в этом тазике купали Женю в дождевой воде. Ведь в нашем городе водопровод начал работать совсем недавно.
Илья Григорьевич крутанул ручку раз, крутанул два, крутанул три.
Деньги сыпались в тазик, как вода во время ливня. Летом у нас бывают такие дожди, что тазик этот наполняется за пять минут.
После третьей десятки Ежин сделал передышку и взял деньги в руки. Пощупал. Чуть помял. Понюхал. (Чуть-чуть пахнут типографской краской.) Посмотрел на свет электрической лампочки. Водяные знаки на месте.
Ущипнул себя - больно. Засмеялся. Заплакал. И сам себе сказал:
- Ай да Илья Григорьевич! А?
Он устал. Он устал больше, чем уставал на мыловарне, пронося через проходную восемь кусков мыла. Рубашка прилипла к спине. Во рту было сухо. Кружилась голова.
Выпил воды. Деньги из тазика спрятал в карман. Расправил усы.
Шагнул к машине, крутанул ручку: хруст! Дзинь!
- Господи, - сказал Илья Григорьевич, - бумажные, хрустящие, а позванивают, как золото. Новенькие, как из жести. Миленькие вы мои, родные! Любимые! Ненаглядные.
Он говорил сам с собой и между тем крутил ручку: хруст! Дзинь!
Ещё раз: хруст! Дзинь!
Ещё: пш... ш... ш...
Что такое? В тазике листик белой бумаги. Ошибка? Опечатка? Слишком быстро крутанул ручку. Так нельзя. Надо спокойнее. Ну же, Ежин, ну!
Пш... ш... ш...
Опять белая бумажка. И опять. И снова. И снова... Тазик весь белый. Белые листочки, как снег, устилают комнату. Илья Григорьевич крутит. Стучит ладонью по крышке машины, по бокам. Бьёт её, тормошит, встряхивает. Толкает и снова крутит.
Одна белая чистая бумага.
И тогда Илья Григорьевич вскрывает машину и видит, что это не машина, не печатный станок, не деньгоделатель, а просто ящик с приспособлением, которое выбрасывает бумагу, что заложена внутрь. Если деньги туда заложены - вылетают деньги. Если белая бумага - вылетает белая бумага.
СКАНДАЛ
Ежин прибежал к Емельяну Петровичу, когда мы с ним оформляли полуботинки.
"Оформить ботинки" - так говорил дядя Емельян. И ещё этот момент он называл так: "Спуск корабля". Поясню. Корабль строится на суше. Он готов, окрашен и расцвечен флагами. Но он ещё не корабль. И вот наступает торжественный момент. Старый рабочий - кораблестроитель - выбивает клинья: корабль вздрогнул и пошёл. Пошёл по рельсам, смазанным салом. Пошёл всё быстрее и быстрее - в море, в свою стихию, в жизнь - служить людям, носить их на себе, радовать и оберегать. И вот первый всплеск. Два белых фонтана брызнули в том месте, где корабль коснулся воды. Кружевами запенилось море. Поплыл корабль. Играет музыка. Люди кричат "ура".
Когда мы с дядей Емельяном освобождали ботинок от колодки, музыка не играла и "ура" никто не кричал. Но момент этот тоже был очень торжественный.
Ботинок в колодке очень красив. Гладкий. Упругий. Чуть блестящий. Каблук и подошва навощены так, что в них смотреться можно. Всё хорошо. Но ботинок ещё не ботинок. Он только украшение: колодка, обтянутая кожей. На ногу такой не наденешь. В нём деревянная колодка.
Но вот Емельян Петрович говорит мне:
- Выбивай!
Я беру молоток и тихонько постукиваю по клинышку в колодке. Раз, другой, третий. И вынимаю этот клинышек. Колодка сразу же делается худой, в смысле - тощей, ну, в общем, теряет свою упругость. И вынуть её ничего не стоит.
Вынимаю колодку и смотрю на ботинок. Не потерял ли он свою форму, не сморщился ли, не покоробился ли?
Нет!
Емельян Петрович говорит:
- Хорошо!
"Да, - думаю я, - тут лучше, чем на Обувке".