– Тем более, – сказала Соня. – Нечего тут и думать.
   Лицо ее вдруг некрасиво сморщилось, Соня уткнулась в ладони и минут пять не отнимала рук от лица. У нее не вздрагивали плечи, она не всхлипывала, только слезы вытекали между пальцев, как вытекает вода, когда человек умывает лицо.
   – Вот и все, – сказала она, когда унялись слезы. Филипп и не заметил, в какой момент его гостьи оказались рядышком. Надя вдруг крепко обняла Соню и поцеловала.
   – Вы меня замучаете, – сказал Филипп. – Я не могу сказать Гоше – берегись! Чего доброго он расскажет об этом вам, Соня, и тогда вам придется так врать и выкручиваться, что лучше бы вам сразу перерезать ему горло. Я бы разыскал вашего мужа, Надежда Мамай, да ведь он решит, что я сумасшедший. Спятил на почве ученых штудий. А то и о вас чего-нибудь подумает. Про Макса нечего и говорить. Макс и сам-то спит и видит…
   Тут Филиппу пришла в голову мысль о том, что, может, еще неизвестно, чего на самом деле хочет Макс. Но додумать эту мысль он не успел. Дамы в один голос принялись убеждать его, что добыть сухой лед должен непременно он. Когда же Филипп решительно взбунтовался, они как будто обиделись.
   – Вы, Филя, только и можете, что студенток охмурять!
   Удивительно, но очевидная бессмысленность этой фразы исчерпала разговор окончательно. Филипп даже заявил, что знает одного мороженщика, у которого в тележке нет холодильника, а лежит сухой лед. И обсуждать вдруг стало нечего. Кончилась судебная сессия. Приговор бедному Кукольникову состоялся, и некому было его оспорить.
 
   Три дня Филипп Гордеев не видел ни Сони, ни Нади. Он выключил телефон и безвылазно сидел дома, совершая лишь осторожные набеги на ближайшую молочную лавку. Постепенно он убедил себя в том, что все происходившее у него в кухне было мороком. Это предположение утешило Филиппа настолько, что в середине второго дня он включил телефон. Аппарат тут же разразился громом, и незлопамятная Валерочка Уткина сообщила, что расписание согласовано и что послезавтра у него консультация. Вот так на четвертый день Филипп разрешил свое уединение.
   Стоя у окна в факультетском коридоре, он увидел в стекле сквозь зеленый пушок подсыхающего аспарагуса Надино отражение. Она незаметно подошла и тихо стояла у него за плечом. Филипп немедленно почувствовал такую тоску и усталость, что впору было найти укромный угол, лечь, вытянуться и забыть обо всех студентках на свете. Трехдневное дезертирство не привело ни к чему. События шли своим чередом и не думали рассасываться.
   Надежда тронула его за рукав, поздоровалась. Он ответил, кивнув отражению, и так они разговаривали дальше. Впрочем, Надины речи были кротки, в них не было опасного сарказма, и мало-помалу Филипп начал говорить с отражением своей студентки довольно уверенно. Тут, кстати сказать, открылась одна увлекательная подробность: Надино отражение в грязноватом стекле было гораздо моложе удержанного памятью оригинала. Встревоженный таким преображением, Филипп и сам не заметил, как развернулся лицом к собеседнице. И мутное стекло не обмануло его! Необъяснимо помолодевшая Надя сделала крохотный шажок от Филиппа.
   – Зачем вы так смотрите на меня?
   А поскольку Филипп замешкался с ответом, сообщила, что послезавтра Макс выходит на работу. И это, как сообразил Филипп, могло означать только одно: ребра Макса не тревожат и злосчастный поединок вот-вот состоится.
   – Так, – сказал он металлическим голосом и уперся ладонями в подоконник. – Сейчас я иду к Максу и рассказываю… Я рассказываю ему все! Все, милая Наденька!
   Умирающий аспарагус заметался под напором гневного голоса.
   – Бедный вы, бедный, – грустно сказала Надя. – С вашими друзьями дружить, что пальцы в розетку совать. С ними ничего не сделать. Двое жаждут крови, третья одержима комплексом вины, и будьте уверены: своего любовника она истребит.
   – Вам-то это все зачем? – с отчаянием проговорил Филипп. – Пусть бы оно без вас шло.
   – Как-нибудь на досуге объясню, – сказала Надя, – если слушать захотите. Теперь вот что, будьте дома нынче ночью и завтра днем.
   – Вы зайдете? Позвоните?
   – Может быть, да, может быть, нет.
   – Ладно, я буду ждать. Только знаете, последние дни я слишком часто стал вас ждать.
   – Вам это не нравится?
   – Я боюсь, что это не понравится вам.
   – А вы не бойтесь.
   Они вышли на набережную и незаметно для себя и почти без разговоров добрели до Петропавловской крепости. На лугу кронверка они уселись под деревом и молчали так долго, что Филиппу показалось – Надя забыла о нем. Он осторожно посмотрел на ее профиль, и Надя медленно повернула голову навстречу взгляду.
   – Если бы я могла, – проговорила она почти беззвучно, только губы шевельнулись. – О, если бы я только могла спрятать вас. – Теперь слова стали слышны. – Хотя бы на месяц! Да что я говорю! Я бы могла спрятать вас и на месяц, и на два, и на три… И они бы поискали-поискали да и сделали без вас все, что им положено. Но вот что: я боюсь. Вы увидите, что они натворили (а уж они натворят, будьте уверены), и решите, конечно, что это ваша вина. Потом вы немного подумаете, поймете, что во всем виновата я, и мы никогда не напишем нашу курсовую.
   – Черт с ними, – сказал Филипп, – я очень люблю их, но черт с ними хотя бы на два часа! Было бы очень любопытно – где вы меня станете прятать?
   – Я бы спрятала вас, как Кощееву смерть. А завтра вы все-таки будьте дома. Филипп… – она выдержала паузу, – …Юрьевич, как вы думаете, что такое естественная смерть?
   – Кощея?
   – Блин! Вы что, издеваетесь? Кощей же бессмертный, у него не может быть естественной смерти.
   Филипп закрыл глаза и медленно вдохнул аромат городского тлена. Облетевшие листья, остывающая земля и привкус бензинового смрада, переползающий из-за канала – он почувствовал все разом и неожиданно растрогался до слез. Филипп потряс головой, стиснул двумя пальцами переносицу так, что перед глазами разошлись фиолетовые круги, дождался, пока сырость отступила, и сказал, что естественные причины они потому и естественны, что не заключают в себе ничего противоестественного. „Вот, скажем, грипп или язва желудка. И чем дольше человек болеет, тем естественнее кажется окружающим причина его смерти“. – „Ну, они вас и достали!“ – проговорила Надя с некоторым даже ужасом. – „А послушайте, Филипп Юрьевич, сегодня меня звали на одну вечерину. Не пойти ли нам вместе?“ – „Зачем?“ – спросил Филипп. Он вдруг ясно почувствовал, что может просидеть под этим деревом до темноты. „Да вы что, засыпаете что ли? Затем и пойти, чтобы не думать про язву желудка!“
   Она поднялась стремительно и потянула за собой Филиппа. „Авантюра, – сказал Филипп, – авантюра. Преподаватель, идущий на студенческую вечеринку, смешон“. – „Не всегда, не всегда“, – возражала Надежда. – Вот я вам расскажу…» – и они уже шагали мимо кирпичных бастионов к Иоанновскому мосту. На мосту, не сговариваясь, остановились и глянули вниз. Сытые селезни рассекали мелкую воду и сверкали изумрудным оперением.
   – Как же я забыл? – сказал Филипп. – Если способность любить естественна (а это так!), то и смерть от любви естественна. – Ему стало весело. – Так где ваша вечеринка, мадам Мамай?
 
   К великому конфузу Филиппа вечеринка оказалась днем рождения того самого Сергея Вертихвостова, которым его пугала Надя.
   – Неловко, – сказал Филипп, – я с пустыми руками. К тому же он на меня странно смотрит.
   – Он ревнует, – объяснила Надежда, – но от любви он не умрет. Не обращайте внимания. Считайте, что вы подарили ему сильные ощущения. Или ревность это не круто?
   Сидевший во главе стола Вертихвостов выпил водки и, приобняв рослую барышню по правую от себя руку, мрачно смотрел на Филиппа. Гордеев покашлял в ладошку. Крохотная рюмочка была холодна и тяжела, точно ртуть в нее налили. Движением скупым и точным (несомненно, кто-то направил его руку) Филипп поднял посудинку, и тут же холод от запотевшего стекла пробежал пальцами правой руки к плечу, освежил веселым морозцем гортань и дохнул на сердце, так что оно сжалось в веселом предчувствии. «Боже мой, – подумал Филипп, – это же оно!» Утренняя пауза явилась не в срок и, несомненно, по его произволу. Оставалось наполнить это сверкающую пустоту собой и всеми, кто случился у этого стола. Он остался сидеть, лишь развернулся лицом к новорожденному и расправил плечи. О, как он любил в этот миг Сергея Вертихвостова! Этой любви поверили все. И мрачная тяжесть ушла из глаз новорожденного. И ледяная капля водки согрела гортань, а сердце рассмеялось.
   – Вы колдун! – шепнула Надя.
   – Я – доцент! – строго ответил Филипп, и на краю зрения промелькнуло растерянное лицо Вертихвостова.
   – Соглашайтесь на волшебника, – проговорила Надя, сверкая глазами. – Вертихвостов на три минуты стал человеком и чуть не помер. Волшебник, волшебник!
   Тем временем Вертихвостов с преувеличенной пьяной четкостью выбрался из-за стола, подошел к Гордееву, склонился, стиснул локоть.
   – Умм-моляю, – сказал он. – Три минуты. Поговорить, – прижал ладонью карман на рубахе. – Ты поскучаешь, Надин? – Кивнул кому-то, и бокал перед Надеждой наполнился. Он стиснул локоть сильнее и почти силой поднял Филиппа.
   В кухне Вертихвостов ударил кулаком в ладонь, трижды прошелся между раковиной и холодильником, остановился перед Филиппом, звонко хлопнул себя по ляжкам и с отчаянием, неизвестно откуда взявшимся в лице и голосе, спросил:
   – Что вы сделали сейчас? Вы для этого, вы для этого пришли? – На минуту спохватился. – То есть я типа рад… Препод на дне рождения… Надька млеет. А что вы сделали сейчас? Со мной что сделали – не врубаюсь! Валька мне пять сотен полгода как должен. Я его не звал! Я его за столом увидел, у меня во рту кисло стало. Под коньячок, блин!
   А вы, уважаемый Филипп Юрьевич, две минутки поговорили, рюмочкой туда-сюда подвигали, и – все. То есть я уже Вальку-клеща люблю и не то что простил, а типа того, что сам прощения попрошу. М-минуту! – сказал он. – Не перебивать! У меня – рождение. Я еще наговорю. Значит, теперь Вальку любить! Значит, Вальку в убыток! А мне все по барабану, я, как дурак, радуюсь. Отлично! Но наши радости продолжаются. К Надьке Брасс три года… Замуж вышла назло мне. Мамаем стала. Ладно, думаю, все равно доберусь! Теперь приходит бесценный гость – это вы, Филипп Юрьевич, бесценный гость – и я уже счастлив, потому что Надька с вас глаз не сводит. В голове не помещается! Выходит, что этого я и хотел, только мне соображения не хватало. А тут вы – раз! – и все в моей тыковке на месте.
   Рубаху на груди Вертихвостова прохватило потом, кой-где ткань прилипла к телу, и стало видно, какой он здоровенный парень.
   – Филипп Юрьевич, – отчетливо и трезво сказал Сергей, – вы что, про каждого что-нибудь знаете? Вот так вот, наведете на человека чертово свое гудение, и готово – уже знаете.
   – Сергей, – сказал очумевший Гордеев, – что за бред, какое гудение? – Но тут же сообразил, что это его пустота, его великая пауза и в самом деле накрыла своим прозрачным колпаком то ли все застолье, то ли одного Вертихвостова.
   – Из меня, извините за выражение – прет! – проговорил Вертихвостов яростно. – Вам, понятно, все равно, а я свои подробности берегу. А что вас в кухню увел и распинаюсь тут, так это исключительно, чтобы не разорвало. Вы, кстати, не можете это как-нибудь выключить?
   Дивясь себе, Филипп сосредоточился. Пауза полнилась голосами. То соединяясь в хоре, то разделяясь, они выводили что-то бессловесное, и он, ужаснувшись внезапному знанию, ощутил, что его прекрасные купола исчезнут не раньше, чем оборвется этот хоровой дивертисмент.
   – Послушайте, – сказал Филипп, – мне кажется, я здесь ни при чем. То есть, почти ни при чем. Уймите вы свои откровенности! Ну, хоть пойте «В лесу родилась елочка», и, глядишь, оно от вас отстанет.
   «Господи, воля твоя! – поразился Филипп, глядя на внезапно исказившееся лицо Вертихвостова. – А он ведь и в самом деле скармливает моей пустоте какой-нибудь бред!»
   Вертихвостов тряхнул головой, плечи его напряглись, он зажмурился изо всех сил и вдруг вздохнул прерывисто, как человек, вырвавшийся из толкучки. В тот же миг из комнаты послышался взрыв голосов. Исход Вертихвостова из пустоты был если и не понят, то уж замечен несомненно.
   – Блин! – сказал он, освободившись, и тут же нацелил на Филиппа указательный палец, как будто успел сообразить что-то для Гордеева важное. – Даю совет. – «Нахал! – неспешно подумал Филипп. – Вот нахал, так уж нахал». – «Устраивайте свои сеансы без Наденьки Брасс. У Наденьки подробностей… многовато. Они вас расстроят. А то смотрите, если угодно, я с ней заранее песенку разучу. По вашей методике».
   – Что вам нужно? – спросил Филипп.
   – Да вас, вас мне нужно, Филипп Юрьевич! Я хочу писать у вас диплом, я хочу, чтобы вы были моим научным руководителем. У кого аспиранты быстрей всех защищаются? У Гордеева. У кого аспирантов никто не обижает? У Гордеева. А я все думал: отчего да почему? А оно вот оно! Вот оно отчего. Вот оно почему.
   Удивления достойно было не то, что Филипп слушал Вертихвостова. Своему терпению Филипп Гордеев изумлялся уже не раз. Дивно было то, что и пустота, его сверкающая, гулкая пустота принимала эту мешанину. Стыдно признаться, он ее к Вертихвостову – ревновал!
   – А как же твои подробности? – от великой досады и омерзения Филипп перешел на «ты», но Вертихвостов то ли ничего не заметил, то ли полагал, что так оно теперь и следует.
   – В том и прикол. К Надежде не подойду. Значит, никаких подробностей. А что касается остального – воздержусь, пока мы друг к дружке привыкнем. – И ведь хихикнул! То есть настоящего, полнозвучного хихиканья не испустил, спохватился, но пакостное трепыхание воздуха у губ не удержал. И тут Филипп ясно ощутил, как пустота оставила его. Звуки, долетавшие из комнаты, стали яснее, Таврический же сад за окном напротив – поблек. Точно запылился.
   – Я бы выпил водки, – сказал Филипп. Вертихвостов был так в себе уверен, что подмигнул и добыл откуда-то виски. От виски Филиппа разобрала удаль.
   – Интенция ясна, – сказал он, дерзко наливая себе вторую дозу. – Но вот в чем штука: я не боюсь того, что вы называете подробностями. Можете напускать их на меня отарами, стадами, ордами, косяками, – он вынул бутылку из вертихвостовской руки. – Пардон, пардон! – Снова налил. – Ваш ирландский самогон – это что-то особенное. – И выпил. – Как это ни прискорбно, будем считать, что виски на меня вы потратили зря. Знаете, мой не в меру бойкий друг, у меня в жизни есть только одна подробность, которой я опасаюсь. Это я, я сам! А виски уберите, я за себя не ручаюсь. И это будет поистине грустная подробность. Но – для вас.
   В комнате вечерина была в разгаре. Кто-то пел, и его не то чтобы слушали, но оставляли место негромкому пению. Точно так же две пары танцевали, не задевая ни людей, ни мебели, и разговор, не тихий, не громкий, оплетал кружок собеседников. Никто и не заметил отсутствия новорожденного и его незваного гостя. Филипп подумал, что он и в самом деле зря поддался на уговоры Нади, что человеку, погруженному в мысли о близком убийстве, о своем соучастии в этом убийстве (Да! О соучастии! И не хрен заламывать руки.), нечего таскаться по пирам и балам. Но тут одна из парочек распалась, и за их спинами он увидел Надежду. Она сидела в углу дивана и смотрела на Филиппа так, словно от первого до последнего слова присутствовала при домогательствах Вертихвостова. Филипп сказал:
   – Пойдем танцевать.
   Они дождались медленной музыки, и началось томительное движение на месте. Потом музыка сменилась, а они все так же переступали, потом она сменилась еще раз, и Надя сказала, что мобильники нужно снять.
   – Они стукаются и мешают.
   Она сняла у себя с шеи пестросплетенную петлю с мобильничком, сняла ременную удавку с Филиппа, и они продолжали покоиться в общем гуле и в музыке, которая все-таки пробивалась где-то с краю.
   Спустя пять или шесть танцев в комнате появился Вертихвостов, и так он был спокоен, что Филиппу стало нестерпимо жалко и его, и себя, и Соню, всплывшую вдруг в сознании. И позже, когда все теснились на балконе, посвечивая друг на друга раскаленными остриями сигарет, сердце его свело такой тоской, что он с минуту примеривался, и выходило, что броситься вниз очень даже возможно. Никто бы не успел помешать. А этаж был хоть и невысокий, но старинных пропорций, а потому достаточный. Но тут же рядом оказалась Надя, и сердце не то чтобы развеселилось, а, пожалуй, забилось ровнее.
   Мадам Мамай набросила Филиппу на шею мобильник. Ладони сухие, как ящеричная спинка, скользнули по шее, и от осторожного движения ее рук Филипп развеселился окончательно.
   – Уже пора, – сказала Надя, и Филипп немедленно согласился. Они спустились на улицу, и тут Надежда направила события твердой рукой.
   – Мы поспорим в другой раз, – сказала она, распахивая перед Филиппом дверцу авто. – Мы поспорим, когда вы будете провожать меня. Спокойной ночи, Филипп Юрьевич.
   Она качнула ладонью у приоткрытого стекла и исчезла, точно и не было ее.
   Дома Филипп по необъяснимой прихоти не лег спать, а присел к кухонному столу, налил себе холодного чаю и с жадностью выпил половину стакана. «Ну, и что это было?» – спросил он у безымянного керамического зверя, обитавшего на полке над холодильником. Зверь был уродлив настолько, что это заставляло подозревать в нем скрытую до поры до времени мудрость. «Такую уродину не вылепит ни один скульптор. Даже самый бездарный лепила, который врет, что его творения уродливы не потому, что у него руки-крюки, а потому, что он ТАК видит. (Навозом ему глаза залепить!) Даже последняя бездарь сделала бы тебе хоть один коготок красивым. Потому что хочется этого, хочется! А раз этого нет – а этого нет, потому что ты страшен весь от первой своей глиняной молекулы до последней – значит ты самозародился. Так отвечай мне, самозародившаяся тварь, что это было?» Безмолвствовал зверь.
   Едва Филипп прекратил свои собеседования с чудовищем на полке, телефон сыграл менуэт. Филипп нажал кнопочку.
   – Не вздумай отключиться!
   Расслабленный событиями вечера, Филипп сделал рукою успокаивающее движение и тут же сообразил, что жест его – глупость несусветная и что ходит в нем хмель. Собеседник, однако, успокоился. Ровным и, как показалось Филиппу, занудным голосом он проговорил:
   – Тебе мало замужества? Ты еще и этим решила прикрыться. – И вдруг закричал, почти что завизжал в трубку: «Не отстану от тебя! Не отстану, не отстану!»
   «Ох!» – сказал Филипп в изумлении. «Вы ошиблись номером», – сказал он. Разговор оборвался.
   – Спать, – строго сказал Филипп. – Спать, спать, спать.
   Но трубка снова подала голос. И уже женский голос, не дожидаясь телефонных реплик, задыхаясь, проглатывая слова, впился своей скороговоркой в Филиппа.
   – Я знаю, теперь я буду проклинать себя всю жизнь. И пусть! И пусть! Но я сделала, что хотела. Я сделала, что придумала! Я придумала и сделала. И пусть все идут… Ты знаешь, куда они пусть идут!
   На этом телефон отключился, а Филипп почувствовал, что и сон, и хмель слетели с него.
   – Звонила дама, – сказал себе Филипп. – Зачем же дама, почему ночью? И что за дурацкий голос! У меня нет дам с таким дурацким голосом! Стой! – заорал он так, что глиняное чудище упало с полки. – Стой! Ведь это ж Сонетка. И больше некому!
   Филипп перешагнул лежащего на полу монстра (уцелел выродок керамический!), снял трубку домашнего телефона и набрал свой мобильный номер. Гудки в трубке, гудки в трубке, гудки в трубке… Маленькая трубочка на кухонном столе безмолвствовала. – И звонит она не мне, – подытожил Филипп. И тут настоящий ужас прохватил его с головы до ног, выжег своим электрическим пламенем остатки хмеля.
   Филипп очнулся на улице. Уже в машине, рядом с водителем расслышал свой голос.
   – Со двора, – говорил он. – И как можно ближе. Вы понимаете – как можно ближе к парадной. У меня нет времени бегать.
   Из дальнейшего Филиппу смутно запомнилось, как он совал водителю трубку вместо денег, как спохватившись, толкал ему в ладонь последнюю сотенную и как водитель, испугавшись чего-то, отбрасывал его руку. Потом он бежал по лестнице и уже перед дверью Кукольникова облился холодным потом: что если он забыл ключи? Но не были забыты ключи, и дверь отомкнулась без труда. Тут-то и пришло спокойствие. Оно было ледяным и неисчерпаемым, а вместе с тем и в этом холоде бедная замучившаяся душа Филиппа жила, как и прежде, только всхлипывала совсем негромко.
   Первым же своим движением в Гошиной квартире он вызвал небольшой обвал, по хрустнувшим обломкам прошел к выключателю и, не оборачиваясь на разрушения, устремился дальше.
   Дело, и правда, было сделано. Бедный Кукольников лежал на спине и дышал мелкими частыми вдохами, как будто откусывал свои последние глотки воздуха. На столике у изголовья стоял тот самый цветок, и просторный горшок был завален кусками сухого льда. На просторном блюде с недоеденными персиками лежал еще один кусок льда с буханку хлеба величиной. Седоватый туман наплывал на Гошу и, постепенно нагреваясь, становился невидимым.
   «Глазеть пришел?» – грянуло в голове у Филиппа. Он метнулся к окну, ударом распахнул его, вытащил Кукольникова из постели, бросил грудью на подоконник. Решив, что от него главная беда, бросил в ванну больший кусок льда и гулкой, страшно гулкой в ночной тишине струей горячей воды уничтожил его. Потом спохватился, кинулся к Кукольникову. Беднягу рвало. Он дергался на подоконнике так, словно выползал из окна. Когда корчи стихли, Филипп кое-как поставил перед собой бескостного Гошу, принял его на плечи и шатаясь вышел из квартиры.
 
   Пустой и тихой улицей Красного Курсанта он дотащил невнятно лепечущего Кукольникова до дома, где жили его друзья. Уже поднимаясь по лестнице, он вспомнил номер их квартиры и, лишь позвонив, сообразил, как, должно быть, напугаются несчастные. Но, как видно, с Кукольниковым здесь дружили давно и напугались не особенно. Вернее сказать, не напугались совсем. Молодой мужчина, как-то очень по-интеллигентному тучный, уверенно снял Гошу с Филиппа, опустил на диван.
   – Что же на этот раз? – спросил он.
   – Считайте, что угорел.
   – У вас на лице кровь, и вся рубаха в крови.
   – Я тащил его на себе. Он тяжелый. Мне страшно было!
   Мужчина кивнул, нащупал Гошин пульс, потом ловко вывернул ему веко, поглядел в зрачок и сказал, что дорого дал бы, чтобы узнать, где Кукольников умудрился угореть. Узнав, что все произошло у Кукольникова дома, хмыкнул, но выведывать подробности не стал. Вместо того сунул Гоше под нос вонючую ватку, послал Филиппа в кухню заваривать чай, а когда он принес кружку обжигающего крепкого чаю, стал поить Гошу. Мимоходом и как будто бы даже не переставая отпаивать больного, он протянул Филиппу упаковку таблеток глюкозы.
   – Вы ведь тащили его от самого дома? Машину взять не догадались? Съешьте все таблетки. Съешьте, съешьте, пока сердце само не просит. – Он подождал, пока Филипп прожует таблетки, дал ему запить тем же чаем. – Георгий говорил вам, что я врач? Так почему же вы его тащили ко мне? Почему не вызвали «скорую»? Вот и я в толк не возьму. – Он вскинул глаза на Филиппа. – И вы, наверное, хотите, чтобы он несколько дней оставался у меня?
   Тут Кукольников открыл глаза.
   – Филя, – сказал он, – это Федя. Федя, это Филя.
 
   В тот же ночной час, когда ни живой, ни мертвый Кукольников знакомил своих друзей, Макс Родченко проснулся от нестерпимого жжения с правой стороны тела. Этот жар исходил от спящей Сони и в самом деле был так силен, что страшно было подумать о неизвестном пламени, которое палило Соню изнутри. Растерявшийся Макс отчего-то решил, что прежде всего жену надо разбудить. Он сжал раскаленное запястье, из которого рвался пульс, и осторожно потянул Соню к себе. Нежное маленькое тело покорно перекатилось набок, но сон не прервался. Тогда Макс потеребил Сонино ухо, и она вздохнула, как вздыхают дети после долгого плача. «Бедные мы, бедные, – отчетливо сказала Соня. – Максик, Максик…» Но она продолжала спать. Спустя минуту или две Соня отчетливо сказала: «Виновата, Максик, виновата». Она не проснулась и после этого, только заплакала беззвучно. И с той минуты испепеляющий жар начал ослабевать.
   Минуту или две Макс сидел над женою неподвижно, потом спустился с постели и принялся беззвучно кружить по комнате. Эта способность к беззвучным передвижениям появилась у Максима недавно и первое время пугала его. Но теперь он не думал об этом. Поединок, который должен был решить все, нельзя было откладывать дальше. «Если Сонька нынче умрет, я, конечно, все равно убью его. Только кому это поможет?»
   Он еще походил по комнате и лег. Соня дышала ровно. Макс осторожно поцеловал ее в щеку. Слез не было, только просохшие потеки отзывались на губах горькой солью.
   Он поднялся ни свет ни заря, тщательно оделся, как если бы его ожидало выступление на ученом совете, и направился к дому Кукольникова.
   Через пятнадцать минут он поднялся по лестнице и позвонил. Он еще прижимал кнопку, когда дверь, видимо, растревоженная оглушительным звоном, пошла на него. И вот это было жутко, потому что как ни крути, а Кукольников в основном человек нормальный, и смысл дверей и запоров ему известен.
   Но все-таки дверь открылась, а Макс для того и звонил. Он вошел и сразу наткнулся на стеклянную крошку от разбитых тарелок. Обломки были заляпаны чем-то темным, он прохрустел по ним и, уже понимая, что никого в квартире ему не увидеть, вошел в комнату.