Не помню, как я оказался под дождем, но зато прекрасно помню, как уговаривал себя не следить за Лилей. Был момент, когда я едва не кинулся к ней, чтобы подхватить этот дурацкий чемодан. Уже я забыл про антикварную старуху, уже дважды провалился в какие-то глубокие колдобины, а мы все шли вдоль Московского. Лилечка очень спешила, и вот это приводило меня в ярость, ведь она спешила на встречу с кем-то! Потом я подумал, что она спешит, чтобы успеть домой и приготовить мне ванну. На этой глупости я немного успокоился и чуть не потерял Лильку из виду. Она кинулась через дорогу, и я едва успел за ней. Потом мы с ней нырнули в Бронницкую улицу, потом оказались перед заведением по имени „Нектар“, и тут я увидел нашего свадебного музыканта. Я увидел его раньше Лильки. Она же задела его плоским чемоданом и только тогда остановилась. Я, дурак, только в ту минуту и догадался, что в чемодане синтезатор.
   Музыкант Никита взял у нее свой инструмент, и Лилька сказала ему: „Никитушка, теперь все работает“. – „Сколько я тебе должен?“ – спросил он. Я стоял за углом строительного вагончика, и штабель досок прикрывал меня. Они не могли меня видеть и говорили громко. Когда он спросил, сколько с него приходится, Лилька тихонько заплакала: „Ты просил стиральный порошок“. Тут раздалось шуршание, и музыкант сказал: „Не тот. Что у тебя за страсть к благодеяниям?“ Лилька заплакала в голос, а у меня потемнело в глазах.
   Всем в тот вечер повезло, что я успел продать револьвер! И никакого на троих! Все три пули всадил бы я в этого стирального потребителя. Все три!
   Когда я очнулся, их не было. Я вышел на Московский, стараясь не думать, просто не думать ни о чем. Потом я взял тачку и поехал домой. Я ехал и, чтобы не завыть, соображал, долго ли проболеет Самандаров?
   – Вот так… Всегда так, – сказал коммерсант Геннадий. А наркоман лежал лицом вниз, и нельзя было понять, слушает он или спит.
   – Иван, – сказал я осторожно, – иногда случаются очень странные недоразумения…
   – Случаются, – легко согласился Перстницкий. – Когда я пришел домой, Лилька меня встретила, и горячая ванна была готова. Черт возьми! У нее и глаза не были заплаканы. Мне бы успокоиться, но не тут-то было. На другой вечер я опять стоял за вагончиком. Однако главная подлость была не в том, не в том. Я устроил так, что Лилька определенно знала, что дома меня не будет допоздна. И узнала она об этом от Самандарова. Я катился в какую-то дыру, в провал, в липкую дрянь и еще надеялся разглядеть там что-то такое утешительное, чтобы жить дальше. Нет, чудес не было. Лилька пришла к музыканту и пробыла у него три часа. Дома я достал из заначки пистолетные деньги и на другой день без особого труда купил второй ствол. Надо было решить, в кого стрелять. Если вдуматься, это совсем не простой вопрос, но зато всегда есть возможность уйти от ответственности. И я решил застрелиться.
   Тут в камере стало так тихо, что слышно было, как кто-то из ментов звенит в стакане ложечкой. Странно. Все, что могло случиться, случилось несомненно, и живой Иван Перстницкий сидел на одних с нами нарах, а ждали какой-то непредусмотренной развязки.
   – Читайте книги, – сказал Иванушка неожиданно. – Литература учебник – жизни, и это так. Я оставил документы дома, взял пистолет и пошел на Фонтанку. План был простой: застрелиться и упасть в воду.
   Мужики, умирать страшно. Я стоял и слушал шаги поздних прохожих. Теперь уж патрон был в стволе, и Лилька вряд ли окликнула бы меня. И тут надо мной, на другом берегу, на фронтоне, вспыхнул прожектор. Бледный до синевы луч ударил в воду, а вода в ту ночь была спокойной. Почти. Тогда-то я себя и увидел. Мелкая рябь потряхивала мое изображение, и хоть лица я рассмотреть не мог, что-то, блин, мерзкое, как дерьмо на тарелке, почудилось мне во всплывшем двойнике. Можете верить, можете как хотите, я два раза выстрелил в свое отражение, повернулся и ушел. Я даже не удивился, что меня не задержали. А чему удивляться? Ведь я застрелился. Минут через десять, впрочем, до меня дошло, что я жив и своими ногами шагаю к дому. Вот когда гадость-то началась! Я шел к Лильке, и не было на свете другого человека, которого я хотел бы видеть, как ее. Но я не знал, что мне делать дальше. Я не знал, я не думал, я не мог себе представить, что это так ужасно, когда твою любимую обнимает другой! Я задирал голову к небу – там какие-то осколки звезд мелькали сквозь черную вату – я задирал голову к небу и говорил: „Лилька! Лилька! Неужели он лучше меня только потому, что играет Брамса на улице? Или он у себя дома тоже сначала играет Брамса? Но он никогда, слышишь ты – никогда! – не сможет любить тебя, как я. Пусть ты сама по себе. Но ведь я же все равно, что ты, а от себя самой ты никуда не денешься. И вот, кстати, что ты будешь делать со мной?“
   Наверное, у меня совсем слетела башня, потому что последняя мысль показалась мне очень утешительной. Я ходил туда и сюда по мокрому асфальту и ожесточенно думал о том, что Лиле придется устраивать мою судьбу и что вот тут-то она и увидит, что я люблю ее так, что никакой Брамс… И все это громоздилось одно на другое, и уже в бедной моей голове не было никакого порядка.
   Так я ходил часов до пяти утра. Дважды у меня проверяли документы, а я тогда и не понял, какая гроза прошла мимо. Трижды я поднимался к дверям нашей квартиры и не осмелился войти. А что бы я сказал? У меня в кармане пистолет, а я побоялся умереть. Но ей все равно, она мечтает о Брамсе.
   Однако мысль о Самандарове спасла меня. Самандаров ждал моего звонка, и с четвертого раза я пришел домой. Лилька сидела на белом диване в нашей полупустой гостиной и ревела в три ручья. Она бросилась на меня, и я так и не понял, обнимала она меня или колотила. Голова ее вздрагивала у меня на мокром плече, и слезы были горькие, как морская вода. Потом она утихла, и я медленно поднял ее лицо к своему. Так же медленно она отвела мои пальцы подбородком и снова прижалась лбом к проплаканной рубахе. Яснее ясного – она не хотела, чтобы я ее целовал. Кто мне скажет, какого черта она плакала?! Кто мне скажет, почему я выстрелил в воду?
   „Я тебе совсем не нужен“. – „Не смей мне это говорить“. – „Я умру без тебя, Лилька!“ – „Я тоже“.
   Она не врала, мужики! Но когда я ее подтолкнул к дивану, вывернулась ящеркой и села. Ох, она знает меня… Я опустился на пол и прижался затылком к ее колену. Потом я прикрыл глаза и подумал, что если стреляться вдвоем, то совсем необязательно падать в воду без документов. А если Лилька не захочет стреляться сама, в нее что – мне стрелять? И тогда я понял, что пистолет надо быстренько продать. Чертова машинка уже шевелилась у меня в кармане. Я сказал, что еду к Самандарову (это тоже была правда), поцеловал ей соленую ладонь и ушел.
   Самандаров меня в тот день не дождался.
   – Ты застрелился! – сказал наркоман с восторгом. – Тебя больше нет. И всех нас больше нет. И ментов больше нет. Пошли отсюда! Я знаю куда.
   Коммерсант дал ему подзатыльник.
   – Но я вышел из дома, – продолжил Иван. – Потом я вывел из гаража Лилькину машину и уже выехал из двора, когда меня тормознула какая-то девчонка. Уже когда она забралась в машину и стала молчать, я догадался, зачем взял ее. Я хотел, чтобы она говорила. Когда девчонки берут тачку, они говорят о всяких понятных глупостях, а этого мне и не хватало. Да попросту я спятить боялся! Я притормозил и подумал, что хорошо бы проехаться с ней куда-нибудь на край города, и чтобы она трещала без умолку, и чтобы возилась с помадой и уронила бы ключи… Словом, я остановился. Она уселась сзади и принялась молчать с такой силой, что у меня заломило затылок. Потом она все-таки сказала, что ей нужен правый берег Невы, и я решил, что дорогой она успеет разговориться.
   Мы ехали минут пять, когда она спросила: „Иван, вы меня не узнаете?“ Я глянул в зеркальце и затормозил. Это была Альбина. „В случайности не верю“. – „Да, – сказала она, – я видела, как вы ходили туда и сюда. Но тогда я боялась вам помешать. Вы думали про что-то и иногда разговаривали“. – „А теперь?“ – „Ну, вы же куда-то собрались, значит, вы все решили. Я подумала, что теперь можно и мне“. И тут она опять вглухую замолчала. Она, наверное, решила, что настала моя очередь. А я разозлился и с упоением объезжал колдобины. Так мы помолчали, и я почувствовал, что злоба на непрошеный разговор очень меня бодрит. Я не боялся рехнуться, и Лилькины горючие слезы наверняка выплакались уже и успели просохнуть.
   „Ну, – сказал я, – об чем печаль?“ Альбина ответила совершенно серьезно: „Печаль о Валерии Викторовиче“. Впору было захохотать. Я остановился и развернулся к ней. „У вас печаль, у меня печаль. Минус на минус дает плюс. Будем веселиться, Альбина“. – „Не будем, – сказала Альбина еще серьезней. – Валерий Викторович хворает“. И слово за словом, как отличница на уроке, она стала объяснять мне, что я должен вернуть картину. Я спросил ее, знает ли она, что это за картина? Альбина покраснела. „Я ее глядела. А пока у вас другая картина, он не поправится. Только не отказывайтесь! Вот что, мы сейчас поедем в мастерскую, и я вам дам денег. А вы вернете картину“. Мне нужно было необидно высадить ее из машины, но я об этом не догадался. Блин! Я вдруг страшно захотел оказаться в мастерской. Там я победил, там я добыл Лильку! И я держал на уме еще кое-что.
   До самой мастерской Альбина не проронила ни слова. Я думал, что она волнуется, что мне еще придется приводить ее в чувство, но она шустро собрала чай и села напротив меня за тем столом, где пировали Валерий Викторович с Юлианом. Она была девочка хоть куда, у нонконформиста губа не дура. Таких синих глаз в нашей слякоти и гнили не найдешь. Она, понятно, волновалась, но руками без толку не шарила, чашки туда-сюда не двигала, только никак не могла начать. Я спросил, что с художником приключилось? Она вздохнула и объяснила, что вернувшись от матери, нашла Валерия Викторовича с высоченной температурой. „Он лежал вот тут на животе. Потому что на спине под левой лопаткой у него вырос фурункул. Юлиан – вы знаете Юлиана? – он странный, Юлиан, но он очень хорошо ухаживал за Валерием Викторовичем. Он чем-то мазал его. А потом было заражение, и Валерий Викторович чуть не умер. Я уходила в кухню плакать. Но теперь все хорошо, он гуляет в лесу, а я езжу к нему через день. Теперь нужно вернуть картину, и все исправится“. Меня малость напугал этот фурункул под левой лопаткой, но я тут же решил, что все это бред. Не пошел же у меня трещинами череп, а раз так, то и нечего распускать слюни. Я сказал, что не отдам картину, и объяснил, что к чему. Но Альбину трудно было сбить с толку. Она легко поднялась со стула, вышла и принесла денег. „Вот, – сказала она, – а когда Валерий Викторович вернется, он даст вам честное слово, что никаких портретов больше не будет. И про честное слово придумала не я, это он сам сказал“. Тогда я взял и рассказал ей все. Ни черта она не поняла! Она была в него влюблена по уши, все от нее отскакивало. Я разозлился и велел ей достать наш с Лилькой портрет. Она поставила его передо мной на стул, а сама села по ту сторону холста. „Так не пойдет“, – сказал я, посадил ее рядом с собой и подробно объяснил, что к чему. Кстати, и про ту акварель, которую Лиля купила – тоже. Тут-то она и въехала. Все поняла про паскудство своего ненаглядного. То есть это я так подумал. А она сказала, что это интуиция художника и что ничего такого быть не могло. Тогда я достал пистолет и объяснил ей, откуда взялся фурункул: „Ты пойми, пойми, это у него от нечистой совести. Ну, не могу я ему отдать ту картину. Я не верю ему, он не верит мне“. Тут она прижала ладони к груди и стала объяснять мне, как Валерий Викторович хорош. И квартиру-то он Магде оставил, и за первого сына в какой-то там гимназии платит, и ее, Альбину, „выручил из такой беды, такой беды… Вы не знаете, какая там у нас жизнь! А я не поэтому за него пошла. А потому что он добрый и красивый. Я даже не знала, что он художник! Как же ему не верить?“ Она еще подумала и сказала, что Валерий Викторович дарит ей цветы, и меня от этого прямо-таки скрючило, потому что у Лильки имеется бзик: она мне не разрешает дарить ей цветы. Положим, не самая странная причуда, и хрен бы с ней, но только я из-за этих цветов Лилю вспомнил. И прямо как с цепи сорвался. Я стал кричать, что я за Лильку город сожгу, что кто ее обидит, три дня не проживет. А поскольку я хорош был, то еще и чашку свою разбил. И от этого совсем соскочил с рельса. „Посмотри! – кричал я Альбине. – Ты посмотри, какая она красивая! Разве можно ее обижать? Я с ней рядом жить недостоин. Но я добился, я с ней, а раз я с ней, в обиду ее не дам!“
   Я тряс Альбину за плечо через стол, она то отрывала мою руку, то тоже принималась меня трясти, и все это, не хочу говорить, перед каким портретом. Потом мы с ней поплакали. Она на деньги, которые для меня приготовила, я – на пистолет. И тут она говорит: „Значит, вы ее любите. Это хорошо. Только теперь мы ни за что не договоримся, потому что я тоже Валерия Викторовича люблю“. Во мне от этих слов что-то лопнуло. На деревянных ногах я обошел стол и поцеловал ее. Кто мне поверит, что я целовал ее оттого, что любовь к Лильке уже не вмещалась в моих потрохах?
   Мы целовались так, что чуть не задохнулись, потом оторвались друг от друга и на минутку потеряли сознание. А было ли что-нибудь еще – понятия не имею. Наверно – нет. Мы же с ней были полумертвые.
   Она очнулась первая и спросила: „Ты понял, какой он?“ А я ей сказал, что теперь знаю, что делать.
   – Ты погоди, – сказал коммерсант Геннадий. Он слушал все внимательнее, и все печальней становилось его лицо, правда, на этом месте он покривился от досады. – Как это „понятия не имею“? Если ты с бабой в койке был, то был. А если не был, то не был. Поздно, Ванька, девочку ломать! И ты, Ванька, рожей не уворачивайся, не скручивай рыло на сторону. Ты эти свои приключения хрен кому еще расскажешь. А соврешь теперь, так оно и все брехней станет!
   На первый взгляд, мысль была мутноватая, но Иванушка что-то в ней ухватил и, не то посмеявшись, не то откашлявшись, сказал, что врать и в самом деле нет никакого смысла. – Все у нас состоялось.
   – Ну, состоялось и состоялось. Что об этом говорить-то?
   – А мы и не говорили. Мы с Альбиной снова оказались за столом, и каждый не на своем месте. Передо мной лежали ее деньги, а перед ней мой пистолет. И тут я ей опять сказал, что знаю, что делать. Я велел ей забрать пистолет, а деньги за картину взял себе. Так я продал второй пистолет. Она ни с того ни с сего испугалась пистолета, как будто только сейчас его увидела, и я ее успокаивал: „Не дрожи, не шарахайся. Ты покажешь Валерию Викторовичу машинку и скажешь, что я взял за нее деньги. Не маши рукой и не плачь. Он все поймет“. Но у меня было еще кое-что на уме, и когда мы вышли в прихожую, я сказал, что у них очень пахнет пылью. Альбина покраснела и сказала, что это из кладовки. „Валерий Викторович не хочет, чтобы я туда забиралась“. – „Сказка про Синюю Бороду. На этот раз молодая жена останется в живых“. Я подвел ее к своей норушке (при этом Альбина закусила губу и побледнела), открыл дверь, пошарил за косяком и предъявил ей изумрудик в серебре. Шнурок стал серым от пыли, и на камушке лежали крупные мохнатые пылинки. „Скажешь Валерию Викторовичу, что это я тебе подарил. Достал из кладовки и подарил на счастье от его имени. Ты ему сначала пистолет отдай, потом от меня привет передай, а потом предъяви изумрудик. Валерию Викторовичу полегчает“.
   На том мы и расстались.
   Я вышел на улицу и долго брел в тумане. Неожиданная мысль меня точила. Сегодня я изменил Лильке, и, как ни крути, другим словом это не назовешь. Я нашел четырнадцать уважительных причин тому, что случилось, но все равно – на душе становилось тошно. Значит, сомневаться нечего – пакость сделана. Но вот милая подробность: Лилькина измена от этого не стала легче. Она давила на меня такой же черной гирей. Стоило вспомнить музыканта, у меня от бешенства темнело в глазах. Черт побери! Я вовремя впарил свой пистолет художнику. Завтра машинка будет преспокойно лежать на дне какого-нибудь озера на Карельском перешейке, а я … Тут я обнаружил, что сижу в автомобиле и что двигатель уже стучит. Вот чего мне тогда не хватало, так это влететь под какой-нибудь КРАЗ в Лилькином автомобиле. Эта мысль мелькнула и исчезла, но тут же появилась другая: предположим, это будет похоже на самоубийство, бросит Лилька музыканта или нет? На этот вопрос никакого ответа ниоткуда не последовало, и я осторожно поехал к дому.
   В квартире было необычайно светло. Даже в кухне на столе зачем-то сияла мертвым светом настольная лампа. Я прижал кнопку, и страшная электрическая белизна пропала. „Лиля!“ – позвал я. Она не откликнулась. Тогда я разделся и прошел в большую комнату. Лилька с ногами сидела на диване и огромными остановившимися глазами смотрела в воздух перед собой. Потом я увидел, что она вздрагивает. Она встряхивала головой и плечами, будто хотела что-то сбросить. Отметим, господа! – тут Иванушкин голос преисполнился какого-то истерического пафоса. – Прежде всего я подумал, что Лильке каким-то образом известно про наш с Альбиной блуд. Вещь эта была совершенно невозможная, но мне стало худо. Так худо, что я сел перед нею на пол. Лилька меня, наконец, увидела, подняла указательный палец, будто она что-то вспоминала, а я ей помешал. „Да-да-да, – сказала она, – ты там был, только почему-то мне позвонил не ты. Это, Ванька, было очень глупо. Я думала, что с тобой случилось то же самое“. – „Что?“ – заревел я.
   Короче, пока нас колбасило в мастерской у Валерия Викторовича, убили Самандарова. „Ты слышишь, Перстницкий, его забили арматурой, как брата. Я думала, что тебя тоже. Но ты жив, и я тогда поживу“.
   Потом было кладбище, бородатые иноверцы, мулла. Мы с Лилькой крестились одеревенелыми пальцами, а я все боялся, что она вдруг ослабнет и сядет в грязь у могилы. Обошлось.
   Потом, когда кончился обряд, два здоровенных могиля оттеснили мусульман, быстро засыпали Самандарова мокрой землей и соорудили удивительно симметричный, похожий на гроб холм. „Это не могила, – сказал старший могиль восхищенно. – Это Илья Муромец“. Ко мне подобрался старший сын Самандарова и стал выпытывать про Илью Муромца. Господи помилуй! – еле я ему объяснил.
   Месяца полтора после похорон мы проводили вечера, не выходя из дома. Кто бы знал, как тяжело мне было не рассказать ей про Альбину! Я мотался по квартире и наперегонки с телевизором говорил о чем угодно. Я даже научился забивать себе рот разговорами о футболе. Лильке в конце концов было все равно, ей только нужно было знать, что я дома. Иногда мне приходило в голову, что она меня любит, и тогда я на час-другой превращался в счастливого психа.
   И вот в один вечер ее мобильник сыграл вызов, но Лилька не пошевелилась в кресле. Тогда взял трубку я и ответил. Это музыкант звонил. Я подал ей трубку, и она, не изменясь в лице, слушала его минуты две. „Нет“, – сказала она равнодушно и отключила мобильник. Я ни о чем ее не спрашивал, мы ничего не обсуждали, как будто оба боялись узнать что-нибудь страшное. Два дурака, блин, мы уже знали про себя все, только не знали, как это называется.
   Однажды с утра, когда дел было не особенно много и на месте Самандарова вовсю распоряжался его старший сын, я повез Лилю на Елагин остров. Уже стояла нормальная зима, на дорожках было сухо, а еще и репродукторы молчали. Видно, какой-то добрый человек перегрыз провод – кайф!
   Я стал фотографировать Лильку у Елагина дворца, а она все хотела у Невы. Я сказал ей, что у воды скользко, и просто сфотографировал воду. „Я сложу тебя с Невой в компе, – сказал я. – Там скользко“. – „Ты, Ванька, боишься, что тебе придется еще и доставать меня из Невы. Скажи, ведь боишься? А так – чуточку вранья, зато у меня сухие ноги. И вранья, правда, чуточку, и врет больше компьютер, а не ты. Ты не врун, Перстницкий, просто ты ко мне хорошо относишься. Ну, сознайся, ко мне трудно хорошо относиться. Сознайся, сознайся, ты научился врать, чтобы не относиться ко мне плохо“. Она все равно спустилась к воде и, пока я фотографировал, стояла как тонкая замерзшая веточка. Нева никак не могла застыть, и за спиной у Лильки чернели промоины с серебристыми краями. Ног она не промочила.
   Потом мы покормили белок. Белки ни черта не боялись и копались у Лильки в ладонях, как бабки на рынке.
   В тот вечер я впервые за много дней вышел из дому без Лили. У меня есть один знакомый адвокат, он говорит: „Называй вещи своими именами. Если тебе нужно договориться с Васей, а ты зовешь Петю, что у тебя получится из разговора? Печальная фигня! Вот что у тебя получится. И всякие казусы – они тоже откликаются только на свое имя. И пока ты, задрипанный сэр, не назовешь дерьмо дерьмом, тебе в голову не придет вымыть руки“.
   – Адвокат! – сказал коммерсант Геннадий с ненавистью. – Адвокат! Он тебе это бесплатно сказал? – Но Иванушка на коммерсанта внимания не обратил.
   – Ну вот… Я слонялся по улицам и придумывал, как называется та каменюга, которая меня давит. Около двенадцати ко мне подошли два мента и потребовали паспорт. И тут у меня башня слетела, и я почему-то решил, что мой второй пистолет при мне и сейчас меня поволокут в ментовку.
   – Реально, – сказал наркоман. – Если башня пару раз конкретно слетала, ее хоть гвоздями приколачивай – не поможет. И не спастись, ты понял? У меня в белые ночи проблема – башню сносит насовсем. Так сносит, что хоть экспедицию за ней… Но без башни нормально, отцы, без башни прикольно. Только она, жаба, возвращается, а тогда все по новой.
   – Да! – с неожиданной силой воскликнул Иван. – Как только менты отошли, и я понял, что никуда меня не поволокут, мне вдруг стало так тошно, что я удивился. Ведь пронесло же, блин! Только что трясся и скулил: „Господи, пронеси!“ – и вот пронесло. И что?
   – Простите, Иван, – подал голос и я. – Но, по-моему, менты перешибли все остальное.
   Он покивал и сказал, что так и было. Именно так было.
   – Тут-то по рецепту адвоката все и состоялось. Не было сомнений, что Лильку я люблю, но она оказалась не бабой, а каким-то кроссвордом. А я в этот кроссворд не мог вписать ни одного слова. Положим, я еще немного верил, что она меня любит, но хренов музыкант Никита оставался, и сказанное ему „нет“ могло обозначать все что угодно. Положим, мы с ней муж и жена, но смешно было подумать, что печать хотя бы что-то значит для Лильки. Господи ты боже мой! Я же боялся спросить ее. Да, пацаны, я ее боялся. „Лиля, что у тебя с этим музыкантом?“ – я воображал, что спрашиваю ее, а какие ответы приходили мне в голову – лучше не вспоминать. Иногда в отчаянные минуты я почти готов был спросить: „Лилька, ты любишь меня?“ Но именно тогда, блин, она смотрела на меня так, как будто услышала мой вопрос без слов. И я молчал. Мне, наконец, стало все равно. В один прекрасный день я понял, что нету для меня ни хорошего, ни плохого, а есть только Лиля. И в этот день я пошел стеречь ее у дома музыканта.
   Чего я ждал? На что я надеялся? В восемь вечера в тот день я должен был обхаживать одного командира, который продавал свою подпись так редко и так дорого, что даже те, что покупали у него эту подпись считали его честным человеком. Но это было для Лильки. На самом деле акт любви между нами состоялся на два дня раньше, и я снова стоял за строительным вагончиком у бара „Нектар“.
   В восемь вечера Лилька с набитой сумкой вошла к нему в парадную. Я вцепился в дверную скобу, чтобы не кинуться за ней. Потом я малость успокоился, и меня одолел зуд познания. Я решил во что бы то ни стало узнать, сколько времени она останется у музыканта. Им хватило двух часов, и музыкант не провожал ее. Первый раз в жизни я почувствовал, что могу ударить женщину.
   – Молчу, – сказал коммерсант, и никто из нас не сказал ни слова.
   – Да, – сказал Иван, – с таким настроением много не навыясняешь. Что-то нужно было придумать, что-то такое, чтобы не спятить раньше времени.
   И тут неожиданно для себя я сказал Ивану, что он, может быть, спятил куда раньше, что все его, так сказать, приключения наполовину заключались в утомленных любовью мозгах. Фантазии не фантазии, а так… типа того, что стоит человек на морозе и отмахивается от комаров. С одной стороны, он в полном соответствии с календарем мороз чувствует, а с другой – воображаемые комары кусают его до вполне ощутимых волдырей.
   Все это я сказал и, честно говоря, думал, что Иван разозлится. Но лицо его вдруг просветлело, он посмотрел на меня почти что с любовью.
   – Вот если бы и на самом деле так… – проговорил он мечтательно. – Если бы мне чудилось. И музыкант, и Альбина… Оно могло бы и перестать чудиться когда-нибудь… Нет, раз я тут, значит не в мозгах дело. Не могут же мозги съехать и у меня, и у милиции. Нет! Жаль.
   Так вот, пока я стоял у вагончика, я додумался до того, что мне нужно перестать бояться. Мысль здравая, но подлое сознание вильнуло, и вдруг оказалось, что для этого важней всего выяснить, утопил ли художник второй пистолет? Подробностей не помню, но пока я на морозе два часа ждал Лилю, весь этот бред приобрел убедительность и стройность, и я знал, что к художнику с ревизией нужно идти немедленно.
   Я отогрелся в отвратительном кафе и поехал. Мне художник открыл дверь. Открыл и не удивился. Он сказал: „Не удивлен, ибо вижу, что приперло. Раздевайтесь. Знаете, это очень удивительно, что вы до сих пор носите голову на плечах. Батюшки мои, да что у вас с ушами? Альбина! Аля!“ Теперь и я почувствовал, что уши мои пострадали не на шутку, пока я стоял в секрете. Десятки иголок оттаяли в тепле и впились. „Гусиным жиром! – сказал Валерий Викторович торжествующе. – Связи с провинцией, – объяснил он, глядя, как Альбина неощутимыми движениями смазывает мне уши. – Гусиный жир это еще что, вы бы видели рыжики, которые мне шлет теща, матерь Альбинина! Представьте себе рыжики с наперсток… – художник покрутил пальцем, силясь передать восхищение. – Стоит мне на эти рыжики взглянуть, и депрессии как не бывало!“ – „Завидую, – сказал я искренне, – но знаете, я по делу“. Как бы пресекая мои дальнейшие речи, художник выставил перед собой ладони и вышел. Он вообще много и без толку двигался и жестикулировал. Альбина, не выпуская моего уха из пальцев, тихонько сказала: „Зачем вы тут? К вашему сведению, пистолет я ему не отдала. Так что будьте любезны, не говорите лишнего“. Тут явился Валерий Викторович с рыжиками и графинчиком. „Догадываюсь, зачем вы пришли. Ну и черт с вами, пусть каждый останется при своем. В конце концов, главное то, что изумруд был в доме. Значит, его никто не крал. Значит, и беспокоиться не о чем. В каком-то смысле вы избавитель“. Мы выпили, и художник с причитаниями умчался за салом. „На кой черт вам пистолет?“ – „Мне с ним лучше, – прошептала Альбина. – Я тут ничего не понимаю. К нему таскаются все его бывшие. Кроме Магды. Я боюсь ее больше всех“. – „Не понимаю. Магда нормальная баба, к тому же и не приходит она к вам“. – „Ну, конечно. Магда нормальная баба, Юлиан нормальный мужик, а я тогда кто?“ – „А вот вы все-таки подите на Тучков мост в глухую полночь и бросьте пистолет в воду“. – „Он денег стоит. Ни за что не брошу“. Валерий Викторович в кухне стучал ножом. „Дура, – сказал я Альбине в самое ухо, – сама не заметишь, как выстрелишь. Выбрось хотя бы патроны“. – „Без патронов ему другая цена“, – сказала Альбина. Теплый ветерок ее шепота жег мне щеку.