– Что с тобой? – Илья отпустил плечо, но взял руку, сжал. – Ты дрожишь?
– Здесь холодно, – солгала Саломея и поежилась, закрепляя ложь.
Далматов снял пиджак и набросил на плечи. Пиджак был теплым, но дрожь не прошла. У Саломеи тряслись руки и ноги, зубы щелкали друг о друга, и мурашки бежали по шее.
Зима идет. Зиме дорогу. Черная ночь лежит за окном. Чернота проглотила звезды и ослабевшую луну. Она выпустила седых змей и приоткрыла врата, за которыми спит запределье. Сейчас оно просыпалось.
– Это же просто цирк, – Илья обнял, прижал к себе, как будто имел полное право на подобную фамильярность. Играет в заботу? Плевать. Саломее страшно.
– Надо остановить ее…
– Просто цирк. Все хорошо, Лисенок. Все хорошо.
Он лжет. Всегда лжет. И эта женщина, в руках которой старинная бензиновая зажигалка. Сухо щелкает кремень. Огонек рождается недоношенным, слабым. Он трепещет и перепрыгивает на подпаленные фитили свечей с неохотой. Но, обжившись, разгорается.
Чадно. Душно. Холодно и душно. Руки Ильи – стальные обручи, из которых не вырваться.
– Сиди. Молчи, – приказывает он, и в голосе больше нет притворной заботы.
Мадам Алоиза командует парадом. Ей удалось переступить через собственный страх, и она гордится этим. Машет руками. Шелковые рукава тревожат воздух, и пламя кланяется хозяйке.
– Выключите свет. Подойдите. Все подойдите…
– Опасно, – слово слетает с губ Саломеи. – Далматов, ты… ты разве не слышишь?
Он не хочет слышать. Лампы гаснут, и комната наполняется дрожащим светом, в котором так удобно прятать выражения лиц. Из сумки мадам Алоизы появляется деревянная чаша, украшенная бессмысленными символами, и нож с волнистым длинным лезвием.
– Все подойдите!
– Идем, – Далматов поднимает Саломею силой. Он, оказывается, очень сильный, и это открытие неприятно. – Лисенок, не глупи. Ты же взрослая девочка. Возьми себя в руки.
Он прав. Уже не остановить. Запределье заглядывало в комнату вместе с тенями, с тонким жасминовым ароматом духов, со сквозняком, который трогает шелка гадалки, обходя пламя стороной.
Рука Саломеи в ловушке. Ей не позволят сбежать, но позволят участвовать в этом спектакле.
– Возьмитесь за руки! – Гадалка вдруг срывается на шепот. – Крепко держите.
Держат. Вторая ладонь мокра от пота. Чья она? Андрюша. Улыбается, прижимается боком, дразня Далматова. А тот смотрит на гадалку, на камни и чашу, на чертов нож, который выглядит слишком уж острым для реквизита.
Запределье улыбается.
Рядом с чашей становится треножник из меди, с чашей, полной углей.
– Да она дом сожжет к чертовой матери! – Андрюшино возмущение не находит поддержки. Люди смотрят на чашу, на угли, на узкие женские ладони, которые медленно наливаются багрянцем. Мадам Алоиза выгибается.
– Призываю тебя, о дух Веры Германовны Гречковой-Истоминой, силою Бога Всемогущего, и повелеваю тебе именами Бараламенсиса, Балдахиенсиса, Павмахия, Аполороседеса и могущественнейших князей Генио и Лиахида, служителей Трона Тартара и Верховных Князей Трона Апологии девятой сферы. Призываю тебя и повелеваю тебе, о дух Веры, именем Того, Кто произнес Слово и сделал это Священнейшими и Славнейшими Именами Адонаи…
– Господи, какая чушь… – Но Андрюша произносит это очень тихо. Он очарован, как и остальные.
Мадам Алоиза вынимает из-под стола белую полотняную тиару, расшитую Соломоновыми гексаграммами.
– Эль, Элохим, Саваоф, Эилон… Явись передо мною и без промедления покажись мне, здесь, за чертою этого круга…
Нож в руке касается оголенного запястья, вспарывает кожу и выпускает кровь. Она выглядит черной и густой, как битум. Струйки скользят по ладони, по пальцам и падают в чашу.
– Явись в сей же миг, в зримом и приятном облике, и соверши все, что пожелаю я, воззвав к тебе от Имени Вечносущего и Истинного Бога, Гелиорема. Призываю тебя также истинным именем твоего Бога, коему ты обязан повиноваться, и именем Князя, властвующего над тобою. Явись, исполни мои желания и до конца поступай в согласии с волей моею.
Запределье хохотало. Над нелепым обрядом, в котором смешались обрывки иных, настоящих и куда как более страшных. Над женщиной, решившей, будто ей дано открывать врата между мирами. Над людьми, ожидающими чуда.
– Надо остановить…
Илья сжал руку. Больно же! И хорошо. Боль отрезвляет. И запределье откатывается. Оно – море, что шлет волну за волной штурмовать скалистый берег.
– Призываю тебя именем Того, кому повинуются все живые твари, Неизреченным Именем Тетраграмматон Иегова, Именем Коего повергаются в ничто все стихии. Явись во имя Адонаи Саваофа, явись и не медли. Адонаи Садай, Царь Царей, повелевает тебе!
Крик взвился к потолку, и темнота отшатнулась. Крови в чаше набралось изрядно, и мадам Алоиза перехватила порез пластырем. Кровью она рисовала, прямо на поверхности стола и не кистью, а пальцем.
Да. Нет.
Железный круг с коваными буквами псевдостаринного стиля. На этом колесе нашлось место для ять и ер. А на руке мадам Алоизы повисла цепочка с пентаграммой.
– Ты здесь? – спросила гадалка громким сиплым голосом.
Свечи мигнули, а цепочка шевельнулась, отклонившись к кровавому «да».
– Ты – Вера? Вера Германовна Гречкова-Истомина?
Очередное «да» и нервный смешок от Андрюши.
Пентаграмма пляшет, выводит круги, закладывает петли, и в этой пляске видится чужая воля. Саломея смотрит, но не на пентаграмму – на руку Алоизы. Та выглядит неподвижной.
– Вера… скажи, пожалуйста, ты сама умерла?
– Нет.
– Тебя убили?
Тишина. Люди перестали дышать. Люди ждут ответа, готовые поверить ему. И пентаграмма медленно наклоняется, роняя тень на стол. Тень подползает к буквам и накрывает их.
– Да.
– Это же хрень какая-то! – Скользкая Андрюшкина ладонь отпускает Саломею. – Герман…
– Закройся! – это не крик, но рев взбешенного быка.
– Имя… скажи нам имя… назови своего убийцу.
Пентаграмма пляшет.
– Хватит!
Андрюшка бросается к столу, одним движением сбивает свечи и жаровню. Крупный уголь сыплется на ковер. Воняет горелым. Раздается визг и крик. Пляшут тени, давят остатки света.
– Прекратите!
Но короля, утратившего власть над подданными, не слышат. Свечи гаснут. Звенят камни. На миг воцаряется темнота, наполненная дыханием, сипом, хрипом и какой-то возней. Саломею выдергивают из круга. Она слышит, как матерится Далматов.
Пахнет кровью. Запределье корчится в истерике. Его голос – перезвон серебряных колокольчиков. Саломея затыкает уши. И зажмуривается, упреждая вспышку света.
– Довольно! – Голос Далматова подобен хлысту. И люди успокаиваются.
Саломея открывает глаза. Она видит грязь и опрокинутые свечи. Камни. Угли. Измазанный черным ковер. Чашу, содержимое которой расплескалось по столу… слишком много этого содержимого.
– О господи, – вздыхает Полина, прежде чем сползти на пол. – О господи…
Ее не слышат. Все смотрят на мадам Алоизу. Она лежит на столике, раскинув руки, как будто бы собой закрывая такой важный кованый круг с ятями, ерами и буквами. И бледные руки свисают с краев.
– О господи…
Далматов склоняется над телом и всовывает пальцы куда-то между плечом и шеей. Потом приподнимает тело и переворачивает. Длинная шея гадалки обвисает под тяжестью головы, раскрывая широкий зев раны.
– Полицию вызывайте, – Илья мрачен. А на руках его кровь. И этой окровавленной ладонью он закрывает распахнутые удивленные глаза мадам Алоизы. – Вызывайте полицию…
Глава 8
– Здесь холодно, – солгала Саломея и поежилась, закрепляя ложь.
Далматов снял пиджак и набросил на плечи. Пиджак был теплым, но дрожь не прошла. У Саломеи тряслись руки и ноги, зубы щелкали друг о друга, и мурашки бежали по шее.
Зима идет. Зиме дорогу. Черная ночь лежит за окном. Чернота проглотила звезды и ослабевшую луну. Она выпустила седых змей и приоткрыла врата, за которыми спит запределье. Сейчас оно просыпалось.
– Это же просто цирк, – Илья обнял, прижал к себе, как будто имел полное право на подобную фамильярность. Играет в заботу? Плевать. Саломее страшно.
– Надо остановить ее…
– Просто цирк. Все хорошо, Лисенок. Все хорошо.
Он лжет. Всегда лжет. И эта женщина, в руках которой старинная бензиновая зажигалка. Сухо щелкает кремень. Огонек рождается недоношенным, слабым. Он трепещет и перепрыгивает на подпаленные фитили свечей с неохотой. Но, обжившись, разгорается.
Чадно. Душно. Холодно и душно. Руки Ильи – стальные обручи, из которых не вырваться.
– Сиди. Молчи, – приказывает он, и в голосе больше нет притворной заботы.
Мадам Алоиза командует парадом. Ей удалось переступить через собственный страх, и она гордится этим. Машет руками. Шелковые рукава тревожат воздух, и пламя кланяется хозяйке.
– Выключите свет. Подойдите. Все подойдите…
– Опасно, – слово слетает с губ Саломеи. – Далматов, ты… ты разве не слышишь?
Он не хочет слышать. Лампы гаснут, и комната наполняется дрожащим светом, в котором так удобно прятать выражения лиц. Из сумки мадам Алоизы появляется деревянная чаша, украшенная бессмысленными символами, и нож с волнистым длинным лезвием.
– Все подойдите!
– Идем, – Далматов поднимает Саломею силой. Он, оказывается, очень сильный, и это открытие неприятно. – Лисенок, не глупи. Ты же взрослая девочка. Возьми себя в руки.
Он прав. Уже не остановить. Запределье заглядывало в комнату вместе с тенями, с тонким жасминовым ароматом духов, со сквозняком, который трогает шелка гадалки, обходя пламя стороной.
Рука Саломеи в ловушке. Ей не позволят сбежать, но позволят участвовать в этом спектакле.
– Возьмитесь за руки! – Гадалка вдруг срывается на шепот. – Крепко держите.
Держат. Вторая ладонь мокра от пота. Чья она? Андрюша. Улыбается, прижимается боком, дразня Далматова. А тот смотрит на гадалку, на камни и чашу, на чертов нож, который выглядит слишком уж острым для реквизита.
Запределье улыбается.
Рядом с чашей становится треножник из меди, с чашей, полной углей.
– Да она дом сожжет к чертовой матери! – Андрюшино возмущение не находит поддержки. Люди смотрят на чашу, на угли, на узкие женские ладони, которые медленно наливаются багрянцем. Мадам Алоиза выгибается.
– Призываю тебя, о дух Веры Германовны Гречковой-Истоминой, силою Бога Всемогущего, и повелеваю тебе именами Бараламенсиса, Балдахиенсиса, Павмахия, Аполороседеса и могущественнейших князей Генио и Лиахида, служителей Трона Тартара и Верховных Князей Трона Апологии девятой сферы. Призываю тебя и повелеваю тебе, о дух Веры, именем Того, Кто произнес Слово и сделал это Священнейшими и Славнейшими Именами Адонаи…
– Господи, какая чушь… – Но Андрюша произносит это очень тихо. Он очарован, как и остальные.
Мадам Алоиза вынимает из-под стола белую полотняную тиару, расшитую Соломоновыми гексаграммами.
– Эль, Элохим, Саваоф, Эилон… Явись передо мною и без промедления покажись мне, здесь, за чертою этого круга…
Нож в руке касается оголенного запястья, вспарывает кожу и выпускает кровь. Она выглядит черной и густой, как битум. Струйки скользят по ладони, по пальцам и падают в чашу.
– Явись в сей же миг, в зримом и приятном облике, и соверши все, что пожелаю я, воззвав к тебе от Имени Вечносущего и Истинного Бога, Гелиорема. Призываю тебя также истинным именем твоего Бога, коему ты обязан повиноваться, и именем Князя, властвующего над тобою. Явись, исполни мои желания и до конца поступай в согласии с волей моею.
Запределье хохотало. Над нелепым обрядом, в котором смешались обрывки иных, настоящих и куда как более страшных. Над женщиной, решившей, будто ей дано открывать врата между мирами. Над людьми, ожидающими чуда.
– Надо остановить…
Илья сжал руку. Больно же! И хорошо. Боль отрезвляет. И запределье откатывается. Оно – море, что шлет волну за волной штурмовать скалистый берег.
– Призываю тебя именем Того, кому повинуются все живые твари, Неизреченным Именем Тетраграмматон Иегова, Именем Коего повергаются в ничто все стихии. Явись во имя Адонаи Саваофа, явись и не медли. Адонаи Садай, Царь Царей, повелевает тебе!
Крик взвился к потолку, и темнота отшатнулась. Крови в чаше набралось изрядно, и мадам Алоиза перехватила порез пластырем. Кровью она рисовала, прямо на поверхности стола и не кистью, а пальцем.
Да. Нет.
Железный круг с коваными буквами псевдостаринного стиля. На этом колесе нашлось место для ять и ер. А на руке мадам Алоизы повисла цепочка с пентаграммой.
– Ты здесь? – спросила гадалка громким сиплым голосом.
Свечи мигнули, а цепочка шевельнулась, отклонившись к кровавому «да».
– Ты – Вера? Вера Германовна Гречкова-Истомина?
Очередное «да» и нервный смешок от Андрюши.
Пентаграмма пляшет, выводит круги, закладывает петли, и в этой пляске видится чужая воля. Саломея смотрит, но не на пентаграмму – на руку Алоизы. Та выглядит неподвижной.
– Вера… скажи, пожалуйста, ты сама умерла?
– Нет.
– Тебя убили?
Тишина. Люди перестали дышать. Люди ждут ответа, готовые поверить ему. И пентаграмма медленно наклоняется, роняя тень на стол. Тень подползает к буквам и накрывает их.
– Да.
– Это же хрень какая-то! – Скользкая Андрюшкина ладонь отпускает Саломею. – Герман…
– Закройся! – это не крик, но рев взбешенного быка.
– Имя… скажи нам имя… назови своего убийцу.
Пентаграмма пляшет.
– Хватит!
Андрюшка бросается к столу, одним движением сбивает свечи и жаровню. Крупный уголь сыплется на ковер. Воняет горелым. Раздается визг и крик. Пляшут тени, давят остатки света.
– Прекратите!
Но короля, утратившего власть над подданными, не слышат. Свечи гаснут. Звенят камни. На миг воцаряется темнота, наполненная дыханием, сипом, хрипом и какой-то возней. Саломею выдергивают из круга. Она слышит, как матерится Далматов.
Пахнет кровью. Запределье корчится в истерике. Его голос – перезвон серебряных колокольчиков. Саломея затыкает уши. И зажмуривается, упреждая вспышку света.
– Довольно! – Голос Далматова подобен хлысту. И люди успокаиваются.
Саломея открывает глаза. Она видит грязь и опрокинутые свечи. Камни. Угли. Измазанный черным ковер. Чашу, содержимое которой расплескалось по столу… слишком много этого содержимого.
– О господи, – вздыхает Полина, прежде чем сползти на пол. – О господи…
Ее не слышат. Все смотрят на мадам Алоизу. Она лежит на столике, раскинув руки, как будто бы собой закрывая такой важный кованый круг с ятями, ерами и буквами. И бледные руки свисают с краев.
– О господи…
Далматов склоняется над телом и всовывает пальцы куда-то между плечом и шеей. Потом приподнимает тело и переворачивает. Длинная шея гадалки обвисает под тяжестью головы, раскрывая широкий зев раны.
– Полицию вызывайте, – Илья мрачен. А на руках его кровь. И этой окровавленной ладонью он закрывает распахнутые удивленные глаза мадам Алоизы. – Вызывайте полицию…
Глава 8
Частные вопросы
Приехали быстро. Работали тихо, слаженно.
Домашние наблюдали. Саломее казалось, что их всех вот-вот выставят, и это было бы логично, но фигура Гречкова, видимо, вызывала у полицейских некоторые опасения. Скорее всего, Гречков знал и мэра, и губернатора, и многих иных, со звучными именами и должностями, но в данный момент времени он был не просто растерян – раздавлен случившимся.
Крупное лицо его застыло, как застывает лава на теле вулкана, и лишь руки оставались в движении. Пальцы расходились и смыкались, трогали, гладили друг друга, изредка касаясь побуревших манжет, рукавов или пуговиц, тоже липких, как и все остальное.
– Это не я… это не я… – лепетал Андрюша, вцепившись в подлокотники кресла. Вот он был залит кровью, и брызги на лице застывали, словно веснушки. Андрей не спешил умываться, он потерялся в этой комнате, как и все прочие. И кресло, мягкое кресло с широкими подлокотниками, казалось ему единственной надежной вещью, расстаться с которой было никак невозможно.
Полина молчала. Лера бродила по кромочке у стены, не смея сделать шаг к центру.
Шептались супруги Гречковы.
Щелкали фотоаппараты, вспышки ослепляли, картины мира реального обретали плоть в разноцветных пикселях. Человек в синем плаще, больше похожем на лабораторный халат, наблюдал за всеми и сразу. Он первым нарушил молчание:
– Герман Васильевич, нам необходимо побеседовать…
Увели. Гречкову пришлось помогать, потому как выяснилось, что самостоятельно идти он не в силах. И Полина очнулась, запорхала над мужем, норовя окружить липкой заботой. Давление… капли… нельзя волноваться… врача вызовите.
Алоизе – Аллой ее звали – врач не поможет. Илья сказал, что шансов у нее не было – обе артерии вскрыты – но это ложь, чтобы успокоить всех. Шанс был. Если бы Саломея остановила представление.
Следующей вызывали Полину. Эта шла сама, с гордо поднятой головой, всем видом своим демонстрируя презрение. Но кого именно она презирала?
– Слушай сюда, Лисенок, – Илья встал за спиной и отвернулся, словно бы говорил и не с Саломеей. – Дело дрянь, пусть мы к нему и боком. Но чтобы противоречий не было… ты же помнишь?
– Что?
– Что ты моя невеста. Если спросят. А они спросят…
Позвали Леру.
– А я? Вы думаете, что это я виноват? – Андрюша вскочил и вытянул руки. – Кровь! Вот кровь! Смотрите! Но я не виновен!
– Сядьте, пожалуйста, – попросили его, и Андрюша сел, сжался, обнял себя и заплакал.
– Я не хочу врать полиции, – прошептала Саломея.
– Тебе и не придется. Мы ведь действительно обручены, – он потянул шеей влево, потом вправо. Шея хрустнула. – Или ты не чтишь родительскую волю. А, Лисенок?
Андрюшка ушел следующим. В последний миг он вдруг успокоился и шел почти прямо, ровно, лишь руки отчетливо дрожали.
– Как это все ужасно! – громко сказала Милослава и, прижав мизинцы к бровям, добавила: – В этом доме черная аура! В этом доме живет смерть!
– Милочка, не сейчас.
Кирилл Васильевич, пребывая в волнении, грыз ногти.
– Не время? Сейчас? Да посмотри! На кровь посмотри, которая здесь пролилась! Разве это не знак? Разве не говорит нам Мироздание – остановитесь?!
– Какие крепкие нервы, – шепнул Илья на ухо. – Так речь держать… обороты находить… и вспомни, она стояла за мадам Алоизой.
– Она чиста. Ну чище остальных.
– И еще придется сделать, чтобы вы задумались над тем, что творите?
– Когда режут горло, кровь идет вперед и в стороны. А вот стоящий сзади останется чистым. Есть еще нюанс. Она одна верила, что эта… ясновидящая и вправду что-то видит.
– Или делала вид, что верит, – возразила Саломея.
Милослава потрясала кулачками, беленькими, мягонькими. Вот она, эта нелепая женщина, убийца?
Средний рост. Средний вес. Темные волосы с сединой. Бледная дрябловатая кожа. Редкие ресницы, несмотря на касторовое масло и огуречные примочки. Наряд из плотного льна. На запястьях – циркониевые браслеты.
– Ей тяжело было бы добраться до ножа, – Саломея закрыла глаза, восстанавливая в памяти хоровод. Вот она сама. Слева – Далматов, справа – Андрюшка. За ним кто? Герман Васильевич. Его брат. Милослава. Полина. И Лера. Далматов прав. Милослава стояла за Алоизой. А столик с чашей и ножом – перед. Алиби ли это? Вряд ли.
– Лисенок, не лезь в это дело. – Холодные пальцы Ильи скользнули по шее. – Пусть полиция разбирается. У нас другой интерес.
Увели Кирилла Васильевича. А Милослава, не в силах вынести внезапное одиночество, бросилась к Саломее:
– Вы же слышите! Вы-то слышите… Звезды предупреждали меня… я составляла гороскоп. Знаете, это не так просто, как кажется. – Она глянула на Далматова с опаской и брезгливостью и, наклонившись к самому уху Саломеи, прошептала: – Этот человек вам не подходит. Послушайте меня. Он мертв.
Далматов сделал вид, что не слышит.
– Звезды предупреждали. Меркурий был так ярок. Сатурн в Стрельце, напротив, ослаб…
Пальчики белые, с аккуратными ноготками. Нет под ними ни крови, ни кожи, ни иных улик материального плана. А Милослава вновь подалась вперед, прилипая губами к уху.
– Я знаю, кто это сделал, – выдохнула она. – Я знаю… но никто мне не поверит.
– Я поверю, – также шепотом ответила Саломея, а Далматов отступил, предоставляя иллюзию уединенности.
– Герман, – Милослава не колебалась ни секунды. – Это Герман.
– Но зачем?
– Он избавился от дочери. И не желал, чтобы кто-то узнал об этом… Вот видите, – вскочив, Милослава схватилась за горло. – Вы не верите! Никто не верит!
Весьма своевременно появился полицейский. И Саломея осталась наедине с Далматовым. Оба молчали. И он не выдержал первым:
– Значит, это правда? Ты слышишь… запределье, – Илья снял очки и принялся тереть их о рукав рубашки. На рукаве, от манжет, тянулись кровяные пятна, уже подсохшие, неприятного бурого цвета. – Я думал, что это образное выражение. Но тебя знобило по-настоящему. На что это похоже?
– По-разному. Иногда – холодно, но бывает, что и жарко. И звуки странные. Или тени.
Пляска на стене, спектакль для одного зрителя. Запределье – это ласковое касание крыла бабочки. И жесткий удар на границе сна и яви, который парализует тело, оставляя лишь способность дышать. Безотчетный страх, когда бегство видится единственным спасением, но сил бежать нет. Или веселье из ниоткуда, счастье всеобъемлющее, опасное, ведь оно уходит, оставляя душу опустошенной.
– Мне жаль, что я тебя не послушал. Извини.
Сказано сухо, вежливо, но и на том спасибо. Случившегося не изменить. Но полицейский не дал озвучить мысль, он ткнул пальцем в Саломею, а затем на дверь, куда ушли все, но никто не вышел.
– Эй, – Далматов удержал руку. – Что бы ни случилось – не дергайся. Жди, и все будет хорошо.
Что должно было случиться?
Допрос был быстрым, поверхностным. Вопросы – стандартными. И Саломее виделось, будто бы все решено, а ее показания нужны сугубо для отчетности.
Саломея говорила, а человек в синем плаще писал, старательно, прижав голову к плечу и приоткрыв рот. Дописав, он отложил ручку и лист, вытер руки о вафельное полотенце и вытащил из коробки пакет.
– Узнаете? – спросил он и передал пакет Саломее.
Бритва. У отца была похожая, складная, с расписными накладками на рукояти и тончайшим лезвием из хирургической стали. Лезвие это было острее самурайского меча, во всяком случае, мамин шелковый шарф, пойманный на лету, распался на две части. И мама обозвала отца позером, а он только засмеялся и пообещал купить ей еще шарфов…
– Так вы узнаете?
Крови на отцовской бритве не было. А здесь – была. Она прилипла к краям пакета и расползлась, забилась в заломы.
– Нет, – Саломея вернула бритву.
Выходит, что нож с волнистым лезвием ни при чем. Он – декорация.
Но к чему вопрос? Он не пустой, и ухмылка человека, неприятная, злая, подтверждает догадку.
– Странное дело. Не узнать бритву собственного жениха… как же так?
Жениха? У Саломеи… стоп. Далматов. Это далматовская бритва? Быть того не может! Или может. Но не Илья же убил! Ему-то зачем? А что Саломея вообще про Далматова знает? Появился. Врал. И снова врал. Манипулировал. И теперь вот убил, используя Саломею как прикрытие?
Ерунда. Из нее на редкость дрянное прикрытие, ведь стоит Саломее рот раскрыть… А она раскроет? И закроет. Как рыба, выброшенная на берег.
– А вы узнаете станок вашей супруги? – поинтересовалась Саломея, сдерживая гнев.
– Ну, она не пользуется такой… любопытной вещью. Приметная, правда? И удобная. А не скажете, где и когда вы познакомились?
– В ресторане «Астория». Около пятнадцати лет тому. И еще. Он не убивал. Он держал меня за руку. Все время.
– Уверены?
– Абсолютно, – Саломея сжала кулаки. – Когда погас свет, он вытянул меня из круга. От стола, а не к столу.
Бритва. Пакет. Думай, Саломея, думай. Они ведь готовы повесить труп на чужака, лишь бы не задевать нежных чувств Германа Васильевича. Чужак – безопаснее. Остальные – из семьи.
– Он… или она… убийца то есть. Заранее готовился. Если взял бритву, то заранее. Значит, он украл. Это же просто – зайти в комнату. Комнаты не запираются. Лера заглядывала к нам. Полотенца приносила. Полина. Звала на чай. И на ужин. А за ужином все выходили. Зайти в комнату и вытащить бритву – это же минута. Ну две.
– Спасибо, женщина, – человек в синем плаще убрал улику. – Вы можете быть свободны.
– Да тут скорее следует задуматься над тем, кто эту вот бритву опознал! Откуда они…
– Спасибо, говорю.
– Слушайте, вы…
– Свободны! – рявкнул полицейский и, потерев щетинистую щеку, добавил: – Полиция разберется.
Они и вправду разобрались, пусть и разбирательство это длилось часа полтора, каждая минута из которых казалась Саломее вечностью. Дважды или трижды она хваталась за телефон, рылась в записной книжке, выискивая те самые нужные номера нужных людей, и останавливала себя.
Рано.
Разберется полиция, пусть этот мрачный человечек в синем плаще и не желал разбираться. Однако он ведь понимал, что Илья – не убийца.
И его отпустят.
Отпустили. Вымотали вопросами, обложили, что волка на охоте, а потом вдруг убрали барьер, сказав:
– Можете быть свободны. Мы с вами свяжемся.
Голова гудела. Не мигрень – колокола литые с львиными головами, гербами и тяжелыми языками, которые и рождают полифоничное гудение.
И руки в крови.
Вот что Далматов не любил, так это кровь. Ее запах, сам ее вид – черной венозной ли, алой ли артериальной – вызывал тошноту. Борьба же с нею отнимала силы.
Сейчас кровь засохла на коже, забилась под ногти и впиталась в трещины папиллярных линий. Придется выковыривать, стесывать пемзой, сдирая и слой слишком тонкой кожи.
– Свободны, – повторил полицейский. Во взгляде его читалась привычная уже смесь отвращения и брезгливости.
Людям не нравятся змеи. Инстинктивно. За этой нелюбовью прячется страх, доставшийся в наследство от предков-приматов, прописанный в генах и оттого кажущийся естественным. Плевать на приматов, кроме одного-единственного уродца, который испоганил такой замечательный в своей простоте план. Все осложнилось.
Измаралось.
Чертовой кровью и еще делом, сбросить которое теперь не выйдет. И Саломея волнуется.
Она стояла у книжных полок, разглядывая разноцветные корешки, выбирая и не умея выбрать. На звук Саломея обернулась всем телом.
– Тебя совсем отпустили? – спросила она, вдруг потупившись.
А раньше всегда в глаза смотрела, и это обстоятельство Далматова злило, потому что он-то не умел смотреть в глаза, и выходило, что всегда первым взгляд отводил, ломался. Проигрывал.
– Совсем.
– Они сказали, что…
– Все нормально.
– Тебя в убийстве обвиняют.
– Уже нет. – Он потрогал шею и пожаловался: – Затекла. Улики косвенные. И они это понимают. Рисковать не станут… не станут рисковать. Так что… все хорошо. Хорошо все. Черт!
Колокола замолкли на долю секунды и ударили набатом, оглушая, выплескивая скопившийся адреналин.
– Уйди.
– Куда? – Саломея растерялась.
Ну почему никогда не бывает так, чтобы без вопросов, чтобы просто послушать. Далматов держал себя.
Нить истончалась. Бесновались колокола.
– Плевать…
Под руку попался пластиковый стул. Легкий. Невесомый почти. Он перелетел через комнату и рухнул с грохотом.
– Убирайся, черт бы тебя…
– Илья, – она не убежала. Все убегали, а эта осталась. Схватила за руки, сжала – когда и как она оказалась так близко? – и попросила: – Ты дыши глубоко. Все пройдет. Уже проходит.
Не проходит. Само – никогда. Слишком много дерьма вокруг. Злости. Если не выплеснуть – Илья лопнет. Отец трещал по швам. Орал. Постоянно орал. Бил тарелки. Белые фарфоровые. Легкие. Летали от стены до стены. В стену ударялись, звенели, взрывались осколочными минами. Задело как-то… давно. Крови хватило. Всегда кровь. Илья кровь ненавидит. Она скользкая. Горячая.
– Ты дыши, ладно? Сейчас отпустит.
Руки у Саломеи тоже горячие. И держат крепко. Ей так кажется. На самом деле Саломея слаба. И стряхнуть руки – раз плюнуть. А сломать еще легче. Две кости – лучевая и локтевая. Одна – толще, вторая – тоньше. Если правильно приложить силу, хрустнут обе.
– Лучше уйди. – Он просил.
Далматов никогда никого не просит. И руку ломал. Однажды. Кому? Рыжая, но другая. Крашеная. Далматов ей платил. Он всегда платит, потому что так – проще.
Он предупреждает. Рыжая не послушала. Думала, она-то справится. Умнее прочих. А в результате – перелом руки. И по физии схлопотала. Сказала, что Илья – сумасшедший.
– Я не сумасшедший.
– Конечно, нет.
– Дерьмово все. Так дерьмово, что… Гречков захочет замять дело. Испугался, старый хрен. Раньше надо было бояться… сердце у него.
У всех сердце. Мышечный орган. Два желудочка. Два предсердия. Набор клапанов. Проводящие пучки. Миокард обладает свойствами поперечно-полосатой и гладкой мускулатуры, что обеспечивает… что-то обеспечивает. Колокола мешают думать. Сердце не имеет отношения к эмоциям. Эмоции возникают в голове. Биохимическая палитра чувств на мембранах нейронов.
– Эй, посмотри на меня. Слышишь?
Как ее услышишь, когда колокола гудят. Но тише… и еще тише. Отлив.
Илья бывал на море, Балтийском, мрачном. Запах йода и рыбы. Камни. Берег уходит под воду, ниже и ниже. И уже вода карабкается по берегу, норовя дотянуться до ног Далматова.
Он держится.
Смотрит.
Мать стоит рядом. Ее море не пугает. Ее ничто не пугает.
Кричат чайки. Из-за линии горизонта показывается парус, слишком белый и нарядный для сумрачного дня. И мать, оскорбленная подобным диссонансом, уходит. Илье позволено остаться. Ненадолго, но этого времени довольно, чтобы он сочинил историю про море, парус и чаек.
Книга хороших воспоминаний закрывается.
А Далматов получает пощечину. Его никогда не били по лицу, во всяком случае, так, хлестко, не больно, но до странности обидно.
– Вернулся? – спросила Саломея и добавила: – Извини. Мне пришлось. Я решила, что ты вообще… уйдешь.
– Куда?
Далматов потрогал щеку – ноет.
– В запределье.
Саломея не шутила. И глядела без осуждения, страха, но с такой искренней жалостью, что Далматову сделалось не по себе.
– Это наследственное. Темперамент. – Он все трогал и трогал чертову щеку, которая остывала, и потому колокола могли вернуться, хотя они никогда не возвращались сразу же. Да и вообще беспокоили не слишком часто.
– Ну да, темперамент. У папы такой же… был. Мама знала, как остановить. А с каждым годом оно чаще и чаще… ему нельзя было работать. А он работал. И твой работал. Ты вот тоже не остановишься. Пока шею не свернешь, не остановишься. Только если вдруг… если будешь сворачивать – то лучше собственную.
Это как посмотреть. Собственная шея Далматову была дорога.
Эпизод 1. Слезы смерти
Лондон. Ист-Энд, район Уайтчепел, август 1888 г.
В понедельник 6 августа 1888 г., около 3.20 пополуночи, на небольшой площади Джорд-Ярд было найдено окровавленное женское тело. Приглашенный на место преступления судебный медик Тимоти Киллин подсчитает, что погибшая получила в общей сложности 39 ударов ножом.
– Он использовал оружие двух типов, – Тимоти Киллин скатал шарики из воска, смешанного с розовой эссенцией, и заложил их в нос, но и это не избавит его от ужасной вони Уайтчепела. – Нечто с широким лезвием, но заостренным клинком… например, штык. И нож с очень узким и коротким клинком.
Толстая девица с испитым лицом причитала неподалеку. Она мешала думать и говорить, а заодно раздражала самим фактом своего существования.
Тимоти Киллин не любил заглядывать в места, подобные Уайтчепелу. Они заставляли думать о неприятном.
Инспектор Фредерик Джордж Абберлин махнул рукой: мол, продолжайте. Судя по виду, инспектору также не хотелось задерживаться здесь. Тем паче что тело увезли, а свидетели были допрошены полицией.
Как всегда, никто и ничего не видел.
– Он перерезал ей горло. Одним движением. Это весьма ловко… и грязно. А еще лишено смысла. Я имею в виду все последующие удары. Она бы все равно умерла. И думаю, что умерла.
– Местные банды, – сказал инспектор. – Работала одна. Кому-то не заплатила. Вот и нарвалась.
Доктор Кирсен кивнул: у него не было желания спорить, тем паче с человеком, который знает полицейское дело куда лучше доктора.
– Она… мы… мы вместе были в таверне. – Толстая шлюха продолжала всхлипывать и тереть лицо руками. Она размазывала белила, пудру и угольную тушь, превращая лицо в уродливую маску.
– Когда?
– С-сегодня. Н-ночью. – Прекратив всхлипывать, шлюха стала заикаться. – М-мы солдат встретили. Н-ну и… п-пошли.
– Куда? – поинтересовался Абберлин все с тем же отрешенным видом.
Он стоял, опираясь на трость, чуть покачиваясь, но не падая.
– К… к мамаше Рови. У нее комнаты. М-марта рано закончила. Я слышала, как она… как он… ну все то есть. А мой-то крепкий попался. Она, н-наверное, пошла на старое м-место. Тут недалеко. И вот…
Ее звали Мартой. Это тело, которое теперь ничем не отличалось от иных тел, будь то человеческих или животных.
Собственные мысли испугали доктора, и он поспешил отойти. Тимоти Киллин мог бы уйти вовсе, но что-то продолжало удерживать его на месте. Он стоял, прикрыв нос и рот платком, вымоченным в дезинфицирующем растворе, и слушал сухой голос Абберлина, что вклинивался между речью свидетелей.
Их оказалось всего двое: констебль, патрулировавший улицу и видевший Марту на этом самом месте в 2.30, да подруга, Мэри Энн Коннелли.
Она даст описание тех самых солдат, надеясь, что убийца будет пойман. Исполняя долг, инспектор Абберлин проверит всех солдат из гарнизона Тауэра. Но среди них не найдется никого, кто бы в ночь на 6 августа заглянул на улицы Уайтчепела.
На этом расследование остановится.
Сегодняшние газеты полны истерики. Наша пресса порой напоминает мне престарелую леди, жадную до слухов и сплетен. Она готова упасть в обморок, заслышав неприличное слово, и с наслаждением смаковать подробности какой-либо кровавой истории.
Я видел фотографии. И рисунки, в которых было больше безудержной фантазии штатного художника, нежели правды. Однако вынужден признать, что смотреть со стороны на дело рук своих неприятно.
И не устояв перед искушением, я выбрался на прогулку, якобы сопровождая моего пациента, чье поведение давным-давно перестало удивлять кого бы то ни было. Это так легко – несколько слов, несколько забытых газет, и вот он жаждет собственными глазами увидеть то самое место.
А ему не принято отказывать в желаниях.
Мы собираемся. В сером костюме он похож на любого другого лондонца – торговец средней руки или клерк. Шляпу он надвигает на самые брови, горбится, а руки засовывает под мышки, и эта нелепая поза привлекает внимание.
Внимания он боится.
По-моему, болезнь прогрессирует, и я пытаюсь сказать об этом. Но разве меня слушают? Нет, им всем удобнее делать вид, что ничего страшного не происходит. И кто я такой, чтобы спорить?
Мы идем. Я держусь рядом, но чуть в стороне – он не любит назойливых опекунов.
– Долго еще? Долго? – Он сам обращается ко мне с вопросом, и я отвечаю:
– Нет.
В нем больше от деда, чем от матери или отца. Этот вяловатый подбородок, эти мягкие черты лица, как если бы само лицо лепили из сдобного теста. И главное, что отсутствует тот внутренний стержень, который делает его бабку особенной женщиной.
Я-то знаю, что дело в стержне, а не в короне. Без него корону не удержать, а у нее получается.
Он позволяет взять себя под руку.
– Спокойно, мой друг, – я нарочно обращаюсь к нему не по имени, звук которого ему неприятен. – Мы уже почти на месте. Удивительно, не правда ли? Обратите внимание на храм. Он был построен еще в…
Монотонная речь убаюкивает его. Мой пациент позволяет вести себя, не быстро – мы ведь прогуливаемся. Что странного в прогулке двух джентльменов?
Ничего, мистер констебль.
Тогда почему вы смотрите на нас столь пристально?
Я слышал, будто некоторые люди обладают особым чувством, позволяющим им улавливать тончайшие эманации, что исходят от других людей. Неужели мне «повезло» встретиться именно с таким полицейским?
– Он меня узнает… – Мой пациент дрожит, и мне приходится сдавливать его руку. Боль отрезвит, а синяков на нем предостаточно, чтобы спрятать среди них еще парочку.
– Мистер! – Я сам окликнул констебля. – Мистер, вы не подойдете? Извините, мы тут ищем… одно место. Особое место.
Заглядываю в серые глаза, и сердце замирает: вдруг именно сейчас этот юноша поймет, кто перед ним. Успею ли я убежать? И стоит ли бегать? Не проще ли ударить первым, ведь нож до сих пор лежит в кармане моего сюртука.
– Вот. За старания. – Я протягиваю банкноту, которую констебль принимает. Он делает знак идти за ним, и мы идем. Я узнаю это место.
Тень храма падает на дома, придавливая и без того низкие крыши. Воняет кожами, тухлым мясом, нечистотами. Мужчины хмуры. Женщины некрасивы. Дети истощены. И кажется, будто бы я попал в ад. Мой подопечный взбудоражен и увлечен происходящим. Он вертит головой, пытаясь разглядеть все, и думать забыл о констебле.
А вот и двор.
При свете дня он еще более убог и тесен. Грязные дома. Блеклое небо. Трещины в тучах, сквозь которые пробивается свет. Солнца не видать, но здесь оно лишнее.
– Прошу вас, джентльмены.
Констебль отступает, но не спешит уходить. Он молод, лет двадцать – двадцать два. Светлые волосы. Серые глаза. Пухлые губы. Ему страшно, пусть он и не в состоянии определить источник этого страха. И он уговаривает себя забыть о смутных подозрениях.
Для них нет повода.
– Ее убили здесь? Вот здесь? – Мой подопечный присаживается у темного пятна, которое впиталось в камни.
Домашние наблюдали. Саломее казалось, что их всех вот-вот выставят, и это было бы логично, но фигура Гречкова, видимо, вызывала у полицейских некоторые опасения. Скорее всего, Гречков знал и мэра, и губернатора, и многих иных, со звучными именами и должностями, но в данный момент времени он был не просто растерян – раздавлен случившимся.
Крупное лицо его застыло, как застывает лава на теле вулкана, и лишь руки оставались в движении. Пальцы расходились и смыкались, трогали, гладили друг друга, изредка касаясь побуревших манжет, рукавов или пуговиц, тоже липких, как и все остальное.
– Это не я… это не я… – лепетал Андрюша, вцепившись в подлокотники кресла. Вот он был залит кровью, и брызги на лице застывали, словно веснушки. Андрей не спешил умываться, он потерялся в этой комнате, как и все прочие. И кресло, мягкое кресло с широкими подлокотниками, казалось ему единственной надежной вещью, расстаться с которой было никак невозможно.
Полина молчала. Лера бродила по кромочке у стены, не смея сделать шаг к центру.
Шептались супруги Гречковы.
Щелкали фотоаппараты, вспышки ослепляли, картины мира реального обретали плоть в разноцветных пикселях. Человек в синем плаще, больше похожем на лабораторный халат, наблюдал за всеми и сразу. Он первым нарушил молчание:
– Герман Васильевич, нам необходимо побеседовать…
Увели. Гречкову пришлось помогать, потому как выяснилось, что самостоятельно идти он не в силах. И Полина очнулась, запорхала над мужем, норовя окружить липкой заботой. Давление… капли… нельзя волноваться… врача вызовите.
Алоизе – Аллой ее звали – врач не поможет. Илья сказал, что шансов у нее не было – обе артерии вскрыты – но это ложь, чтобы успокоить всех. Шанс был. Если бы Саломея остановила представление.
Следующей вызывали Полину. Эта шла сама, с гордо поднятой головой, всем видом своим демонстрируя презрение. Но кого именно она презирала?
– Слушай сюда, Лисенок, – Илья встал за спиной и отвернулся, словно бы говорил и не с Саломеей. – Дело дрянь, пусть мы к нему и боком. Но чтобы противоречий не было… ты же помнишь?
– Что?
– Что ты моя невеста. Если спросят. А они спросят…
Позвали Леру.
– А я? Вы думаете, что это я виноват? – Андрюша вскочил и вытянул руки. – Кровь! Вот кровь! Смотрите! Но я не виновен!
– Сядьте, пожалуйста, – попросили его, и Андрюша сел, сжался, обнял себя и заплакал.
– Я не хочу врать полиции, – прошептала Саломея.
– Тебе и не придется. Мы ведь действительно обручены, – он потянул шеей влево, потом вправо. Шея хрустнула. – Или ты не чтишь родительскую волю. А, Лисенок?
Андрюшка ушел следующим. В последний миг он вдруг успокоился и шел почти прямо, ровно, лишь руки отчетливо дрожали.
– Как это все ужасно! – громко сказала Милослава и, прижав мизинцы к бровям, добавила: – В этом доме черная аура! В этом доме живет смерть!
– Милочка, не сейчас.
Кирилл Васильевич, пребывая в волнении, грыз ногти.
– Не время? Сейчас? Да посмотри! На кровь посмотри, которая здесь пролилась! Разве это не знак? Разве не говорит нам Мироздание – остановитесь?!
– Какие крепкие нервы, – шепнул Илья на ухо. – Так речь держать… обороты находить… и вспомни, она стояла за мадам Алоизой.
– Она чиста. Ну чище остальных.
– И еще придется сделать, чтобы вы задумались над тем, что творите?
– Когда режут горло, кровь идет вперед и в стороны. А вот стоящий сзади останется чистым. Есть еще нюанс. Она одна верила, что эта… ясновидящая и вправду что-то видит.
– Или делала вид, что верит, – возразила Саломея.
Милослава потрясала кулачками, беленькими, мягонькими. Вот она, эта нелепая женщина, убийца?
Средний рост. Средний вес. Темные волосы с сединой. Бледная дрябловатая кожа. Редкие ресницы, несмотря на касторовое масло и огуречные примочки. Наряд из плотного льна. На запястьях – циркониевые браслеты.
– Ей тяжело было бы добраться до ножа, – Саломея закрыла глаза, восстанавливая в памяти хоровод. Вот она сама. Слева – Далматов, справа – Андрюшка. За ним кто? Герман Васильевич. Его брат. Милослава. Полина. И Лера. Далматов прав. Милослава стояла за Алоизой. А столик с чашей и ножом – перед. Алиби ли это? Вряд ли.
– Лисенок, не лезь в это дело. – Холодные пальцы Ильи скользнули по шее. – Пусть полиция разбирается. У нас другой интерес.
Увели Кирилла Васильевича. А Милослава, не в силах вынести внезапное одиночество, бросилась к Саломее:
– Вы же слышите! Вы-то слышите… Звезды предупреждали меня… я составляла гороскоп. Знаете, это не так просто, как кажется. – Она глянула на Далматова с опаской и брезгливостью и, наклонившись к самому уху Саломеи, прошептала: – Этот человек вам не подходит. Послушайте меня. Он мертв.
Далматов сделал вид, что не слышит.
– Звезды предупреждали. Меркурий был так ярок. Сатурн в Стрельце, напротив, ослаб…
Пальчики белые, с аккуратными ноготками. Нет под ними ни крови, ни кожи, ни иных улик материального плана. А Милослава вновь подалась вперед, прилипая губами к уху.
– Я знаю, кто это сделал, – выдохнула она. – Я знаю… но никто мне не поверит.
– Я поверю, – также шепотом ответила Саломея, а Далматов отступил, предоставляя иллюзию уединенности.
– Герман, – Милослава не колебалась ни секунды. – Это Герман.
– Но зачем?
– Он избавился от дочери. И не желал, чтобы кто-то узнал об этом… Вот видите, – вскочив, Милослава схватилась за горло. – Вы не верите! Никто не верит!
Весьма своевременно появился полицейский. И Саломея осталась наедине с Далматовым. Оба молчали. И он не выдержал первым:
– Значит, это правда? Ты слышишь… запределье, – Илья снял очки и принялся тереть их о рукав рубашки. На рукаве, от манжет, тянулись кровяные пятна, уже подсохшие, неприятного бурого цвета. – Я думал, что это образное выражение. Но тебя знобило по-настоящему. На что это похоже?
– По-разному. Иногда – холодно, но бывает, что и жарко. И звуки странные. Или тени.
Пляска на стене, спектакль для одного зрителя. Запределье – это ласковое касание крыла бабочки. И жесткий удар на границе сна и яви, который парализует тело, оставляя лишь способность дышать. Безотчетный страх, когда бегство видится единственным спасением, но сил бежать нет. Или веселье из ниоткуда, счастье всеобъемлющее, опасное, ведь оно уходит, оставляя душу опустошенной.
– Мне жаль, что я тебя не послушал. Извини.
Сказано сухо, вежливо, но и на том спасибо. Случившегося не изменить. Но полицейский не дал озвучить мысль, он ткнул пальцем в Саломею, а затем на дверь, куда ушли все, но никто не вышел.
– Эй, – Далматов удержал руку. – Что бы ни случилось – не дергайся. Жди, и все будет хорошо.
Что должно было случиться?
Допрос был быстрым, поверхностным. Вопросы – стандартными. И Саломее виделось, будто бы все решено, а ее показания нужны сугубо для отчетности.
Саломея говорила, а человек в синем плаще писал, старательно, прижав голову к плечу и приоткрыв рот. Дописав, он отложил ручку и лист, вытер руки о вафельное полотенце и вытащил из коробки пакет.
– Узнаете? – спросил он и передал пакет Саломее.
Бритва. У отца была похожая, складная, с расписными накладками на рукояти и тончайшим лезвием из хирургической стали. Лезвие это было острее самурайского меча, во всяком случае, мамин шелковый шарф, пойманный на лету, распался на две части. И мама обозвала отца позером, а он только засмеялся и пообещал купить ей еще шарфов…
– Так вы узнаете?
Крови на отцовской бритве не было. А здесь – была. Она прилипла к краям пакета и расползлась, забилась в заломы.
– Нет, – Саломея вернула бритву.
Выходит, что нож с волнистым лезвием ни при чем. Он – декорация.
Но к чему вопрос? Он не пустой, и ухмылка человека, неприятная, злая, подтверждает догадку.
– Странное дело. Не узнать бритву собственного жениха… как же так?
Жениха? У Саломеи… стоп. Далматов. Это далматовская бритва? Быть того не может! Или может. Но не Илья же убил! Ему-то зачем? А что Саломея вообще про Далматова знает? Появился. Врал. И снова врал. Манипулировал. И теперь вот убил, используя Саломею как прикрытие?
Ерунда. Из нее на редкость дрянное прикрытие, ведь стоит Саломее рот раскрыть… А она раскроет? И закроет. Как рыба, выброшенная на берег.
– А вы узнаете станок вашей супруги? – поинтересовалась Саломея, сдерживая гнев.
– Ну, она не пользуется такой… любопытной вещью. Приметная, правда? И удобная. А не скажете, где и когда вы познакомились?
– В ресторане «Астория». Около пятнадцати лет тому. И еще. Он не убивал. Он держал меня за руку. Все время.
– Уверены?
– Абсолютно, – Саломея сжала кулаки. – Когда погас свет, он вытянул меня из круга. От стола, а не к столу.
Бритва. Пакет. Думай, Саломея, думай. Они ведь готовы повесить труп на чужака, лишь бы не задевать нежных чувств Германа Васильевича. Чужак – безопаснее. Остальные – из семьи.
– Он… или она… убийца то есть. Заранее готовился. Если взял бритву, то заранее. Значит, он украл. Это же просто – зайти в комнату. Комнаты не запираются. Лера заглядывала к нам. Полотенца приносила. Полина. Звала на чай. И на ужин. А за ужином все выходили. Зайти в комнату и вытащить бритву – это же минута. Ну две.
– Спасибо, женщина, – человек в синем плаще убрал улику. – Вы можете быть свободны.
– Да тут скорее следует задуматься над тем, кто эту вот бритву опознал! Откуда они…
– Спасибо, говорю.
– Слушайте, вы…
– Свободны! – рявкнул полицейский и, потерев щетинистую щеку, добавил: – Полиция разберется.
Они и вправду разобрались, пусть и разбирательство это длилось часа полтора, каждая минута из которых казалась Саломее вечностью. Дважды или трижды она хваталась за телефон, рылась в записной книжке, выискивая те самые нужные номера нужных людей, и останавливала себя.
Рано.
Разберется полиция, пусть этот мрачный человечек в синем плаще и не желал разбираться. Однако он ведь понимал, что Илья – не убийца.
И его отпустят.
Отпустили. Вымотали вопросами, обложили, что волка на охоте, а потом вдруг убрали барьер, сказав:
– Можете быть свободны. Мы с вами свяжемся.
Голова гудела. Не мигрень – колокола литые с львиными головами, гербами и тяжелыми языками, которые и рождают полифоничное гудение.
И руки в крови.
Вот что Далматов не любил, так это кровь. Ее запах, сам ее вид – черной венозной ли, алой ли артериальной – вызывал тошноту. Борьба же с нею отнимала силы.
Сейчас кровь засохла на коже, забилась под ногти и впиталась в трещины папиллярных линий. Придется выковыривать, стесывать пемзой, сдирая и слой слишком тонкой кожи.
– Свободны, – повторил полицейский. Во взгляде его читалась привычная уже смесь отвращения и брезгливости.
Людям не нравятся змеи. Инстинктивно. За этой нелюбовью прячется страх, доставшийся в наследство от предков-приматов, прописанный в генах и оттого кажущийся естественным. Плевать на приматов, кроме одного-единственного уродца, который испоганил такой замечательный в своей простоте план. Все осложнилось.
Измаралось.
Чертовой кровью и еще делом, сбросить которое теперь не выйдет. И Саломея волнуется.
Она стояла у книжных полок, разглядывая разноцветные корешки, выбирая и не умея выбрать. На звук Саломея обернулась всем телом.
– Тебя совсем отпустили? – спросила она, вдруг потупившись.
А раньше всегда в глаза смотрела, и это обстоятельство Далматова злило, потому что он-то не умел смотреть в глаза, и выходило, что всегда первым взгляд отводил, ломался. Проигрывал.
– Совсем.
– Они сказали, что…
– Все нормально.
– Тебя в убийстве обвиняют.
– Уже нет. – Он потрогал шею и пожаловался: – Затекла. Улики косвенные. И они это понимают. Рисковать не станут… не станут рисковать. Так что… все хорошо. Хорошо все. Черт!
Колокола замолкли на долю секунды и ударили набатом, оглушая, выплескивая скопившийся адреналин.
– Уйди.
– Куда? – Саломея растерялась.
Ну почему никогда не бывает так, чтобы без вопросов, чтобы просто послушать. Далматов держал себя.
Нить истончалась. Бесновались колокола.
– Плевать…
Под руку попался пластиковый стул. Легкий. Невесомый почти. Он перелетел через комнату и рухнул с грохотом.
– Убирайся, черт бы тебя…
– Илья, – она не убежала. Все убегали, а эта осталась. Схватила за руки, сжала – когда и как она оказалась так близко? – и попросила: – Ты дыши глубоко. Все пройдет. Уже проходит.
Не проходит. Само – никогда. Слишком много дерьма вокруг. Злости. Если не выплеснуть – Илья лопнет. Отец трещал по швам. Орал. Постоянно орал. Бил тарелки. Белые фарфоровые. Легкие. Летали от стены до стены. В стену ударялись, звенели, взрывались осколочными минами. Задело как-то… давно. Крови хватило. Всегда кровь. Илья кровь ненавидит. Она скользкая. Горячая.
– Ты дыши, ладно? Сейчас отпустит.
Руки у Саломеи тоже горячие. И держат крепко. Ей так кажется. На самом деле Саломея слаба. И стряхнуть руки – раз плюнуть. А сломать еще легче. Две кости – лучевая и локтевая. Одна – толще, вторая – тоньше. Если правильно приложить силу, хрустнут обе.
– Лучше уйди. – Он просил.
Далматов никогда никого не просит. И руку ломал. Однажды. Кому? Рыжая, но другая. Крашеная. Далматов ей платил. Он всегда платит, потому что так – проще.
Он предупреждает. Рыжая не послушала. Думала, она-то справится. Умнее прочих. А в результате – перелом руки. И по физии схлопотала. Сказала, что Илья – сумасшедший.
– Я не сумасшедший.
– Конечно, нет.
– Дерьмово все. Так дерьмово, что… Гречков захочет замять дело. Испугался, старый хрен. Раньше надо было бояться… сердце у него.
У всех сердце. Мышечный орган. Два желудочка. Два предсердия. Набор клапанов. Проводящие пучки. Миокард обладает свойствами поперечно-полосатой и гладкой мускулатуры, что обеспечивает… что-то обеспечивает. Колокола мешают думать. Сердце не имеет отношения к эмоциям. Эмоции возникают в голове. Биохимическая палитра чувств на мембранах нейронов.
– Эй, посмотри на меня. Слышишь?
Как ее услышишь, когда колокола гудят. Но тише… и еще тише. Отлив.
Илья бывал на море, Балтийском, мрачном. Запах йода и рыбы. Камни. Берег уходит под воду, ниже и ниже. И уже вода карабкается по берегу, норовя дотянуться до ног Далматова.
Он держится.
Смотрит.
Мать стоит рядом. Ее море не пугает. Ее ничто не пугает.
Кричат чайки. Из-за линии горизонта показывается парус, слишком белый и нарядный для сумрачного дня. И мать, оскорбленная подобным диссонансом, уходит. Илье позволено остаться. Ненадолго, но этого времени довольно, чтобы он сочинил историю про море, парус и чаек.
Книга хороших воспоминаний закрывается.
А Далматов получает пощечину. Его никогда не били по лицу, во всяком случае, так, хлестко, не больно, но до странности обидно.
– Вернулся? – спросила Саломея и добавила: – Извини. Мне пришлось. Я решила, что ты вообще… уйдешь.
– Куда?
Далматов потрогал щеку – ноет.
– В запределье.
Саломея не шутила. И глядела без осуждения, страха, но с такой искренней жалостью, что Далматову сделалось не по себе.
– Это наследственное. Темперамент. – Он все трогал и трогал чертову щеку, которая остывала, и потому колокола могли вернуться, хотя они никогда не возвращались сразу же. Да и вообще беспокоили не слишком часто.
– Ну да, темперамент. У папы такой же… был. Мама знала, как остановить. А с каждым годом оно чаще и чаще… ему нельзя было работать. А он работал. И твой работал. Ты вот тоже не остановишься. Пока шею не свернешь, не остановишься. Только если вдруг… если будешь сворачивать – то лучше собственную.
Это как посмотреть. Собственная шея Далматову была дорога.
Эпизод 1. Слезы смерти
Лондон. Ист-Энд, район Уайтчепел, август 1888 г.
В понедельник 6 августа 1888 г., около 3.20 пополуночи, на небольшой площади Джорд-Ярд было найдено окровавленное женское тело. Приглашенный на место преступления судебный медик Тимоти Киллин подсчитает, что погибшая получила в общей сложности 39 ударов ножом.
– Он использовал оружие двух типов, – Тимоти Киллин скатал шарики из воска, смешанного с розовой эссенцией, и заложил их в нос, но и это не избавит его от ужасной вони Уайтчепела. – Нечто с широким лезвием, но заостренным клинком… например, штык. И нож с очень узким и коротким клинком.
Толстая девица с испитым лицом причитала неподалеку. Она мешала думать и говорить, а заодно раздражала самим фактом своего существования.
Тимоти Киллин не любил заглядывать в места, подобные Уайтчепелу. Они заставляли думать о неприятном.
Инспектор Фредерик Джордж Абберлин махнул рукой: мол, продолжайте. Судя по виду, инспектору также не хотелось задерживаться здесь. Тем паче что тело увезли, а свидетели были допрошены полицией.
Как всегда, никто и ничего не видел.
– Он перерезал ей горло. Одним движением. Это весьма ловко… и грязно. А еще лишено смысла. Я имею в виду все последующие удары. Она бы все равно умерла. И думаю, что умерла.
– Местные банды, – сказал инспектор. – Работала одна. Кому-то не заплатила. Вот и нарвалась.
Доктор Кирсен кивнул: у него не было желания спорить, тем паче с человеком, который знает полицейское дело куда лучше доктора.
– Она… мы… мы вместе были в таверне. – Толстая шлюха продолжала всхлипывать и тереть лицо руками. Она размазывала белила, пудру и угольную тушь, превращая лицо в уродливую маску.
– Когда?
– С-сегодня. Н-ночью. – Прекратив всхлипывать, шлюха стала заикаться. – М-мы солдат встретили. Н-ну и… п-пошли.
– Куда? – поинтересовался Абберлин все с тем же отрешенным видом.
Он стоял, опираясь на трость, чуть покачиваясь, но не падая.
– К… к мамаше Рови. У нее комнаты. М-марта рано закончила. Я слышала, как она… как он… ну все то есть. А мой-то крепкий попался. Она, н-наверное, пошла на старое м-место. Тут недалеко. И вот…
Ее звали Мартой. Это тело, которое теперь ничем не отличалось от иных тел, будь то человеческих или животных.
Собственные мысли испугали доктора, и он поспешил отойти. Тимоти Киллин мог бы уйти вовсе, но что-то продолжало удерживать его на месте. Он стоял, прикрыв нос и рот платком, вымоченным в дезинфицирующем растворе, и слушал сухой голос Абберлина, что вклинивался между речью свидетелей.
Их оказалось всего двое: констебль, патрулировавший улицу и видевший Марту на этом самом месте в 2.30, да подруга, Мэри Энн Коннелли.
Она даст описание тех самых солдат, надеясь, что убийца будет пойман. Исполняя долг, инспектор Абберлин проверит всех солдат из гарнизона Тауэра. Но среди них не найдется никого, кто бы в ночь на 6 августа заглянул на улицы Уайтчепела.
На этом расследование остановится.
Сегодняшние газеты полны истерики. Наша пресса порой напоминает мне престарелую леди, жадную до слухов и сплетен. Она готова упасть в обморок, заслышав неприличное слово, и с наслаждением смаковать подробности какой-либо кровавой истории.
Я видел фотографии. И рисунки, в которых было больше безудержной фантазии штатного художника, нежели правды. Однако вынужден признать, что смотреть со стороны на дело рук своих неприятно.
И не устояв перед искушением, я выбрался на прогулку, якобы сопровождая моего пациента, чье поведение давным-давно перестало удивлять кого бы то ни было. Это так легко – несколько слов, несколько забытых газет, и вот он жаждет собственными глазами увидеть то самое место.
А ему не принято отказывать в желаниях.
Мы собираемся. В сером костюме он похож на любого другого лондонца – торговец средней руки или клерк. Шляпу он надвигает на самые брови, горбится, а руки засовывает под мышки, и эта нелепая поза привлекает внимание.
Внимания он боится.
По-моему, болезнь прогрессирует, и я пытаюсь сказать об этом. Но разве меня слушают? Нет, им всем удобнее делать вид, что ничего страшного не происходит. И кто я такой, чтобы спорить?
Мы идем. Я держусь рядом, но чуть в стороне – он не любит назойливых опекунов.
– Долго еще? Долго? – Он сам обращается ко мне с вопросом, и я отвечаю:
– Нет.
В нем больше от деда, чем от матери или отца. Этот вяловатый подбородок, эти мягкие черты лица, как если бы само лицо лепили из сдобного теста. И главное, что отсутствует тот внутренний стержень, который делает его бабку особенной женщиной.
Я-то знаю, что дело в стержне, а не в короне. Без него корону не удержать, а у нее получается.
Он позволяет взять себя под руку.
– Спокойно, мой друг, – я нарочно обращаюсь к нему не по имени, звук которого ему неприятен. – Мы уже почти на месте. Удивительно, не правда ли? Обратите внимание на храм. Он был построен еще в…
Монотонная речь убаюкивает его. Мой пациент позволяет вести себя, не быстро – мы ведь прогуливаемся. Что странного в прогулке двух джентльменов?
Ничего, мистер констебль.
Тогда почему вы смотрите на нас столь пристально?
Я слышал, будто некоторые люди обладают особым чувством, позволяющим им улавливать тончайшие эманации, что исходят от других людей. Неужели мне «повезло» встретиться именно с таким полицейским?
– Он меня узнает… – Мой пациент дрожит, и мне приходится сдавливать его руку. Боль отрезвит, а синяков на нем предостаточно, чтобы спрятать среди них еще парочку.
– Мистер! – Я сам окликнул констебля. – Мистер, вы не подойдете? Извините, мы тут ищем… одно место. Особое место.
Заглядываю в серые глаза, и сердце замирает: вдруг именно сейчас этот юноша поймет, кто перед ним. Успею ли я убежать? И стоит ли бегать? Не проще ли ударить первым, ведь нож до сих пор лежит в кармане моего сюртука.
– Вот. За старания. – Я протягиваю банкноту, которую констебль принимает. Он делает знак идти за ним, и мы идем. Я узнаю это место.
Тень храма падает на дома, придавливая и без того низкие крыши. Воняет кожами, тухлым мясом, нечистотами. Мужчины хмуры. Женщины некрасивы. Дети истощены. И кажется, будто бы я попал в ад. Мой подопечный взбудоражен и увлечен происходящим. Он вертит головой, пытаясь разглядеть все, и думать забыл о констебле.
А вот и двор.
При свете дня он еще более убог и тесен. Грязные дома. Блеклое небо. Трещины в тучах, сквозь которые пробивается свет. Солнца не видать, но здесь оно лишнее.
– Прошу вас, джентльмены.
Констебль отступает, но не спешит уходить. Он молод, лет двадцать – двадцать два. Светлые волосы. Серые глаза. Пухлые губы. Ему страшно, пусть он и не в состоянии определить источник этого страха. И он уговаривает себя забыть о смутных подозрениях.
Для них нет повода.
– Ее убили здесь? Вот здесь? – Мой подопечный присаживается у темного пятна, которое впиталось в камни.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента