Страница:
А теперь вот курорт. Он думал о нем с усмешкой, как о баловстве, думал и представлял ту картину, что рисовал управ: белый дворец с колоннами, зелень и, синее море. Сказочным веяло от таких мыслей, неправдашним, но думать хотелось. И к тому же путевка лежала в кармане. Николай не вынимал ее, но легко трогал через ткань пиджака я слышал, как нежно хрустит лощеная бумага. И тотчас в мыслях еще ясней виднелся белый дворец и почему-то веранда с плетеными креслами-качалками. Непонятно почему, но Николай ясно увидел эти белые, легкие, плетеные креслица. И в одном из них развалясь сидел он, Николай Скуридин, собственной персоной. Сытенькяй, белокожий и при соломенной шляпе. Он был непохож на себя всегдашнего, но это был он.
Целый месяц ничего не делать, даже по домашности. Ешь да спи. Тут и без лечения поправишься. А еще доктора, лекарства. И Николай здоровым на хутор вернется. А тогда...
А уж тогда вся жизнь потечет по-иному. Он бросит пьянствовать. Зачем это? Для чего? Пьянка ведь губит людей. Ведь он, Николай, когда-то зоотехником работал. Правда, давно это было, но было же. А водочка, она губит... Вот Петро Солоничев, молодой парень, институт кончил, славным механиком колхоза был, А теперь... Лешка Растокин тоже техникум кончал. Михаил Инякин, теперь все в скотниках.
А тот человек, который виделся Николаю на просторной курортной веранде, он, конечно, не будет и не может пьянствовать. Он поведет добрую жизнь. И тогда можно вынуть из сундука диплом и снова пойти зоотехником или фермой заведовать. На своем хуторе или в Большую Головку перейти. Там комплекс дуриный строят, на три тысячи голов, и специалисты там нужны будут. Наверно, лучше туда перейти, на новое место. Здесь все друзья, вместе жили и пили как с них спросить? А там - новые люди. И квартиру в Головке дадут, колхозный дом. Этот можно Нюське оставить с зятем, а в Головку переехать. Так будет лучше.
Шайка бычков, отбившись в сторону, вдруг резко свернула вниз. Николай наперехват им коня направил, а бычки, то ли играя, а может, бзыкая, задрав хвосты, кинулись вскачь. Они неслись к зеленой, чаканом поросшей мочажине, топкому месту, и нужно было их перехватить. Николай понаддал коня, а бычки, словно одумавшись, к хутору повернули,
- Геть! Геть! - закричал Николай и засвистел, заворачивая скотину, и кнутом ожег коня.
Бычков он достал почти под хутором, а пока гнал их назад, остальная скотина, перейдя теклину, залезла в люцерну. Хорошо хоть ненадолго. И начальство за потраву не хвалит, и тяжела люцерна, скотина ею быстро объедается. Бывает и гибнет, особенно молодняк.
Выправив гурт, Николай, наконец, закурил. Тяжело было одному пасти, особенно теперь, в начале лета. Конь Васька тоже взмок.
Июньский полудень, всклень налитый солнечным жаром, томил духотой. Над краем земли величавыми соборами поднимались светлые облака. А над хутором Ветютнев и окрест чистое небо лежало.
Николай сидел на лошади, как всегда, в рубахе и пиджаке. Сухое тело его солнца не боялось. Лишь пересыхали губы. Но воды он не пил, знал, что без толку. Когда жива била, баба Феша, она Николаю взвар варила из терна и кислиц. Такое питье помогало. И для желудка легче. А умерла баба Феша и некому взвару налить да положить в сумку пирожков. А пирожки, они...
Николай пожевал хлебца и тронул коня. Пора было подворачивать скотину к Дуванной балке. Там, на выходе ее, под деревьями, но ветерке бычки полежат, и попоить их там можно. И тогда уже гнать их ериком и пасти до ночи.
Пить особо не хотелось, но сохла глотка, и Николай наметом спустился в низину, поискал там и нашел кислицу, несколько листиков сорвал и начал жевать. Скулы свело, но стало легче. Пить не очень хотелось, но голова начинала гудеть от полуденного жара. И резало глаз, особенно если далеко глядеть.
А там, вдали, над молодым хлебным полем, зыбилось и трепетало марево; и желтоватая плоть его обманно казала глазу какие-то сказочные дворцы. Хотелось глядеть на них и глядеть. Глядеть и думать о санатории, о лечении, о будущей доброй жизни.
2
Жена управляющего Лелька, невидная, худенькая, с легкой рябиной на лицеев делах житейских управляла мудрее мужа. Арсентьич пришел в зятья из Дурновки, а Лелька была коренная ветютневская из Калимановых, чью фамилию половина хутора носила. Старший брат Калимановых, Василий, работаЛ'вкол^ хозе главбухом - тоже дело не последнее. И Лельку на хуторе уважали, даже побаивались. Лисий ум был; у бабы.
И потому к Николаевым жене да теще, которые уперлись и никак не хотели мужика на курорт отпускать, отправилась Лелька. Она любила такие походы, с дипломатией.
Подворье Николая Скуридина лежало на краю хутора, у дороги, против кладбища. И Лелька все сделала по-умному; черным тюлевым платком голову покрыла, недорогих конфет да пряников в узелок завернула и пошла.
На кладбище она пробыла недолго, лишь для прилику, и прямым ходом направилась к Скуридиным. Скуридинские бабы, как всегда, дома находились. Ленка платок вязала в тени возле хаты; мать стирала
- Здорово живете... Можно к вам зайтить? - от калитки задишканила Лелька.
И в тон ей, но нутряным трубным басом, Ленка, поднимаясь навстречу, завела:
- Да дорогой у нас гостечек в кои веки... кума Елена Матвевна... Мама, поглянь, кто пришел! Кого привел господь...
Они расцеловались посреди двора, припевая и любуясь друг другом, словно век не виделись и сильно наскучали.
- К папе на могилку ходила... - скорбно поджимая губы, рассказывала Лелька. - Нынечка уж семь лет, а вроде вчера...
- Невидя, невидя жизнь летит... - вторила Ленка со слезой. - Да как скоро, да как быстро - не углядишь.
А мать ее в ту пору, оставив корыто, суетилась - и скоро чай был готов и бутылка магазинной водки.
- Сами тут помяните. И ребятишки, - конфеты тут, пряники... Нехай помянут папу, - развязывая узелок, говорила Лелька.
Хозяйское угощение она приняла. Как и положено, поотнекивалась, но стакашек опорожнила. И начались обычные бабьи беседы.
Из дома вышла старшая дочь, Нюська, с малым дитем. Вышла, поздоровалась и ушла, потому ребенок кричал беспрерывно.
- Никудовое дите, - пожаловалась Ленка. Ревет и ревет. Може, у него криксы? Чуриху либо позвать?
Поговорили о старшем хозяйском сыне, который в армии служил. Еще по стакашку выпили и на здоровье жаловаться принялись. Вот тут-то Лелька свое не упустила.
- И замстило мне, кума, - завела она. - Не спрошу, когда ваш Николай-то едет. Вишь, какое вам уважение, на курорты, да бесплатно. Мой Арсентьич какой год подает заявление, край надо ехать, радикулит замучил, а не дают. На тот день Василий наш надъезжал и опять, говорит, ничего не будет. В первую очередь решили многодетные семьи поддерживать. В первую очередь им путевки. Многодетным семьям, какие здоровье себе с детьми подорвали...
Ленка с матерью сидели рядом на одной лавке и при этих словах они обе замерли, как по команде, потом, тоже разом, переглянулись и снова застыли, не сводя с гостьи глаз.
- А люди-то, люди... Гля-кося до чего обесстыдились! - и, как всегда это у женщин бывает в особо доверительных беседах, Лелька нагнулась к столу и заговорила свистящим шепотом: - Раиса-то Тарасова давеча прибегла в контору, к моему... и присучилась, и присучилась, прям на приступ идет... Почему Скуридину Николаю курорты дали, а моему нет: Сулится жалобу подать, почему обошли. Гаврила - механизатор, мол, заслуженный, ударник, а Скуридин, говорит, выпивает. Прям на ломок идет, отдайте курорты моему, Гавриле... Он здоровье на технике потерял.
Ленка не выдержала, всплеснула руками, и, еще слушая Лельку, принялась подпевать ей вначале негромко и, тоненько:
- А-а-а... Всполошилися... Мимо ручеек протек, не на тарасовский баз. А кум бы, ее по глазам стебанул! - набирала Ленка голос, заглушая гостью, Стебанул бы ее по глазам: живете, мол, как у царя за дверями, да еще на чужом добре расцвесть хотите. У вас сундуки коленом набитые, а у Скуридиных одна детва. Да и самого Николая, его в дураки не поставишь. Може, он и погрешимый - и кто, кума, без греха? - но Гавриле не уступит. У него всегда привесы наибольшие, тоже ударник. Сколь раз ему благодарности выносили.
- Тарасовы, они ащаульные, - поддержала Ленку мать, - любят нахалтай проехаться. И бабка Мотька такая была, и Никанор. У них весь природ такой.
- А мой-то, мой... - с трудом влезла в разговор Лелька, - Мой-то Арсентьич, он ей напрямки выложил, говорит, правление Николая уважило в первую очередь, как больного... И многодетную семью поддержать в первую очередь. Они сколь детей подняли, а вы - одну...
- Одну-разъединую! - радостно воскликнула Ленка. - Да и ту худую худорбу, чапуру длинногачую, будылистую... станишный журавец, прости господи. А круги нас - шестеро. Внучарка - седьмой. И за всеми догляд. Вчерася Ваняшка вдарился с разбежка, чуток не окалечился - и цельный день возля него. Все дела прочь. А Витька вон на пруду. А тама такой глыб. Сидишь вяжешь, а сердце кровит. Амором летишь доглядать. То мама, то я. Мыслимое дело, шестерых родить да выкормить. Платьенки да рубашки гормя горят. Мама ныне стирать начала, хотела чуток...
- Наше корыто завсегда счастливое, - подтвердила мать. - Возьмешь одну тряпку, а за ней другая ползет. Глядишь - и гора.
- А у них на наше горевское житье слюнки текут... Бессовестные... - все более распалялась Ленка, забыв, что и вчера и сегодня она и слышать не хотела ни о каких курортах. Но теперь когда пытались ей перейти дорожку хуторские богатеи, Тарасовы, Ленка поднялась на дыбы. - Я их за чичер возьму! Все ихние слова потопчу ногами. Моему, моему мужику курорты определили! А не этому черту ожерелистому. Я в своих правах. Я Теряшковой могу отписать!
Лелька поняла, что теперь дело пойдет на лад. Но золотому правилу следуя: каши маслом не испортишь, она еще добавила;
- Василий наш надъезжал, говорит в первую очередь многодетные семьи. Какие здоровье с детями подорвали. Отцов, говорит, а также матерей, до возможности. Ныне вот путевка желудочная - для Николая! А как. по женскому делу придет по внутренним болезням, сразу, говорит, жену его отправим на юг, в лучший курорт, нехай отдыхает, заслужила.
Ленка с матерью разом дернулись. А пока они в память входили, Лелька тачала свое:
- А там, кума, на курортах, магазинов страсть какая-то. Прям один возле одного наставлены. И полны магазины всего. Люди привозят и скатертя, и накидки бархатные с кистями, тюль, матерьялы какие расхорошие. Мужикам ничего не нужно, у них волочай в голове. А ты, кума, поедешь, по-хозяйски всего наберешь и подлечишься. Здоровье ведь никудовое, как и у меня...
- И не говори, кума, - радостно подтвердила Ленка.
И пошли тут разговоры, вовсе для сердца медовые.
Докончили бутылку. От второй Лелька решительно отказалась, ссылаясь на дела; Ее провожали далеко за двор, почти до амбаров и долго прощались.
А воротясь во двор, Ленка с матерью еще раз все обсудили. И решили накрепко: Тарасовым не уступать. И когда Николай вечером воротился, встретили его чуть не с песнями. Встретили, накормили, стакашек поднесли и за компанию сами выпили, и тогда уж все вместе песню заиграли, заветную:
Коля, Коля, Николаша,
Как мы встретились с тобой!
И все кончилось миром. Ночевал Николай в доме, с Ленкой, на мягкой перине. Переночевал и начал готовиться, к отъезду.
3
С последним возом Николай возвращался к вечеру. За клубом, на выгоне, топотили и блеяли козы, и багровые клубы пыли вздымались над хутором.
Воз был остатний, маленький, в две копны. Управились с ним быстро. Николай, отогнав лошадей, домой не пошел, а к магазину направился. Но не выпивка ему требовалась, а иное. Дело в том, что жена и теща денег, выделили в обрез. Заказали на станции билет, столько же на обратную дорогу дали. Десятку накинули на курево и остальные расходы. Спорить было опасно. И Николай промолчал. Денег он решил подзанять.
И после того как распряг лошадей и прогнал их на попас, идти-то нужно было не в магазин, а в иное место. Но он в магазин пошел, с пустой, но такой понятной всякому человеку надеждой, на счастливый случай. Может, что-нибудь подвернется, и тогда не нужно будет идти и просить.
У магазина сидел Алешка, конечно, выпивши. Денег у него не было да и не могло быть, но Николай все равно спросил:
- У тебя денег нет? Четвертную, а? Мне на курорт ехать, а мои... - он подробно объяснил положение.
Алешка выслушал и с пьяной флегматичностью сказал:
- Дурак... Какие деньги... А были б - не дал. Лучше пропить. - И вдруг в его голове проснулась мысль. - Ты скоро едешь? - спросил он.
- На той неделе.
- Давай сделаем так: поедем на станцию и загоним твою путевку. Ныне дураков много развелось, какие по курортам любят шалаться. Денежки возьмем и гульнем. У меня кореш есть, На станции, возле базара живет. А там в семь утра бендежка открывается.
Николай не перебивал его, а потом сказал:
- Иди ты... Мне лечиться надо.
И пошел от магазина. Он вдруг единим разом понял, что никто ему денег не даст. А идти надо, куда он сразу думал, - к матери. Пойти и попросить.
- Николай! - крикнул ему сзади Алешка, - Николай!
- Ну, чего тебе?
- Иди... Иди сюда, говорю.
Николай вернулся нехотя.
- Чего?
- Ты трезвый, что ль?
- А то какой...
- Ну и дурак. Кто же тебе трезвому денег-то даст? Давай выпьем.
У Алешки "огнетушитель" был, выпили его, И Алешка приказал Николаю:
- Теперь иди.
И Николай пошел. Путь его был недалек. От магазина и клуба виден выл огромный тополь старой скуринской усадьбы. Этот тополь стоял всегда, возвышаясь главою сначала над куренем дела Петра, потом над новым домом, который ставили Скуридины: отец и старший брат Михаил, и он, Николай, им помогал. Нижние ветви тополя отжили свое, и кудлатой главой тополь шумел в вышине. Даже в безветрие слышался сверху его легкий ропот.
Сейчас в просторном доме под тополем жили бабы: Николаева мать-старуха да старшая сноха ее - Шурка. Дом построили с размахом, на два входа, хотели большой семьей в нем жить. Да не вышло. Друг за другом ушли на уютное ветютневское кладбище отец и Михаил. Дети старшего брата по сторонам разлетелись. И теперь аукались в просторном доме две женщины: бабке Нюське давно переваляло за восемьдесят, и она теперь пугала своя годы, то убавляя, то набавляя их; Шурка же свои помнила твердо: через год она на пенсию уходила.
Тополь за скуридинским домом заметен был издали. В погожем вечернем сумраке он долго светил над хутором закатным багрянцем. Когда ко двору подходил Николай, тополь уже притухал. А на базу было темно, но еще не спали, разговаривали.
- Здорово дневали! - с наигранной легкостью приветствовал родню Николай. - Живые еще?
- Здорово, полуношный гостенечек, - ответила невестка.
- О-о, ты вечно недовольная, - уселся на скамью Николай и полез за куревом. - Здорово, мать, не болеешь?
Мать сидела на той же скамье, сухонькая, согбенная. Платок ее белел в вечерней мгле, а черное лицо скрадывала тьма.
- Да чего... Годы выжила, то там засвербит, то тута. Ныне вот а руку вступило, зудит, спасу нет. Да жаром всю осыпает.
- Чего ей... - поддержала сноха. - Ее годы... Лежи да полеживай. Сынок вот проведывает, - усмехнулась она, - в том месяцу был, ноне опять пришел.
- Ну, зачала...
- А либо брешу? Косились, ты чего не зашел? Косы отбить некому. Спасибо Зырянин, а то хоть реви.
- Чего ж не переказала?
- А то ты не знаешь, что косить. Ладно, - вздохнула она, - без тебя обошлись. Скосила и свезла. А ты выпить зашел, добавить?
- Ты прям аред какой-то, - подосадовал Николай. - Точишь да точишь. Другой раз и зашел бы не захочешь слухать тебя.
- Ты заходи, - спокойно ответила невестка. - Заходи, да по-доброму. А как энтот раз вы с Алешкой... тот черт зевлоротый, и ты не лучше. Пришли. Дай да дай. Я ж вам влила, по-людски, по два стаканика. Так вам цебарку надо. А твои потом на меня плетут-плетут, не знают, чего и навешать.
- Ну ладно, ладно, - вспомнил о цели свой прихода Николай, - что было, то утекло. Сейчас-то гляди, тверезый.
- Тверезый ты не придешь, - по-доброму засмеялась невестка. - Ты и ноне хоть чуток, но выпитый. Но это ничего, такой-то бы всегда.
- Раздиктовала, - усмехнулся Николай.
Шурка отцедила молоко и спросила:
- Мама, може, выпьешь молочка, тепленького?
- Не хочу.
- А ты, кум? Влить тебе? Оно же пользительное тебе, для твоей болезни. Мои вон приезжают, они завсегда: мама, мама, парного. Оно, говорят, очень пользительное. И снохи пьют, прям из-под коровы, не гребают.
- Ну, влей.
Николай выпил кружку парного. Давно он не пробовал парного молочка.
- Как там твоя? - негромко спросила мать. - Никто не болеет?
- Чего с ними сделается! Дите у Нюськи кричит. Бабка Чуриха приходила. А он кричит и кричит.
- Ты, може, Николай, поешь? - спросила Шурка. - Щи я ныне варила, еще теплые.
Николай вспомнил, что не ужинал, и не отказался. Миску щей смолотил и полбуханки хлеба,
- Може, картошку будешь?
- Не, - отказался Николай. - Налупился, хвост не прижму.
Шурка понесла молоко в сарай. А мать спросила:
- Люди говорят, куда-то посылают тебя, в какую-то лечбу? Взаправди?
- Да, мать, еду подлечиться. Решил подправить здоровье. А то кабы... Он подробно рассказал о своей путевке, о том, как узнал о ней, как не верил и какие надежды теперь с вею связывал. Он рассказывал долго - кума подошла и слушала, - а он говорил, говорил, потому что много думал, в последние дни о болезни своей, о лечении, о жизни, а рассказать было некому. А этот дом и эти люди...
Дом матери и кумы-невестки был для Николая на хуторе единственным теплим углом, куда он мог прийти и поесть и выпить да еще покуражиться, коли дурь в голову войдет. Но он ходил сюда редко, лишь когда уж очень подпирало: похмелиться или выпить недопитое. Ходил редко, потому что слишком много того, чего не хотел бы он слышать, слышал он здесь. Все горькие слова матеря я кумы были правдой. Но правду он знал и без них и лишний раз не хотел ее слышать. И как в давние времена ушел он с этого подворья, от отцовских укоров, так и не возвращался. Его тут жалели всегда, над горькой жизнью его здесь плакали. Николай же хотел иного.
Душе его, уязвленной иного лет назад, хотелось отрады. Хотелось прийти в отцовский дом счастливым. Да все не получалось. И теперь уж не получится, верно. И горько было лишний раз слышать материнские вздохи.
Да что мать... Эта горбатая старуха с черными зубами уже давно отмерла, отлепилась от сердца. Слишком долго они жили порознь и в собственной Николаевой судьбе столько горечи было и забот, что для матери там места не оставалось. Где-то далеко, в светлой памяти детства, иная мама виделась. Но не эта... А уж кума Шурка и подавно. Разным они жили, о разном думали.
Особенно остро понял это Николай прошлой зимой. Он тогда выпил день и другой, поругался со своими и жил бобылем в кухне. Вернее, лишь ночевал, потому что с темна до темна находился у скотины. Разом двести голов он кормил, один, без напарника. Петро болел, а подмены не находилось. А зимняя работа, она нелегкая. Еще темно, еще добрые люди зорюют, а уж за силосом ехать кормить скотину, а потом песня на весь день пойдет: дробленка, солома, и снова силос, и опять дробленка. И почистить у быков - тоже дело нелегкое. Тем более что работал Николай в старом коровнике, навоз в вагонетках вoзил. В новом, конечно, полегче, но всем туда хотелось. А глотку драть Николай не умел. К тому же старый коровник был привычнее, вроде родного дома, где каждый сучок и трещина в половице памятны. Много скотины здесь побывало. Иные имени остались написанные и не стертые на старых станках. Лимонка, Буря, Ерка, Синичка, Дворянка... И многих Николай помнил. Забудешь ли, Ерку? Давно уж ее перевели. Но какого лиха с ней принял. В первотел Ерка отелилась внезапно. Пас Николай скотину, а Ерка вдруг пропала. Была, была, а вечером ее не оказалось. Поехали искать. И места, где он пас, Первые да Вторые городбища, не больно укромные: несколько березовых с осиной колков.
Николай с напарником искали Ерку неделю. Всю округу обшарили, голосов лишились. А преподобная Ерка отелилась под носом и хоронилась с теленком в займищных вербах. Случайно ее увидел, как прячется она за куст, услышав зов: "Ерка; Ерка!"
Да одна ли она такая была... Сколь их прошло через Николаевы руки. Кто сочтет...
Та зима, прошлогодняя, выдалась нелегкой. Силос был никудышный, кислый, и рано его скосили, без початков. И хоть старался Николай, перебивая силос соломой, но скотина ела плохо. И оттого настроение было поганое.
Стоял студеный январь, такой студеный, что лошадиные катяхи на дороге оглушительно лопались, пугая людей. А Николай целый день был у скотины; работал, понемногу выпивал, то для сугрева, то с расстройства. Выпивал вроде понемногу, но к вечеру оказывался пьян. Пьяным ой шел домой, в свою кухню и валился спать.
Ночью Николай просыпался от холода, приходилось подниматься и бежать за дровами. В ночном небе мохнатые индевелые звезды дрожали. В доме было темно и тихо - все спали. Николай набирал дров и топил, накаляя чугунную плиту до злости, и сидел возле нее, отогреваясь. А отогревшись, снова шел за дровами, но теперь уже не торопясь. Теперь он долго стоял во дворе, курил, надсадно кашлял. Он кашлял громче, чем надо бы, в надежде, - что жена или теща, выйдя в холодный чулан по нужде, услышат и позовут его в дом.
Но никто не выходил, никто не звал Николая. Он стоял и курил, раздумывая о какой-то странной своей жизни, в которой вроде все есть: семья, жена, дети и мать рядом. Но и никого нет. И даже закричи он сейчас - не отзовутся.
Баба Феша была жива, она Николая жалела. В такие вот ночи она словно чуяла и отпирала ему дверь и потихоньку впускала в дом, на печи прятала. Но баба Феша умерла и теперь тоже зябла в зачугунелой кладбищенской земле, а без нее нечего было ждать. И Николай снова уходил к себе, в кухню. Toпил и смолил махорку. И думал о жизни своей. Она была длинная, в целых сорок лет. Была молодость. Он уезжал в техникум пацаном, а вернулся женихом в клешах, вельветовой "бобочке", с пышной копною чуба. Потом Ленка...
Николай ни о чем не жалел. Что проку в пустых слезах о прожитом?.. Тем более, даже теперь, вспоминал Николай свою жену в девках - и сразу его кидало, в жар. Все хорошо... Можно было жить. Но вот где-то и что-то сломалось в жизни. Может, Ленка и мать ее становились злее с годами и ничего не прощали. А ведь сам Николай им отпускал многое. Болел душою, но прощал Ленке ее немалые грехи. Прощал не потому, что был слаб, а потому, что любил всю свою домашность: детей, хату, подворье, скотину и Ленку любил; он гордился ее красотой, бабьей статью и никому не позволял хулить жену. Ленка смладу и до теперешних дней на колхозную работу не ходила, а Николай ее не ругал. Он даже гордился, что работает в семье один и всех кормит. Дружок его, Алешка, давно плюнул на все и пьянствовал, работая от случай к случаю, и даже из дому тащил на пропой. Да и один ли Алешка? Николай помнил, что, кроме него, в семье нет работников. Он и от скотины не уходил, несмотря на болезнь, потоми что кормить нужно было семью.
Вот уже внучата пошли, и болезнь одолевала, дело катилось к старости. И довести жизнь хотелось по-хорошему, да вот не получалось.
В печке догорало. Николай снова за дровами пошел. Хутор Ветютнев спал в глухой полуночи, словно в глубоком колодце. И майским цветущим лугом светило над ним праздничное небо. Алые клевера там цвели, желтые купавки и лютики, зорник голубел; и серебряные пчелы летели от цветка к цветку. А Млечный Путь, словно залитая ромашками полевая дорога, уводил к далеким небесным хуторам.
Тихо было, в доме спали, и Николаю вдруг захотелось избяного тепла, солдкого от ребячьего и бабьего дыхания. Щей захотелось, горячих щей. Который уже день он не ел горяченького. И сразу засосало внутри, затомилось, голова пошла кругом. И уже не только желудок, но душа просили горячих щей.
Забыв о дровах, Николай шагнул было к дому, но вдруг передумал. В дом его могут не пустить. Заорут, взбулгачат детей, напугают. Лучше сейчас пойти к матери и куме Шурке. Те поймут и накормят его, и ночевать он попросится, хоть никогда и не ночевал. по людям. Он переночует там, а утром побреется. От брата должна где-то остаться бритва. Николай утром побреется н пойдет, на работу и выпивать не будет. А вечером помирится с Ленкой. Придет домой трезвым, побритым и помирится. Хватит в этой кухне бирючить.
Николай разом все сообразил и чуть не бегом кинулся со двора. Путь был недалеким, особенно напрямик, через бугор. Да и время не такое уж позднее. Телевизор, бывает, поздней глядят.
Николай быстро дошел. Кума с матерью уже спали: темно было за окнами. Глухо стукнули промерзшие воротца. В окошко с белеющей изнутри, занавеской Николай постучал осторожно. У окошка кума спала, а мать - через две комнаты, в боковухе. Надо было куму разбудить, а мать не тревожить.
Он постучал в окошко и к дверям пошел, к крыльцу. Кума Шурка, конечно, проснулась. Она вышла в коридор, зажгла свет и спросила.
- Кто это? Федор? Олянька? Таиса? - перебирала она детей своих.
- Это я, кума, открой.
- Кто такой? - не узнала со сна Шурка.
- Да Николай, открой.
- Чего тебе серед ночи?
- Открой.
- Какого черта тебе? Недопил, что ли? Серед ночи булгачишь, поблуда. Либо дома у тебя нет? Иди с богом.
В чулане хлопнула дверь, а Николай не поверил и вновь застучал, заколотился.
- Открой, кума. Впусти...
Кума Шурка снова вышла, теперь уже, видно, одетая, и голосом спокойным сказала:
Целый месяц ничего не делать, даже по домашности. Ешь да спи. Тут и без лечения поправишься. А еще доктора, лекарства. И Николай здоровым на хутор вернется. А тогда...
А уж тогда вся жизнь потечет по-иному. Он бросит пьянствовать. Зачем это? Для чего? Пьянка ведь губит людей. Ведь он, Николай, когда-то зоотехником работал. Правда, давно это было, но было же. А водочка, она губит... Вот Петро Солоничев, молодой парень, институт кончил, славным механиком колхоза был, А теперь... Лешка Растокин тоже техникум кончал. Михаил Инякин, теперь все в скотниках.
А тот человек, который виделся Николаю на просторной курортной веранде, он, конечно, не будет и не может пьянствовать. Он поведет добрую жизнь. И тогда можно вынуть из сундука диплом и снова пойти зоотехником или фермой заведовать. На своем хуторе или в Большую Головку перейти. Там комплекс дуриный строят, на три тысячи голов, и специалисты там нужны будут. Наверно, лучше туда перейти, на новое место. Здесь все друзья, вместе жили и пили как с них спросить? А там - новые люди. И квартиру в Головке дадут, колхозный дом. Этот можно Нюське оставить с зятем, а в Головку переехать. Так будет лучше.
Шайка бычков, отбившись в сторону, вдруг резко свернула вниз. Николай наперехват им коня направил, а бычки, то ли играя, а может, бзыкая, задрав хвосты, кинулись вскачь. Они неслись к зеленой, чаканом поросшей мочажине, топкому месту, и нужно было их перехватить. Николай понаддал коня, а бычки, словно одумавшись, к хутору повернули,
- Геть! Геть! - закричал Николай и засвистел, заворачивая скотину, и кнутом ожег коня.
Бычков он достал почти под хутором, а пока гнал их назад, остальная скотина, перейдя теклину, залезла в люцерну. Хорошо хоть ненадолго. И начальство за потраву не хвалит, и тяжела люцерна, скотина ею быстро объедается. Бывает и гибнет, особенно молодняк.
Выправив гурт, Николай, наконец, закурил. Тяжело было одному пасти, особенно теперь, в начале лета. Конь Васька тоже взмок.
Июньский полудень, всклень налитый солнечным жаром, томил духотой. Над краем земли величавыми соборами поднимались светлые облака. А над хутором Ветютнев и окрест чистое небо лежало.
Николай сидел на лошади, как всегда, в рубахе и пиджаке. Сухое тело его солнца не боялось. Лишь пересыхали губы. Но воды он не пил, знал, что без толку. Когда жива била, баба Феша, она Николаю взвар варила из терна и кислиц. Такое питье помогало. И для желудка легче. А умерла баба Феша и некому взвару налить да положить в сумку пирожков. А пирожки, они...
Николай пожевал хлебца и тронул коня. Пора было подворачивать скотину к Дуванной балке. Там, на выходе ее, под деревьями, но ветерке бычки полежат, и попоить их там можно. И тогда уже гнать их ериком и пасти до ночи.
Пить особо не хотелось, но сохла глотка, и Николай наметом спустился в низину, поискал там и нашел кислицу, несколько листиков сорвал и начал жевать. Скулы свело, но стало легче. Пить не очень хотелось, но голова начинала гудеть от полуденного жара. И резало глаз, особенно если далеко глядеть.
А там, вдали, над молодым хлебным полем, зыбилось и трепетало марево; и желтоватая плоть его обманно казала глазу какие-то сказочные дворцы. Хотелось глядеть на них и глядеть. Глядеть и думать о санатории, о лечении, о будущей доброй жизни.
2
Жена управляющего Лелька, невидная, худенькая, с легкой рябиной на лицеев делах житейских управляла мудрее мужа. Арсентьич пришел в зятья из Дурновки, а Лелька была коренная ветютневская из Калимановых, чью фамилию половина хутора носила. Старший брат Калимановых, Василий, работаЛ'вкол^ хозе главбухом - тоже дело не последнее. И Лельку на хуторе уважали, даже побаивались. Лисий ум был; у бабы.
И потому к Николаевым жене да теще, которые уперлись и никак не хотели мужика на курорт отпускать, отправилась Лелька. Она любила такие походы, с дипломатией.
Подворье Николая Скуридина лежало на краю хутора, у дороги, против кладбища. И Лелька все сделала по-умному; черным тюлевым платком голову покрыла, недорогих конфет да пряников в узелок завернула и пошла.
На кладбище она пробыла недолго, лишь для прилику, и прямым ходом направилась к Скуридиным. Скуридинские бабы, как всегда, дома находились. Ленка платок вязала в тени возле хаты; мать стирала
- Здорово живете... Можно к вам зайтить? - от калитки задишканила Лелька.
И в тон ей, но нутряным трубным басом, Ленка, поднимаясь навстречу, завела:
- Да дорогой у нас гостечек в кои веки... кума Елена Матвевна... Мама, поглянь, кто пришел! Кого привел господь...
Они расцеловались посреди двора, припевая и любуясь друг другом, словно век не виделись и сильно наскучали.
- К папе на могилку ходила... - скорбно поджимая губы, рассказывала Лелька. - Нынечка уж семь лет, а вроде вчера...
- Невидя, невидя жизнь летит... - вторила Ленка со слезой. - Да как скоро, да как быстро - не углядишь.
А мать ее в ту пору, оставив корыто, суетилась - и скоро чай был готов и бутылка магазинной водки.
- Сами тут помяните. И ребятишки, - конфеты тут, пряники... Нехай помянут папу, - развязывая узелок, говорила Лелька.
Хозяйское угощение она приняла. Как и положено, поотнекивалась, но стакашек опорожнила. И начались обычные бабьи беседы.
Из дома вышла старшая дочь, Нюська, с малым дитем. Вышла, поздоровалась и ушла, потому ребенок кричал беспрерывно.
- Никудовое дите, - пожаловалась Ленка. Ревет и ревет. Може, у него криксы? Чуриху либо позвать?
Поговорили о старшем хозяйском сыне, который в армии служил. Еще по стакашку выпили и на здоровье жаловаться принялись. Вот тут-то Лелька свое не упустила.
- И замстило мне, кума, - завела она. - Не спрошу, когда ваш Николай-то едет. Вишь, какое вам уважение, на курорты, да бесплатно. Мой Арсентьич какой год подает заявление, край надо ехать, радикулит замучил, а не дают. На тот день Василий наш надъезжал и опять, говорит, ничего не будет. В первую очередь решили многодетные семьи поддерживать. В первую очередь им путевки. Многодетным семьям, какие здоровье себе с детьми подорвали...
Ленка с матерью сидели рядом на одной лавке и при этих словах они обе замерли, как по команде, потом, тоже разом, переглянулись и снова застыли, не сводя с гостьи глаз.
- А люди-то, люди... Гля-кося до чего обесстыдились! - и, как всегда это у женщин бывает в особо доверительных беседах, Лелька нагнулась к столу и заговорила свистящим шепотом: - Раиса-то Тарасова давеча прибегла в контору, к моему... и присучилась, и присучилась, прям на приступ идет... Почему Скуридину Николаю курорты дали, а моему нет: Сулится жалобу подать, почему обошли. Гаврила - механизатор, мол, заслуженный, ударник, а Скуридин, говорит, выпивает. Прям на ломок идет, отдайте курорты моему, Гавриле... Он здоровье на технике потерял.
Ленка не выдержала, всплеснула руками, и, еще слушая Лельку, принялась подпевать ей вначале негромко и, тоненько:
- А-а-а... Всполошилися... Мимо ручеек протек, не на тарасовский баз. А кум бы, ее по глазам стебанул! - набирала Ленка голос, заглушая гостью, Стебанул бы ее по глазам: живете, мол, как у царя за дверями, да еще на чужом добре расцвесть хотите. У вас сундуки коленом набитые, а у Скуридиных одна детва. Да и самого Николая, его в дураки не поставишь. Може, он и погрешимый - и кто, кума, без греха? - но Гавриле не уступит. У него всегда привесы наибольшие, тоже ударник. Сколь раз ему благодарности выносили.
- Тарасовы, они ащаульные, - поддержала Ленку мать, - любят нахалтай проехаться. И бабка Мотька такая была, и Никанор. У них весь природ такой.
- А мой-то, мой... - с трудом влезла в разговор Лелька, - Мой-то Арсентьич, он ей напрямки выложил, говорит, правление Николая уважило в первую очередь, как больного... И многодетную семью поддержать в первую очередь. Они сколь детей подняли, а вы - одну...
- Одну-разъединую! - радостно воскликнула Ленка. - Да и ту худую худорбу, чапуру длинногачую, будылистую... станишный журавец, прости господи. А круги нас - шестеро. Внучарка - седьмой. И за всеми догляд. Вчерася Ваняшка вдарился с разбежка, чуток не окалечился - и цельный день возля него. Все дела прочь. А Витька вон на пруду. А тама такой глыб. Сидишь вяжешь, а сердце кровит. Амором летишь доглядать. То мама, то я. Мыслимое дело, шестерых родить да выкормить. Платьенки да рубашки гормя горят. Мама ныне стирать начала, хотела чуток...
- Наше корыто завсегда счастливое, - подтвердила мать. - Возьмешь одну тряпку, а за ней другая ползет. Глядишь - и гора.
- А у них на наше горевское житье слюнки текут... Бессовестные... - все более распалялась Ленка, забыв, что и вчера и сегодня она и слышать не хотела ни о каких курортах. Но теперь когда пытались ей перейти дорожку хуторские богатеи, Тарасовы, Ленка поднялась на дыбы. - Я их за чичер возьму! Все ихние слова потопчу ногами. Моему, моему мужику курорты определили! А не этому черту ожерелистому. Я в своих правах. Я Теряшковой могу отписать!
Лелька поняла, что теперь дело пойдет на лад. Но золотому правилу следуя: каши маслом не испортишь, она еще добавила;
- Василий наш надъезжал, говорит в первую очередь многодетные семьи. Какие здоровье с детями подорвали. Отцов, говорит, а также матерей, до возможности. Ныне вот путевка желудочная - для Николая! А как. по женскому делу придет по внутренним болезням, сразу, говорит, жену его отправим на юг, в лучший курорт, нехай отдыхает, заслужила.
Ленка с матерью разом дернулись. А пока они в память входили, Лелька тачала свое:
- А там, кума, на курортах, магазинов страсть какая-то. Прям один возле одного наставлены. И полны магазины всего. Люди привозят и скатертя, и накидки бархатные с кистями, тюль, матерьялы какие расхорошие. Мужикам ничего не нужно, у них волочай в голове. А ты, кума, поедешь, по-хозяйски всего наберешь и подлечишься. Здоровье ведь никудовое, как и у меня...
- И не говори, кума, - радостно подтвердила Ленка.
И пошли тут разговоры, вовсе для сердца медовые.
Докончили бутылку. От второй Лелька решительно отказалась, ссылаясь на дела; Ее провожали далеко за двор, почти до амбаров и долго прощались.
А воротясь во двор, Ленка с матерью еще раз все обсудили. И решили накрепко: Тарасовым не уступать. И когда Николай вечером воротился, встретили его чуть не с песнями. Встретили, накормили, стакашек поднесли и за компанию сами выпили, и тогда уж все вместе песню заиграли, заветную:
Коля, Коля, Николаша,
Как мы встретились с тобой!
И все кончилось миром. Ночевал Николай в доме, с Ленкой, на мягкой перине. Переночевал и начал готовиться, к отъезду.
3
С последним возом Николай возвращался к вечеру. За клубом, на выгоне, топотили и блеяли козы, и багровые клубы пыли вздымались над хутором.
Воз был остатний, маленький, в две копны. Управились с ним быстро. Николай, отогнав лошадей, домой не пошел, а к магазину направился. Но не выпивка ему требовалась, а иное. Дело в том, что жена и теща денег, выделили в обрез. Заказали на станции билет, столько же на обратную дорогу дали. Десятку накинули на курево и остальные расходы. Спорить было опасно. И Николай промолчал. Денег он решил подзанять.
И после того как распряг лошадей и прогнал их на попас, идти-то нужно было не в магазин, а в иное место. Но он в магазин пошел, с пустой, но такой понятной всякому человеку надеждой, на счастливый случай. Может, что-нибудь подвернется, и тогда не нужно будет идти и просить.
У магазина сидел Алешка, конечно, выпивши. Денег у него не было да и не могло быть, но Николай все равно спросил:
- У тебя денег нет? Четвертную, а? Мне на курорт ехать, а мои... - он подробно объяснил положение.
Алешка выслушал и с пьяной флегматичностью сказал:
- Дурак... Какие деньги... А были б - не дал. Лучше пропить. - И вдруг в его голове проснулась мысль. - Ты скоро едешь? - спросил он.
- На той неделе.
- Давай сделаем так: поедем на станцию и загоним твою путевку. Ныне дураков много развелось, какие по курортам любят шалаться. Денежки возьмем и гульнем. У меня кореш есть, На станции, возле базара живет. А там в семь утра бендежка открывается.
Николай не перебивал его, а потом сказал:
- Иди ты... Мне лечиться надо.
И пошел от магазина. Он вдруг единим разом понял, что никто ему денег не даст. А идти надо, куда он сразу думал, - к матери. Пойти и попросить.
- Николай! - крикнул ему сзади Алешка, - Николай!
- Ну, чего тебе?
- Иди... Иди сюда, говорю.
Николай вернулся нехотя.
- Чего?
- Ты трезвый, что ль?
- А то какой...
- Ну и дурак. Кто же тебе трезвому денег-то даст? Давай выпьем.
У Алешки "огнетушитель" был, выпили его, И Алешка приказал Николаю:
- Теперь иди.
И Николай пошел. Путь его был недалек. От магазина и клуба виден выл огромный тополь старой скуринской усадьбы. Этот тополь стоял всегда, возвышаясь главою сначала над куренем дела Петра, потом над новым домом, который ставили Скуридины: отец и старший брат Михаил, и он, Николай, им помогал. Нижние ветви тополя отжили свое, и кудлатой главой тополь шумел в вышине. Даже в безветрие слышался сверху его легкий ропот.
Сейчас в просторном доме под тополем жили бабы: Николаева мать-старуха да старшая сноха ее - Шурка. Дом построили с размахом, на два входа, хотели большой семьей в нем жить. Да не вышло. Друг за другом ушли на уютное ветютневское кладбище отец и Михаил. Дети старшего брата по сторонам разлетелись. И теперь аукались в просторном доме две женщины: бабке Нюське давно переваляло за восемьдесят, и она теперь пугала своя годы, то убавляя, то набавляя их; Шурка же свои помнила твердо: через год она на пенсию уходила.
Тополь за скуридинским домом заметен был издали. В погожем вечернем сумраке он долго светил над хутором закатным багрянцем. Когда ко двору подходил Николай, тополь уже притухал. А на базу было темно, но еще не спали, разговаривали.
- Здорово дневали! - с наигранной легкостью приветствовал родню Николай. - Живые еще?
- Здорово, полуношный гостенечек, - ответила невестка.
- О-о, ты вечно недовольная, - уселся на скамью Николай и полез за куревом. - Здорово, мать, не болеешь?
Мать сидела на той же скамье, сухонькая, согбенная. Платок ее белел в вечерней мгле, а черное лицо скрадывала тьма.
- Да чего... Годы выжила, то там засвербит, то тута. Ныне вот а руку вступило, зудит, спасу нет. Да жаром всю осыпает.
- Чего ей... - поддержала сноха. - Ее годы... Лежи да полеживай. Сынок вот проведывает, - усмехнулась она, - в том месяцу был, ноне опять пришел.
- Ну, зачала...
- А либо брешу? Косились, ты чего не зашел? Косы отбить некому. Спасибо Зырянин, а то хоть реви.
- Чего ж не переказала?
- А то ты не знаешь, что косить. Ладно, - вздохнула она, - без тебя обошлись. Скосила и свезла. А ты выпить зашел, добавить?
- Ты прям аред какой-то, - подосадовал Николай. - Точишь да точишь. Другой раз и зашел бы не захочешь слухать тебя.
- Ты заходи, - спокойно ответила невестка. - Заходи, да по-доброму. А как энтот раз вы с Алешкой... тот черт зевлоротый, и ты не лучше. Пришли. Дай да дай. Я ж вам влила, по-людски, по два стаканика. Так вам цебарку надо. А твои потом на меня плетут-плетут, не знают, чего и навешать.
- Ну ладно, ладно, - вспомнил о цели свой прихода Николай, - что было, то утекло. Сейчас-то гляди, тверезый.
- Тверезый ты не придешь, - по-доброму засмеялась невестка. - Ты и ноне хоть чуток, но выпитый. Но это ничего, такой-то бы всегда.
- Раздиктовала, - усмехнулся Николай.
Шурка отцедила молоко и спросила:
- Мама, може, выпьешь молочка, тепленького?
- Не хочу.
- А ты, кум? Влить тебе? Оно же пользительное тебе, для твоей болезни. Мои вон приезжают, они завсегда: мама, мама, парного. Оно, говорят, очень пользительное. И снохи пьют, прям из-под коровы, не гребают.
- Ну, влей.
Николай выпил кружку парного. Давно он не пробовал парного молочка.
- Как там твоя? - негромко спросила мать. - Никто не болеет?
- Чего с ними сделается! Дите у Нюськи кричит. Бабка Чуриха приходила. А он кричит и кричит.
- Ты, може, Николай, поешь? - спросила Шурка. - Щи я ныне варила, еще теплые.
Николай вспомнил, что не ужинал, и не отказался. Миску щей смолотил и полбуханки хлеба,
- Може, картошку будешь?
- Не, - отказался Николай. - Налупился, хвост не прижму.
Шурка понесла молоко в сарай. А мать спросила:
- Люди говорят, куда-то посылают тебя, в какую-то лечбу? Взаправди?
- Да, мать, еду подлечиться. Решил подправить здоровье. А то кабы... Он подробно рассказал о своей путевке, о том, как узнал о ней, как не верил и какие надежды теперь с вею связывал. Он рассказывал долго - кума подошла и слушала, - а он говорил, говорил, потому что много думал, в последние дни о болезни своей, о лечении, о жизни, а рассказать было некому. А этот дом и эти люди...
Дом матери и кумы-невестки был для Николая на хуторе единственным теплим углом, куда он мог прийти и поесть и выпить да еще покуражиться, коли дурь в голову войдет. Но он ходил сюда редко, лишь когда уж очень подпирало: похмелиться или выпить недопитое. Ходил редко, потому что слишком много того, чего не хотел бы он слышать, слышал он здесь. Все горькие слова матеря я кумы были правдой. Но правду он знал и без них и лишний раз не хотел ее слышать. И как в давние времена ушел он с этого подворья, от отцовских укоров, так и не возвращался. Его тут жалели всегда, над горькой жизнью его здесь плакали. Николай же хотел иного.
Душе его, уязвленной иного лет назад, хотелось отрады. Хотелось прийти в отцовский дом счастливым. Да все не получалось. И теперь уж не получится, верно. И горько было лишний раз слышать материнские вздохи.
Да что мать... Эта горбатая старуха с черными зубами уже давно отмерла, отлепилась от сердца. Слишком долго они жили порознь и в собственной Николаевой судьбе столько горечи было и забот, что для матери там места не оставалось. Где-то далеко, в светлой памяти детства, иная мама виделась. Но не эта... А уж кума Шурка и подавно. Разным они жили, о разном думали.
Особенно остро понял это Николай прошлой зимой. Он тогда выпил день и другой, поругался со своими и жил бобылем в кухне. Вернее, лишь ночевал, потому что с темна до темна находился у скотины. Разом двести голов он кормил, один, без напарника. Петро болел, а подмены не находилось. А зимняя работа, она нелегкая. Еще темно, еще добрые люди зорюют, а уж за силосом ехать кормить скотину, а потом песня на весь день пойдет: дробленка, солома, и снова силос, и опять дробленка. И почистить у быков - тоже дело нелегкое. Тем более что работал Николай в старом коровнике, навоз в вагонетках вoзил. В новом, конечно, полегче, но всем туда хотелось. А глотку драть Николай не умел. К тому же старый коровник был привычнее, вроде родного дома, где каждый сучок и трещина в половице памятны. Много скотины здесь побывало. Иные имени остались написанные и не стертые на старых станках. Лимонка, Буря, Ерка, Синичка, Дворянка... И многих Николай помнил. Забудешь ли, Ерку? Давно уж ее перевели. Но какого лиха с ней принял. В первотел Ерка отелилась внезапно. Пас Николай скотину, а Ерка вдруг пропала. Была, была, а вечером ее не оказалось. Поехали искать. И места, где он пас, Первые да Вторые городбища, не больно укромные: несколько березовых с осиной колков.
Николай с напарником искали Ерку неделю. Всю округу обшарили, голосов лишились. А преподобная Ерка отелилась под носом и хоронилась с теленком в займищных вербах. Случайно ее увидел, как прячется она за куст, услышав зов: "Ерка; Ерка!"
Да одна ли она такая была... Сколь их прошло через Николаевы руки. Кто сочтет...
Та зима, прошлогодняя, выдалась нелегкой. Силос был никудышный, кислый, и рано его скосили, без початков. И хоть старался Николай, перебивая силос соломой, но скотина ела плохо. И оттого настроение было поганое.
Стоял студеный январь, такой студеный, что лошадиные катяхи на дороге оглушительно лопались, пугая людей. А Николай целый день был у скотины; работал, понемногу выпивал, то для сугрева, то с расстройства. Выпивал вроде понемногу, но к вечеру оказывался пьян. Пьяным ой шел домой, в свою кухню и валился спать.
Ночью Николай просыпался от холода, приходилось подниматься и бежать за дровами. В ночном небе мохнатые индевелые звезды дрожали. В доме было темно и тихо - все спали. Николай набирал дров и топил, накаляя чугунную плиту до злости, и сидел возле нее, отогреваясь. А отогревшись, снова шел за дровами, но теперь уже не торопясь. Теперь он долго стоял во дворе, курил, надсадно кашлял. Он кашлял громче, чем надо бы, в надежде, - что жена или теща, выйдя в холодный чулан по нужде, услышат и позовут его в дом.
Но никто не выходил, никто не звал Николая. Он стоял и курил, раздумывая о какой-то странной своей жизни, в которой вроде все есть: семья, жена, дети и мать рядом. Но и никого нет. И даже закричи он сейчас - не отзовутся.
Баба Феша была жива, она Николая жалела. В такие вот ночи она словно чуяла и отпирала ему дверь и потихоньку впускала в дом, на печи прятала. Но баба Феша умерла и теперь тоже зябла в зачугунелой кладбищенской земле, а без нее нечего было ждать. И Николай снова уходил к себе, в кухню. Toпил и смолил махорку. И думал о жизни своей. Она была длинная, в целых сорок лет. Была молодость. Он уезжал в техникум пацаном, а вернулся женихом в клешах, вельветовой "бобочке", с пышной копною чуба. Потом Ленка...
Николай ни о чем не жалел. Что проку в пустых слезах о прожитом?.. Тем более, даже теперь, вспоминал Николай свою жену в девках - и сразу его кидало, в жар. Все хорошо... Можно было жить. Но вот где-то и что-то сломалось в жизни. Может, Ленка и мать ее становились злее с годами и ничего не прощали. А ведь сам Николай им отпускал многое. Болел душою, но прощал Ленке ее немалые грехи. Прощал не потому, что был слаб, а потому, что любил всю свою домашность: детей, хату, подворье, скотину и Ленку любил; он гордился ее красотой, бабьей статью и никому не позволял хулить жену. Ленка смладу и до теперешних дней на колхозную работу не ходила, а Николай ее не ругал. Он даже гордился, что работает в семье один и всех кормит. Дружок его, Алешка, давно плюнул на все и пьянствовал, работая от случай к случаю, и даже из дому тащил на пропой. Да и один ли Алешка? Николай помнил, что, кроме него, в семье нет работников. Он и от скотины не уходил, несмотря на болезнь, потоми что кормить нужно было семью.
Вот уже внучата пошли, и болезнь одолевала, дело катилось к старости. И довести жизнь хотелось по-хорошему, да вот не получалось.
В печке догорало. Николай снова за дровами пошел. Хутор Ветютнев спал в глухой полуночи, словно в глубоком колодце. И майским цветущим лугом светило над ним праздничное небо. Алые клевера там цвели, желтые купавки и лютики, зорник голубел; и серебряные пчелы летели от цветка к цветку. А Млечный Путь, словно залитая ромашками полевая дорога, уводил к далеким небесным хуторам.
Тихо было, в доме спали, и Николаю вдруг захотелось избяного тепла, солдкого от ребячьего и бабьего дыхания. Щей захотелось, горячих щей. Который уже день он не ел горяченького. И сразу засосало внутри, затомилось, голова пошла кругом. И уже не только желудок, но душа просили горячих щей.
Забыв о дровах, Николай шагнул было к дому, но вдруг передумал. В дом его могут не пустить. Заорут, взбулгачат детей, напугают. Лучше сейчас пойти к матери и куме Шурке. Те поймут и накормят его, и ночевать он попросится, хоть никогда и не ночевал. по людям. Он переночует там, а утром побреется. От брата должна где-то остаться бритва. Николай утром побреется н пойдет, на работу и выпивать не будет. А вечером помирится с Ленкой. Придет домой трезвым, побритым и помирится. Хватит в этой кухне бирючить.
Николай разом все сообразил и чуть не бегом кинулся со двора. Путь был недалеким, особенно напрямик, через бугор. Да и время не такое уж позднее. Телевизор, бывает, поздней глядят.
Николай быстро дошел. Кума с матерью уже спали: темно было за окнами. Глухо стукнули промерзшие воротца. В окошко с белеющей изнутри, занавеской Николай постучал осторожно. У окошка кума спала, а мать - через две комнаты, в боковухе. Надо было куму разбудить, а мать не тревожить.
Он постучал в окошко и к дверям пошел, к крыльцу. Кума Шурка, конечно, проснулась. Она вышла в коридор, зажгла свет и спросила.
- Кто это? Федор? Олянька? Таиса? - перебирала она детей своих.
- Это я, кума, открой.
- Кто такой? - не узнала со сна Шурка.
- Да Николай, открой.
- Чего тебе серед ночи?
- Открой.
- Какого черта тебе? Недопил, что ли? Серед ночи булгачишь, поблуда. Либо дома у тебя нет? Иди с богом.
В чулане хлопнула дверь, а Николай не поверил и вновь застучал, заколотился.
- Открой, кума. Впусти...
Кума Шурка снова вышла, теперь уже, видно, одетая, и голосом спокойным сказала: