И тут я увидел Кирилла. С ручным пулеметом наперевес, полуползком-полубегом он приближался ко мне. В глазах – холодный яростный блеск. Мое сердце готово было выскочить из груди от неожиданно свалившегося счастья. Я не один! Я показал ему на горящую машину и хотел сказать, что Костик убит и остался под ней, а я не стал его вытаскивать… Но не сумел произнести ни слова: горло свело судорогой, я заглатывал горькую пыль, чувствуя, как дергаются, кривятся губы и щеки, и никак не мог остановить этой нелепой мимики.
– Пригнись! – крикнул Кирилл, ударяя меня по затылку так, что снова я ткнулся лицом в колкую траву и крохотные острые камешки. – Возьми себя в руки, мать твою!
Он снова выругался забористо, многоэтажно. И как ни странно, это привело меня в состояние относительного равновесия. Я почувствовал, что могу постепенно двигаться и даже немного соображать.
– Те камни видишь? – Он указал стволом в поросшие редкой зеленью серые глыбы. – Щель между ними? Туда целься, понял? Давай! – И сунул мне в руки мой собственный автомат.
Я покорно кивнул. Получеловек-полузомби, я был готов выполнить любой приказ, лишь бы остаться в живых. Я хотел крикнуть, чтобы Кирилл не уползал, потому что боялся снова остаться один, но он уже растворился средь пыльных кустарников придорожной зеленки. За спиной что-то громко ухнуло. Я догадался: пушка на уцелевшей соседней «бэхе». Ну, слава богу, очухались! В показанной Кириллом щели и впрямь мерцала искорка огня. Вот тогда-то я впервые понял истинный смысл слова «мишень». Мне больше не нужен был мифический образ врага. Он материализовался в зазор меж отвратительными валунами, в тусклый каменный глаз, поразивший моего друга. И я стрелял в него. Тщательно. Прицельно. Как на учениях. У меня были самые высокие показатели…
И тут произошло то, что заставило меня прекратить огонь. Призраки материализовались в людей, одетых, как и мы, в камуфляжную форму. Они бежали к нам, строча из автоматов, что-то выкрикивая. Кто-то падал. Кислый дым горящего «Урала» делал меня невидимкой, и теперь уже я стал для них призраком. Я знал, что тоже должен стрелять. Потому что именно они, а не неведомые злые силы убили Костика, и не только его, и хотят уничтожить меня и всех нас… Они становились все ближе. Живые теплые люди, противники, мишени…
«Давай!»
Я смотрел на них, я уже мог разглядеть их темные от южного солнца лица. Я видел сквозь закопченную траву перепачканный кровью лоб Костика, злобный оскал Кирилла.
«Давай, мать твою!»
Я призывал к себе спасительную ненависть, желая изо всех сил, чтобы мы стали одним целым: я, она и мой автомат, вытеснив впитавшееся с материнским молоком «Неубий»… И почему-то в последний момент, когда, зажмурившись, вдавил всего себя в курок, в положение «очередь», сквозь возобновленную дробь вспомнил начальные слова клятвы Гиппократа… Я вновь распахнул глаза и сквозь травяной частокол смотрел, как, запнувшись на бегу, ставшие мишенями люди падали в желтые цветы…
А потом я услыхал страшный грохот, и неведомая сила расколола на неравные части издевательски голубое небо, стремительно меняя его местами с обломками черной земли…
Едкий аммиачный запах ударил в нос. Я отшатнулся, закашлялся, замотал головой, разлепляя веки. Передо мной, как в замедленной съемке, проплывало лицо Кирилла в окружении закопченных цветов. Кирилл зачем-то показывал мне два пальца и спрашивал:
– Сколько пальцев?
– Десять, – сказал я, отталкивая его руку и пытаясь подняться.
Тупая ноющая боль моментально ударила в затылок, опоясывая виски и почему-то отдавая в правую голень.
Сдерживаясь, чтобы не застонать, я посмотрел вниз. Мой ботинок был разодран сбоку. И в этой прорехе нога – темно-красная от крови. В тот момент я все вспомнил: засада, стрельба, взрыв… Кость не задета. Это я смог понять даже с моими скудными медицинскими познаниями. В аптечке нашел спирт, промыл рану, перебинтовал. Прямо передо мной дымился почти догоревший остов опрокинутого на бок «Урала»…
Все пространство от дороги до смертоносной поросли и камней было вспахано воронками взрывов, усеяно телами и частями тел в окровавленных обрывках камуфляжей. Меж них прохаживались несколько наших из «старичков». Периодически они поднимали за руки и за ноги чье-то тело и тащили в хвост разбитой колонны. Кто-то, склонившись над очередным трупом, шарил по карманам. Кто-то собирал оружие. Алексей просто бродил, всматриваясь в лица погибших, словно кого-то искал и не находил. Меня вдруг замутило и вырвало похожей на земляную кашицу бурой желчью, остатками прогорклого дыма. Топая, пробежал Василий с криком:
– Отправляемся! Есть еще живой водитель?
– Есть… – хрипло отозвался мусоливший погасший окурок Денис и, ссутулившись, побрел в начало колонны.
Я подобрал разодранный башмак, вскарабкался в другой уцелевший «Урал». Следом забрался Гарик. Трясущимися руками он достал странную длинную сигарету, каких я прежде не видел, и, усевшись напротив, отрешенно глядя в никуда замутненным взглядом, жадно раскурил. Под брезентовым сводом стелился муторный сладковатый запах, напоминающий кремационные пары. Залез Огурец, впрямь зеленого цвета. На его поясе не осталось ни запасного «бэка», ни гранат. С неестественно спокойным лицом он произнес, обращаясь ни к кому конкретно:
– К-кам-меру р-разбили. Ж-жаль…
– Какую камеру?! – завопил Гарик, подскочив к Огурцу, хватая его за грудки и судорожно встряхивая. При этом самого его не переставала колотить дрожь, и сигарета прыгала в почерневших губах. – Нас половина осталась! Слышишь ты, придурок?! Половина!
– Заткнись! – фальцетом выкрикнул Огурец, отрывая Гарика от себя и швыряя обратно на деревянную скамейку. – Сам ты придурок! Пошел в задницу!
Как ни странно, Гарик и вправду затих, заслонив лицо руками. Огурец снял с себя автомат, положил рядом. Затем вытащил камеру из сумки и бережно, как ребенка, погладил ее бока. А затем убрал и, достав мятый клетчатый платок, не поднимая глаз, словно устыдившись их влажного блеска, принялся протирать запотевшие стекла очков.
Уже на ходу запрыгнул Кирилл.
– Ты извини, – сказал он мне вполголоса, – за то, что я тебя тогда по затылку треснул. Боялся: выскочишь. Так часто бывает с новичками.
– Наоборот, спасибо.
– На, держи. – Он протянул мне почти новенькие ботинки.
– Чьи они? – зачем-то спросил я сдавленным шепотом.
– Теперь твои. Надевай, а то гангрену натрешь.
– Я не могу…
– Можешь… – Он посмотрел на меня усталым взглядом светло-пепельных глаз, как учитель глядит на неразумное дитя. – Человек вообще поначалу не подозревает, на что способен…
– А где Костик? «– задал я последний вопрос.
– В «Урале». Среди «двухсотых».
Он замолчал и закурил. Моя рука сжимала голенища чужих ботинок, еще хранивших тепло первого хозяина. Его уже не было, а вещь продолжала существовать. И быть может, кто-то воспользуется ею, если вдруг и меня не станет… Зато следом за Костиком я узнаю, какая она – смерть…
«Война скоро закончится для меня…»
Тогда я заплакал. Впервые за много лет. Меня сотрясали рыдания. Я закусил край рукава, чтобы не реветь в голос. Никто не трогал меня, не осуждал, не пытался успокоить. И я за это был благодарен. Я оплакивал наших ребят, с которыми еще вчера мы вместе пили, ели, строили планы… Ставших теперь «грузом 200». Утративших на время, вместе с жизнью, и имена. Они обретут их позже. На могильных памятниках. Те, чьим телам повезет добраться до дома. А остальные останутся лежать под обманчиво ласковым южным солнышком, пока не будут скинуты в овраг и засыпаны чужой жирной, кишащей жадными на мертвечину мелкими тварями землей. Что же будет с их душами, если такие существуют, я не знал…
Я оплакивал и себя, расколотого взрывом на две неравные части. Мои розовые надежды, юношеские иллюзии, родительскую философию о том, что «все к лучшему». Мое завтра, которого может не быть…
Я плакал, а колонна продолжала свой тряский путь. Где-то в горах гремело и ухало, и непонятно было, то ли это эхо войны, то ли летняя гроза…
13
14
15
16
– Пригнись! – крикнул Кирилл, ударяя меня по затылку так, что снова я ткнулся лицом в колкую траву и крохотные острые камешки. – Возьми себя в руки, мать твою!
Он снова выругался забористо, многоэтажно. И как ни странно, это привело меня в состояние относительного равновесия. Я почувствовал, что могу постепенно двигаться и даже немного соображать.
– Те камни видишь? – Он указал стволом в поросшие редкой зеленью серые глыбы. – Щель между ними? Туда целься, понял? Давай! – И сунул мне в руки мой собственный автомат.
Я покорно кивнул. Получеловек-полузомби, я был готов выполнить любой приказ, лишь бы остаться в живых. Я хотел крикнуть, чтобы Кирилл не уползал, потому что боялся снова остаться один, но он уже растворился средь пыльных кустарников придорожной зеленки. За спиной что-то громко ухнуло. Я догадался: пушка на уцелевшей соседней «бэхе». Ну, слава богу, очухались! В показанной Кириллом щели и впрямь мерцала искорка огня. Вот тогда-то я впервые понял истинный смысл слова «мишень». Мне больше не нужен был мифический образ врага. Он материализовался в зазор меж отвратительными валунами, в тусклый каменный глаз, поразивший моего друга. И я стрелял в него. Тщательно. Прицельно. Как на учениях. У меня были самые высокие показатели…
И тут произошло то, что заставило меня прекратить огонь. Призраки материализовались в людей, одетых, как и мы, в камуфляжную форму. Они бежали к нам, строча из автоматов, что-то выкрикивая. Кто-то падал. Кислый дым горящего «Урала» делал меня невидимкой, и теперь уже я стал для них призраком. Я знал, что тоже должен стрелять. Потому что именно они, а не неведомые злые силы убили Костика, и не только его, и хотят уничтожить меня и всех нас… Они становились все ближе. Живые теплые люди, противники, мишени…
«Давай!»
Я смотрел на них, я уже мог разглядеть их темные от южного солнца лица. Я видел сквозь закопченную траву перепачканный кровью лоб Костика, злобный оскал Кирилла.
«Давай, мать твою!»
Я призывал к себе спасительную ненависть, желая изо всех сил, чтобы мы стали одним целым: я, она и мой автомат, вытеснив впитавшееся с материнским молоком «Неубий»… И почему-то в последний момент, когда, зажмурившись, вдавил всего себя в курок, в положение «очередь», сквозь возобновленную дробь вспомнил начальные слова клятвы Гиппократа… Я вновь распахнул глаза и сквозь травяной частокол смотрел, как, запнувшись на бегу, ставшие мишенями люди падали в желтые цветы…
А потом я услыхал страшный грохот, и неведомая сила расколола на неравные части издевательски голубое небо, стремительно меняя его местами с обломками черной земли…
Едкий аммиачный запах ударил в нос. Я отшатнулся, закашлялся, замотал головой, разлепляя веки. Передо мной, как в замедленной съемке, проплывало лицо Кирилла в окружении закопченных цветов. Кирилл зачем-то показывал мне два пальца и спрашивал:
– Сколько пальцев?
– Десять, – сказал я, отталкивая его руку и пытаясь подняться.
Тупая ноющая боль моментально ударила в затылок, опоясывая виски и почему-то отдавая в правую голень.
Сдерживаясь, чтобы не застонать, я посмотрел вниз. Мой ботинок был разодран сбоку. И в этой прорехе нога – темно-красная от крови. В тот момент я все вспомнил: засада, стрельба, взрыв… Кость не задета. Это я смог понять даже с моими скудными медицинскими познаниями. В аптечке нашел спирт, промыл рану, перебинтовал. Прямо передо мной дымился почти догоревший остов опрокинутого на бок «Урала»…
Все пространство от дороги до смертоносной поросли и камней было вспахано воронками взрывов, усеяно телами и частями тел в окровавленных обрывках камуфляжей. Меж них прохаживались несколько наших из «старичков». Периодически они поднимали за руки и за ноги чье-то тело и тащили в хвост разбитой колонны. Кто-то, склонившись над очередным трупом, шарил по карманам. Кто-то собирал оружие. Алексей просто бродил, всматриваясь в лица погибших, словно кого-то искал и не находил. Меня вдруг замутило и вырвало похожей на земляную кашицу бурой желчью, остатками прогорклого дыма. Топая, пробежал Василий с криком:
– Отправляемся! Есть еще живой водитель?
– Есть… – хрипло отозвался мусоливший погасший окурок Денис и, ссутулившись, побрел в начало колонны.
Я подобрал разодранный башмак, вскарабкался в другой уцелевший «Урал». Следом забрался Гарик. Трясущимися руками он достал странную длинную сигарету, каких я прежде не видел, и, усевшись напротив, отрешенно глядя в никуда замутненным взглядом, жадно раскурил. Под брезентовым сводом стелился муторный сладковатый запах, напоминающий кремационные пары. Залез Огурец, впрямь зеленого цвета. На его поясе не осталось ни запасного «бэка», ни гранат. С неестественно спокойным лицом он произнес, обращаясь ни к кому конкретно:
– К-кам-меру р-разбили. Ж-жаль…
– Какую камеру?! – завопил Гарик, подскочив к Огурцу, хватая его за грудки и судорожно встряхивая. При этом самого его не переставала колотить дрожь, и сигарета прыгала в почерневших губах. – Нас половина осталась! Слышишь ты, придурок?! Половина!
– Заткнись! – фальцетом выкрикнул Огурец, отрывая Гарика от себя и швыряя обратно на деревянную скамейку. – Сам ты придурок! Пошел в задницу!
Как ни странно, Гарик и вправду затих, заслонив лицо руками. Огурец снял с себя автомат, положил рядом. Затем вытащил камеру из сумки и бережно, как ребенка, погладил ее бока. А затем убрал и, достав мятый клетчатый платок, не поднимая глаз, словно устыдившись их влажного блеска, принялся протирать запотевшие стекла очков.
Уже на ходу запрыгнул Кирилл.
– Ты извини, – сказал он мне вполголоса, – за то, что я тебя тогда по затылку треснул. Боялся: выскочишь. Так часто бывает с новичками.
– Наоборот, спасибо.
– На, держи. – Он протянул мне почти новенькие ботинки.
– Чьи они? – зачем-то спросил я сдавленным шепотом.
– Теперь твои. Надевай, а то гангрену натрешь.
– Я не могу…
– Можешь… – Он посмотрел на меня усталым взглядом светло-пепельных глаз, как учитель глядит на неразумное дитя. – Человек вообще поначалу не подозревает, на что способен…
– А где Костик? «– задал я последний вопрос.
– В «Урале». Среди «двухсотых».
Он замолчал и закурил. Моя рука сжимала голенища чужих ботинок, еще хранивших тепло первого хозяина. Его уже не было, а вещь продолжала существовать. И быть может, кто-то воспользуется ею, если вдруг и меня не станет… Зато следом за Костиком я узнаю, какая она – смерть…
«Война скоро закончится для меня…»
Тогда я заплакал. Впервые за много лет. Меня сотрясали рыдания. Я закусил край рукава, чтобы не реветь в голос. Никто не трогал меня, не осуждал, не пытался успокоить. И я за это был благодарен. Я оплакивал наших ребят, с которыми еще вчера мы вместе пили, ели, строили планы… Ставших теперь «грузом 200». Утративших на время, вместе с жизнью, и имена. Они обретут их позже. На могильных памятниках. Те, чьим телам повезет добраться до дома. А остальные останутся лежать под обманчиво ласковым южным солнышком, пока не будут скинуты в овраг и засыпаны чужой жирной, кишащей жадными на мертвечину мелкими тварями землей. Что же будет с их душами, если такие существуют, я не знал…
Я оплакивал и себя, расколотого взрывом на две неравные части. Мои розовые надежды, юношеские иллюзии, родительскую философию о том, что «все к лучшему». Мое завтра, которого может не быть…
Я плакал, а колонна продолжала свой тряский путь. Где-то в горах гремело и ухало, и непонятно было, то ли это эхо войны, то ли летняя гроза…
13
Магазин, где работает Ирка, уже закрылся, но внутри горит свет. Я захожу с черного хода. На нос падает холодная дождевая капля, словно вопрошая: «За каким чертом ты здесь?»
Действительно, за каким?
Как-то на днях я позвонил Ирке. Не знаю зачем. Я солгал бы, сказав, что безумно соскучился, хотел ее услышать… Ни то ни другое. Но все же я позвонил, споткнувшись о ее холодное «Алло?». Она скорее удивилась, нежели обрадовалась моему звонку. Спросила, как дела. Нашел ли я работу. И сколько мне будут платить. Потом минут десять рассказывала о каких-то туфельках, не то Гучи, не то Пердуччи… Я смотрел за окно. Там что-то противно капало. И голос в трубке отдавал мне в висок назойливым туканьем. Зачем я позвонил? Я все еще не был готов к тому, что прежде называл любовью…
Ирка о чем-то спросила, а я не сразу понял. Она повторила раздраженно:
– Когда мы туда сходим?
– Куда?
Оказывается, она говорила о каком-то новом модном клубе. Я ответил уклончиво:
– Посмотрим.
Мне вовсе не хотелось тащиться в клуб и оставлять там ползарплаты за сомнительное удовольствие подергаться на диско с потными, возбужденными великовозрастными тинами. Странно, что когда-то мне это нравилось – грохот музыки, все равно какой, лишь бы погромче, горячие колени, прижатые к моим, шаловливые пальцы на моей… Нет, все не то. Холодно. Как в старой детской игре.
Ее голос засвистел в трубке ледяным ветром. Но мне было наплевать. И я попрощался.
Это было недели две или три назад… Время между «сутками» сливается для меня в одну засвеченную пленку с перерывами на ночные кошмары… Иногда я таскаю снотворное из аптечки. А мама делает вид, что не замечает. Однажды она пыталась поговорить, но я к этому не был готов. И игра во «все в порядке» продолжилась. Впрочем, мне иногда кажется, что все действительно в порядке. Просто я немного изменился, только и всего. Кризис очередного переходного возраста…
– Я устал, – спокойно говорю я. – Было трудное дежурство.
И мама верит мне. Или делает вид.
Иногда звонят друзья. Из той, прежней жизни, жизни до… Их голоса, рассказы, как бесполезный шум, не воспринимаются моим мозгом. Они не кажутся мне теперь ни интересными, ни важными. Я путаю имена и события, отвечаю невпопад на вопросы, потому что не слышу их, и постепенно телефон перестает донимать меня своей пустой никчемностью.
И тогда наступает тишина… Густая, безысходная, тягучая и зловещая, как горный туман. Заставляющая выходить из дома и брести неизвестно зачем, в никуда…
Я двигаюсь бесшумно, как кошка. Не специально. Просто это стало нормой моей жизни.
«Чё ты растопался, как слон? Захотел пулю промеж глаз? «Чехи» не глухие…»
Голоса. Мужской и женский. Женский принадлежит Ирке.
– Ты сказала ему про нас? – спрашивает мужчина.
– Я не смогла… – В Иркином звучат виноватые нотки. – Он пришел так неожиданно. И был таким странным. Мне показалось, у него с головой не все в порядке. Ну, после Чечни… Я побоялась, мало ли чего…
– Ты спала с ним?
– С ума сошел! Как ты мог подумать…
Я шагаю из темноты в прямоугольную камеру торгового зала. Они разом умолкают, резко оборачиваются. Ирка и тот рыжий хлыщ в стильном пальто. Ирка отпрянула, будто увидала призрак. Ее лицо с густо наведенными глазами и кроваво-красными губками в электрическом свете кажется неестественно постаревшим…
И я вдруг понимаю: мне наплевать. Может, у меня и впрямь не все в порядке с головой, но я чувствую себя слишком усталым и постаревшим для того, чтобы разыгрывать дурацкую сцену оскорбленного самолюбия и ревности к давно ушедшему неизвестно чему…
«Как прежде уже не будет. Никогда…»
Я просто выкладываю ключ от Иркиной квартиры на прилавок:
– Всего хорошего, – и выхожу под моросящий полуснег-полудождь, внезапно ощущая облегчение от обретенного одиночества.
Если это была любовь, то я ее больше не хочу.
– Огонь!
Мы засели в окопах возле села с труднопроизносимым названием и лупили по нему из всего подряд. А оттуда палили по нас. Нормальные военные будни. Я уже привык к дикому грохоту войны. К немереному количеству водки, которую, когда привозили, мы вливали в себя, как горючее в автомобиль, чтобы заспиртовать мозг и атрофировать страх, жалость, тоску, отчаяние – все, что нормально и естественно там, но вредно и не нужно здесь. Иначе можно сойти с ума…
Каждая горная деревушка встречала нас ощетинившимися баррикадами, катакомбами черных ходов, опутавших каждый дом, а когда мы все же туда попадали – косыми злобными взглядами жителей, мирных настолько, что лучше лишний раз не поворачиваться спиной. Лично мне привыкнуть к этому было гораздо сложнее, чем к атакам боевиков. Не знаю, кто как, а я все меньше и меньше ощущал себя воином-освободителем, припоминая слова Алексея: «Нечего нам было вообще сюда соваться… Мы для них чужие… Так было и так будет всегда…»
– Огонь!
А потом, может, услышим:
– Вперед!
И тогда уже – кто кого.
Атака… Сердце испуганно екает, когда ты, сжав в руках автоматный ствол, выбрасываешь из зыбкой защиты узкого окопа свое затекшее тело, такое удивительно хрупкое и беззащитное в эти секунды. И ты стараешься не думать о том, что того, кто сидел сейчас рядом с тобой, через минуту может не стать. Не думаешь вообще ни о чем, чтобы не допустить иной мысли, еще более невероятной в ее жути: в следующий момент может не стать тебя…
Я уже знал, что должен выстрелить первым. Иначе завтра для меня может не быть. Но я боялся этого завтра из страха переступить полустертую уже черту, за которой заканчивался инстинкт самообороны и начинался азарт разрушения…
Иногда я думал, что им легче с их фанатичным «Аллах акбар». Аллах дал жизнь, он же взял. Все просто… Эта жизнь– лишь коридор. Все лучшее – после… Но в этом может таиться погибель. Мы, в трех поколениях старательно отлучаемые от Бога, лишь сейчас открывшие его, но так до конца не понявшие и не принявшие, мы цепляемся за свою земную юдоль как за самое большое сокровище. И готовы сражаться за него даже с самим Всевышним…
Я видел смерть. Я видел ее столько, что хватило бы на сотни таких, как я. Но так и не понял до конца, что же она такое… Наверное, это знают лишь те, кто переступил незримую черту, разделяющую два мира – живых и тех, кто был ими прежде… Но никто из тех не вернулся, чтобы рассказать оставшимся здесь, что же нас ожидает там: светящийся тоннель или черная дыра? А быть может, зияющая пустота…
И для меня, пока живого, смерть была страхом. В первую и последнюю очередь. Страхом мучительным, тягучим, животным, унизительным. Сперва не отпускающим ни на миг, позже – притуплённым водкой и временем… И еще он был облегчением. Оттого что сегодня этим вселенским откровением овладел не ты. И стыд за это чувство. За то, что оно мерзко, унизительно, и ты ничего не можешь с собой поделать, и оно приходит снова и снова… Всякий раз после очередного боя. Быть может, остальные испытывали то же самое? Я не спрашивал…
Когда «чехи» начинали сдавать позиции, первыми в селения входили ВВ – внутренние войска. Мы, пехота, – на подхвате. Иначе наших ребят осталось бы еще меньше. Алексей, напротив, ушел в первых рядах. Он искал «кровника». Пять лет назад какой-то подонок украл тринадцатилетнюю сестру Алексея, изнасиловал и продал в рабство в горы, одному из известных наркодельцов, до которого Алексей сумел добраться в годы первой чеченской. Остался сам похититель, по слухам ушедший с Радуевым.
«Джихад».
– Он же русский, Алексей, – удивился я, услыхав от Кирилла это слово.
– Он местный. Живет по их законам. И таких, как он, боятся сильнее, чем всех нас, вместе взятых. Джихад – для «чехов» гораздо больше, чем наш бумажный закон. Проклятые дикари… – Сморщившись, он закашлялся, облизнул пересохшие губы. Нас здорово мучила жажда: на «передке» вечная проблема нехватки воды. – Вот войдем в чертово село – попьем.
– Не говори, – мрачно поддакнул Гарик. – Воюй им, а ни жратвой, ни водой не могут обеспечить, козлы…
Это, по-видимому, относилось к высокому командованию, сидящему где-то далеко, в мирной предновогодней Москве.
– Говорят, какой-то хрен обещал к праздникам все закончить, – пробурчал Денис.
– Ага, а «чурок» предупредили?
– Эх, тоска тут, ребята… – вздохнул Макс. – Хоть бы к Новому году слинять отсюда. В нашем клубе такой тусняк будет…
– Ловлю на слове, – тут же отозвался Кирилл.
– Огонь! – На пробегающем по окопу Василии новенький бушлат. Трофейный.
Я уже спокойно относился к этому. Мы вовсю уплетали трофейную жрачку. В отличие от доблестных федеральных войск снабжение «бандитов» поставлено не в пример лучше. В их рюкзаках мы находили консервы всех видов и мастей, американские сигареты. У какого-то пижона с изрешеченной пулями головой извлекли бутылку джина. Мы опустошали рюкзак, а труп укоризненно глядел на нас единственным тусклым глазом. Мне сделалось не по себе, но Кирилл, пнув тело ногой, равнодушно заметил, что парень знал, на что шел. У него были документы подданного ОАЭ и фотография, где еще была целая голова и лицо, весьма симпатичное, а рядом скалилась большегрудая красотка.
– Твою мать, – не удержался я. – Кой хрен нес тебя от такой бабы…
– Вероятно, этот. – Кирилл вытащил из внутреннего кармана несколько новеньких хрустящих купюр с портретом насупленного американского президента. Протянул половину мне. Я не взял. Мне было противно. За эти бумажки убили Костика. И не его одного. А завтра, быть может, и нас… К тому же, вспомнил я, это, кажется, называлось мародерством… – Нет. За эти конкретные баксы «чехи» уже никого не уберут, – усмехнувшись, поправил Кирилл. – А мародерство – это у мирных. Здесь – трофей. Эти, кстати, можно брать. Вот у снайперов-хохлов – фальшивки. На фуфель покупаются братья славяне… Не хочешь – как хочешь. – И, равнодушно пожав плечами, забрал доллары себе. А фотографию смял в колючий ком и швырнул оземь.
Перед моими глазами все еще стояла белозубая улыбка фотографической красотки…
– Как ты думаешь, – сорвалось у меня с языка, – после всего этого… у нас не будет проблем… ну, с сексом? – Эта Проблема, несмотря ни на что, частенько будоражила нас, обсуждалась в тесных кружках и казалась порой важнее войны.
Кирилл удивленно заломил брови и посмотрел на меня так, что я почувствовал, как густая удушливая пелена наползает на щеки. Вот уж не думал, что когда-нибудь покраснею, как малолетка…
– Не дрейфь, – фыркнул Кирилл и ободряюще хлопнул меня по спине. – Будет работать лучше прежнего. Верь папочке. Только не тре-пись, где служил.
– Почему?
– Потому, – отрезал Кирилл. – Сам еще не понял? Лучше уж скажи, что полгода отбыл в психушке, да добавь «за идею».
– За какую еще идею?
– Не важно. Хоть за победу коммунизма в отдельно взятом «Макдоналдсе». На экзальтированных дамочек за тридцать это производит неизгладимое впечатление. А малолетки просто торчат. Война же – это грубо, непонятно и страшно. Баб от этого не прет, понял?
Бывало, находили наркоту. Ее забирал Гарик. Его взгляд с каждым днем становился все мутнее. Иногда мне казалось, что в его глазах скоро вовсе перестанут отражаться наши лица. Останется одна туманная пустота. Но я молчал. Как и остальные. Может, завтра он или я будем так же валяться с раздробленной головой… Да и чем несколько официальных поллитровок лучше сигареты с марихуаной? Каждый держался как мог.
– Огонь! – Василий уже охрип.
А с небес светило солнышко. Такое ласковое, что впору раздеться и броситься, зарываясь давно не мытым телом в нежную травяную постель, подставив оголенный тыл под свежий, как женское дыхание, ветерок…
– Твою мать… – закуривая, обронил Кирилл. – Вот вернусь, я нашему жирному борову задницу надеру…
– Кому?
– Полкану, суке продажной. Я же в милиции следаком работаю. Не дал одного бандита отмазать. А шеф наш, полковник Кривенко, за несговорчивость командировочку мне сюда выписал. Ну ладно, он у меня станет и вправду «кривенко». Скотина…
Страшный грохот потряс наш окоп. Земля заходила под ногами, точно началось извержение вулкана. И в ту же секунду воздух разорвал душераздирающий вопль. Макс Фридман бился в конвульсиях на дне окопа. Ниже правого локтя вместо руки у него болтались рваные ошметки кожи, мяса и грязно-бурой ткани…
– Убейте меня! – выкрикивал он, не переставая выть.
Его прижали к земле. Вкололи прямо в обрубок ампулу промедола, потом еще одну. Но он, рыдая и извиваясь, продолжал стонать, размазывая по лицу коричневую грязь:
– Лучше убейте меня. Я же музыкант… Не хочу быть инвалидом…
Ему дали еще успокоительное, и постепенно Макс затих, изредка всхлипывая. Огурец подпихнул под него брезент, а Сайд, гладя по курчавым волосам, проникновенно внушал:
– Неправильно ты говоришь. Надо жить. Ты молодой. Вернешься домой, сделают тебе протез какой-нибудь немецкий… Я по телевизору видел такие. В точности как настоящие… Никто и не заметит…
И все мы дружно поддакивали. Война для Макса закончилась…
Стараясь не шуметь, я захожу домой, запираю дверь, на цыпочках прокрадываюсь мимо комнаты родителей, откуда доносится похрапывание отца.
– Это ты, Славик? – сонно спрашивает мама.
– А кто же? Спи…
– Там на ужин котлеты с картошкой, сейчас встану, согрею…
– Даже не думай. Сам все найду. Спи давай.
У меня и впрямь пробудился волчий аппетит.
Я иду на кухню, лезу в холодильник, нахожу там котлеты с картошкой и с наслаждением уплетаю холодные и запиваю остывшим чаем.
Действительно, за каким?
Как-то на днях я позвонил Ирке. Не знаю зачем. Я солгал бы, сказав, что безумно соскучился, хотел ее услышать… Ни то ни другое. Но все же я позвонил, споткнувшись о ее холодное «Алло?». Она скорее удивилась, нежели обрадовалась моему звонку. Спросила, как дела. Нашел ли я работу. И сколько мне будут платить. Потом минут десять рассказывала о каких-то туфельках, не то Гучи, не то Пердуччи… Я смотрел за окно. Там что-то противно капало. И голос в трубке отдавал мне в висок назойливым туканьем. Зачем я позвонил? Я все еще не был готов к тому, что прежде называл любовью…
Ирка о чем-то спросила, а я не сразу понял. Она повторила раздраженно:
– Когда мы туда сходим?
– Куда?
Оказывается, она говорила о каком-то новом модном клубе. Я ответил уклончиво:
– Посмотрим.
Мне вовсе не хотелось тащиться в клуб и оставлять там ползарплаты за сомнительное удовольствие подергаться на диско с потными, возбужденными великовозрастными тинами. Странно, что когда-то мне это нравилось – грохот музыки, все равно какой, лишь бы погромче, горячие колени, прижатые к моим, шаловливые пальцы на моей… Нет, все не то. Холодно. Как в старой детской игре.
Ее голос засвистел в трубке ледяным ветром. Но мне было наплевать. И я попрощался.
Это было недели две или три назад… Время между «сутками» сливается для меня в одну засвеченную пленку с перерывами на ночные кошмары… Иногда я таскаю снотворное из аптечки. А мама делает вид, что не замечает. Однажды она пыталась поговорить, но я к этому не был готов. И игра во «все в порядке» продолжилась. Впрочем, мне иногда кажется, что все действительно в порядке. Просто я немного изменился, только и всего. Кризис очередного переходного возраста…
– Я устал, – спокойно говорю я. – Было трудное дежурство.
И мама верит мне. Или делает вид.
Иногда звонят друзья. Из той, прежней жизни, жизни до… Их голоса, рассказы, как бесполезный шум, не воспринимаются моим мозгом. Они не кажутся мне теперь ни интересными, ни важными. Я путаю имена и события, отвечаю невпопад на вопросы, потому что не слышу их, и постепенно телефон перестает донимать меня своей пустой никчемностью.
И тогда наступает тишина… Густая, безысходная, тягучая и зловещая, как горный туман. Заставляющая выходить из дома и брести неизвестно зачем, в никуда…
Я двигаюсь бесшумно, как кошка. Не специально. Просто это стало нормой моей жизни.
«Чё ты растопался, как слон? Захотел пулю промеж глаз? «Чехи» не глухие…»
Голоса. Мужской и женский. Женский принадлежит Ирке.
– Ты сказала ему про нас? – спрашивает мужчина.
– Я не смогла… – В Иркином звучат виноватые нотки. – Он пришел так неожиданно. И был таким странным. Мне показалось, у него с головой не все в порядке. Ну, после Чечни… Я побоялась, мало ли чего…
– Ты спала с ним?
– С ума сошел! Как ты мог подумать…
Я шагаю из темноты в прямоугольную камеру торгового зала. Они разом умолкают, резко оборачиваются. Ирка и тот рыжий хлыщ в стильном пальто. Ирка отпрянула, будто увидала призрак. Ее лицо с густо наведенными глазами и кроваво-красными губками в электрическом свете кажется неестественно постаревшим…
И я вдруг понимаю: мне наплевать. Может, у меня и впрямь не все в порядке с головой, но я чувствую себя слишком усталым и постаревшим для того, чтобы разыгрывать дурацкую сцену оскорбленного самолюбия и ревности к давно ушедшему неизвестно чему…
«Как прежде уже не будет. Никогда…»
Я просто выкладываю ключ от Иркиной квартиры на прилавок:
– Всего хорошего, – и выхожу под моросящий полуснег-полудождь, внезапно ощущая облегчение от обретенного одиночества.
Если это была любовь, то я ее больше не хочу.
– Огонь!
Мы засели в окопах возле села с труднопроизносимым названием и лупили по нему из всего подряд. А оттуда палили по нас. Нормальные военные будни. Я уже привык к дикому грохоту войны. К немереному количеству водки, которую, когда привозили, мы вливали в себя, как горючее в автомобиль, чтобы заспиртовать мозг и атрофировать страх, жалость, тоску, отчаяние – все, что нормально и естественно там, но вредно и не нужно здесь. Иначе можно сойти с ума…
Каждая горная деревушка встречала нас ощетинившимися баррикадами, катакомбами черных ходов, опутавших каждый дом, а когда мы все же туда попадали – косыми злобными взглядами жителей, мирных настолько, что лучше лишний раз не поворачиваться спиной. Лично мне привыкнуть к этому было гораздо сложнее, чем к атакам боевиков. Не знаю, кто как, а я все меньше и меньше ощущал себя воином-освободителем, припоминая слова Алексея: «Нечего нам было вообще сюда соваться… Мы для них чужие… Так было и так будет всегда…»
– Огонь!
А потом, может, услышим:
– Вперед!
И тогда уже – кто кого.
Атака… Сердце испуганно екает, когда ты, сжав в руках автоматный ствол, выбрасываешь из зыбкой защиты узкого окопа свое затекшее тело, такое удивительно хрупкое и беззащитное в эти секунды. И ты стараешься не думать о том, что того, кто сидел сейчас рядом с тобой, через минуту может не стать. Не думаешь вообще ни о чем, чтобы не допустить иной мысли, еще более невероятной в ее жути: в следующий момент может не стать тебя…
Я уже знал, что должен выстрелить первым. Иначе завтра для меня может не быть. Но я боялся этого завтра из страха переступить полустертую уже черту, за которой заканчивался инстинкт самообороны и начинался азарт разрушения…
Иногда я думал, что им легче с их фанатичным «Аллах акбар». Аллах дал жизнь, он же взял. Все просто… Эта жизнь– лишь коридор. Все лучшее – после… Но в этом может таиться погибель. Мы, в трех поколениях старательно отлучаемые от Бога, лишь сейчас открывшие его, но так до конца не понявшие и не принявшие, мы цепляемся за свою земную юдоль как за самое большое сокровище. И готовы сражаться за него даже с самим Всевышним…
Я видел смерть. Я видел ее столько, что хватило бы на сотни таких, как я. Но так и не понял до конца, что же она такое… Наверное, это знают лишь те, кто переступил незримую черту, разделяющую два мира – живых и тех, кто был ими прежде… Но никто из тех не вернулся, чтобы рассказать оставшимся здесь, что же нас ожидает там: светящийся тоннель или черная дыра? А быть может, зияющая пустота…
И для меня, пока живого, смерть была страхом. В первую и последнюю очередь. Страхом мучительным, тягучим, животным, унизительным. Сперва не отпускающим ни на миг, позже – притуплённым водкой и временем… И еще он был облегчением. Оттого что сегодня этим вселенским откровением овладел не ты. И стыд за это чувство. За то, что оно мерзко, унизительно, и ты ничего не можешь с собой поделать, и оно приходит снова и снова… Всякий раз после очередного боя. Быть может, остальные испытывали то же самое? Я не спрашивал…
Когда «чехи» начинали сдавать позиции, первыми в селения входили ВВ – внутренние войска. Мы, пехота, – на подхвате. Иначе наших ребят осталось бы еще меньше. Алексей, напротив, ушел в первых рядах. Он искал «кровника». Пять лет назад какой-то подонок украл тринадцатилетнюю сестру Алексея, изнасиловал и продал в рабство в горы, одному из известных наркодельцов, до которого Алексей сумел добраться в годы первой чеченской. Остался сам похититель, по слухам ушедший с Радуевым.
«Джихад».
– Он же русский, Алексей, – удивился я, услыхав от Кирилла это слово.
– Он местный. Живет по их законам. И таких, как он, боятся сильнее, чем всех нас, вместе взятых. Джихад – для «чехов» гораздо больше, чем наш бумажный закон. Проклятые дикари… – Сморщившись, он закашлялся, облизнул пересохшие губы. Нас здорово мучила жажда: на «передке» вечная проблема нехватки воды. – Вот войдем в чертово село – попьем.
– Не говори, – мрачно поддакнул Гарик. – Воюй им, а ни жратвой, ни водой не могут обеспечить, козлы…
Это, по-видимому, относилось к высокому командованию, сидящему где-то далеко, в мирной предновогодней Москве.
– Говорят, какой-то хрен обещал к праздникам все закончить, – пробурчал Денис.
– Ага, а «чурок» предупредили?
– Эх, тоска тут, ребята… – вздохнул Макс. – Хоть бы к Новому году слинять отсюда. В нашем клубе такой тусняк будет…
напел он в такт орудийному грохоту. – Эх, как только выберемся, всех приглашаю. Выпивка за счет заведения.
Хрустальный замок до небес,
Вокруг него дремучий лес… —
– Ловлю на слове, – тут же отозвался Кирилл.
– Огонь! – На пробегающем по окопу Василии новенький бушлат. Трофейный.
Я уже спокойно относился к этому. Мы вовсю уплетали трофейную жрачку. В отличие от доблестных федеральных войск снабжение «бандитов» поставлено не в пример лучше. В их рюкзаках мы находили консервы всех видов и мастей, американские сигареты. У какого-то пижона с изрешеченной пулями головой извлекли бутылку джина. Мы опустошали рюкзак, а труп укоризненно глядел на нас единственным тусклым глазом. Мне сделалось не по себе, но Кирилл, пнув тело ногой, равнодушно заметил, что парень знал, на что шел. У него были документы подданного ОАЭ и фотография, где еще была целая голова и лицо, весьма симпатичное, а рядом скалилась большегрудая красотка.
– Твою мать, – не удержался я. – Кой хрен нес тебя от такой бабы…
– Вероятно, этот. – Кирилл вытащил из внутреннего кармана несколько новеньких хрустящих купюр с портретом насупленного американского президента. Протянул половину мне. Я не взял. Мне было противно. За эти бумажки убили Костика. И не его одного. А завтра, быть может, и нас… К тому же, вспомнил я, это, кажется, называлось мародерством… – Нет. За эти конкретные баксы «чехи» уже никого не уберут, – усмехнувшись, поправил Кирилл. – А мародерство – это у мирных. Здесь – трофей. Эти, кстати, можно брать. Вот у снайперов-хохлов – фальшивки. На фуфель покупаются братья славяне… Не хочешь – как хочешь. – И, равнодушно пожав плечами, забрал доллары себе. А фотографию смял в колючий ком и швырнул оземь.
Перед моими глазами все еще стояла белозубая улыбка фотографической красотки…
– Как ты думаешь, – сорвалось у меня с языка, – после всего этого… у нас не будет проблем… ну, с сексом? – Эта Проблема, несмотря ни на что, частенько будоражила нас, обсуждалась в тесных кружках и казалась порой важнее войны.
Кирилл удивленно заломил брови и посмотрел на меня так, что я почувствовал, как густая удушливая пелена наползает на щеки. Вот уж не думал, что когда-нибудь покраснею, как малолетка…
– Не дрейфь, – фыркнул Кирилл и ободряюще хлопнул меня по спине. – Будет работать лучше прежнего. Верь папочке. Только не тре-пись, где служил.
– Почему?
– Потому, – отрезал Кирилл. – Сам еще не понял? Лучше уж скажи, что полгода отбыл в психушке, да добавь «за идею».
– За какую еще идею?
– Не важно. Хоть за победу коммунизма в отдельно взятом «Макдоналдсе». На экзальтированных дамочек за тридцать это производит неизгладимое впечатление. А малолетки просто торчат. Война же – это грубо, непонятно и страшно. Баб от этого не прет, понял?
Бывало, находили наркоту. Ее забирал Гарик. Его взгляд с каждым днем становился все мутнее. Иногда мне казалось, что в его глазах скоро вовсе перестанут отражаться наши лица. Останется одна туманная пустота. Но я молчал. Как и остальные. Может, завтра он или я будем так же валяться с раздробленной головой… Да и чем несколько официальных поллитровок лучше сигареты с марихуаной? Каждый держался как мог.
– Огонь! – Василий уже охрип.
А с небес светило солнышко. Такое ласковое, что впору раздеться и броситься, зарываясь давно не мытым телом в нежную травяную постель, подставив оголенный тыл под свежий, как женское дыхание, ветерок…
– Твою мать… – закуривая, обронил Кирилл. – Вот вернусь, я нашему жирному борову задницу надеру…
– Кому?
– Полкану, суке продажной. Я же в милиции следаком работаю. Не дал одного бандита отмазать. А шеф наш, полковник Кривенко, за несговорчивость командировочку мне сюда выписал. Ну ладно, он у меня станет и вправду «кривенко». Скотина…
Страшный грохот потряс наш окоп. Земля заходила под ногами, точно началось извержение вулкана. И в ту же секунду воздух разорвал душераздирающий вопль. Макс Фридман бился в конвульсиях на дне окопа. Ниже правого локтя вместо руки у него болтались рваные ошметки кожи, мяса и грязно-бурой ткани…
– Убейте меня! – выкрикивал он, не переставая выть.
Его прижали к земле. Вкололи прямо в обрубок ампулу промедола, потом еще одну. Но он, рыдая и извиваясь, продолжал стонать, размазывая по лицу коричневую грязь:
– Лучше убейте меня. Я же музыкант… Не хочу быть инвалидом…
Ему дали еще успокоительное, и постепенно Макс затих, изредка всхлипывая. Огурец подпихнул под него брезент, а Сайд, гладя по курчавым волосам, проникновенно внушал:
– Неправильно ты говоришь. Надо жить. Ты молодой. Вернешься домой, сделают тебе протез какой-нибудь немецкий… Я по телевизору видел такие. В точности как настоящие… Никто и не заметит…
И все мы дружно поддакивали. Война для Макса закончилась…
Стараясь не шуметь, я захожу домой, запираю дверь, на цыпочках прокрадываюсь мимо комнаты родителей, откуда доносится похрапывание отца.
– Это ты, Славик? – сонно спрашивает мама.
– А кто же? Спи…
– Там на ужин котлеты с картошкой, сейчас встану, согрею…
– Даже не думай. Сам все найду. Спи давай.
У меня и впрямь пробудился волчий аппетит.
Я иду на кухню, лезу в холодильник, нахожу там котлеты с картошкой и с наслаждением уплетаю холодные и запиваю остывшим чаем.
14
Этой ночью пришел Костик. Тихо сел на кровать в изножье, смущенно улыбнулся. Как ни странно, я не испугался. Немного удивился, а потом даже обрадовался. Спросил:
– Ну как ты?
Он по-детски угловато пожал плечами:
– Ничего. Только скучновато… А ты как?
– Хреново. Возьми меня с собой. Я хочу посмотреть, что там.
Он посерьезнел и покачал головой:
– Тебе нельзя. Еще не время.
– Тогда расскажи, какая она, смерть?
Он поглядел на меня очень внимательно, словно старался передать что-то телепатически, не разжимая губ. Но у него не получилось. Я ничего не понял, сколько ни напрягался. Только голова разболелась. И тогда он сказал:
– Смерть как жизнь – у каждого своя. Придет время – узнаешь… Мне пора. – Он вздохнул, тоскливо покосившись на светлеющую дымку за окном. И шагнул сквозь стекло.
Я рванулся было следом, закричал, что он разобьется… Но вспомнил, что Костик уже мертв…
Я открываю глаза. Передо мной колышется занавеска. Мне чудится странный запах, не то дыма, не то ладана…
– Ну как ты?
Он по-детски угловато пожал плечами:
– Ничего. Только скучновато… А ты как?
– Хреново. Возьми меня с собой. Я хочу посмотреть, что там.
Он посерьезнел и покачал головой:
– Тебе нельзя. Еще не время.
– Тогда расскажи, какая она, смерть?
Он поглядел на меня очень внимательно, словно старался передать что-то телепатически, не разжимая губ. Но у него не получилось. Я ничего не понял, сколько ни напрягался. Только голова разболелась. И тогда он сказал:
– Смерть как жизнь – у каждого своя. Придет время – узнаешь… Мне пора. – Он вздохнул, тоскливо покосившись на светлеющую дымку за окном. И шагнул сквозь стекло.
Я рванулся было следом, закричал, что он разобьется… Но вспомнил, что Костик уже мертв…
Я открываю глаза. Передо мной колышется занавеска. Мне чудится странный запах, не то дыма, не то ладана…
15
Ноябрь 2000 г.
– Ух, жрать хочу… – Сын потянулся за аппетитно пахнущим батоном.
– Руки мой. – Она легонько шлепнула его по запястью. – И потом, не «жрать», а есть. Постой, что это? – Она коснулась пальцем небольшой ссадины на подбородке.
– Так… – буркнул мальчишка и, ловко извернувшись, скрылся в ванной.
– Так… – Она разлила в тарелки розовый борщ и села напротив сына. – Снова подрался?
– Угу… – Мальчик вскинул на нее круглые серые глаза, взгляд которых сделался колючим. – А что? Он первым полез… Ой, какой вкусный борщ!
– Не хитри, – рассердилась она. – Мне надоело видеть твои синяки и шишки! Когда это кончится? Наверное, надо зайти в школу.
– Нет. – Мальчик упрямо сдвинул брови. – Не надо никуда ходить. Я сам решу свои проблемы.
– Проблемы обязательно решать кулаками?
– Если по-другому не получается. Так и папа учил.
Она дернулась. Стол покачнулся, борщ выплеснулся из тарелки, растекся по клеенке розовой лужицей. Она вскочила, побежала на кухню, принесла тряпку и принялась тереть с остервенением, будто хотела вместе с безобидной лужицей изничтожить всю боль, накопившуюся внутри.
– Мам, что с тобой? У тебя глаз дрыгается.
– У меня скоро все от тебя задергается! – Она отшвырнула тряпку и закрыла лицо ладонями.
Мальчик подошел, погладил мать по плечу.
– Ма-ам… – бормотал он тоненько и жалобно. – Я больше не буду… Честное слово.
– Извини меня. – Она порывисто прижала сына к груди, зарываясь щекой в теплые, пахнущие летними яблоками волосы. – Прости… Почему он к тебе лезет, этот мальчик, с которым ты дерешься?
– Не знаю… Наверное, потому, что он выше и сильнее. Он всех задирает, кто поменьше ростом…
– И все дерутся?
– Нет, не все. Многие боятся, что он их побьет.
– А ты не боишься?
– Я – нет. – Он вскинул взъерошенную голову, сделавшись вдруг выше и старше. – Я сам могу за себя постоять. Я же мужчина.
– Господи, – простонала она. – Что ж это за страна, где с пеленок нужно учиться воевать…
– Что? – переспросил сын.
Он был слишком мал, чтобы понять горький смысл материнских слов.
– Ничего. – Она погладила сына по непокорно торчащему ежику на макушке. – Оброс-то как быстро. Стричь пора. Разоришь ты меня на парикмахерских…
– Мам, а интересно, как живут богатые?
– Богатые? – удивленно переспросила она. – По-разному живут. Так же как и все люди. Со своими радостями и печалями. А что это ты спросил?
– У нас многие летом за границей отдыхают. Потом рассказывают друг другу, кто где был. А я сказал, что тоже поеду к папе. Мы ведь поедем, да?
– Послушай, сынок… – Она вздохнула так глубоко, точно собралась опуститься на дно глубокого водоема.
– Да, мам? – Круглые серые глазищи сына исполнились живого веселого любопытства. – Чего?
– Давай-ка пить чай. – Она поднялась. – Варенье откроем. Какое хочешь? Яблочное или смородину?
– Яблочное. Ты чего так на меня смотришь, мам?
Она обняла сына, поцеловала в упрямый затылок, прошептала:
– Я не хочу, чтобы ты вырастал…
– Ух, жрать хочу… – Сын потянулся за аппетитно пахнущим батоном.
– Руки мой. – Она легонько шлепнула его по запястью. – И потом, не «жрать», а есть. Постой, что это? – Она коснулась пальцем небольшой ссадины на подбородке.
– Так… – буркнул мальчишка и, ловко извернувшись, скрылся в ванной.
– Так… – Она разлила в тарелки розовый борщ и села напротив сына. – Снова подрался?
– Угу… – Мальчик вскинул на нее круглые серые глаза, взгляд которых сделался колючим. – А что? Он первым полез… Ой, какой вкусный борщ!
– Не хитри, – рассердилась она. – Мне надоело видеть твои синяки и шишки! Когда это кончится? Наверное, надо зайти в школу.
– Нет. – Мальчик упрямо сдвинул брови. – Не надо никуда ходить. Я сам решу свои проблемы.
– Проблемы обязательно решать кулаками?
– Если по-другому не получается. Так и папа учил.
Она дернулась. Стол покачнулся, борщ выплеснулся из тарелки, растекся по клеенке розовой лужицей. Она вскочила, побежала на кухню, принесла тряпку и принялась тереть с остервенением, будто хотела вместе с безобидной лужицей изничтожить всю боль, накопившуюся внутри.
– Мам, что с тобой? У тебя глаз дрыгается.
– У меня скоро все от тебя задергается! – Она отшвырнула тряпку и закрыла лицо ладонями.
Мальчик подошел, погладил мать по плечу.
– Ма-ам… – бормотал он тоненько и жалобно. – Я больше не буду… Честное слово.
– Извини меня. – Она порывисто прижала сына к груди, зарываясь щекой в теплые, пахнущие летними яблоками волосы. – Прости… Почему он к тебе лезет, этот мальчик, с которым ты дерешься?
– Не знаю… Наверное, потому, что он выше и сильнее. Он всех задирает, кто поменьше ростом…
– И все дерутся?
– Нет, не все. Многие боятся, что он их побьет.
– А ты не боишься?
– Я – нет. – Он вскинул взъерошенную голову, сделавшись вдруг выше и старше. – Я сам могу за себя постоять. Я же мужчина.
– Господи, – простонала она. – Что ж это за страна, где с пеленок нужно учиться воевать…
– Что? – переспросил сын.
Он был слишком мал, чтобы понять горький смысл материнских слов.
– Ничего. – Она погладила сына по непокорно торчащему ежику на макушке. – Оброс-то как быстро. Стричь пора. Разоришь ты меня на парикмахерских…
– Мам, а интересно, как живут богатые?
– Богатые? – удивленно переспросила она. – По-разному живут. Так же как и все люди. Со своими радостями и печалями. А что это ты спросил?
– У нас многие летом за границей отдыхают. Потом рассказывают друг другу, кто где был. А я сказал, что тоже поеду к папе. Мы ведь поедем, да?
– Послушай, сынок… – Она вздохнула так глубоко, точно собралась опуститься на дно глубокого водоема.
– Да, мам? – Круглые серые глазищи сына исполнились живого веселого любопытства. – Чего?
– Давай-ка пить чай. – Она поднялась. – Варенье откроем. Какое хочешь? Яблочное или смородину?
– Яблочное. Ты чего так на меня смотришь, мам?
Она обняла сына, поцеловала в упрямый затылок, прошептала:
– Я не хочу, чтобы ты вырастал…
16
Декабрь 1999 г.
Мы с Кириллом и Огурцом сидим в полутемном пабе. Кругом витает сизый клубящийся дым, похожий на горный туман. Прежде я думал, что фронтовое братство – это что-то вроде отголоска стадного инстинкта самосохранения. Но теперь понимаю, насколько ошибался. Мне не хватает тех, с кем я могу быть самим собой. С кем не нужно притворяться, что все по-прежнему и не произошло ничего особенного. С кем я могу просто сидеть и молчать, выкуривая одну за другой крепкие сигареты, изредка перебрасываясь фразами, для постороннего ничего не значащими. Потому что только для нас открылся особый смысл параллельной жизни, где, сами того не желая, мы все еще продолжаем существовать.
– Не трофейные, – усмехается Кирилл, вытаскивая «Яву». – Жаль. Слабоваты.
Я смотрю на своих друзей. Кирилл в сером вязаном джемпере и потертых джинсах совсем не выглядит «солдатом удачи». Даже взгляд слегка потеплел, будто оттаял после долгой зимы. Просто парень, зашедший пропустить пару кружек и потрепаться с приятелями. Огурец, сменивший свои легендарные «стекла на резинке» на довольно стильные, в тонкой оправе, да еще напяливший пиджак, слегка ему узковатый, видимо «выпускной», – ни дать ни взять – студент. Интересно, как со стороны выгляжу я?
Мы с Кириллом и Огурцом сидим в полутемном пабе. Кругом витает сизый клубящийся дым, похожий на горный туман. Прежде я думал, что фронтовое братство – это что-то вроде отголоска стадного инстинкта самосохранения. Но теперь понимаю, насколько ошибался. Мне не хватает тех, с кем я могу быть самим собой. С кем не нужно притворяться, что все по-прежнему и не произошло ничего особенного. С кем я могу просто сидеть и молчать, выкуривая одну за другой крепкие сигареты, изредка перебрасываясь фразами, для постороннего ничего не значащими. Потому что только для нас открылся особый смысл параллельной жизни, где, сами того не желая, мы все еще продолжаем существовать.
– Не трофейные, – усмехается Кирилл, вытаскивая «Яву». – Жаль. Слабоваты.
Я смотрю на своих друзей. Кирилл в сером вязаном джемпере и потертых джинсах совсем не выглядит «солдатом удачи». Даже взгляд слегка потеплел, будто оттаял после долгой зимы. Просто парень, зашедший пропустить пару кружек и потрепаться с приятелями. Огурец, сменивший свои легендарные «стекла на резинке» на довольно стильные, в тонкой оправе, да еще напяливший пиджак, слегка ему узковатый, видимо «выпускной», – ни дать ни взять – студент. Интересно, как со стороны выгляжу я?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента