Страница:
Елена Гайворонская
Давай попробуем вместе
Памяти моего деда, Мезенцева Евгения Петровича, участника Великой Отечественной войны
Эта книга не является ни обвинением, ни исповедью. Это только попытка рассказать о поколении, которое погубила война, о тех, кто стал ее жертвой, даже если спасся от снарядов.
Э.М. Ремарк. На Западном фронте без перемен
Отчего-то, когда меняешься ты или что-то в твоей жизни, кажется: весь мир должен измениться тоже. Но ничего подобного не происходит. И ты осознаешь это особенно остро, когда возвращаешься обратно, в его рутинную текучесть.
Все осталось прежним. Московские сумерки, воспламененные заревом неоновых витрин в центре, а чуть в сторону – темные и унылые. Старый двор в клещах обшарпанных домов и приземистых «ракушек». Колченогая скамейка. Ржавая «паутина» на детской площадке… Лишь чуть-чуть подросла местная ребятня. Да выпал снег. Первый. Молодой. Беззащитно-чистый. Выпал, чтобы к утру умереть на черной корке еще не остывшей земли…
Все осталось прежним. Московские сумерки, воспламененные заревом неоновых витрин в центре, а чуть в сторону – темные и унылые. Старый двор в клещах обшарпанных домов и приземистых «ракушек». Колченогая скамейка. Ржавая «паутина» на детской площадке… Лишь чуть-чуть подросла местная ребятня. Да выпал снег. Первый. Молодой. Беззащитно-чистый. Выпал, чтобы к утру умереть на черной корке еще не остывшей земли…
Часть первая
1
Ноябрь 2000 г.
Всякий раз, перед очередным издательством, у нее подкашивались ноги. Прежде она думала, что это по первости и потом пройдет. Но ошиблась. Всякий новый поход, как грипп, имел одни и те же симптомы – ватную слабость в коленях, сухость во рту и пенсионерскую одышку. Симптомы, возвращавшие ее в давно забытые студенческие годы, когда она, глупая растерянная девчонка, перед кабинетом сурового экзаменатора-редактора, лопотала противным для окружающих и себя, самой тоненьким голоском:
– Здравствуйте… Простите за беспокойство…
– Что вы хотите? – Утомленный седовласый человек в дымчатых очках, выслушав невнятное бормотание про рукопись, месяц назад отданную на просмотр, еще пару раз переспросив фамилию: «Как-как?» – долго рылся в шкафу, покуда не извлек синюю картонную папку. – К сожалению… Не ложится ни в одну серию… Слишком много накручено раздумий всяких, переживаний… Да и тема такая… спорная… Понимаете?
– Да. – Она вдруг разом избавилась от унизительного волнения, уступившего место усталой безмолвной злости. – Понимаю. Извините. До свидания.
Она уже занесла ногу на порог, когда человек в дымчатых очках спросил:
– Скажите, а почему на обложке мужская фамилия? Это ваш псевдоним?
– Нет, – ответила она, плотно закрывая за собой массивную дверь.
Злобный бездомный ветер бросил ей в лицо пригоршню колкой мокрой пыли. Ей нечем было ответить. Оставалось лишь нахлобучить на брови капюшон болоньевой куртки и идти вперед, бормоча под нос запоздалое: «Вот дерьмо!..», непонятно, кому адресованное – наступающей зиме после такого короткого лета, суровому редактору или себе самой. Взглянула на часы. Полдень.
– Ваши документы?
Она не сразу сообразила, что плечистый парень в милицейской форме обратился к ней. Ведь у нее чисто славянская внешность. Типичная и заурядная настолько, что удивительно, как ее заметили в суетно-агрессивной московской толпе. И когда достала паспорт, кисло пошутила:
– На чей же фоторобот я похожа? Карманной воровки или пособницы мирового терроризма?
– Можете идти, – изучив штамп о прописке, ответил с неприязнью страж порядка. Видимо, она окончательно разучилась шутить.
Она сделала пару шагов, когда вновь услыхала за спиной:
– Ваши документы?
И невольно обернулась. На этот раз «знакомый» милиционер изловил «лицо кавказской национальности», которое вместо искомого удостоверения личности почему-то достало толстый кожаный бумажник. Поймав на себе ее взгляд, блюститель порядка сурово сдвинул брови, и она поспешила ретироваться в метро.
В вагоне было тесно и душно. Молодой человек в стильном кашемировом пальто многозначительно подмигнул. Она отвернулась. Молодой человек все же подобрался ближе, весело поинтересовался, куда она едет, выразил надежду – вдруг им по пути. Она промолчала. Он говорил что-то еще, и его слова как назойливые мухи вились вокруг головы, пытаясь забраться в уши, но до сознания не доходили. Ей захотелось отмахнуться и даже прикрикнуть: «Кыш!»
Место напротив освободилось. Она села и закрыла глаза. Думать не хотелось, потому что мысли, точно метропоезда Кольцевой линии, неслись по одному и тому же маршруту и, проделав отчаянный круг, возвращались к исходной точке:
«Почему это произошло именно с нами?»
или
«Как и когда все это началось?».
Это было тяжело. Очень. Хотелось полностью уйти из этой реальности и, хотя бы на минуту расстояния между станциями, перенестись в иную, из которой по рельсам бытия безжалостно уносил ее временной экспресс…
«Как и когда началось это?»
Всякий раз, перед очередным издательством, у нее подкашивались ноги. Прежде она думала, что это по первости и потом пройдет. Но ошиблась. Всякий новый поход, как грипп, имел одни и те же симптомы – ватную слабость в коленях, сухость во рту и пенсионерскую одышку. Симптомы, возвращавшие ее в давно забытые студенческие годы, когда она, глупая растерянная девчонка, перед кабинетом сурового экзаменатора-редактора, лопотала противным для окружающих и себя, самой тоненьким голоском:
– Здравствуйте… Простите за беспокойство…
– Что вы хотите? – Утомленный седовласый человек в дымчатых очках, выслушав невнятное бормотание про рукопись, месяц назад отданную на просмотр, еще пару раз переспросив фамилию: «Как-как?» – долго рылся в шкафу, покуда не извлек синюю картонную папку. – К сожалению… Не ложится ни в одну серию… Слишком много накручено раздумий всяких, переживаний… Да и тема такая… спорная… Понимаете?
– Да. – Она вдруг разом избавилась от унизительного волнения, уступившего место усталой безмолвной злости. – Понимаю. Извините. До свидания.
Она уже занесла ногу на порог, когда человек в дымчатых очках спросил:
– Скажите, а почему на обложке мужская фамилия? Это ваш псевдоним?
– Нет, – ответила она, плотно закрывая за собой массивную дверь.
Злобный бездомный ветер бросил ей в лицо пригоршню колкой мокрой пыли. Ей нечем было ответить. Оставалось лишь нахлобучить на брови капюшон болоньевой куртки и идти вперед, бормоча под нос запоздалое: «Вот дерьмо!..», непонятно, кому адресованное – наступающей зиме после такого короткого лета, суровому редактору или себе самой. Взглянула на часы. Полдень.
– Ваши документы?
Она не сразу сообразила, что плечистый парень в милицейской форме обратился к ней. Ведь у нее чисто славянская внешность. Типичная и заурядная настолько, что удивительно, как ее заметили в суетно-агрессивной московской толпе. И когда достала паспорт, кисло пошутила:
– На чей же фоторобот я похожа? Карманной воровки или пособницы мирового терроризма?
– Можете идти, – изучив штамп о прописке, ответил с неприязнью страж порядка. Видимо, она окончательно разучилась шутить.
Она сделала пару шагов, когда вновь услыхала за спиной:
– Ваши документы?
И невольно обернулась. На этот раз «знакомый» милиционер изловил «лицо кавказской национальности», которое вместо искомого удостоверения личности почему-то достало толстый кожаный бумажник. Поймав на себе ее взгляд, блюститель порядка сурово сдвинул брови, и она поспешила ретироваться в метро.
В вагоне было тесно и душно. Молодой человек в стильном кашемировом пальто многозначительно подмигнул. Она отвернулась. Молодой человек все же подобрался ближе, весело поинтересовался, куда она едет, выразил надежду – вдруг им по пути. Она промолчала. Он говорил что-то еще, и его слова как назойливые мухи вились вокруг головы, пытаясь забраться в уши, но до сознания не доходили. Ей захотелось отмахнуться и даже прикрикнуть: «Кыш!»
Место напротив освободилось. Она села и закрыла глаза. Думать не хотелось, потому что мысли, точно метропоезда Кольцевой линии, неслись по одному и тому же маршруту и, проделав отчаянный круг, возвращались к исходной точке:
«Почему это произошло именно с нами?»
или
«Как и когда все это началось?».
Это было тяжело. Очень. Хотелось полностью уйти из этой реальности и, хотя бы на минуту расстояния между станциями, перенестись в иную, из которой по рельсам бытия безжалостно уносил ее временной экспресс…
«Как и когда началось это?»
2
Ноябрь 1999 г.
Наш подъезд напоминает бункер из-за зловеще черной железной двери с зубастым кодовым замком.
«Один. Четыре. Пять».
Эти цифры всплывают в моей памяти как сигнал к возвращению в нормальную жизнь. Я повторяю их как заклинание, словно от комбинации холодных кнопок на куске металла зависит мое будущее.
«Один. Четыре. Пять».
Клац.
Дверь отворилась, и на меня дохнуло тем особенным запахом, который витает на лестничных клетках приземистых пятиэтажек, где кондиционерами служат замочные скважины, пропускающие сквозь себя порции горького табачного дыма, а приторный аромат парфюма совокупляется с раздражающими слюнные железы парами от домашних пирожков или жареной рыбы. Я медленно поднимаюсь на свой пятый. Из-за дверей доносятся обрывки сериалов, супружеских споров, новинок хит-парадов… Подъезд продолжает жить своей жизнью, суматошной и размеренной, крикливой и молчаливой, гостеприимной и замкнутой. Все как обычно. Как всегда…
На последних ступеньках отчего-то подгибаются колени. И сердце колотится в горле, готовое выпрыгнуть вон. Дышу так, точно мне сто лет, и этот подъем грозит стать последним. Полупустой рюкзак кажется нестерпимой ношей, и я роняю его. Миллион раз слышанное «дз-зень» звучит сейчас как райская музыка. Сколько раз я представлял этот момент…
– Кто там?
На нашей двери есть глазок, но мама видит плоховато и потому все равно спрашивает: «Кто там?»
– Это я, Слава.
Ловлю себя на мысли, что произношу эти слова каким-то надтреснутым голосом, мало напоминающим мой собственный.
Дверь распахивается.
– Господи, Славочка, сыночек, вернулся, – шепчет мама и падает мне на грудь, зарываясь лицом в пропахший потом и грязью камуфляж.
Я неловко касаюсь внезапно пересохшими губами ее мягких, с серебристыми вкраплениями волос и понимаю вдруг – еще секунда, и я разревусь, как малолетка. И потому отчаянно шарю взглядом по сторонам, в надежде зацепиться за что-нибудь незыблемое из той, прежней, нормальной жизни, от которой за два последних года я отвык настолько, что не могу вспомнить даже элементарных слов утешения… Обои кирпичиками, деревянный абажур под потолком коридора, рисунок беспорядочных палочек на линолеуме… Все как раньше. Разве что мама кажется мне меньше, беззащитнее. Я обнимаю ее вздрагивающие плечики, откашливая предательски застрявший в горле солоноватый ком, и бормочу:
– Ну что ты… Не надо. Все хорошо.
Тогда она начинает торопливо целовать меня.
Я чувствую ее слезы на своих щеках. «Славочка, сыночек», – все повторяет мама, держась за меня так крепко, словно боится, что я вдруг ускользну, исчезну, как призрак… А из кухни с замершим на трясущихся губах «Кто…» выходит отец. Все в том же спортивном костюме а-ля «Адидас». Он немного постарел, сгорбился, в пшеничных усах притаился иней…
– Вернулся? Ну, здравствуй, сын… – Часто заморгав, он протягивает большую шершавую ладонь. Мы обнимаемся, похлопывая друг друга по плечам, изо всех сил стараясь не уронить мужского достоинства. Я невольно шмыгаю носом и слышу, как отец смущенно шмыгает в ответ.
– Да что ж мы все в дверях-то… – лепечет мама, вытирая слезы краешком рукава.
– Что ж не писал, сын? – В голосе отца слышится укоризна. – Неужто за последние полгода времени ни разу не нашлось?
– Я не мог…
– Что, в Ярославле почтовики бастуют? – За сарказмом отца скрывается обида.
– Последние месяцы я был не в Ярославле.
– Господи… – бледнея, шепчет мама. – Где ж ты был, Славик?
Я невольно улыбаюсь. Так странно слышать давно позабытый полудетский вариант собственного имени.
– Все нормально, мам. Все позади. Война закончилась для меня.
Я верю, что говорю правду…
В армию я угодил со второго курса медицинского. Это очень даже просто, когда тебе восемнадцать. И на неокрепшие мозги давит вовсе не багаж знаний, а специфическое вещество. Оно превращает вчерашних пай-мальчиков в тупых ненасытных самцов, распаляющихся от каждой коротенькой юбчонки, и заставляет забросить подальше учебники и конспекты и, повинуясь могучему зову природы, кинуть все силы на удовлетворение его потребностей. Дружеские вечеринки продолжаются от рассвета до заката. Записная книжка распухает от номеров телефонов, а голова – от чехарды глаз, волос, ножек, губок, попок и носящих все это женских имен, которые, как на грех, имеют привычку постоянно путаться.
Но потом появляется Она, одним телодвижением, словно по мановению волшебной палочки, перечеркивая все, что было до… У нее ноги от макушки, кудри, что греют вместо шапки в самую лютую стужу, а губы… при одном воспоминании о них ощущаешь такой небывалый подъем, словно принял изрядную дозу виагры.
Зовут ее Ирка, работает продавщицей в маленьком магазинчике автозапчастей в районе, где куча Парковых улиц и ни одного настоящего парка, хоть обыщись. Ей девятнадцать. Ты таскаешься с ней в местное диско, переоборудованное из вчерашнего подвала, водишь по кабакам, покупаешь цветы, конфеты и прочую муть, без которой никуда. Но взамен получаешь секс. Не в буйных зарослях городских парков среди консервных банок и бэушных презервативов. И не на хате приятеля, из которой «предки выехали на дачу, но могут завалить обратно в любой момент, так что кончайте там побыстрее». А в ее собственной квартире. Отдельной. Однокомнатной. На широкой, затянутой цветочным ситцем и благоухающей «леноровой» свежестью кровати. И она позволяет то, что не всегда позволяли другие, правда, с оговоркой «только для тебя, потому что ты хоть и не первый, но лучший, один-разъединственный…» Она твердит эту фразу «до», «во время» и «после», словно зомбирует, и однажды ты думаешь: «Наверное, это любовь…» И говоришь ей об этом, в то время как твое тело продолжает совершать привычно-слаженные движения туда-сюда-обратно… Как и до любви…
Конечно, тебе нужны деньги. И чем дальше, тем больше. Уже на такси, на симпатичное колечко из местной лавчонки с помпезным названием «Голден уолд», на духи, желательно «Шанель»… Воистину нет на свете ничего дороже любви. А значит, тебе нужен приработок. Какая к чертям сессия?! Ты стаптываешь последние ботинки в поисках, кому бы впарить «Гербалайф», таймшер, электровеник, суперножи, не нуждающиеся в заточке по причине их изначальной сверхтупости, лотерейные билетики, по которым можно выиграть остров в Индийском океане или земельный участок в джунглях Амазонии…
Очень скоро ты убеждаешься, что дураков, к сожалению, куда меньше, чем желающих сделать на них деньги. И взрослая жизнь гораздо сложнее и скучнее, чем казалась из-за школьной парты.
Жаль, что суровый, похожий на Воланда профессор слишком давно был молодым и проблемы современной фармацевтики волнуют его значительно больше, нежели твои личные. А ты настолько бесшабашно-глуп, что не принимаешь всерьез разные там «неуды», наивно полагая, что твои университеты еще впереди…
И не ошибаешься. Там, где заканчивается студенческий детсад, берет начало настоящая школа жизни. А приглашение в нее – возникшая однажды в твоем почтовом ящике суровая серая бумага с приказом немедленно явиться в военкомат. Ты тупо подчиняешься, поскольку эту привычку – подчиняться приказам – впитал, должно быть, с молоком матери. Под грозным взглядом человека в погонах дрожащая рука, будто сама по себе, выводит замысловатый подписной крест. Вот и свершилось.
You are in the army now…[1]
Горячие водяные струи дробятся об отвыкшее от их небрежных ласк и оттого млеющее, тающее под ними, как масло на солнцепеке, тело и кажутся мне фантастичнее звездных войн. Я даже ловлю себя на том, что начинаю напевать. Шепотом, чтобы никто не услышал… Черт возьми, мне уже все равно, услышат меня или нет! Я дома. Я у себя дома. В моем собственном душе. Здесь я в полной безопасности. Могу петь, орать во все горло! Война закончилась! Закончилась для меня!
Сколько раз мне придется это повторить, чтобы самому поверить…
– Ты звал? Что-нибудь нужно? – стучит в дверь отец.
– Нет, спасибо. Тебе послышалось…
Я медленно оседаю в серое чугунное чрево, тщетно пытаясь вновь вернуться к блаженному состоянию релаксации, только что извлеченной мной из недр сознания памяти о прошлой, нормальной жизни. Жизни до… В прожорливое черное горло гулкого днища устремляется клокочущий мутный поток последних шести месяцев и трех дней…
О том, что армия – не курорт со всеми вытекающими отличиями, думаю, вы знаете и без меня. А если не знаете, то наверняка догадываетесь. Поскольку читали, смотрели, слушали. Друга, знакомого, соседа, знакомого друга соседа или кого-то еще, кому, в отличие от вас, подфартило там побывать. И было вам страшно или смешно, о чем шла речь, потому что эта сторона жизни как правда – у каждого своя. И возможно, в глубине души вам было чуточку наплевать – лично вас-то это не коснулось и вряд ли коснется. По крайней мере, я когда-то думал примерно так. Но судьба распорядилась иначе. Отец тогда сказал мне: «Ты сам сделал свой выбор». Мои милые наивные родители! Они прожили нелегкую, но счастливую жизнь, пребывая в сладостном неведении относительно того, что свобода выбора – одна из самых больших иллюзий нашего времени…
В «своем выборе» я старался следовать совету, изложенному в скабрезной прибаутке об изнасиловании: если иного выхода нет – расслабься и получи максимум удовольствия. Даже если оно заключается в бесконечных ночных караулах – за себя и за «того парня», чей срок уже, простите за каламбур, подходит к концу. В чистке общественного сортира. В гадкой перловке на завтрак, в обед и на ужин. В именуемых «учениями» вылазках на полигон, жирная земля которого была смачно сдобрена экскрементами важной служебно-сторожевой овчарки местного полковника со звучной фамилией Буряк. Я, насколько хватало силы воли, пытался относиться к происходящему с позиции приобретения бесценного жизненного опыта. Ведь отец всегда говорил: «Все к лучшему…»
Был и вовсе положительный момент – нас учили стрелять. В любом городском тире за каждую пульку приходится платить, а здесь – нате, пожалуйста, – и из «Макарова», и из «АК», и даже иногда из ручного пулемета. Мы с наслаждением палили по рисованным мишеням и по черным макетам «вражеских фигур», и каждый воображал себя эдаким Рэмбо, ну или хотя бы крутым Уокером. В качестве воображаемого противника я частенько представлял плешивую, поросшую по краям пучками пегих волосенок макушку ненавистного несговорчивого институтского препода: «Н-на, получи, скотина!»
Иногда приходили письма от Ирки, написанные корявым почерком, с кучей грамматических ошибок и пикантных подробностей относительно того, что я буду обязан с ней сделать при нашей встрече. Эммануэль, доведись ей разобрать Иркин почерк, почувствовала бы себя жалкой девственницей перед моей горячей подружкой. В такие минуты я старался не думать, репетирует ли с кем Ирина долгожданное свидание. Ибо сам-то я, признаюсь, в каждую увольнительную спешил к местным девчонкам из тех, что готовы на все и «только по любви». А любили они всех и каждого в отдельности. И с какой-нибудь юной бестией в подвале на заслуженном матраце или на природе, в пряной пахучей траве, под сенью молодых ветвей мы вытворяли все то, что завещано природой. Не судите нас строго, да не-судимы будете. Никто не безгрешен в девятнадцать!
Я закрываю глаза и вижу их – своих товарищей по казарме, по иной жизни, о которой после кто-то вспоминает с ужасом, а кто-то – с ностальгией…
Игорь Шмелев – Гарик. Коренастый, темноглазый, русоволосый. Генерал дворовой шпаны нового московского квартала Митино. Отменный стрелок. Завсегдатай «губы». Неутомимый затева-тёль ссор, плавно перераставших в мордобой. Бит «старичками» бывал неоднократно и нещадно. Однажды даже попал в госпиталь, чем страшно гордился. Впоследствии так же рьяно брал реванш с новопризывниками-«салабонами».
Костя Семенов – Костик. Длинный и тощий как жердь. Сутуловатый и застенчивый. Провалил экзамены в вуз чрезвычайно дорогой и элитный для его тихой интеллигентной ре-мьи. Весь первый год был главным объектом насмешек «дедов» еще и потому, что, как выяснилось, оказался убежденным девственником, сохраняя себя для одной-единственной, бывшей одноклассницы. На фотографии, нежно хранимой в нагрудном кармашке, у нее была толстая коса, близоруко прищуренные светлые глаза и смущенная улыбка.
Денис Кричевский. Немногословный флегматик. Из всех моих одногодков один успел обзавестись женой «по залету» и вскоре – дочкой. На гражданке был водителем, поэтому здесь ему частенько доверяли почетную миссию – развозить по домам дорогих гостей полковника Буря-ка после теплых дружеских посиделок, когда сами они бывали «не в состоянии». Или же на малиновой полковничьей «ауди» катать по магазинам его любезную супругу, год жизни с которой я приравнял бы к трем фронтовым…
И еще многие, ничем не примечательные, обыкновенные девятнадцатилетние ребята, имена которых никогда не войдут в историю и не будут греметь в веках. Каждый из них, как и я, незаметно пришел в этот мир, чтобы посадить свое дерево, вырастить детей и, тихо состарившись в окружении родных и близких, уйти, завершив тем самым свой полет, короткий и бесконечный, в мерцающих коридорах Вечности…
«Какая она, смерть?»
– Вячеслав, ты, часом, не утонул? – деликатно постукивает в дверь ванной отец.
– Оставь его, – слышу я мамин голос.
Они весело препираются, как в старые добрые времена. Но в их голосах слышится скрываемое волнение. Да и сам я до конца никак не поверю, что дома и все позади. Из кухни доносится забытый аромат картошки, жаренной с мясом и лучком. Слышится звон бьющейся посуды, мамино «Ох!», сетование на то, что не держат руки, и радостное отцовское: «На счастье!»
Я поспешно вытираюсь огромным банным полотенцем, мягким, как молодая трава. По его зеленому полю раскинулись оранжевые подсолнухи… На мгновение замираю, закутавшись в кусок махровой ткани…
Лето… Солнце… Море… Вихрастый пацан возводит замок около воды. Песок шоколадными струйками течет меж перепачканных пальцев, причудливыми сталагмитами оседая возле загорелых ступней…
– Красивый замок… – говорит мама. Ее рыжеватые, как лепестки подсолнуха, волосы треплет забияка ветер. – Жалко, что скоро его смоет волной. Ничто не вечно…
Иногда я видел этот сон там…
Сейчас, по контрасту с мимолетным видением, я особенно остро ощущаю, как они оба постарели, мои родители. И мне отчего-то становится больно дышать.
Отец отвинчивает синюю крышечку «Гжел-ки». Его руки заметно дрожат.
– Думаю, теперь тебе можно, сынок?
Он полувопросительно смотрит на маму, и та кивает. Я прячу улыбку в кулаке. Неужели для них я все еще вихрастый мальчишка? Я мог бы рассказать им, что и сколько я употреблял последние месяцы. Как и о многом другом, о чем умалчивает пресса и избегаем вспоминать даже мы сами. Но именно потому я никогда не сделаю этого. Наверное, я все же повзрослел.
– Может, хочешь позвонить Ире? – заискивающе смотрит на меня мама.
Странно, но до сих пор я даже не подумал об этом. Милая мама, я ценю твой порыв. Я ведь помню: Ирка никогда тебе не нравилась. Для тебя она была и остается девицей, из-за которой я вылетел из института. Вынужден в душе признать, что ты права.
Я качаю головой:
– Успею.
– Ну, – отец справился наконец с бутылкой и разлил в три пузатенькие рюмки прозрачную жидкость, – давайте за то, чтобы все войны закончились для нас навсегда.
Мама кивает, прикусив дрогнувшую нижнюю губу.
Маленький, подвешенный на кронштейне телевизор, до сих пор гонявший какие-то рекламы, точно по сговору с нами, на секунду торжественно умолкает. А затем, в неясном свете, преломленном сквозь полукруглое рюмочное стекло, отражает утомленное лицо человека с высоким, перерезанным поперечными морщинами лбом, тонким брезгливым ртом и холодными полупрозрачными глазами, в которых словно на веки вечные застыла смертная скука. Проникновенным голосом он сообщает, что обстановка на Северном Кавказе находится под контролем и военные действия в Чечне будут завершены к концу года…
Я молча смотрю в его глаза, равнодушно взирающие на меня, моего отца, мою мать и на тысячи других чьих-то отцов и матерей, прильнувших в эту минуту к экранам, с колотящимися сердцами ожидающих вестей. Наверное, он знает то, что неизвестно нам, мелким сошкам, протоптавшим, проползшим каждый метр чужой неласковой, ощетинившейся острыми камнями земли. И может многое объяснить. Но только те, кто стал ее частью, вобрав в себя вместе с горячим свинцом ее трещинки, впадины и ложбинки, напоив их собственной остывающей кровью, – те уже не смогут ни услышать, ни понять, что же есть в этом мире гораздо более ценное, чем их молодая, на взлете оборванная жизнь. И жизнь их детей и внуков, которым не суждено уже появиться на свет, сделать своими маленькими легкими первый глоток горьковатого воздуха…
– Пожалуйста, выключи. – Я не узнаю собственный голос. – Я не хочу пить с этим человеком.
Тусклое утро моросило с грязно-серого неба не по-летнему промозглым дождем. Отчего-то именно в самую дерьмовую погоду обожают устраивать проверки «большие погоны». Тогда заявились аж два генерала – генерал-полковник и генерал-майор – и просто полковник, видимо для разбавления. Полигон напоминал гнилое, смачно чавкающее болото, и мы, разумеется, демонстрировали на нем свою воинскую доблесть. К концу «парада» все наше подразделение, исключая руководство, вполне годилось для съемок очередной серии «Зловещих мертвецов».
Потом нам выдали новую, с иголочки, форму. Гарик, примеряя ботинки, ворчливо заявил, мол, неплохо бы этим «шишкам» появляться почаще чем раз в полтора года, и злорадно предположил, что Буряку намылили задницу. Денис сказал, мол, как было бы хорошо получить в придачу приличный ужин. А маленький веселый татарин Сайд мечтательно прибавил: «И девочек…» После чего казарма загудела, как растревоженный улей.
И чудеса продолжились: ужин и впрямь оказался фантастическим, достойным если не «Метрополя», то по меньшей мере «Праги». Вместо холодных, слипшихся макарон с крошками фарша и мутного отвара, метко охарактеризованного Гариком «ослиной мочой», каждому положили по бифштексу с жареным картофелем и салатом из квашеной капусты, а чай впервые с честью оправдал свое название. Мы ликовали, истолковывая чудесные метаморфозы самыми разными предположениями: от предстоящего президентского визита до вхождения России в НАТО. И только пессимист Костик удрученно заметил, что скотину перед забоем тоже обычно чистят и кормят. Сайд возразил, мол, гуляй Костик в увольнительные с девочками, дурные мысли меньше бы лезли в голову. И веселье продолжилось.
После ужина все чувствовали себя довольными и умиротворенными. Даже Гарик не цеплялся к «салагам». Обычно хмурый и вредный ротный Колян притащил сигареты и расстроенную гитару, и наш музыкант Макс Фридман, по гражданской привычке встряхивая головой, точно откидывая со лба длинную челку, сбацал весь свой клубный репертуар, от «Комбата» до «Упоительных российских вечеров». А Колян почему-то избегал смотреть нам в глаза и улыбался как-то вымученно и криво.
На вечернем построении появился лично товарищ полковник Буряк без супруги и овчарки и, торжественно выкатив грудь, поведал, что «второгодники» нашей части отправляются на учения… Он хотел добавить что-то еще, но вдруг осекся, махнул рукой и быстро ушел, низко опустив голову. И тогда наступила тишина…
– …Представляешь?
– А-а… Хорошо, – киваю я.
Мать с отцом смотрят как-то странно.
– Чего ж тут хорошего? – обиженно поджимает губы мама. – Рак желудка.
– У кого?
– Я же говорю, у соседа, Станислава Борисовича. Ты совсем не слушаешь?
– Слушаю, – покорно возражаю я. – Тогда плохо.
А что еще я могу сказать? Я с трудом припоминаю, что Станиславу Борисовичу семьдесят пять. А нашим ребятам было по восемнадцать, и они были здоровы. Но многих из них уже нет…
Отец ставит опустевшую рюмку. Внезапно повисает тягостное молчание. Я щелкаю выключателем, и по столу разливается искусственный желтый свет.
– Ну, – нерешительно подает голос батя. – Как там было?
Я молча пожимаю плечами. Отчего-то вспомнился давно умерший дед. Он воевал во Вторую мировую. Все четыре года. У него не было наград. Когда я спрашивал почему, он, усмехаясь, говорил, что таких, как он, простых солдат, было слишком много и медалей на всех не хватило. Он вообще не любил говорить про войну. Всякий раз, когда я с жадным мальчишеским любопытством допытывался: «Ну расскажи, как там было…», отвечал уклончиво, неохотно. Однажды улыбнулся: «Вырастешь – узнаешь». Кажется, я тогда обиделся очередной отговорке… Я был маленьким и глупым.
Наш подъезд напоминает бункер из-за зловеще черной железной двери с зубастым кодовым замком.
«Один. Четыре. Пять».
Эти цифры всплывают в моей памяти как сигнал к возвращению в нормальную жизнь. Я повторяю их как заклинание, словно от комбинации холодных кнопок на куске металла зависит мое будущее.
«Один. Четыре. Пять».
Клац.
Дверь отворилась, и на меня дохнуло тем особенным запахом, который витает на лестничных клетках приземистых пятиэтажек, где кондиционерами служат замочные скважины, пропускающие сквозь себя порции горького табачного дыма, а приторный аромат парфюма совокупляется с раздражающими слюнные железы парами от домашних пирожков или жареной рыбы. Я медленно поднимаюсь на свой пятый. Из-за дверей доносятся обрывки сериалов, супружеских споров, новинок хит-парадов… Подъезд продолжает жить своей жизнью, суматошной и размеренной, крикливой и молчаливой, гостеприимной и замкнутой. Все как обычно. Как всегда…
На последних ступеньках отчего-то подгибаются колени. И сердце колотится в горле, готовое выпрыгнуть вон. Дышу так, точно мне сто лет, и этот подъем грозит стать последним. Полупустой рюкзак кажется нестерпимой ношей, и я роняю его. Миллион раз слышанное «дз-зень» звучит сейчас как райская музыка. Сколько раз я представлял этот момент…
– Кто там?
На нашей двери есть глазок, но мама видит плоховато и потому все равно спрашивает: «Кто там?»
– Это я, Слава.
Ловлю себя на мысли, что произношу эти слова каким-то надтреснутым голосом, мало напоминающим мой собственный.
Дверь распахивается.
– Господи, Славочка, сыночек, вернулся, – шепчет мама и падает мне на грудь, зарываясь лицом в пропахший потом и грязью камуфляж.
Я неловко касаюсь внезапно пересохшими губами ее мягких, с серебристыми вкраплениями волос и понимаю вдруг – еще секунда, и я разревусь, как малолетка. И потому отчаянно шарю взглядом по сторонам, в надежде зацепиться за что-нибудь незыблемое из той, прежней, нормальной жизни, от которой за два последних года я отвык настолько, что не могу вспомнить даже элементарных слов утешения… Обои кирпичиками, деревянный абажур под потолком коридора, рисунок беспорядочных палочек на линолеуме… Все как раньше. Разве что мама кажется мне меньше, беззащитнее. Я обнимаю ее вздрагивающие плечики, откашливая предательски застрявший в горле солоноватый ком, и бормочу:
– Ну что ты… Не надо. Все хорошо.
Тогда она начинает торопливо целовать меня.
Я чувствую ее слезы на своих щеках. «Славочка, сыночек», – все повторяет мама, держась за меня так крепко, словно боится, что я вдруг ускользну, исчезну, как призрак… А из кухни с замершим на трясущихся губах «Кто…» выходит отец. Все в том же спортивном костюме а-ля «Адидас». Он немного постарел, сгорбился, в пшеничных усах притаился иней…
– Вернулся? Ну, здравствуй, сын… – Часто заморгав, он протягивает большую шершавую ладонь. Мы обнимаемся, похлопывая друг друга по плечам, изо всех сил стараясь не уронить мужского достоинства. Я невольно шмыгаю носом и слышу, как отец смущенно шмыгает в ответ.
– Да что ж мы все в дверях-то… – лепечет мама, вытирая слезы краешком рукава.
– Что ж не писал, сын? – В голосе отца слышится укоризна. – Неужто за последние полгода времени ни разу не нашлось?
– Я не мог…
– Что, в Ярославле почтовики бастуют? – За сарказмом отца скрывается обида.
– Последние месяцы я был не в Ярославле.
– Господи… – бледнея, шепчет мама. – Где ж ты был, Славик?
Я невольно улыбаюсь. Так странно слышать давно позабытый полудетский вариант собственного имени.
– Все нормально, мам. Все позади. Война закончилась для меня.
Я верю, что говорю правду…
В армию я угодил со второго курса медицинского. Это очень даже просто, когда тебе восемнадцать. И на неокрепшие мозги давит вовсе не багаж знаний, а специфическое вещество. Оно превращает вчерашних пай-мальчиков в тупых ненасытных самцов, распаляющихся от каждой коротенькой юбчонки, и заставляет забросить подальше учебники и конспекты и, повинуясь могучему зову природы, кинуть все силы на удовлетворение его потребностей. Дружеские вечеринки продолжаются от рассвета до заката. Записная книжка распухает от номеров телефонов, а голова – от чехарды глаз, волос, ножек, губок, попок и носящих все это женских имен, которые, как на грех, имеют привычку постоянно путаться.
Но потом появляется Она, одним телодвижением, словно по мановению волшебной палочки, перечеркивая все, что было до… У нее ноги от макушки, кудри, что греют вместо шапки в самую лютую стужу, а губы… при одном воспоминании о них ощущаешь такой небывалый подъем, словно принял изрядную дозу виагры.
Зовут ее Ирка, работает продавщицей в маленьком магазинчике автозапчастей в районе, где куча Парковых улиц и ни одного настоящего парка, хоть обыщись. Ей девятнадцать. Ты таскаешься с ней в местное диско, переоборудованное из вчерашнего подвала, водишь по кабакам, покупаешь цветы, конфеты и прочую муть, без которой никуда. Но взамен получаешь секс. Не в буйных зарослях городских парков среди консервных банок и бэушных презервативов. И не на хате приятеля, из которой «предки выехали на дачу, но могут завалить обратно в любой момент, так что кончайте там побыстрее». А в ее собственной квартире. Отдельной. Однокомнатной. На широкой, затянутой цветочным ситцем и благоухающей «леноровой» свежестью кровати. И она позволяет то, что не всегда позволяли другие, правда, с оговоркой «только для тебя, потому что ты хоть и не первый, но лучший, один-разъединственный…» Она твердит эту фразу «до», «во время» и «после», словно зомбирует, и однажды ты думаешь: «Наверное, это любовь…» И говоришь ей об этом, в то время как твое тело продолжает совершать привычно-слаженные движения туда-сюда-обратно… Как и до любви…
Конечно, тебе нужны деньги. И чем дальше, тем больше. Уже на такси, на симпатичное колечко из местной лавчонки с помпезным названием «Голден уолд», на духи, желательно «Шанель»… Воистину нет на свете ничего дороже любви. А значит, тебе нужен приработок. Какая к чертям сессия?! Ты стаптываешь последние ботинки в поисках, кому бы впарить «Гербалайф», таймшер, электровеник, суперножи, не нуждающиеся в заточке по причине их изначальной сверхтупости, лотерейные билетики, по которым можно выиграть остров в Индийском океане или земельный участок в джунглях Амазонии…
Очень скоро ты убеждаешься, что дураков, к сожалению, куда меньше, чем желающих сделать на них деньги. И взрослая жизнь гораздо сложнее и скучнее, чем казалась из-за школьной парты.
Жаль, что суровый, похожий на Воланда профессор слишком давно был молодым и проблемы современной фармацевтики волнуют его значительно больше, нежели твои личные. А ты настолько бесшабашно-глуп, что не принимаешь всерьез разные там «неуды», наивно полагая, что твои университеты еще впереди…
И не ошибаешься. Там, где заканчивается студенческий детсад, берет начало настоящая школа жизни. А приглашение в нее – возникшая однажды в твоем почтовом ящике суровая серая бумага с приказом немедленно явиться в военкомат. Ты тупо подчиняешься, поскольку эту привычку – подчиняться приказам – впитал, должно быть, с молоком матери. Под грозным взглядом человека в погонах дрожащая рука, будто сама по себе, выводит замысловатый подписной крест. Вот и свершилось.
You are in the army now…[1]
Горячие водяные струи дробятся об отвыкшее от их небрежных ласк и оттого млеющее, тающее под ними, как масло на солнцепеке, тело и кажутся мне фантастичнее звездных войн. Я даже ловлю себя на том, что начинаю напевать. Шепотом, чтобы никто не услышал… Черт возьми, мне уже все равно, услышат меня или нет! Я дома. Я у себя дома. В моем собственном душе. Здесь я в полной безопасности. Могу петь, орать во все горло! Война закончилась! Закончилась для меня!
Сколько раз мне придется это повторить, чтобы самому поверить…
– Ты звал? Что-нибудь нужно? – стучит в дверь отец.
– Нет, спасибо. Тебе послышалось…
Я медленно оседаю в серое чугунное чрево, тщетно пытаясь вновь вернуться к блаженному состоянию релаксации, только что извлеченной мной из недр сознания памяти о прошлой, нормальной жизни. Жизни до… В прожорливое черное горло гулкого днища устремляется клокочущий мутный поток последних шести месяцев и трех дней…
О том, что армия – не курорт со всеми вытекающими отличиями, думаю, вы знаете и без меня. А если не знаете, то наверняка догадываетесь. Поскольку читали, смотрели, слушали. Друга, знакомого, соседа, знакомого друга соседа или кого-то еще, кому, в отличие от вас, подфартило там побывать. И было вам страшно или смешно, о чем шла речь, потому что эта сторона жизни как правда – у каждого своя. И возможно, в глубине души вам было чуточку наплевать – лично вас-то это не коснулось и вряд ли коснется. По крайней мере, я когда-то думал примерно так. Но судьба распорядилась иначе. Отец тогда сказал мне: «Ты сам сделал свой выбор». Мои милые наивные родители! Они прожили нелегкую, но счастливую жизнь, пребывая в сладостном неведении относительно того, что свобода выбора – одна из самых больших иллюзий нашего времени…
В «своем выборе» я старался следовать совету, изложенному в скабрезной прибаутке об изнасиловании: если иного выхода нет – расслабься и получи максимум удовольствия. Даже если оно заключается в бесконечных ночных караулах – за себя и за «того парня», чей срок уже, простите за каламбур, подходит к концу. В чистке общественного сортира. В гадкой перловке на завтрак, в обед и на ужин. В именуемых «учениями» вылазках на полигон, жирная земля которого была смачно сдобрена экскрементами важной служебно-сторожевой овчарки местного полковника со звучной фамилией Буряк. Я, насколько хватало силы воли, пытался относиться к происходящему с позиции приобретения бесценного жизненного опыта. Ведь отец всегда говорил: «Все к лучшему…»
Был и вовсе положительный момент – нас учили стрелять. В любом городском тире за каждую пульку приходится платить, а здесь – нате, пожалуйста, – и из «Макарова», и из «АК», и даже иногда из ручного пулемета. Мы с наслаждением палили по рисованным мишеням и по черным макетам «вражеских фигур», и каждый воображал себя эдаким Рэмбо, ну или хотя бы крутым Уокером. В качестве воображаемого противника я частенько представлял плешивую, поросшую по краям пучками пегих волосенок макушку ненавистного несговорчивого институтского препода: «Н-на, получи, скотина!»
Иногда приходили письма от Ирки, написанные корявым почерком, с кучей грамматических ошибок и пикантных подробностей относительно того, что я буду обязан с ней сделать при нашей встрече. Эммануэль, доведись ей разобрать Иркин почерк, почувствовала бы себя жалкой девственницей перед моей горячей подружкой. В такие минуты я старался не думать, репетирует ли с кем Ирина долгожданное свидание. Ибо сам-то я, признаюсь, в каждую увольнительную спешил к местным девчонкам из тех, что готовы на все и «только по любви». А любили они всех и каждого в отдельности. И с какой-нибудь юной бестией в подвале на заслуженном матраце или на природе, в пряной пахучей траве, под сенью молодых ветвей мы вытворяли все то, что завещано природой. Не судите нас строго, да не-судимы будете. Никто не безгрешен в девятнадцать!
Я закрываю глаза и вижу их – своих товарищей по казарме, по иной жизни, о которой после кто-то вспоминает с ужасом, а кто-то – с ностальгией…
Игорь Шмелев – Гарик. Коренастый, темноглазый, русоволосый. Генерал дворовой шпаны нового московского квартала Митино. Отменный стрелок. Завсегдатай «губы». Неутомимый затева-тёль ссор, плавно перераставших в мордобой. Бит «старичками» бывал неоднократно и нещадно. Однажды даже попал в госпиталь, чем страшно гордился. Впоследствии так же рьяно брал реванш с новопризывниками-«салабонами».
Костя Семенов – Костик. Длинный и тощий как жердь. Сутуловатый и застенчивый. Провалил экзамены в вуз чрезвычайно дорогой и элитный для его тихой интеллигентной ре-мьи. Весь первый год был главным объектом насмешек «дедов» еще и потому, что, как выяснилось, оказался убежденным девственником, сохраняя себя для одной-единственной, бывшей одноклассницы. На фотографии, нежно хранимой в нагрудном кармашке, у нее была толстая коса, близоруко прищуренные светлые глаза и смущенная улыбка.
Денис Кричевский. Немногословный флегматик. Из всех моих одногодков один успел обзавестись женой «по залету» и вскоре – дочкой. На гражданке был водителем, поэтому здесь ему частенько доверяли почетную миссию – развозить по домам дорогих гостей полковника Буря-ка после теплых дружеских посиделок, когда сами они бывали «не в состоянии». Или же на малиновой полковничьей «ауди» катать по магазинам его любезную супругу, год жизни с которой я приравнял бы к трем фронтовым…
И еще многие, ничем не примечательные, обыкновенные девятнадцатилетние ребята, имена которых никогда не войдут в историю и не будут греметь в веках. Каждый из них, как и я, незаметно пришел в этот мир, чтобы посадить свое дерево, вырастить детей и, тихо состарившись в окружении родных и близких, уйти, завершив тем самым свой полет, короткий и бесконечный, в мерцающих коридорах Вечности…
«Какая она, смерть?»
– Вячеслав, ты, часом, не утонул? – деликатно постукивает в дверь ванной отец.
– Оставь его, – слышу я мамин голос.
Они весело препираются, как в старые добрые времена. Но в их голосах слышится скрываемое волнение. Да и сам я до конца никак не поверю, что дома и все позади. Из кухни доносится забытый аромат картошки, жаренной с мясом и лучком. Слышится звон бьющейся посуды, мамино «Ох!», сетование на то, что не держат руки, и радостное отцовское: «На счастье!»
Я поспешно вытираюсь огромным банным полотенцем, мягким, как молодая трава. По его зеленому полю раскинулись оранжевые подсолнухи… На мгновение замираю, закутавшись в кусок махровой ткани…
Лето… Солнце… Море… Вихрастый пацан возводит замок около воды. Песок шоколадными струйками течет меж перепачканных пальцев, причудливыми сталагмитами оседая возле загорелых ступней…
– Красивый замок… – говорит мама. Ее рыжеватые, как лепестки подсолнуха, волосы треплет забияка ветер. – Жалко, что скоро его смоет волной. Ничто не вечно…
Иногда я видел этот сон там…
Сейчас, по контрасту с мимолетным видением, я особенно остро ощущаю, как они оба постарели, мои родители. И мне отчего-то становится больно дышать.
Отец отвинчивает синюю крышечку «Гжел-ки». Его руки заметно дрожат.
– Думаю, теперь тебе можно, сынок?
Он полувопросительно смотрит на маму, и та кивает. Я прячу улыбку в кулаке. Неужели для них я все еще вихрастый мальчишка? Я мог бы рассказать им, что и сколько я употреблял последние месяцы. Как и о многом другом, о чем умалчивает пресса и избегаем вспоминать даже мы сами. Но именно потому я никогда не сделаю этого. Наверное, я все же повзрослел.
– Может, хочешь позвонить Ире? – заискивающе смотрит на меня мама.
Странно, но до сих пор я даже не подумал об этом. Милая мама, я ценю твой порыв. Я ведь помню: Ирка никогда тебе не нравилась. Для тебя она была и остается девицей, из-за которой я вылетел из института. Вынужден в душе признать, что ты права.
Я качаю головой:
– Успею.
– Ну, – отец справился наконец с бутылкой и разлил в три пузатенькие рюмки прозрачную жидкость, – давайте за то, чтобы все войны закончились для нас навсегда.
Мама кивает, прикусив дрогнувшую нижнюю губу.
Маленький, подвешенный на кронштейне телевизор, до сих пор гонявший какие-то рекламы, точно по сговору с нами, на секунду торжественно умолкает. А затем, в неясном свете, преломленном сквозь полукруглое рюмочное стекло, отражает утомленное лицо человека с высоким, перерезанным поперечными морщинами лбом, тонким брезгливым ртом и холодными полупрозрачными глазами, в которых словно на веки вечные застыла смертная скука. Проникновенным голосом он сообщает, что обстановка на Северном Кавказе находится под контролем и военные действия в Чечне будут завершены к концу года…
Я молча смотрю в его глаза, равнодушно взирающие на меня, моего отца, мою мать и на тысячи других чьих-то отцов и матерей, прильнувших в эту минуту к экранам, с колотящимися сердцами ожидающих вестей. Наверное, он знает то, что неизвестно нам, мелким сошкам, протоптавшим, проползшим каждый метр чужой неласковой, ощетинившейся острыми камнями земли. И может многое объяснить. Но только те, кто стал ее частью, вобрав в себя вместе с горячим свинцом ее трещинки, впадины и ложбинки, напоив их собственной остывающей кровью, – те уже не смогут ни услышать, ни понять, что же есть в этом мире гораздо более ценное, чем их молодая, на взлете оборванная жизнь. И жизнь их детей и внуков, которым не суждено уже появиться на свет, сделать своими маленькими легкими первый глоток горьковатого воздуха…
– Пожалуйста, выключи. – Я не узнаю собственный голос. – Я не хочу пить с этим человеком.
Тусклое утро моросило с грязно-серого неба не по-летнему промозглым дождем. Отчего-то именно в самую дерьмовую погоду обожают устраивать проверки «большие погоны». Тогда заявились аж два генерала – генерал-полковник и генерал-майор – и просто полковник, видимо для разбавления. Полигон напоминал гнилое, смачно чавкающее болото, и мы, разумеется, демонстрировали на нем свою воинскую доблесть. К концу «парада» все наше подразделение, исключая руководство, вполне годилось для съемок очередной серии «Зловещих мертвецов».
Потом нам выдали новую, с иголочки, форму. Гарик, примеряя ботинки, ворчливо заявил, мол, неплохо бы этим «шишкам» появляться почаще чем раз в полтора года, и злорадно предположил, что Буряку намылили задницу. Денис сказал, мол, как было бы хорошо получить в придачу приличный ужин. А маленький веселый татарин Сайд мечтательно прибавил: «И девочек…» После чего казарма загудела, как растревоженный улей.
И чудеса продолжились: ужин и впрямь оказался фантастическим, достойным если не «Метрополя», то по меньшей мере «Праги». Вместо холодных, слипшихся макарон с крошками фарша и мутного отвара, метко охарактеризованного Гариком «ослиной мочой», каждому положили по бифштексу с жареным картофелем и салатом из квашеной капусты, а чай впервые с честью оправдал свое название. Мы ликовали, истолковывая чудесные метаморфозы самыми разными предположениями: от предстоящего президентского визита до вхождения России в НАТО. И только пессимист Костик удрученно заметил, что скотину перед забоем тоже обычно чистят и кормят. Сайд возразил, мол, гуляй Костик в увольнительные с девочками, дурные мысли меньше бы лезли в голову. И веселье продолжилось.
После ужина все чувствовали себя довольными и умиротворенными. Даже Гарик не цеплялся к «салагам». Обычно хмурый и вредный ротный Колян притащил сигареты и расстроенную гитару, и наш музыкант Макс Фридман, по гражданской привычке встряхивая головой, точно откидывая со лба длинную челку, сбацал весь свой клубный репертуар, от «Комбата» до «Упоительных российских вечеров». А Колян почему-то избегал смотреть нам в глаза и улыбался как-то вымученно и криво.
На вечернем построении появился лично товарищ полковник Буряк без супруги и овчарки и, торжественно выкатив грудь, поведал, что «второгодники» нашей части отправляются на учения… Он хотел добавить что-то еще, но вдруг осекся, махнул рукой и быстро ушел, низко опустив голову. И тогда наступила тишина…
– …Представляешь?
– А-а… Хорошо, – киваю я.
Мать с отцом смотрят как-то странно.
– Чего ж тут хорошего? – обиженно поджимает губы мама. – Рак желудка.
– У кого?
– Я же говорю, у соседа, Станислава Борисовича. Ты совсем не слушаешь?
– Слушаю, – покорно возражаю я. – Тогда плохо.
А что еще я могу сказать? Я с трудом припоминаю, что Станиславу Борисовичу семьдесят пять. А нашим ребятам было по восемнадцать, и они были здоровы. Но многих из них уже нет…
Отец ставит опустевшую рюмку. Внезапно повисает тягостное молчание. Я щелкаю выключателем, и по столу разливается искусственный желтый свет.
– Ну, – нерешительно подает голос батя. – Как там было?
Я молча пожимаю плечами. Отчего-то вспомнился давно умерший дед. Он воевал во Вторую мировую. Все четыре года. У него не было наград. Когда я спрашивал почему, он, усмехаясь, говорил, что таких, как он, простых солдат, было слишком много и медалей на всех не хватило. Он вообще не любил говорить про войну. Всякий раз, когда я с жадным мальчишеским любопытством допытывался: «Ну расскажи, как там было…», отвечал уклончиво, неохотно. Однажды улыбнулся: «Вырастешь – узнаешь». Кажется, я тогда обиделся очередной отговорке… Я был маленьким и глупым.