Денег на жизнь хватало, а что работать по двенадцать часов, так и все так работали, не только на фабрике «Планета», привычно думала она, ловко крутя на руке шелковый чулок: нет ли спустившейся петли. Р-раз! – сдернуть за носок и передать направо, где барышня укладывала очередную пару в хрусткую прозрачную упаковку, обезображенную рисунком того же проклятого чулка.
 
   …Сколько раз она вспомнит себя, бегущую в слезах с зажатыми в руке деньгами, когда теплым сентябрьским полднем окажется совсем далеко от древних камней родного города, а именно в Поволжье, в деревне под названием Михайловка, в самом что ни на есть медвежьем углу? Но сначала помытарились в каком-то поселке под Ярославлем. Запомнился головокружительный запах сена, на котором спали ночью в помещении школы; днем, вместе с другими эвакуированными, сгребали это сено в поле и метали стога. Она отправила домой открытку – шершавую рыжеватую картонку, чтобы Коля не тревожился, а то главное письмо, так хорошо сложившееся в вагоне, написать было негде и, главное, некогда. Тревожно ждали, куда же их направят дальше, а новые пыльные эшелоны доставляли новых измученных беженцев, не смевших распаковать свои пожитки, потому что вот-вот должны были отправиться еще куда-то. Так произошло с Павой, женой старшего брата. Она успела сунуть Ирине несколько кредиток, пока красноармеец подсаживал ее с тремя детьми на подножку. «Куда, куда их?» – «На Урал», – отмахнулся устало. Так расстались с Мотиной женой.
   Наде, жене среднего брата, было нелегко: сынишке третий год, а девочка только начала ходить. Договорились не разлучаться, куда б ни послали. Уходя на войну, Андрей просил: «Не оставляй их, сестра. Ты ведь знаешь, какая она». Ирина знала; вернее, ей так казалось, потому что привыкла понимать брата с полуслова, как и он привык во всем полагаться на старшую сестру. Теперь обе держались рядышком, с изумлением вслушиваясь в царящее вокруг разноязычье. Многие даже по-русски говорили иначе, не так, как они; другие словно передразнивали. Оказалось – белорусы. Вавилонское столпотворение, только вместо башни – лохматые стога сена, точно каждый сам себе башню строил.
   Принимая очередной поезд, какой-то военный кричал сипло и безнадежно в телефон: «У тебя наряд? А размещать где? У меня тоже наряд! Засунь свой наряд себе в …! Я что, рожу тебе место?!» До нарядов ли тут, подумалось Ире, но удивиться не успела; Надя закричала: «Едем!»
   Так они оказались в С*-ой области, в соседних деревнях.
   А тот день и свои слезы по пути домой вспомнит не раз, но вне связи с деньгами, хотя деньги как раз им понадобились довольно скоро. Во-первых, потребовалось за что-то заплатить в сельсовет. Определили их на проживание к некоей Михайлихе, точно мало было одного названия деревни. За проживание, как Ирина предположила, и следовало платить, но почему-то не самой Михайлихе, а в неведомый сельсовет. Хозяйка повела ее в огород и ткнула хворостиной в две грядки с краю: это тебе. Сдвинула платок и, сунув корявый темный палец в ухо, затрясла им быстро-быстро. Завязала платок потуже, покосилась на детей и той же палкой показала на третью грядку: «И тую бери. Весной посо́дишь что-ничто». – «А как же вы?» – «А что я. Я тебе мешаться не буду, я к сестры пойду жить. Когда надо будет, приду от сестре, заберу что-ничто – и обратно».
   Михайлиха была худая скуластая баба, на вид Матрениного возраста, но седины и морщин было больше, чем у матери. Позднее выяснилось случайно, что она Ирина ровесница. Сын ушел на фронт, так же, как и оба племянника. «А муж тоже на фронте?» – «Кабы с голоду не помер восемь лет назад, был бы на фронте; куда ж деться». Больше Ира вопросов не задавала, озабоченная только одним: как бы скрыть недоверие на лице. Она очень хорошо помнила голод в Ростове – тогда, давно, в первую войну; ей четырнадцать было. Но здесь – от голода?! Коля так рассказывал о Советской России, что становилось ясно: лучше страны не бывает, поэтому поверить в голод было просто невозможно.
   Пришлось поверить, и намного скорее, чем хотелось бы.
   Денег не было, только в кармане помятого пальто нашлась одна тридцатирублевка, скатанная трубочкой. Выкапывали на огороде картошку, варили, пекли; дети получали в школе какой-то суп. Ирина пыталась устроиться на работу, но председатель только мотал головой, озабоченно помаргивая. Часто заходила Михайлиха.
   – Ты какую работу-то работала там, у себя? – Теперь уже Ирине не показалось: последние два слова, как и прежде, прозвучали недоверчиво.
   Ира пожала плечами. А какую она не работала? Но разве объяснишь вот так, стоя по другую сторону одолженной тебе грядки, про табачную фабрику, парфюмерный магазин, пекарню, модное ателье, чулочную, будь она проклята, фабрику, с которой она в слезах бежала домой, сжимая в руке деньги, так нужные сейчас!..
   – Портниха я.
   Михайлиха взглянула удивленно-недоверчиво:
   – А хоть бы и портниха – шить-то не с чего; бумазею негде взять.
   Перешагнув через грядку, хозяйка привычно зашла в дом и загрохотала на полке какой-то утварью. Она брала в руки то одну, то другую посудину, что-то откладывая в сторону; откуда-то выполз таракан. Тайка шарахнулась с криком.
   – Чего ж ты голосишь, милая моя (Михайлиха выговаривала: «милма»), – хозяйка кинула на девочку насмешливый взгляд, – где невеста, там и тараканы. Другая бы спасибо сказала. – Потом, повернувшись к Ирине: – Ты мне кацавейку, часом, не поправишь? Стрепанная больно, а холода на носу. Если что надо, так я у сестре, – и вышла.
   – «К сестры, у сестре, невеста, милма», – передразнила Тайка. В свои двенадцать лет она была строптивой девочкой с хмурым взглядом и обиженно надутыми губами. Передразнила так смешно, что Левочка расхохотался. Потом отложил книгу и спросил:
   – Мама, а хлебушка нету?
   Не было.
   На следующий день Ира снова побежала в контору. Председатель на этот раз встретил ее иначе:
   – Нашел я тебе работу: ночной сторожихой пойдешь?
   Она возликовала, но все же спросила:
   – А куда?
   – «Заготзерно», там ночью никого нету. Пойдешь, что ли?
   – Пойду! А за какой год?
   – Чего?.. – Председатель поднял голову от серой разграфленной бумаги и посмотрел прямо на нее, мелко и часто моргая, точно заикался глазами. Из-за этого странного дефекта невозможно было поймать его взгляд.
   Ирина повторила:
   – За какой год зерно, за этот или… за прошлый тоже?
   Председатель насторожился и заморгал еще чаще:
   – Тебе знать незачем, твое дело будет сторожить. Знаешь, где «Заготзерно»? Сегодня в ночь и выходи.
   – Найду, – обрадованно схитрила Ирина, – во сколько приходить?
   – Обожди, – он вышел из-за стола, – я сейчас.
   Вернулся с двумя плотными мешочками, каждый величиной с буханку:
   – Проелись, – произнес без вопроса. – Тут на первое время хватит, только хлеб не пеки, – и сунул, помаргивая, мешочки прямо ей в руки.
   Вот и хлебушек, думала Ира, подходя к дому, дай Бог здоровья председателю. В деревне его называли просто Терёхой (а за глаза и Моргатым), но то свои, а для нее он был Терентием Петровичем. Оставалось решить две загадки: почему нельзя печь хлеб и… место работы.
   Второе выяснилось, как только дети пришли из школы: не зерно за какой-то год, а заготовка этого зерна, для краткости – Заготзерно. Еще раньше заглянула Михайлиха и долго вертела преображенную Ириными руками кацавейку, если эту неуклюжую громоздкую кофту на вате можно было назвать таким разудалым словом. Не было на ней ни затейливого шитья, ни меховой опушки, зато заплат хватало с избытком, а подкладка протерлась в нескольких местах, обнажая темную и жалкую сбившуюся вату, вылезающую из прорех. Правда, так выглядело это облачение до Ириного вмешательства, а сейчас, когда Михайлиха требовательно крутит его и перебрасывает с руки на руку, охотно верилось, что, если это и не настоящая кацавейка, то уж в отдаленном родстве с таковой явно состояло. Подкладка, обтерханные рукава и борта были обшиты плотным темным сатином, а из захваченных второпях обрезков шерстяного сукна удалось скроить новый воротник и накладные карманы, так что если прищуриться, уговаривала себя Ира, кофта как кофта.
   – Ишь ты, лучше новой! – восхитилась Михайлиха. – То-то бабы мне завидовать будут. А я ребятам молока принесла, да и на затируху хватит. – Она запахнула обновку, хозяйственно погрузив руки в карманы. У дверей оглянулась: – Ты затируху-то знаешь, как делать?
   Да уж справлюсь, в Ростове досконально научилась; это не «Заготзерно», молча парировала Ира, а руки уже ловко растирали… нет, затирали муку – темную, грубого помола, да слава Богу, что такая есть, – с кипятком. Нашлась луковица и сделала маленькое чудо: запахло супом. Не настоящим, конечно, супом, – во всяком случае, не тем, что остался на плите в день их отъезда, – так ведь и они уже становились другими… Там, дома, Тайка долго сидела бы с надутыми губами, упрямо отводя взгляд от тарелки. Левочка съел бы лениво несколько ложек бульона, а гущу – ни-ни. Одну бы ложечку той «гущи» сюда, в эту затируху – вот попировали бы… Даже забелить нечем. Как нечем? А молоко!.. Хозяйка не поскупилась, принесла полную кринку, так что впервые за долгое время дети наелись. Почти.
   Пока Ирина раздумывала, как разумней поступить с драгоценным пшеном из второго мешочка: наварить ли каши или добавлять каждый день в затируху, – в окно легонько стукнули. Поля, соседка.
   После того, как Михайлиха триумфально прошествовала по деревне в возрожденной кацавейке, в окошко их домика стучали часто. Чего только не приносили! Из старых брюк ушедшего на фронт мужа требовалось сшить новую юбку для жены; из пропахшего нафталином сарафана той, кого уж давно нет в живых, наоборот, брюки для внука; из огромного и жесткого, как асфальт, драпового пальто… Ирина с сожалением покачала головой: «Не возьмусь. Тут без машины не справиться, а машины у меня нет».
   Поля помолчала, чуть прищурившись, будто решая про себя, продолжать или уходить.
   – Ну а если, – она сделала паузу, – а если будет машина… Ты с машиной-то… Не спортишь?
   У Иры чуть дрогнули уголки губ:
   – Не спорчу.
   – Пойдем, – гостья решительно водрузила драповый монумент на лавку и вышла первой. По пути рассказала, что картошки в этом году полно, гороху тоже. А ты в «Заготзерне» вроде? Смотри, чтоб Тереха твои трудодни не проморгал.
   – Убогий он, – вставила Ира, идя следом.
   – Убо-о-гий!.. Зато на фронт не попал. Как же: «убогий». Так и просидит всю войну у бабьих юбок.
   – Он не женатый разве?
   – Был женатый, а теперь вдовеет. Девятый год пошел.
   Шли молча. Ира спросила нерешительно:
   – Случилось что, или родами?..
   – Катерина-то? Не, она легко рожала. Трое у них с Терехой было, два мальца и девонька, ма-а-ахонькая совсем.
   «С кем же он детей оставляет?» – чуть не спросила Ирина, но запнулась о прошедшее время.
   – Славная девчушка была, – продолжала Поля, – Тереха в ней души не чаял. Все на руках ее носил, уже когда все лежали, встать не могли. Мальчишки первые померли, потом Катя, а девонька последней. Так у Терехи на руках и отошла, точно уснула.
   – Отчего… они все?
   Женщина не обернулась, только шаг замедлила:
   – С голоду. – И снова пошла быстрее, что было очень кстати, ибо лица собеседницы не видела.
   Ира сама видела немного, потому что Полина спина вдруг раздвоилась, а вскоре несколько Поль то расходились веером, то сливались опять в одну, пока наконец эта одна не распахнула дверь сарая, кивнув походя на домишко рядом: «Тут я живу».
   Темновато, как и во всяком сарае. В углу сутулятся мешки с картошкой – недавно копала. Сено под ногами, как и в любом другом сарае. Поля подняла зачем-то небольшой пучок, медленно обтерла руки и сдернула пустой мешок с того, что можно увидеть отнюдь не в каждом сарае. Точно такая же швейная машина стояла у Иры дома, в простенке между окнами, и солнце падало прямо на сверкающую педаль, где было вытиснено «Singer» с пузатой заглавной буквой.
   Приводной ремень цел; головка в порядке – ржавчины, как она опасалась, нет, слава Богу. В выдвижном ящичке обнаружились сокровища, которые не снились ни одному соискателю богатства из «Тысячи и одной ночи». Наверное, потому, что их фантазия не простиралась дальше парчового халата и хрустального дворца, а настоящий клад – иголки разного роста и упитанности, катушки ниток, похожие на приземистые бочонки, фирменная жестянка с надписью «Singer» на крышке и гремящими детальками внутри – настоящий клад покоился именно здесь, и он делал вполне реальным если не хрустальный дворец, то уж парчовый халат наверняка, найдись в деревне Михайловка парча.
   Парча не парча, но та же бумазея у кого-то нашлась. Заказы приносили по большей части на перешивку старья для подрастающих детей; если новое, то почти всегда «кофту», редко другое. Расплачивались пшеном, картошкой; иногда молоком. Случалось, приносили твердое сало в тряпке, на котором густо, как иней, блестела соль. Шить нужно было только для местных (у эвакуированных были другие заботы), хотя понятие «местные», как выяснилось позже, оказалось весьма относительным. А пока Ирина каждую ночь проводила в «Заготзерне», оказавшемся не чем иным, как огромным амбаром, где хранилось зерно, – как в мешках, так и просто ссыпанным в кучи. Ей выдали ватник. Поначалу она стеснялась его громоздкости и неуклюжести; потом оценила. Выдали и сапоги с чьей-то ноги, которые послужили им всем славно: днем Левочка в них бегал в школу, а Тайка донашивала материнские городские туфли. Когда настали холода, ватник тоже пригодился всем троим, а ночью им накрывались, и он лежал, как большая неуклюжая птица, заботливо распластавшая крылья у них на ногах.
   Дневное время просачивалось сквозь пальцы быстро и незаметно, как осенний полдень: хозяйство и шитье, да темнеет рано, хоть швейную машину поставили у самого окна. Дольше всего пришлось повозиться с Полиным драпом. Она охотно прибегала «на примерку». Присаживалась на край лавки, уважительно наблюдала за работой и рассказывала, как ребятишки ждут «батькиного письма», будто сама не ждала. У нее было румяное лицо, плотно сбитая фигура с очень короткой шеей и обветренные, в трещинах, руки. На первый взгляд она казалась не старше тридцати, но стоило ей, засмеявшись, прикрыть грубой короткопалой ладонью рот, где не хватало нескольких зубов, волей-неволей приходилось прибавить, хотя как понять, после ошибки с Михайлихой?
   Поля приносила новости: кто получил письмо с фронта, откуда еще появились беженцы. Опять с Украины, еврейская семья. Спросила с любопытством:
   – А там, где вы жили, тоже евреи есть?
   – Есть. У меня подруга была, в двадцатом году в Палестину уехала. У нее и машина швейная такая же была.
   Гостья молчала долго и сосредоточенно, однако чем было вызвано ее молчание, Ирина не знала. Чтобы разбавить паузу, спросила:
   – Ты зачем такую вещь в сарае держишь? Пропадет!
   Ответ прозвучал странно:
   – Так ведь кто что хватал. Думали: вдруг отдавать придется, ну, так прятали. Только-только свое пристроили, а тут вона сколько добра!
   – Где?
   – Да тут, в Михайловке этой. И рядом то же самое – что в Золотове, что в Березовке: мебель побросали, скотину оставили, посуды – уйма! Что только…
   – Кто бросал?!
   – Немчура, кто еще.
   – Немцы?! – Ира была уверена, что ослышалась.
   – Ну да. Тут же республика ихняя была, с царских еще времен; мне тятька рассказывал. Только республика советская стала; советских немцев, не с Германии. А как война началась, они сразу давай вредить, где только можно. Тогда солдат прислали…
   – Красноармейцев?
   – Так я ж и говорю!.. Всех вредителей да шпионов, немчуру эту, посажали в вагоны – и вон отсюда, чтоб духу ихнего…
   – Куда?
   – Кто знает, – Поля пожала плечами, – люди говорили, кого в Сибирь, кого… куда. Да ты, если не веришь, у немки спроси.
   – У какой немки?
   – В школе работает. У ей матка была из ихних, из немцев, да померла; а сама вышла за русского. Петр Михайлович в школе директором был; сейчас на фронте. А ее так все и зовут: Немка.
   Ирина машинально отметила еще одно имя с принадлежностью к Михайловке, а Поля продолжала:
   – …нам так и сказали, уполномоченный приехал: хотите – живите, места хватает. Сами-то мы, – спохватилась она и снова прикрыла рукой в улыбке рот, – сами-то мы с Водопьяновки, Усть-Подольского района. Русские мы. И Тереха-председатель, и Нюра – у ей как раз двойня родилась, муж на фронте, и…
   – Но Михайлиха-то, хозяйка наша, местная?
   – Не! – жесткая ладошка досадливо шлепнула по машине, – что Михайлиха твоя, что сестра ейная – обои с Водопьяновки. Какая она тебе хозяйка? Сама избу эту заняла, а жить не живет. Она себе часы взяла – во-о-от такие, – Поля показала коротенькой ручкой, привстав с лавки, – поставила к сестры в амбар. Красиво бьют, со звоном, – добавила с завистью.
   Руки привычно скалывали булавками толстый материал, а в голове царил совершенный сумбур. У Тайки надо спросить: может, им в школе рассказывали. Этой бабе тоже верить нельзя – говорит же, что пришли на все готовое. И ведь не гнал никто, могли дома оставаться. Сами себя эвакуировали? Мы-то всё бросили, как те. Поля вон хозяйке позавидовала, а пальто драповое откуда? Сама, небось, кроме бязи, и не видала ничего. И сразу же ощутила неловкость: да мне какое дело? Принесли – перешиваю. Спасибо, машина есть.
   Краденая.
   Да нет, сомневалась она. Как можно всех людей вывезти, вон нас-то Коля с трудом в эшелон посадил? И откуда здесь немцы – немцы в Германии?..
   В этом заключался один из абсурдов войны: из Германии наступали немцы и теснили Красную Армию на восток, в то время как Красная Армия безжалостно теснила и гнала немцев – только других, советских немцев с Поволжья, – тоже на восток: в Сибирь, в Казахстан. Для одних это называлось «Drang nach Osten», для других – Великая Отечественная война.
   В школе рассказывали не об этом, а о шпионах и диверсантах, которые были бдительно выявлены и обезврежены, а также о вредителях, затаившихся в тылу, чтобы делать свое черное дело.
 
   …В первую зиму они еще не голодали, только недоедали, в основном сама Ирина. За ночные дежурства ей не платили ничего – и никому не платили ни за какую работу, а только записывали, кому и сколько заплатят осенью. Это называлось трудодни. Ира представляла трудодни чем-то вроде карточек, которые уже ввели на хлеб, крупу и постное масло. Других продуктов попросту не было, даже если бы нашлось чем заплатить.
   Как-то в воскресенье удалось проведать Надю: вездесущая Поля как раз ехала в Балашовку и подвезла ее на телеге. Своим новым драповым пальто она очень гордилась и была похожа в нем на невысокий гранитный столбик, какие украшали набережную там, в самом лучшем городе на свете.
   От Андрюши тоже писем не было. В доме было тепло и пахло едой. Невестка засуетилась, застрекотала часто-часто и, убедившись, что Поля отъехала, начала вполголоса жаловаться на колхозные порядки, приговаривая: «Не диво, что мерли с голодухи». Работала она в коровьем хлеву, много и тяжело. Деревенский труд был ей не в новинку: выросла у отца на хуторе, с коровами управляться умела и как раз поэтому пришла в ужас от того, как содержится скот, хотя бы и казенный. Ужас, понятно, ничем не выдала, а что ребятишек брала с собой, так не оставлять же одних дома! А самое главное: где коровы, там и молоко. Последнего, впрочем, и объяснять не было необходимости: все трое, слава Богу, выглядели румяными и здоровыми. «Вся работа – коту под хвост, всё – задарма, за трудодни эти!» – зло шептала Надя. Предложила золовке чаю, но Ирина отказалась: не хочу Полю задерживать, а то обратно пешком идти.
   Дело было вовсе не в Поле, а просто она была слишком голодна, чтобы угощаться в сытом доме, и боялась, что Надежда заметит это.
   А ведь тогда голода еще не было; он пришел через год.
   Не было и писем – ни с фронта, ни из дому. Наступил октябрь, а война не кончалась. Иногда казалось, что они всегда будут жить в деревне Михайловка Подлесного района, как она и писала на конвертах и почтовых карточках. Первым состоялось, наконец, то главное письмо, которое начала писать еще в поезде. Конечно, какие-то слова потерялись, другие пожелтели, как осенняя трава, и больше не казались убедительными и единственно правильными; но нашлись другие, очень нужные для разговора, начатого 25-го июня, – самого трудного, смятенного и путаного их разговора, который она вела до сих пор.
   Теперь можно было ждать ответа.
   Привыкая к новому быту, а вернее – к иному бытию, продолжала писать Коле обо всем. Не дождавшись ответа, написала еще одно, и еще; а потом что-то произошло, словно долгий сквозняк прошел по волосам, и она поняла: Коля уехал. На фронт послали или сам ушел, неизвестно, но дома его не было. Квартира стояла запертая. Цветы стойко держались за сухую, растрескавшуюся землю – не столько в надежде высосать хоть каплю воды, которой там не было, сколько по привычке. Осенний луч неохотно прорезывал густеющую пыль. Коля уехал – или его увезли, потому что она вдруг перестала слышать его голос, как привыкла за всю их жизнь, и не могла представить, что может стать иначе.
   Другие, счастливые, получали письма с фронта – сероватые, залохматившиеся треугольники: полевая почта. Если Коля на фронте, уговаривала она себя, то и нам такой придет.
   Картофельные очистки бережно собирали и добавляли в затируху, а то пекли лепешки – темные, тонкие и восхитительно вкусные. Изредка по карточкам выдавали яичный порошок, который Ира щепотками добавляла в затируху.
   – Вкуснятина будет! – обрадовался Левочка и вдруг бросился к матери, обнял крепко-крепко и уткнулся лицом в живот. – Мамочка, прости нас с Тайкой! Ты нам супчик оставляла, а мы не ели… мы в помойку его выливали. Ты прости нас, мамочка!
   Мальчик крепко прижимался к ней лицом, и не надо было его отрывать. Стояла, беспомощно приподняв руки, потом взглянула на дочь. Та сидела очень прямо и смотрела в угол, а по лицу текли слезы.
   – Зачем?.. – зачем-то спросила Ира.
   – Потому что мы не хотели кушать! – Сын поднял мокрое лицо. – Представляешь? Мы кушать не хотели!..
   – У нас было слишком много еды, – всхлипнула Тайка.
   Теперь стало слишком мало.
   Продуктовый магазин, где отоваривали карточки, находился в районном центре. Хорошо, если можно было подсесть к кому-то на телегу: пешком идти три километра становилось все трудней, только голод и подгонял. Именно в этих походах-поездках, а затем в очереди мало-помалу познакомилась с другими эвакуированными.
   Медсестра Бася Савельевна из Ленинграда сразу расположила к себе именем, словно подруга юности Басенька привет передала, – приветливо улыбнулась Ире: «Мы же соседями были, в одном море купались!» Две сестры, Гута и Ада, как и акушерка Сара, попали сюда с Украины. Пожилая учительница физики Блюма Борисовна начала рассказывать, как добиралась с мужем из Ленинграда, их долго где-то держали, а больше ничего не смогла рассказать: расплакалась. Маня с братом-подростком Феликом и мужем Зайднером (Ирина так и не поняла, это фамилия или имя) бежали из Гомеля. Фелик переживал, что его не берут на фронт. Зайднера тоже не брали, но он не переживал, а стыдился, как стыдился и своей беспомощности: хоть стекла в очках у него были толще некуда, Маня всегда водила его за руку. Поля уверяла, что Зайднер «зачитал» свои глаза, но читать не бросил, только теперь без увеличительного стекла не справляется. Когда Зайднера спрашивали, где он работал, он отвечал всегда одинаково: «Я занимался чистой математикой». Маня поясняла, что это наука такая.
   Остальные считали это чудачеством полуслепого, ибо все были заняты математикой грубой, или, говоря на языке Зайднера, «грязной»: как растянуть недельную норму хлеба на всю неделю? Ирина как работающая получала 400 граммов в день; дети, по иждивенческой карточке, 200 граммов каждый. Итого 800 граммов хлеба. Казалось бы, разве мало? Ведь дома, до войны, килограммовой буханки на пару дней хватало, размышляла она на обратном пути, стараясь не вспоминать, что тогда и что-то кроме хлеба было, только бы не перечислять, что именно: хватит того, что ночами снилось, как медленно кладет жаркое в нагретую тарелку или режет курицу, а на столе поднимается парок от густого ароматного супа. Такие ненасытные и ненасыщающие сны изводили хуже самого голода, сны, полные хлеба: круглого, с толстой пузырчатой коркой, припудренной мукой, длинных золотистых французских булок, аккуратных кирпичиков черного – плотного, с изюмом и тмином.
   Хлеб, который получала по карточкам, ни видом, ни вкусом не напоминал буйство хлебных снов. Он был липким и тяжелым, неизменно влажным внутри от примеси гороха, а на срезе продернут какой-то шелухой, похожей на рубленую солому. Поля объяснила: отруби. Ирина, городской человек, смутно представляла себе отруби как что-то отрубленное и относящееся скорее к мясной лавке, чем к пекарне. Оказалось, где зерна, там и отруби; раньше скотину откармливали, а теперь хлеб пекут.
   А вкуса он был – божественного.