Страница:
Елена Раскина, Михаил Кожемякин
Первая императрица России. Екатерина Прекрасная
©Раскина Е.Ю., Кожемякин М.В., 2013
©ООО «Издательство «Яуза», 2013
©ООО «Издательство «Эксмо», 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
©ООО «Издательство «Яуза», 2013
©ООО «Издательство «Эксмо», 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
Часть первая. Невеста Петра Великого
Глава 1. От Марты к Екатерине
Была доброй, а стала злой. И сама не заметила, как это случилось. Нет, конечно, заметила – по укоризненному взгляду пастора Глюка, который все чаще был предназначен именно ей, Марте, ставшей Екатериной Алексеевной, невенчанной женой царя Петра. Теперь пастору многое не нравилось в своей бывшей воспитаннице. Не нравилось, каким резким стал ее голос, с тех пор как она научилась повелевать. Не нравилось, что она овладела наукой власти и эта наука сделала ее волю твердой как сталь, а сердце – сковала льдом. Но как могло быть иначе, если она, Марта Скавронская, оказалась здесь, в России, и не просто в России, а при царском дворе, а ее спутник жизни, государь Петр Алексеевич, обладал в равной мере – и великими добродетелями, и великими пороками!
Марта начинала терять уважение к себе. И все думала, что встреть ее, такую, Йохан Крузе, отважный шведский солдат, ее первый муж, то он отшатнулся бы от своей любимой, не узнал бы мариенбургскую милую и нежную девочку в этой величественной, одетой в пышную робу женщине с холодным и усталым взглядом. Это ведь не Марта, а Екатерина ожесточилась и устала, это Екатерина почти что разуверилась в человеческой доброте и благородстве… Какая может быть доброта в этот жестокий век и в этой холодной стране, где постоянно мерзнет не только тело, но и душа и где сам царь часами сидит в Преображенском приказе вместе со зловещим князь-папой Федором Юрьевичем Ромодановским и наблюдает за чудовищным зрелищем пыток?!
Впрочем, Россия была разной и внушала по отношению к себе не только недоуменную отстраненность, нелюбовь или страх, но и уважение. А порой Екатерина чувствовала к этой странной и непонятной земле даже признательность. Все-таки эти заснеженные пространства были не только местом ее плена или изгнания: здесь она встретила и восхищение, и дружбу, и любовь. Она была обязана России любовью царя Петра – пусть двоякой и смешанной с гневом, но все же – любовью. Конечно, Петр любил ее не так, как Йохан, да и в ее собственных чувствах к российскому самодержцу не было терпкой нежности первой любви. Но все же они с Петером были нужны друг другу, они понимали друг друга, как никто, и лишь она, подобно новой Эсфири, могла смягчать гнев этого российского Артаксеркса. Марта-Екатерина порой вспоминала о том, что у Петра была жена, Евдокия Федоровна, и сейчас эта бедная женщина томится в суздальском Покровском монастыре.
Темное это было дело да страшное: при одном имени Евдокии Лопухиной Петр Алексеевич впадал в гнев и ярость! Видно, не так все просто с этой царицей-мученицей, думала Екатерина, видно, и в самом деле братья да родственники Евдокии против Петра злоумышляли да и сама она Петра Алексеевича не любила, а может, и к другому кому всем сердцем тянулась… Теперь не узнаешь, а Петр и не расскажет, в гнев впадет да и только… Люди про суздальскую мученицу разное говорят – одни хвалят, до небес превозносят, а ее, Екатерину, хулят, «походной женкой» называют. А другие, напротив, считают, что только ныне, в лице бывшей ливонской пленницы, обрел Петр Алексеевич подругу верную, преданную.
Петр заразил Марту-Екатерину присущей ему бурной жаждой деятельности. Этот человек, казалось, каждую минуту был чем-то занят и никогда не уставал. Царь интересовался всем, и не только внутренней и внешней политикой, как и подобает государю, но и множеством ремесел и искусств – от кораблестроения и токарного или граверного ремесла до «морских картин» голландских мастеров.
Царь был и плотником, и корабельщиком, и инженером, и кузнецом, и гравером, и солдатом, и офицером. Петр действительно не жалел за Россию трудов – ни своих, ни чужих. Этот титан не понимал и не хотел понимать человеческой усталости. Не принимал в расчет, что люди могут думать о чем-то другом, кроме великих свершений. Не признавал ни за кем права на ошибки, слабости и лень. Но он трудился! Трудился, как никто другой. И уже один этот нечеловеческий, титанический труд во имя новой России – просвещенной, процветающей, талантливой, европейской – не только оправдывал, но и возвеличивал Петра Алексеевича в глазах современников и потомков.
Петр всюду поспевал, ходил семимильными шагами, и Екатерине велел являться всюду: танцевать на ассамблеях без устали, пока голова не закружится и ноги держать не перестанут, на всех царских приемах быть любезной хозяйкой и первой красавицей, всем улыбаться, улыбаться без конца, но в улыбке сохранять царственное величие…
Он всему ее учил: как высоко держать подбородок, как подавать руку для поцелуя придворным, как не терять достоинства ни при каких обстоятельствах… Хотя она и сама многое умела: сказалась наука пасторши Глюк, урожденной Христины фон Рейтерн. Царь одевался просто и в манерах не церемонился, а Екатерине велел блистать, сиять, словно усыпанная алмазами орденская звезда.
– Женское назначение какое? – спрашивал он. И, как обычно, не дождавшись ответа, объяснял сам, словно нерадивой ученице. – Думаешь, только мужей ублажать да детей рожать? Этого я довольно насмотрелся. Так у нас на Руси раньше было, а нынче не будет… Да и мне вторая Дунька-дура не нужна. Женщина должна блистать… Как я в Версале видывал… Ты в Европе родилась, сама знать должна, как вельможные дамы блистают! Или вон хоть у сестры моей Натальи Алексеевны поучись!
– Я училась у пасторши Глюк, урожденной фон Рейтерн… – объясняла Екатерина.
– Слыхал я про Рейтернов. Они Паткулю, другу благородному моему, живот за меня положившему, родственники… – говорил Петр. – Но и у сестры моей науку пройди. Наталья – умница-разумница, многих заткнет за пояс.
В походы, правда, царь ее брать не хотел. Но в Прутский поход взять с собою все же решился, наверное, чтобы показать стране и войску новое положение этой необыкновенной женщины при своей особе – положение будущей жены великого государя. Просто и строго велел ей следовать за ним, хотя и знал, что Екатерина была на сносях.
– Смотри, Катя! – пригрозил Петр. – Наследника не убережешь, с тебя спрос будет….
– А ежели девочка родится? – осмелилась спросить Екатерина.
– Тогда придется девку на царство ставить… – мрачно заметил царь. – Но не смирится с этим Русь! Бабы у нас никогда не правили…
– Но ты же сам, Петруша, сказал, что женщина должна сиять. Где же нашим дочкам сиять, как не на троне?
– Ты меня на слове не лови, Катя! – сердился царь. – Ты мне сына рожай. А то больно остра на слова стала…
– Разве, Петруша, злом зло искоренишь? – сомневалась Екатерина.
– От пастора своего таких слов наслушалась? – гневно спрашивал царь, брал Екатерину за подбородок и пытливо заглядывал ей в глаза.
Пастор Глюк действительно часто говорил Марте-Екатерине, что, искореняя зло злом, только множишь страдания и боль этого мира, но эта простая истина и в самой Екатерине сидела крепко, как заноза.
– Своим умом дошла… – гордо сказала Екатерина.
– А известно ли тебе, Катя, сколько на меня покушений было? – спрашивал царь. И, не дождавшись ответа, отвечал сам. Он любил отвечать за других.
– Почитай, двадцать… Вот такие же, коих ты жалеешь, покушались. Ты что же, моей смерти хочешь, Катя?
– Упаси Бог, Петруша!
– Тогда молчи и в дела мои с Преображенским приказом не встревай.
– А если ты, государь, невинного осудишь и пытать прикажешь?
– Тогда невиновность его докажи, Катя. И не слезами бабьими. Слезы что? Водица. Ты мне дело говори! Если дело скажешь, может, и помилую. Мне добрые люди для большого дела нужны. Россию строить. Державу европейскую. Сам за Россию трудов не жалею, и другие пусть стараются!
Впрочем, невенчанная подруга Петра слишком хорошо его понимала. Петр воспитывался под влиянием боярина Артамона Сергеевича Матвеева, приверженного к Европе и европейским ценностям. И российскому самодержцу слишком тяжело было видеть, что движение России в Европу, которое он замыслил, встречает не только поддержку, но и сопротивление. Точнее, сопротивления бывало порой слишком много – гораздо больше, чем рассчитывал царь и чем могли предположить его советники и сторонники. Петр опирался на тех, кто, подобно ему, устал от русской косности и тяжести, на тех, в ком горел огонь неуемного делания, постоянного преобразования, совершенствования себя и мира. Эти люди были устремлены вперед, им было скучно и тяжело, порой – просто непереносимо, в старой, удельной, отставшей от Европы Московии, и именно в них царь видел тех, ради кого он тащит в гору свой бесконечно тяжелый воз. Впрочем, Петр надеялся, что и другие – те, что были пока его противниками, потом, со временем, может быть, даже после его смерти, поймут, как прав он был, принуждая их идти вперед.
Что же будет, если железная воля царя ослабнет? Тогда, думала Екатерина, Русь вытряхнет обратно, в Европу, всех призванных царем просвещенных или не особенно просвещенных иноземцев, а заодно и тех русских, кто перенял их свободный и склонный к наукам и просвещению дух. Тогда с ней, Мартой-Екатериной, и с подобными ей невольными или вольными гостями России могут поступить, как стрельцы поступили с лекарем покойного царя Феодора Алексеевича, Даниилом фон Гаденом. Петр рассказывал, что его утопили в Москве-реке во время Стрелецкого бунта в мае 1682 года, во времена юности царя. Лекарь был ни в чем не повинен, да и подобные Марте-Екатерине невольные или вольные гости России тоже ни в чем не повинны, но что их ждет в этой непредсказуемой стране – Бог весть! И это ощущение неизвестности и таившейся в воздухе смутной угрозы сводило Марту с ума.
Она ведь шутя говорила тогда, в Мариенбурге, за длинным дубовым столом пастора Глюка, что станет новой Эсфирью, женой грозного азиатского владыки Артаксеркса. Но все сбылось: и она теперь вынуждена играть ту роль, на которую лишь шутя посягала. Играть вдохновенно и страстно – иначе все равно нельзя. В комедиальной хоромине, именуемой высшим обществом России, сидели новые зрители и выжидающе смотрели на нее. Она, Марта-Екатерина, видела их всех, своих нынешних зрителей. Фельдмаршал Борис Петрович Шереметев словно говорил: «Ну же, девочка, давай, докажи, что я в тебе не ошибся!» Меншиков смотрел на нее восхищенно, но в то же время лукаво и с вожделением. Он как будто хотел сказать: «Ну же, Катя, красавица, умница, я всегда в тебя верил! Ах, если бы тебя не украл у меня наш батюшка-царь!» Но главным из новых зрителей был сам Петр Алексеевич. И именно перед ним ей пришлось играть вдохновенно и страстно и в то же время усердно и старательно. Насколько хватало таявших сил…
Петр свято верил в силу и величие народа российского, в то, что имя россиянина может быть символом ума и таланта, а не лени, косности, воровства и раболепства. Царь часто засыпал прямо за столом, в своем кабинете, среди бумаг, чертежей, очиненных перьев, срочных депеш, книг… Однажды Екатерина вошла к нему в кабинет поздно ночью. Это было в Петербурге, Петровом Парадизе, в недавно построенном по проекту Доменико Трезини Летнем дворце – довольно скромном двухэтажном здании из четырнадцати комнат. Петр не любил роскоши – ни в быту, ни на приемах. Государь считал, что сиять должна Россия, не он! Екатерина вошла еле слышно, задула стоявшую на столе свечу, чуть задержалась, нежно провела рукой по жестким, курчавым волосам спящего.
– Ты устал, Петер… – прошептала она. – Ты очень устал…
Спящий вздрогнул, проснулся и поднял на нее еще мутные от сна глаза.
– Что ты, Катя? – спросил Петр. – Баюкать меня пришла? Точно дитя малое? Подожди, рано еще. Я не все успел сделать…
– Ты устал, Петер, – повторила Екатерина, – слишком устал… Пусть другие потрудятся…
– Государь российский более всех трудиться должен! – уверенно и горячо воскликнул Петр. – Так уж ему Господом положено.
– А другие? – удивилась Екатерина. – Всем трудиться надобно поровну. Не только тебе, государь.
– Я, Катя, не только за себя, я и за предков моих трудиться должен. За тех, кто Россию проспал в палатах кремлевских! За батюшку, брата, деда… Боялись они вперед идти, мелкими шажками семенили… Батюшку моего, Алексея Михайловича, Тишайшим прозвали, а знаешь – за что?
– Я слыхала русскую поговорку, Петер! Тише едешь – дальше будешь…
– Нет, неправда это! – Петр в гневе стукнул кулаком по столу. – Дальше – не будешь! Отстанешь! Всему миру на смех и поругание!
– Как же надо идти, Петер?
– Не идти – лететь надобно! Сильно отстала Россия-матушка! Заспалась… По-другому – нельзя!
Приемная дочь почувствовала в пасторе некоторую душевную усталость, которую не могли развеять ни новые занятия, ни явная милость царя к трудам господина Глюка и его великой учености.
В этом только что устроенном классе, среди книг, бумаг, карт и макетов кораблей, в окружении учеников из дворянских семейств – мальчиков приятных и славных, хотя и несколько не привыкших еще к тому новому миру, в который вводил их чужеземный наставник, пастор должен был почувствовать прилив вдохновения и желание творить. Но Марта-Екатерина видела, что ее приемный отец не чувствовал ни того, ни другого. Он говорил тихо и как-то слишком спокойно, без огня, смотрел устало и порой отстраненно, и эта холодность пастора невольно передавалась его ученикам.
Мальчики уважали своего наставника, но не стремились сломать разделявшую их границу. Екатерине казалось, что пастора и его учеников как будто разделяла река: он стоял на одном берегу, а они – на другом, и только перекликались друг с другом. А может быть, и она сама осталась вместе с этими мальчиками, а не с пастором и тоже только перекликается с ним?
Екатерина Алексеевна сопровождала царя, когда Петр решил устроить экзамен ученикам Глюка и без предупреждения приехал в школу. Царь любил приезжать без предупреждения, ему нравилось заставать подданных и иноземцев врасплох – так, чтобы они не успели надеть маску раболепной учтивости. Юношей он вырвался из затхлого воздуха Кремля, где кишели микробы древнего рабства и кровавого бунта, и бежал вместе с матушкой-царицей Натальей Кирилловной в сельцо Преображенское, откуда намеревался преобразовать Россию. То, что хотел изменить царь, находилось даже не в области военной или экономической, а куда глубже. Лень и неподвижность, тяжелый, беспробудный сон старой Московии – вот что хотел развеять Преображенец, как стали за глаза называть царя после его отъезда из златоглавой столицы. Петр намеревался разбудить царевну-Русь, одурманенную злыми сонными чарами и ожидающую своего избавителя. Потому и ездил всюду непрошеный: словно хотел каждого толкнуть в спину и побудить к действию. Впрочем, иные понимали царя без слов и не нуждались в грубых тычках в спину…
Пастор Глюк исполнял свои обязанности директора школы методически и старательно. Он вызвал из Ливонии и Германии опытных преподавателей и составил полный курс образования. Достойнейший господин Глюк намеревался учить мальчиков языкам нынешним и древним, истории, богословию, арифметике, геометрии, хорошим манерам и даже танцам с верховой ездой, но более всего – любимой науке самого пастора: философии. Эту возвышенную науку он и растолковывал своим ученикам, когда в школу приехал царь с Екатериной Алексеевной и Петром Павловичем Шафировым, недавним переводчиком Посольского приказа, а ныне – вице-канцлером, или «подканцлером», как говорили те, кому с трудом давались новые иноземные слова.
Шафирова за глаза называли «царским евреином» – происходил он и в самом деле из выкрещенной еврейской семьи, родом из-под Смоленска. Знал Петр Павлович множество языков (поговаривали: не только «живых», но и «мертвых» – латинский да арамейский), и тезка-царь не мог обойтись без своего хитроумного советника, владевшего всеми тонкостями европейской дипломатии. Дородный, осанистый, черноглазый, с умным, живым и слегка ироничным взглядом, Шафиров часто сопровождал Петра в инспекциях по только что основанным школам. Вице-канцлер подбирал в этих школах толковых юношей, которые хорошо и быстро осваивали европейские и восточные языки и могли пойти по дипломатической линии. Вот и сейчас, едва войдя в класс, «царский евреин» стал всматриваться в мальчиков, намереваясь выявить самых толковых, самых смышленых.
Шел урок истории, и мальчики зачарованно слушали пастора, рассказывавшего им про древние времена, про историю великого Рима и покоренных им земель. Дошла очередь и до порабощенной Римской империей Иудеи.
– У других народов была сила и власть, они обладали могуществом, богатством или врожденной любовью к красоте, пониманием красоты или же обширными знаниями, – говорил пастор. – А народ иудейский обладал лишь великой верой в Творца всего сущего, но эта вера возвысила его над другими народами! Но мы чтим ныне и народ греческий – за красоту, которую он дал миру. И финикийцев – народ великой учености… И Рим – Вечный город, где подвизались многие прославленные поэты и философы…
– Что ж нам поганых латинов чтить и лютеров? – не удержавшись, крикнул с места дворянский сын, не по годам дерзкий и заносчивый мальчик. – Батяня мой так про них сказывал: мол, иноземцы богомерзкие!
– Чей это сынок такой умник? – сердито спросил вошедший в класс царь. – Молоко на губах не обсохло, а уже иноземцев хает! Ах ты, Русь-матушка, все ты чужого да нового боишься!
– В старом кафтане век не прожить – рассыплется! – добавил вице-канцлер Шафиров.
– Поверите ли, государь, некоторые из моих учеников боятся даже циркуля… – с горькой улыбкой поведал пастор Глюк. – Как завидят его, креститься начинают. Называют ножки циркуля рожками дьявола!
– Немудрено… – нисколько не удивился Петр. – Они циркуля сроду не видали, как и отцы их. Тяжелое мне досталось наследство, пастор! Сам видишь… Не было в России ни циркулей, ни астролябий, а про компас только поморы знали! Астролябию первую князь Яков Долгорукий из Парижа привез – так ее в Кремле, в Оружейной палате, как великую чужеземную диковину хранили. Пылилась она там, ржавела, а пользоваться ею никто не умел! Я первый попросил диковину сию в Кремле разыскать, Якова Долгорукого за ней отправил. Приходит князь ко мне и говорит: «Не вели казнить, государь-батюшка, украл какой-то шельмец диковину хранцузскую!» И бух ко мне в ноги…
– И что же, пропала астролябия, государь? – сочувственно поинтересовался пастор. – Кому только она на Москве понадобилась, если пользоваться ею никто не умел?
– Верно, кому-то в Немецкой слободе продали, шельмы… Там на астролябию охотников немало нашлось! – предположил Шафиров.
– Может, и так, вице-канцлер… Да только потом снова чужеземную диковину покупать пришлось… При дворе христианнейшего короля Франции ее для меня и купили! – рассказывал Петр со странной смесью издевки, ерничества и гнева.
– А дальше что было, государь? – спросила Екатерина.
– А дальше… Прислали мне астролябию, а я, как пользоваться ею, не знаю, и приближенные мои в недоумении пребывают… Вертели мы ее в руках и так и этак… А тут князь-папа Ромодановский выступил вперед эдак важно и говорит: «Я, говорит, знаю… Ежели, сказал, снасть эту, «востролапию», раздвинуть, то можно ее вострыми лапами любой предмет и в широту, и в долготу измерить…».
Ученики сидели с испуганными лицами, а кто-то при упоминании грозного пыточных дел мастера Ромодановского даже тоненько заскулил и предательски застучал зубами.
– Что же, государь, никто не знал, что «astra» на латыни «звезда» обозначает? – удивился Шафиров. – И что предмет этот в науке астрономии используется? Равно как и в географии…
– Никто сего на Москве не знал, вице-канцлер! – зло сказал Петр. – Пришлось за сведущими людьми в Немецкую слободу посылать! Там и растолковали мне, что с помощью инструмента сего можно расстояние земное, географическую широту и долготу всякой точки измерять… Да что там астролябия! Время на Руси исчисляли не от Рождества Христова, а от сотворения мира, а на часах – семнадцать делений было! – гневно закончил свой рассказ царь.
– Почему же семнадцать? – удивилась Екатерина. – Двенадцать!
– У нас на Руси время никогда не считали… – с тяжелым вздохом сказал Петр. – А зачем? Вон его сколько! Сколько часов в дне и сколько в ночи – никто толком не знал.
– Но как же это, государь? – переспросил удивленный пастор.
– А так, господин наставник, – зло ответил Петр, – часы в дне считали, наблюдая за солнцем. Когда солнце раньше садилось – зимой, скажем, – в дне меньше часов было. А когда позже – летом, стало быть, – и часов больше становилось! А сколько часов в сутках – кому какое дело!
– Отроки, сколько часов в сутках? – обратился к мальчикам обескураженный пастор.
Отроки молчали. Наконец один, самый бойкий, крикнул:
– Господин учитель сказывал, да я запамятовал!
– Запамятовали мы! – эхом откликнулись другие.
– Что? Что сказали?! – рявкнул царь.
– Двадцать четыре, олухи! – просветил их Шафиров.
– Государь, – обратилась к Петру Екатерина. – Это всего лишь дети… И ежели они пока мало знают – не беда! Они здесь для того, чтобы узнавать, верно, Ваше Величество?
– Верно, Катя! – согласился Петр, на которого голос его подруги и «лекарки» часто действовал как глоток воды в душный день. Становилось легче, и гнев куда-то уходил. – Но пусть стараются как должно! Как я для России стараюсь!
Петр действительно старался для России, растрачивал силы и здоровье, не глядя, походя, – как свои, так и чужие. Это желание переделать матушку-Русь, отучить ее от крепкого, рыхлого сна, заставить бодрствовать и трудиться было, без спору, похвально. Даже строгий судья Петра – пастор Глюк – признавал за царем и добродетели, и заслуги. Однако средства, которыми царь достигал своей цели (конечно, великой!), отвращали от Петра многие сердца. И сердце Марты-Екатерины не всегда билось ему в такт. Вот и сейчас: ей было жалко притихших мальчиков, на которых разгневался царь, и захотелось им помочь – просто так, по-матерински.
– Господин пастор, – попросил Шафиров Глюка, – подайте-ка мне циркуль… Я объясню вашим воспитанникам, что его не следует бояться.
– Давай, Шафиров, поговори с этими неучами! – полушутливо-полусердито приказал Петр.
Царь не согласился сесть в предложенное пастором кресло. Он вообще не любил сидеть – почти все время находился в движении – в работе или в пути. Вот и сейчас он мерил шагами класс, предоставив свое кресло Екатерине.
Пастор подал Шафирову циркуль и бумагу.
Марта начинала терять уважение к себе. И все думала, что встреть ее, такую, Йохан Крузе, отважный шведский солдат, ее первый муж, то он отшатнулся бы от своей любимой, не узнал бы мариенбургскую милую и нежную девочку в этой величественной, одетой в пышную робу женщине с холодным и усталым взглядом. Это ведь не Марта, а Екатерина ожесточилась и устала, это Екатерина почти что разуверилась в человеческой доброте и благородстве… Какая может быть доброта в этот жестокий век и в этой холодной стране, где постоянно мерзнет не только тело, но и душа и где сам царь часами сидит в Преображенском приказе вместе со зловещим князь-папой Федором Юрьевичем Ромодановским и наблюдает за чудовищным зрелищем пыток?!
Впрочем, Россия была разной и внушала по отношению к себе не только недоуменную отстраненность, нелюбовь или страх, но и уважение. А порой Екатерина чувствовала к этой странной и непонятной земле даже признательность. Все-таки эти заснеженные пространства были не только местом ее плена или изгнания: здесь она встретила и восхищение, и дружбу, и любовь. Она была обязана России любовью царя Петра – пусть двоякой и смешанной с гневом, но все же – любовью. Конечно, Петр любил ее не так, как Йохан, да и в ее собственных чувствах к российскому самодержцу не было терпкой нежности первой любви. Но все же они с Петером были нужны друг другу, они понимали друг друга, как никто, и лишь она, подобно новой Эсфири, могла смягчать гнев этого российского Артаксеркса. Марта-Екатерина порой вспоминала о том, что у Петра была жена, Евдокия Федоровна, и сейчас эта бедная женщина томится в суздальском Покровском монастыре.
Темное это было дело да страшное: при одном имени Евдокии Лопухиной Петр Алексеевич впадал в гнев и ярость! Видно, не так все просто с этой царицей-мученицей, думала Екатерина, видно, и в самом деле братья да родственники Евдокии против Петра злоумышляли да и сама она Петра Алексеевича не любила, а может, и к другому кому всем сердцем тянулась… Теперь не узнаешь, а Петр и не расскажет, в гнев впадет да и только… Люди про суздальскую мученицу разное говорят – одни хвалят, до небес превозносят, а ее, Екатерину, хулят, «походной женкой» называют. А другие, напротив, считают, что только ныне, в лице бывшей ливонской пленницы, обрел Петр Алексеевич подругу верную, преданную.
Петр заразил Марту-Екатерину присущей ему бурной жаждой деятельности. Этот человек, казалось, каждую минуту был чем-то занят и никогда не уставал. Царь интересовался всем, и не только внутренней и внешней политикой, как и подобает государю, но и множеством ремесел и искусств – от кораблестроения и токарного или граверного ремесла до «морских картин» голландских мастеров.
Царь был и плотником, и корабельщиком, и инженером, и кузнецом, и гравером, и солдатом, и офицером. Петр действительно не жалел за Россию трудов – ни своих, ни чужих. Этот титан не понимал и не хотел понимать человеческой усталости. Не принимал в расчет, что люди могут думать о чем-то другом, кроме великих свершений. Не признавал ни за кем права на ошибки, слабости и лень. Но он трудился! Трудился, как никто другой. И уже один этот нечеловеческий, титанический труд во имя новой России – просвещенной, процветающей, талантливой, европейской – не только оправдывал, но и возвеличивал Петра Алексеевича в глазах современников и потомков.
Петр всюду поспевал, ходил семимильными шагами, и Екатерине велел являться всюду: танцевать на ассамблеях без устали, пока голова не закружится и ноги держать не перестанут, на всех царских приемах быть любезной хозяйкой и первой красавицей, всем улыбаться, улыбаться без конца, но в улыбке сохранять царственное величие…
Он всему ее учил: как высоко держать подбородок, как подавать руку для поцелуя придворным, как не терять достоинства ни при каких обстоятельствах… Хотя она и сама многое умела: сказалась наука пасторши Глюк, урожденной Христины фон Рейтерн. Царь одевался просто и в манерах не церемонился, а Екатерине велел блистать, сиять, словно усыпанная алмазами орденская звезда.
– Женское назначение какое? – спрашивал он. И, как обычно, не дождавшись ответа, объяснял сам, словно нерадивой ученице. – Думаешь, только мужей ублажать да детей рожать? Этого я довольно насмотрелся. Так у нас на Руси раньше было, а нынче не будет… Да и мне вторая Дунька-дура не нужна. Женщина должна блистать… Как я в Версале видывал… Ты в Европе родилась, сама знать должна, как вельможные дамы блистают! Или вон хоть у сестры моей Натальи Алексеевны поучись!
– Я училась у пасторши Глюк, урожденной фон Рейтерн… – объясняла Екатерина.
– Слыхал я про Рейтернов. Они Паткулю, другу благородному моему, живот за меня положившему, родственники… – говорил Петр. – Но и у сестры моей науку пройди. Наталья – умница-разумница, многих заткнет за пояс.
В походы, правда, царь ее брать не хотел. Но в Прутский поход взять с собою все же решился, наверное, чтобы показать стране и войску новое положение этой необыкновенной женщины при своей особе – положение будущей жены великого государя. Просто и строго велел ей следовать за ним, хотя и знал, что Екатерина была на сносях.
– Смотри, Катя! – пригрозил Петр. – Наследника не убережешь, с тебя спрос будет….
– А ежели девочка родится? – осмелилась спросить Екатерина.
– Тогда придется девку на царство ставить… – мрачно заметил царь. – Но не смирится с этим Русь! Бабы у нас никогда не правили…
– Но ты же сам, Петруша, сказал, что женщина должна сиять. Где же нашим дочкам сиять, как не на троне?
– Ты меня на слове не лови, Катя! – сердился царь. – Ты мне сына рожай. А то больно остра на слова стала…
* * *
Но было и другое – зловещие застенки Преображенского приказа, где Петр часами сидел вместе со страшным, внушавшим трепет и русским, и иностранцам, верховным пыточных дел мастером князь-папой Федором Юрьевичем Ромодановским. Екатерина спрашивала у Петра после, когда он возвращался с пятнами чужой крови на рукавах и вопросительно заглядывал ей в глаза, как будто искал оправдания: не по-царски ли будет помиловать всех этих несчастных. Но на такие вопросы царь обычно сердито отвечал: «Не твоего ума это дело, Катя! Пытает Ромодановский врагов моего дела, которые, умри я, все мои начинания сокрушат и обратно, в медвежью берлогу, Россию загонят. А я, пока жив, того не позволю».– Разве, Петруша, злом зло искоренишь? – сомневалась Екатерина.
– От пастора своего таких слов наслушалась? – гневно спрашивал царь, брал Екатерину за подбородок и пытливо заглядывал ей в глаза.
Пастор Глюк действительно часто говорил Марте-Екатерине, что, искореняя зло злом, только множишь страдания и боль этого мира, но эта простая истина и в самой Екатерине сидела крепко, как заноза.
– Своим умом дошла… – гордо сказала Екатерина.
– А известно ли тебе, Катя, сколько на меня покушений было? – спрашивал царь. И, не дождавшись ответа, отвечал сам. Он любил отвечать за других.
– Почитай, двадцать… Вот такие же, коих ты жалеешь, покушались. Ты что же, моей смерти хочешь, Катя?
– Упаси Бог, Петруша!
– Тогда молчи и в дела мои с Преображенским приказом не встревай.
– А если ты, государь, невинного осудишь и пытать прикажешь?
– Тогда невиновность его докажи, Катя. И не слезами бабьими. Слезы что? Водица. Ты мне дело говори! Если дело скажешь, может, и помилую. Мне добрые люди для большого дела нужны. Россию строить. Державу европейскую. Сам за Россию трудов не жалею, и другие пусть стараются!
* * *
И все же пребывание в России, да еще и рядом с государем, в этой странной, непонятной, порой – абсурдной, но в то же время таившей в себе необъяснимую силу притяжения стране, оказалось для Марты-Екатерины тяжелым испытанием, крестом не по силам. Хотя, говорят, каждому Господь дает крест по силам… Но тогда Господь или слишком высокого мнения о ее, Марты, возможностях, или ее дух и тело крепче и выносливее, чем она сама полагает. Россия переворачивала вверх дном все представления Марты о логике, разумном, правильно устроенном течении жизни, о причинах и следствиях вещей и событий, наконец – о любви. Здесь порой любили, словно ненавидели, и ненавидели, как любили. Царь, без спору, любил Россию и вверенный ему Господом народ, но любил так неистово, что любовь эта порой напоминала ненависть.Впрочем, невенчанная подруга Петра слишком хорошо его понимала. Петр воспитывался под влиянием боярина Артамона Сергеевича Матвеева, приверженного к Европе и европейским ценностям. И российскому самодержцу слишком тяжело было видеть, что движение России в Европу, которое он замыслил, встречает не только поддержку, но и сопротивление. Точнее, сопротивления бывало порой слишком много – гораздо больше, чем рассчитывал царь и чем могли предположить его советники и сторонники. Петр опирался на тех, кто, подобно ему, устал от русской косности и тяжести, на тех, в ком горел огонь неуемного делания, постоянного преобразования, совершенствования себя и мира. Эти люди были устремлены вперед, им было скучно и тяжело, порой – просто непереносимо, в старой, удельной, отставшей от Европы Московии, и именно в них царь видел тех, ради кого он тащит в гору свой бесконечно тяжелый воз. Впрочем, Петр надеялся, что и другие – те, что были пока его противниками, потом, со временем, может быть, даже после его смерти, поймут, как прав он был, принуждая их идти вперед.
Что же будет, если железная воля царя ослабнет? Тогда, думала Екатерина, Русь вытряхнет обратно, в Европу, всех призванных царем просвещенных или не особенно просвещенных иноземцев, а заодно и тех русских, кто перенял их свободный и склонный к наукам и просвещению дух. Тогда с ней, Мартой-Екатериной, и с подобными ей невольными или вольными гостями России могут поступить, как стрельцы поступили с лекарем покойного царя Феодора Алексеевича, Даниилом фон Гаденом. Петр рассказывал, что его утопили в Москве-реке во время Стрелецкого бунта в мае 1682 года, во времена юности царя. Лекарь был ни в чем не повинен, да и подобные Марте-Екатерине невольные или вольные гости России тоже ни в чем не повинны, но что их ждет в этой непредсказуемой стране – Бог весть! И это ощущение неизвестности и таившейся в воздухе смутной угрозы сводило Марту с ума.
Она ведь шутя говорила тогда, в Мариенбурге, за длинным дубовым столом пастора Глюка, что станет новой Эсфирью, женой грозного азиатского владыки Артаксеркса. Но все сбылось: и она теперь вынуждена играть ту роль, на которую лишь шутя посягала. Играть вдохновенно и страстно – иначе все равно нельзя. В комедиальной хоромине, именуемой высшим обществом России, сидели новые зрители и выжидающе смотрели на нее. Она, Марта-Екатерина, видела их всех, своих нынешних зрителей. Фельдмаршал Борис Петрович Шереметев словно говорил: «Ну же, девочка, давай, докажи, что я в тебе не ошибся!» Меншиков смотрел на нее восхищенно, но в то же время лукаво и с вожделением. Он как будто хотел сказать: «Ну же, Катя, красавица, умница, я всегда в тебя верил! Ах, если бы тебя не украл у меня наш батюшка-царь!» Но главным из новых зрителей был сам Петр Алексеевич. И именно перед ним ей пришлось играть вдохновенно и страстно и в то же время усердно и старательно. Насколько хватало таявших сил…
Петр свято верил в силу и величие народа российского, в то, что имя россиянина может быть символом ума и таланта, а не лени, косности, воровства и раболепства. Царь часто засыпал прямо за столом, в своем кабинете, среди бумаг, чертежей, очиненных перьев, срочных депеш, книг… Однажды Екатерина вошла к нему в кабинет поздно ночью. Это было в Петербурге, Петровом Парадизе, в недавно построенном по проекту Доменико Трезини Летнем дворце – довольно скромном двухэтажном здании из четырнадцати комнат. Петр не любил роскоши – ни в быту, ни на приемах. Государь считал, что сиять должна Россия, не он! Екатерина вошла еле слышно, задула стоявшую на столе свечу, чуть задержалась, нежно провела рукой по жестким, курчавым волосам спящего.
– Ты устал, Петер… – прошептала она. – Ты очень устал…
Спящий вздрогнул, проснулся и поднял на нее еще мутные от сна глаза.
– Что ты, Катя? – спросил Петр. – Баюкать меня пришла? Точно дитя малое? Подожди, рано еще. Я не все успел сделать…
– Ты устал, Петер, – повторила Екатерина, – слишком устал… Пусть другие потрудятся…
– Государь российский более всех трудиться должен! – уверенно и горячо воскликнул Петр. – Так уж ему Господом положено.
– А другие? – удивилась Екатерина. – Всем трудиться надобно поровну. Не только тебе, государь.
– Я, Катя, не только за себя, я и за предков моих трудиться должен. За тех, кто Россию проспал в палатах кремлевских! За батюшку, брата, деда… Боялись они вперед идти, мелкими шажками семенили… Батюшку моего, Алексея Михайловича, Тишайшим прозвали, а знаешь – за что?
– Я слыхала русскую поговорку, Петер! Тише едешь – дальше будешь…
– Нет, неправда это! – Петр в гневе стукнул кулаком по столу. – Дальше – не будешь! Отстанешь! Всему миру на смех и поругание!
– Как же надо идти, Петер?
– Не идти – лететь надобно! Сильно отстала Россия-матушка! Заспалась… По-другому – нельзя!
* * *
Пастор Иоганн-Эрнст Глюк, названый отец Марты Скавронской, умер в 1705 году, успев послужить России на посту директора учрежденной Петром Алексеевичем московской гимназии. Для гимназии царь щедро пожаловал оставшийся без хозяев дом своего умершего родственника Василия Федоровича Нарышкина, двоюродного брата матери Петра, царицы Натальи Кирилловны. Дом Нарышкина находился на углу Покровской улицы и Златоустинского переулка. Здесь Екатерина в последний раз виделась с пастором перед его тяжелой болезнью. Здесь – в просторной классной комнате, где запах свежей краски смешивался с ощущением затхлости старого дома, долго пробывшего без хозяина, пастор, наставляя свою воспитанницу, сказал ей о том, что злом зло не искоренишь.Приемная дочь почувствовала в пасторе некоторую душевную усталость, которую не могли развеять ни новые занятия, ни явная милость царя к трудам господина Глюка и его великой учености.
В этом только что устроенном классе, среди книг, бумаг, карт и макетов кораблей, в окружении учеников из дворянских семейств – мальчиков приятных и славных, хотя и несколько не привыкших еще к тому новому миру, в который вводил их чужеземный наставник, пастор должен был почувствовать прилив вдохновения и желание творить. Но Марта-Екатерина видела, что ее приемный отец не чувствовал ни того, ни другого. Он говорил тихо и как-то слишком спокойно, без огня, смотрел устало и порой отстраненно, и эта холодность пастора невольно передавалась его ученикам.
Мальчики уважали своего наставника, но не стремились сломать разделявшую их границу. Екатерине казалось, что пастора и его учеников как будто разделяла река: он стоял на одном берегу, а они – на другом, и только перекликались друг с другом. А может быть, и она сама осталась вместе с этими мальчиками, а не с пастором и тоже только перекликается с ним?
Екатерина Алексеевна сопровождала царя, когда Петр решил устроить экзамен ученикам Глюка и без предупреждения приехал в школу. Царь любил приезжать без предупреждения, ему нравилось заставать подданных и иноземцев врасплох – так, чтобы они не успели надеть маску раболепной учтивости. Юношей он вырвался из затхлого воздуха Кремля, где кишели микробы древнего рабства и кровавого бунта, и бежал вместе с матушкой-царицей Натальей Кирилловной в сельцо Преображенское, откуда намеревался преобразовать Россию. То, что хотел изменить царь, находилось даже не в области военной или экономической, а куда глубже. Лень и неподвижность, тяжелый, беспробудный сон старой Московии – вот что хотел развеять Преображенец, как стали за глаза называть царя после его отъезда из златоглавой столицы. Петр намеревался разбудить царевну-Русь, одурманенную злыми сонными чарами и ожидающую своего избавителя. Потому и ездил всюду непрошеный: словно хотел каждого толкнуть в спину и побудить к действию. Впрочем, иные понимали царя без слов и не нуждались в грубых тычках в спину…
Пастор Глюк исполнял свои обязанности директора школы методически и старательно. Он вызвал из Ливонии и Германии опытных преподавателей и составил полный курс образования. Достойнейший господин Глюк намеревался учить мальчиков языкам нынешним и древним, истории, богословию, арифметике, геометрии, хорошим манерам и даже танцам с верховой ездой, но более всего – любимой науке самого пастора: философии. Эту возвышенную науку он и растолковывал своим ученикам, когда в школу приехал царь с Екатериной Алексеевной и Петром Павловичем Шафировым, недавним переводчиком Посольского приказа, а ныне – вице-канцлером, или «подканцлером», как говорили те, кому с трудом давались новые иноземные слова.
Шафирова за глаза называли «царским евреином» – происходил он и в самом деле из выкрещенной еврейской семьи, родом из-под Смоленска. Знал Петр Павлович множество языков (поговаривали: не только «живых», но и «мертвых» – латинский да арамейский), и тезка-царь не мог обойтись без своего хитроумного советника, владевшего всеми тонкостями европейской дипломатии. Дородный, осанистый, черноглазый, с умным, живым и слегка ироничным взглядом, Шафиров часто сопровождал Петра в инспекциях по только что основанным школам. Вице-канцлер подбирал в этих школах толковых юношей, которые хорошо и быстро осваивали европейские и восточные языки и могли пойти по дипломатической линии. Вот и сейчас, едва войдя в класс, «царский евреин» стал всматриваться в мальчиков, намереваясь выявить самых толковых, самых смышленых.
Шел урок истории, и мальчики зачарованно слушали пастора, рассказывавшего им про древние времена, про историю великого Рима и покоренных им земель. Дошла очередь и до порабощенной Римской империей Иудеи.
– У других народов была сила и власть, они обладали могуществом, богатством или врожденной любовью к красоте, пониманием красоты или же обширными знаниями, – говорил пастор. – А народ иудейский обладал лишь великой верой в Творца всего сущего, но эта вера возвысила его над другими народами! Но мы чтим ныне и народ греческий – за красоту, которую он дал миру. И финикийцев – народ великой учености… И Рим – Вечный город, где подвизались многие прославленные поэты и философы…
– Что ж нам поганых латинов чтить и лютеров? – не удержавшись, крикнул с места дворянский сын, не по годам дерзкий и заносчивый мальчик. – Батяня мой так про них сказывал: мол, иноземцы богомерзкие!
– Чей это сынок такой умник? – сердито спросил вошедший в класс царь. – Молоко на губах не обсохло, а уже иноземцев хает! Ах ты, Русь-матушка, все ты чужого да нового боишься!
– В старом кафтане век не прожить – рассыплется! – добавил вице-канцлер Шафиров.
– Поверите ли, государь, некоторые из моих учеников боятся даже циркуля… – с горькой улыбкой поведал пастор Глюк. – Как завидят его, креститься начинают. Называют ножки циркуля рожками дьявола!
– Немудрено… – нисколько не удивился Петр. – Они циркуля сроду не видали, как и отцы их. Тяжелое мне досталось наследство, пастор! Сам видишь… Не было в России ни циркулей, ни астролябий, а про компас только поморы знали! Астролябию первую князь Яков Долгорукий из Парижа привез – так ее в Кремле, в Оружейной палате, как великую чужеземную диковину хранили. Пылилась она там, ржавела, а пользоваться ею никто не умел! Я первый попросил диковину сию в Кремле разыскать, Якова Долгорукого за ней отправил. Приходит князь ко мне и говорит: «Не вели казнить, государь-батюшка, украл какой-то шельмец диковину хранцузскую!» И бух ко мне в ноги…
– И что же, пропала астролябия, государь? – сочувственно поинтересовался пастор. – Кому только она на Москве понадобилась, если пользоваться ею никто не умел?
– Верно, кому-то в Немецкой слободе продали, шельмы… Там на астролябию охотников немало нашлось! – предположил Шафиров.
– Может, и так, вице-канцлер… Да только потом снова чужеземную диковину покупать пришлось… При дворе христианнейшего короля Франции ее для меня и купили! – рассказывал Петр со странной смесью издевки, ерничества и гнева.
– А дальше что было, государь? – спросила Екатерина.
– А дальше… Прислали мне астролябию, а я, как пользоваться ею, не знаю, и приближенные мои в недоумении пребывают… Вертели мы ее в руках и так и этак… А тут князь-папа Ромодановский выступил вперед эдак важно и говорит: «Я, говорит, знаю… Ежели, сказал, снасть эту, «востролапию», раздвинуть, то можно ее вострыми лапами любой предмет и в широту, и в долготу измерить…».
Ученики сидели с испуганными лицами, а кто-то при упоминании грозного пыточных дел мастера Ромодановского даже тоненько заскулил и предательски застучал зубами.
– Что же, государь, никто не знал, что «astra» на латыни «звезда» обозначает? – удивился Шафиров. – И что предмет этот в науке астрономии используется? Равно как и в географии…
– Никто сего на Москве не знал, вице-канцлер! – зло сказал Петр. – Пришлось за сведущими людьми в Немецкую слободу посылать! Там и растолковали мне, что с помощью инструмента сего можно расстояние земное, географическую широту и долготу всякой точки измерять… Да что там астролябия! Время на Руси исчисляли не от Рождества Христова, а от сотворения мира, а на часах – семнадцать делений было! – гневно закончил свой рассказ царь.
– Почему же семнадцать? – удивилась Екатерина. – Двенадцать!
– У нас на Руси время никогда не считали… – с тяжелым вздохом сказал Петр. – А зачем? Вон его сколько! Сколько часов в дне и сколько в ночи – никто толком не знал.
– Но как же это, государь? – переспросил удивленный пастор.
– А так, господин наставник, – зло ответил Петр, – часы в дне считали, наблюдая за солнцем. Когда солнце раньше садилось – зимой, скажем, – в дне меньше часов было. А когда позже – летом, стало быть, – и часов больше становилось! А сколько часов в сутках – кому какое дело!
– Отроки, сколько часов в сутках? – обратился к мальчикам обескураженный пастор.
Отроки молчали. Наконец один, самый бойкий, крикнул:
– Господин учитель сказывал, да я запамятовал!
– Запамятовали мы! – эхом откликнулись другие.
– Что? Что сказали?! – рявкнул царь.
– Двадцать четыре, олухи! – просветил их Шафиров.
– Государь, – обратилась к Петру Екатерина. – Это всего лишь дети… И ежели они пока мало знают – не беда! Они здесь для того, чтобы узнавать, верно, Ваше Величество?
– Верно, Катя! – согласился Петр, на которого голос его подруги и «лекарки» часто действовал как глоток воды в душный день. Становилось легче, и гнев куда-то уходил. – Но пусть стараются как должно! Как я для России стараюсь!
Петр действительно старался для России, растрачивал силы и здоровье, не глядя, походя, – как свои, так и чужие. Это желание переделать матушку-Русь, отучить ее от крепкого, рыхлого сна, заставить бодрствовать и трудиться было, без спору, похвально. Даже строгий судья Петра – пастор Глюк – признавал за царем и добродетели, и заслуги. Однако средства, которыми царь достигал своей цели (конечно, великой!), отвращали от Петра многие сердца. И сердце Марты-Екатерины не всегда билось ему в такт. Вот и сейчас: ей было жалко притихших мальчиков, на которых разгневался царь, и захотелось им помочь – просто так, по-матерински.
– Господин пастор, – попросил Шафиров Глюка, – подайте-ка мне циркуль… Я объясню вашим воспитанникам, что его не следует бояться.
– Давай, Шафиров, поговори с этими неучами! – полушутливо-полусердито приказал Петр.
Царь не согласился сесть в предложенное пастором кресло. Он вообще не любил сидеть – почти все время находился в движении – в работе или в пути. Вот и сейчас он мерил шагами класс, предоставив свое кресло Екатерине.
Пастор подал Шафирову циркуль и бумагу.