– Товарищ Пантелеев!
   Он приостановился, глянул на нее спокойными светлыми глазами.
   – Слушаю вас.
   Шура приблизилась, близоруко рассматривая его сквозь пенсне. Потом бросила пенсне, и оно повисло на шнурке, колеблясь, как маятник, относительно пуговок на ее груди.
   – Товарищ Пантелеев, какое у вас мнение касательно товарища Коллонтай?
   Пантелеев задумался. Он видел фото товарища Коллонтай в газете, но дальше разглядывания лица, прически и причудливой кофточки дело не пошло. Поэтому в ответ на вопрос Шуры он просто пожал плечами.
   – То есть у вас нет мнения насчет свободной любви? – настаивала Шура.
   Ленька немного удивился тому, как изогнулся разговор. Его больше беспокоили совершенно другие вещи, и о них-то и были все Ленькины мысли. Он так и сказал:
   – А какое мнение у товарища Коллонтай касательно смягчения нашего отношения к буржуям? Разве Революция не должна вестись до полного истребления враждебного класса?
   Шура ответила веско, с глубоким знанием вопроса:
   – В революционные времена изменяется все, включая – а может быть, и начиная с отношения к проблеме пола. Буржуазные предрассудки на этот счет должны быть полностью и решительно устранены. Таково мнение товарища Коллонтай. А вы согласны?
   Ленька пожал плечами.
   – Ну… да, – выговорил он, не вполне понимая, куда клонит собеседница.
   Шура сказала:
   – Женщина физически и даже биологически в состоянии вести войну и убивать. События последних лет это окончательно доказали, хотя и в прежние эпохи имелись положительные примеры. Только на них никто не обращал внимания… А если женщина может сражаться, значит, она может и любить.
   – В общем, да, не поспоришь, – опять согласился Пантелеев.
   Шура начала его забавлять. Она держалась очень серьезно, как учительница в школе. А сама небось мышей боится. И наверняка стыдится этого обстоятельства как совершенно не соответствующего революционному моменту. Может быть, даже как предрассудка. Пантелеев был убежден в том, что все женщины, даже те, которые в состоянии воевать и совершать убийства, боятся мышей. Это что-то такое заключается в женской природе.
   – Вы мышей боитесь? – спросил Шуру Пантелеев.
   Шура не услышала вопроса – слишком громко звучали собственные мысли в ее голове с коротко остриженными волосами.
   – Не просто пассивно любить, отдаваясь на власть самца, – продолжала Шура вдохновенно, – но любить активно, революционно. Женщина имеет полное право самостоятельно, инициативно избирать себе партнера и самостоятельно же отказываться от него. И даже иметь нескольких партнеров одновременно. И не следует думать, – прибавила Шура с раскрасневшимися щеками и лбом, – будто это как-то ущемляет, в свою очередь, мужчину, ведь он обладает ровно теми же самыми правами! Такие глупости, как ревность, чувство собственничества по отношению к женщине, или устаревшее понятие девственности – все это должно быть окончательно отринуто революционным обществом.
   Ленька выслушал не без интереса, а когда Шура замолчала, переводя дыхание, проговорил:
   – Это вы, барышня, к чему клоните?
   – Может быть, я хотела бы свободной любви с вами, – сказала Шура.
   – Ну, может быть, – согласился Ленька покладисто.
   – Вы не смеете вот так просто уйти после того, что я вам сказала! – заволновалась Шура, видя, что Ленька поворачивается и начинает спускаться по ступенькам.
   – Почему? – спросил он.
   – Потому что… я же говорила о свободной любви! – сказала Шура, чуть не плача.
   – Ну так я же вас выслушал, – добродушным тоном отозвался он, еще не понимая, насколько серьезно обстоит дело.
   – Выслушать мало. Вы обязаны действовать, – объяснила Шура.
   Ленька показал ей бумажку с адресами:
   – Я обязан взять несколько товарищей и направиться с ними вот по этим адресам.
   – А потом?
   – Потом я хочу чаю и спать.
   Шура оскорбленно задышала.
   Ленька сказал:
   – Товарищ, вы ведь должны понимать, что сейчас как раз пытаетесь проявить собственничество по отношению ко мне.
   – Вы – мужчина, – сказала Шура таким тоном, словно объявляла проклятие.
   – Жестокий факт, – не посмел отрицать Ленька.
   – Женщины так долго были угнетены мужчинами, что теперь маятник качнулся в другую сторону, – прибавила Шура.
   – Так вы решили угнетать теперь меня в отместку за всех ваших сестер? – Ленька вздохнул, мысленно представляя себе бессчетное море женщин: с распухшими от стирки руками, с ранними морщинами, со следами мужниных побоев… Он видел таких множество, но никак не мог связать с ними Шуру, столь юную и не порченную ни тяжелой работой, ни дурным обращением. Наконец он сказал: – Ну, потом увидимся. До свидания, товарищ.
   И вышел на улицу.
   Шура, схватив с подоконника, швырнула ему вслед несколько папок с делами, а потом сбежала вниз по ступенькам и быстро собрала рассыпавшиеся бумаги.
* * *
   Впрочем, это объяснение, произошедшее вполне в духе революционного времени, то есть решительно и без буржуазных сантиментов, не помешало в дальнейшем Леньке и Шуре оставаться коллегами в рамках Псковского ГПУ. Они вместе делали одно дело – очищали революционный быт от разной мрази, в основном спекулянтов и белых недобитков.
   Леньке дали в напарники человека исключительно мирной наружности по имени Варахасий Варшулевич. Варшулевич был уроженец Витебска и при этом не еврей, что, казалось, обескураживало его самого. Он даже руками разводил, когда упоминал об этом факте.
   Варшулевич был лет тридцати с небольшим, среднего роста, округленький, с мелкобуржуазным брюшком. Никакие революционные потрясения не могли лишить его этой приятной округлости, разве что щеки пообвисли и при энергичной мимике сильно тряслись, как платок в кулачке нервной дамы. В противоположность безобидной внешности, характер у Варшулевича был настоящий, злой.
   Он происходил из постыдной для человеческого звания лакейской среды, вырос при трактире и потому, искренне возненавидев свое проклятое прошлое, обладал особой революционной лютостью.
   Для тонкой следственной работы по части краж и убийств Варшулевич не годился, но во всем, что касалось обысков и реквизиций, он был просто бог. В первые дни работы в Псковском ГПУ Ленька поглядывал на Варшулевича искоса, но затем товарищ Рубахин развеял неправильный Ленькин взгляд на этого человека, отправив их в паре производить обыск в трактир «Отдохновение» на окраине Пскова.
   Они явились туда посреди дня, когда народу еще толком не собралось. Перед самым входом в трактир Варшулевич вдруг сказал Леньке:
   – Теперь ты на меня не очень смотри. Как бы мы и не вместе.
   И, оттолкнув Леньку на пороге, вошел первым. Хозяин трактира находился в глубине помещения, Варшулевич уселся на стол, водрузил на скатерть локти и грустно уставился в пустоту.
   Затем вошел Ленька с мандатом и затопал сапогами по деревянному полу.
   Хозяин выскочил, засуетился, впопыхах предложил хрустальной в графинчике, каковую Ленька и вовсе не заметил – до такой степени не употреблял он проклятой водки. Ленька положил мандат перед хозяином и велел сопровождать себя в кладовку, где, как стало известно, в ящике хранятся хорошо смазанные винтовки немецкого производства.
   Хозяин, вихляя, бежал за Ленькой, хотя тот вроде бы шел даже не слишком быстро, и на бегу что-то невнятно объяснял. Ленька вдруг остановился, оттолкнул локтем налетевшего на него хозяина и проговорил:
   – Да замолчи ты. Мне-то что объяснять, я ведь не слушаю.
   – Почему? – опешил хозяин.
   – Да потому, что это не мое дело, – объяснил Ленька. – Мне было велено реквизировать винтовки, о чем и в мандате написано. А откуда ты их взял и почему до сих пор не сдал добровольно – меня не касается. Я бы тебя, контра, – прибавил он дружески, – вообще бы без всякого спроса к стенке поставил.
   Ящик с винтовками был извлечен и доставлен в общий зал. Сидевший там в уголке старичок завсегдатай нырнул лысенькой головой за графин, в котором, по уверению хозяина, находилась вода, ничто другое.
   – На этого внимания не обращайте, этот здесь навечно поселился, – прибавил трактирщик. – Я ему графинчик выставляю для привычки и чтобы уважить. Он так уже лет двадцать проводит, разве можно лишать человека привычного интерьера.
   – А мне ты тоже воду предлагал? – спросил Ленька.
   Хозяин конфузливо улыбнулся.
   – Это вам видней, дорогой товарищ чекист, что я вам предлагал, воду или что иное, – ответил он. – Но что бы это ни было, я ж от чистого сердца.
   И тут он застыл, положив ладонь на то самое место, где у него, если судить анатомически, билось то самое чистое сердце.
   Варахасий Варшулевич, сдвинув ногой скамью, опустился на корточки и уставился на скрытую доселе под скамьей дверцу, ведущую в подпол. Ощутив на себе панический взгляд трактирщика, Варшулевич поднял голову и спросил:
   – А там у тебя что?
   – Да… подпол, – ответил хозяин.
   – Товарищ Варшулевич – сотрудник Чрезвычайной комиссии, – представил Варахасия Ленька.
   Старичок завсегдатай высунулся из-за «привычного интерьера» и заморгал с любопытством. Он сильно тосковал не только по выпивке, но и по трактирным дракам.
   Хозяин сел на сдвинутую с места скамью. В его взгляде, устремленном на Леньку, впервые за все это время промелькнула искренность: в нем сквозила искренняя злоба.
   – Что же вы мне раньше не представили товарища? – противореча взгляду, ласково осведомился хозяин. – Я бы встретил гостя как подобает.
   – А вы и встретили, – ответил Варшулевич вместо Леньки. – Открывайте подпол. Что у вас там, в подполе-то? Я таких, учтите, навидался выше линии носоглотки.
   Он провел ладонью у себя над носом.
   Дверь была открыта, и, пока вызванные красноармейцы грузили ящик с винтовками в автомобиль, Ленька и Варшулевич обследовали подпол, чем остались крайне довольны: самогонный аппарат был налицо. Пошарив как следует, Варшулевич весело свистнул: под соломой обнаружилось сплошное старорежимное гусарство: два ящика марочного портвейна.
   Варшулевич высунулся из подпола. Хозяин уныло обдумывал свое ближайшее будущее, обмякнув на скамье. Рядом с ним топтался красноармеец. От такого ждать пощады или понимания – все равно что надеяться на дружбу очковой кобры.
   Голова Варшулевича проговорила:
   – А ты, оказывается, хват! Что еще нахапал за годы неправедной торговли? Показывай.
   – Не дождешься, – прошипел хозяин, собрав последние силы.
   – Так я сам найду, – сказала голова Варшулевича, вновь пропадая в подполе.
   Из трактира вывезли полную подводу, прихватив, помимо спиртного, самогонного аппарата и оружия, еще фарфоровый сервиз, две шубы и шкатулку с серебром. Шубы и посуду, впрочем, потом вернули жене задержанного. Лично Ленька и возвращал, подчеркнуто вежливый и молчаливый.
* * *
   На исходе осени товарищ Рубахин призвал к себе Леньку, Варшулевича и еще троих товарищей и приказал произвести обыск на квартире бывшего купца третьей гильдии Красовского.
   – Этот Красовский неизвестно как уцелел, – рассказывал Рубахин, возя пальцами по бумагам, где разными почерками, то скачущим, то гимназически-идеальным, было что-то написано, очевидно про Красовского. – Его еще в восемнадцатом надо было ставить к стенке, но он как-то увернулся. Не нашли…
   Он замолчал, шевеля губами над бумагами, а потом решительно закрыл дело и поднял лицо к сотрудникам. Те уже привыкли к сложным, мучительным пантомимам Рубахина и ждали окончания.
   Рубахин сказал:
   – Поступило сообщение, что у Красовского хранится оружие. Возможно, и спиртное. Все реквизировать и описать. Ясно вам, товарищи? Красовского арестовать и доставить сюда.
   Ленька, Варшулевич и еще трое товарищей направились в дом Красовского.
   Дом был хороший, с двумя каменными этажами и одним бревенчатым. Резьба наличествовала повсюду: на втором этаже – два льва и лист в белом камне, прямо как на церкви, а на третьем – деревянные кружева, выкрашенные в синюю и белую краску. Внутри все было устроено по-городскому, раздельные комнаты и мебель, привезенная из Петрограда.
   Ленька постучал в дверь кулаком и крикнул:
   – Открывай! Чека!
   Словно по команде хлопнули ставни в доме напротив и лязгнул засов. Ленька даже не повернулся – привык. Обывателю надлежит бояться. Да и трясутся там, скорее всего, из-за поленницы неведомо откуда украденных дров, которым грош цена в базарный день. Не тот масштаб для Чрезвычайной комиссии.
   – Открывай, гражданин Красовский, ты ведь дома, упырь.
   Дверь деликатно подалась и растворилась. «Петли маслом смазаны, – отметил Ленька. – Хорошо живет и не стесняется».
   Хозяин дома отворил сам – верный признак, что страшится и что домочадцев уже успел попрятать по ларям.
   Своим видом Красовский внушал симпатию: правильное русское лицо, густая, хорошо подстриженная каштановая борода, широко расставленные глаза. Одет в пиджаке.
   – Чем могу вам служить, товарищи? – вежливо спросил он.
   Голос медовый – баритон.
   – Служить ты можешь не нам, а Революции, – ответил Ленька веско. – Лучше сам сдай оружие. Тебе зачтется.
   Красовский пожал плечами.
   – Оружия никакого не имею. Все сдал, как только было объявлено приказом.
   – У нас другие сведения, – сообщил Ленька. И махнул товарищам: – Приступайте к обыску!
   По опыту зная, что возмущаться и протестовать бесполезно, Красовский повернулся боком, пропуская в дом топающих красноармейцев. Варшулевич приподнял кепку и иронически поклонился Красовскому. Тот не ответил. Сделал вид, будто не замечает.
   Рядом с холеным Красовским красноармейцы выглядели как-то несерьезно: один тощий, в надвинутой кепке, настоящий заморыш, другой – с перебитым носом и, от перенесенного в детстве голода, с нечистой, темной кожей. Оба, впрочем, держались серьезно, требовали к себе уважения.
   Красовский проводил их таким ехидным взглядом, что у Леньки горький огонь пошел по сердцу. Он ничего больше не сказал и вместе с другими принялся шарить по сундукам и переворачивать перины.
   Всё нашли – и оружие, и спиртное в чулане. Заодно прихватили несколько безделок, какие выглядели подороже. Варшулевич соблазнился золотыми часами. Самого Красовского тоже задержали.
   Взятый с поличным, Красовский насчет спиртного и двух наганов покаялся, но тут же нанес ответный удар и написал жалобу на то, что его под видом обыска бесстыдно обокрали, запятнав таким образом честь Революции.
   Товарищ Рубахин вызвал Леньку и показал жалобу.
   – Правда? – спросил товарищ Рубахин.
   Ленька двинул плечом.
   – Ты этого гада видел, товарищ Рубахин? Ты с ним говорил?
   – Это не имеет отношения к делу, – сказал товарищ Рубахин.
   – А что имеет отношение к делу? – осведомился Ленька. – Если бы ты у него дома побывал, ты бы еще не так с ним поступил. Да его вообще расстрелять надо.
   – Не первая жалоба на тебя поступает, – продолжал Рубахин, как будто не слышал Ленькиных возражений. – Я прежде под сукно складывал, – прибавил он, показывая почему-то на мусорное ведро, полное в основном окурков. – Но теперь уже невозможно.
   – Почему? – удивился Ленька.
   – Начальство в Питере поменялось, – пояснил Рубахин. – Теперь с реквизициями строго.
   – Я же не для себя, – сказал Ленька, все еще не веря собственным ушам.
   Рубахин махнул рукой:
   – Для себя, не для себя – кто станет разбираться. Факт налицо и квалифицирован как грабеж. Вот и понимай.
   – А что мне понимать?
   Рубахин вместо ответа закурил и вышел. Ленька сел поудобнее. Странно, что жалоба только на одного Леньку поступила, а о Варшулевиче – ни звука. Уточнять, в чем причина, Ленька не стал – Революция разберется, кто прав, а кто нет, – и, отбросив лишние мысли, взял посмотреть дело Красовского. Красовский выходил полный враг по всем статьям. Читать было неинтересно, выводы Ленька сделал сразу и в подтверждениях не нуждался. Поэтому он закрыл дело и уставился в окно.
   Тут вошла Шура. К удивлению Леньки, она выглядела заплаканной.
   – Вы думаете, это я? – спросила она прерывистым голосом.
   Ленька не понимал, о чем она говорит.
   Она порылась в мусорном ведре, вытащила окурок побольше, зажгла его и в две затяжки докурила, а потом бросила обратно в ведро.
   – Это не я донесла, что вы Красовского грабили, – проговорила Шура более спокойно. – Я вообще не доносила. Если вы думаете, что я от досады, когда вы отвергли мою любовь, то все это будет ложь! Доносить вообще нельзя, и я даже в гимназии не доносила ни на кого.
   Ленька сказал:
   – Я так совсем не думаю.
   Шура ладонями взяла его за щеки и поцеловала. Она порозовела обильно, как зимняя заря, и выбежала из кабинета Рубахина, горестно стуча каблуками.
   Потом вернулся Рубахин с несколькими незнакомыми товарищами, и Леньке предъявили официальное обвинение в грабеже под видом обыска.
   Его арестовали и отвезли в Петроград, в тюрьму, где заперли в камере с уголовниками.
* * *
   С арестованным Ленькой Пантелеевым уголовники не общались, а сидели на корточках в дальнем углу и скучно резались в карты. Колода у них была вся изжеванная, играли грязно и по маленькой, бессмысленно, божась и непотребно ругаясь при каждом ходе.
   Помимо Леньки с равнодушным презрением на их мышиную возню смотрел еще один человек – неприметной, но, если приглядеться, вполне располагающей к себе наружности. Он был похож на мастера небольшого цеха или на учителя начальной школы для рабочих: скромный, опрятный, с тщательно расчесанными коричневыми усами под востреньким носиком. Приметив Леньку, он кивнул ему, чтобы подсаживался ближе.
   Ленька так и сделал.
   Человек сунул Леньке руку «лодочкой», как барышня. Рука оказалась на удивление мягкая, даже шелковистая, хотя по внешности предсказать такое было невозможно. Ленька осторожно пожал ее.
   Человек усмехнулся – очевидно, знал, какое впечатление производит.
   – Белов, – представился он.
   – Пантелеев, – в тон ему отозвался Ленька.
   Белов чуть прищурился:
   – А по-настоящему?
   – Что? – Ленька не понял, слегка напрягся.
   – По-настоящему как твоя фамилия? – пояснил вопрос Белов.
   – Откуда ты взял, что Пантелеев – не настоящая? – удивился Ленька.
   – По тому, как произнес.
   – Пантелкин, – нехотя признался Ленька. Он уже давно, целых два года, так себя не называл.
   – Пантелеев – лучше, – одобрил Белов. – Партийные имена всегда лучше, ближе к предмету. – Он вздохнул. – Ты скоро выйдешь отсюда, – предрек неожиданно Белов.
   Пантелеев с деланным безразличием пожал плечами.
   – Я ведь невиновен. Перед Революцией чист, как сам товарищ Дзержинский.
   – Да? – протянул Белов. – А что же ты такого сделал, раз тебя арестовали?
   – Разбуржуил парочку буржуев, – буркнул Ленька. – Еще в январе мы таких как они запросто ставили к стенке за козни против рабочего класса. А теперь почему-то требуют уважать, что он набил свои вагоны барахлом и тащит в Петроград – продать по спекулятивной цене. А Красовский – тот вообще матерый враг, куда ни плюнь! Он ведь откровенная контра, а они говорят, у него какие-то «права».
   У Леньки аж перехватило горло, когда он вспомнил, с каким лицом зачитывал ему обвинение товарищ Рубахин. Как будто самого товарища Рубахина загнали в угол и ему теперь очень стыдно.
   – Это новая политика, брат, – сказал Белов проникновенно. – Нужно приспосабливаться.
   Непонятно было, всерьез он говорит или насмехается.
   – А ты сам-то надеешься выйти? – спросил вдруг Ленька. – Или тебя окончательно упекли, до высшей меры социальной защиты?
   – Я-то? – Белов пожал плечами. Казалось, Ленькин вопрос его позабавил. – Меня, братишка, ни одна тюрьма не держит. Ни при царе, ни при товарищах.
   – Почему? – спросил Ленька.
   Белов был спокоен и серьезен, даже глазами не улыбался, и Леньке стало интересно – что он ответит.
   Белов поцарапал ногтем карман, наскреб немного табака, потом вытащил из другого кармана обрывок газеты и занялся тщательными алхимическими приготовлениями самокрутки.
   – Потому что у меня такой фарт, – вымолвил Белов наконец. – Понимаешь? Я что угодно могу делать. И со мной что угодно делать могут. Но из тюрьмы, даже если попался, я всегда ухожу. А попадался я, брат, всего раза два за всю жизнь.
   Ленька заинтересовался:
   – И откуда у тебя такой фарт?
   – А ты любознательный, да? – Белов искоса метнул на него дружеский взгляд. – Не любопытный, а любознательный. Так… Лишнего тебе не надо, но необходимое – вынь да положь. Очень подходяще для рабочей школы по обучению пролетариата грамотности. – Он заклеил самокрутку языком и положил на середину ладони.
   Один из игроков вдруг оторвался от своего занятия и темно, неподвижно, как зверь, уставился на Белова с Ленькой, но Белов спокойным кивком приказал ему отвернуться и продолжать мусолить карты.
   – Тебе сколько лет? – спросил Белов у Леньки.
   – Двадцать первый, – ответил Ленька.
   – А мне – сороковой, – проговорил Белов. – Самый роковой возраст. Потом, если судьба на воле сведет, расскажу тебе всю мою жизнь в подробностях.
   Больше Ленька к Белову с разговорами не приставал.
   Пантелеева действительно скоро выпустили. Явились два красноармейца и с ними хмурый молодой товарищ с надутыми, как у целлулоидного младенчика, щеками. Молодой товарищ посмотрел в бумаги, стоя в дверях, потом уставился на одного из арестованных, прыщавого подростка, обхватившего себя за плечи непомерно длинными руками.
   – Пантелеев Леонид, – произнес молодой товарищ.
   Ленька поднялся и подошел к нему.
   Пухлощекий рассеянно оглядел Леньку.
   – Ты, что ли, Пантелеев? – переспросил он с таким видом, будто не верил в это. – На выход.
   Ленька вышел вслед за ним, не обернувшись ни на Белова, ни вообще на камеру. За проведенную здесь неделю Ленька во многом обновил свои взгляды.
   Отпустили Пантелеева вовсе не потому, что его действия в отношении буржуя Красовского были признаны верными, а потому, что не было доказано наличие состава преступления. Никакой корысти в том, что Ленька совершил, не усмотрели; но на этом и закончилось. Особым сформулированным и документально записанным оправданием дело не завершилось. Оно просто как бы растворилось за малостью и незначительностью.
   После освобождения Пантелеева заодно уволили и из Чека – поскольку происходило повсеместное «сокращение штатов». Новой работы, однако, ему не предлагали и учиться не направляли, хотя еще летом обнадеживающие разговоры на такую тему велись.
   Ленька проглотил обиду, зачем-то зарегистрировался на бирже труда и временно отправился жить на квартиру к своей матери, которая обитала на Екатерининском канале вместе с Ленькиными сестрами, Верой и Клашей, недалеко от Сенной, в хорошем доме, где на парадной лестнице даже еще остались два фикуса в кадках.

Глава пятая

   Троюродный брат Фима Гольдзингер обещал устроить Рахиль в Петрограде на бумагопрядильне, где он сам работал мастером и имел большое влияние. Рахиль сошла с поезда пошатываясь. Мостовая уходила у нее из-под ног. В одной руке Рахиль держала узел – перетянутый бечевой чехол от матраца, в котором находились подушка, несколько платьев и теплые чулки; в другой – письмо троюродного брата Фимы. Фима писал тонким пером с росчерками, как и Дора; Рахиль этому искусству не обучалась, потому что в пору ее возрастания уже наступили тяжелые времена.
   Кругом сновали люди, и Рахили вдруг показалось, что сейчас ее затолкают еще в какой-нибудь вагон и увезут в другое место, где она совершенно потеряется. Она поскорее отошла подальше от платформы.
   Фима в письме говорил, что надо взять извозчика и ехать на Лиговку, дом сорок шесть, где общежитие. Там спросить Агафью Лукиничну, сказать, что от Фимы, и она устроит комнату.
   Спотыкаясь, Рахиль выбралась с вокзала. Вокзал был весь как дворец, с росписями и чугунными завитками. Улица вокруг шумела и двигалась, непрерывно изменяясь, как будто Рахиль все еще ехала в поезде и смотрела в окно.
   Она медленно прижала к груди узел с подушкой и вещами и уставилась широко раскрытыми глазами в густонаселенное, одушевленное пространство. Дети с голодными взорами и нищие с безразличными бельмами, деловито вихляющие дамочки в красивых пальто текли мимо; потом, грохоча, точно рассыпая по картону горох, протопало несколько солдат, хмурых и озабоченных. Когда солдаты ушли, Рахиль увидела лошадь.
   – Дядечка! – взмолилась она извозчику.
   Извозчик, недосягаемо высокий, чмокнул в пустоту губами.
   – Куда едем, барышня? – осведомился он после паузы и с таким видом, словно обращается неведомо к кому.
   – Лиговка, сорок шесть, – выговорила Рахиль и полезла, не выпуская узла из рук, чтоб не украли и не уехали с вещами без нее. Извозчик озирал дали и шевелил поводьями.
   С лошадью было привычнее. Жаль, конечно, что Фима не встречает, но Фима занят на фабрике. Он придет в общежитие вечером.
   Фиму Рахиль плохо знала. Он иногда появлялся на мельнице, но это было давно. Те Гольдзингеры были куда малочисленнее мельниковых и жили более свободно. Они довольно быстро рассеялись по всему свету. Некоторые вообще уехали в Канаду еще до революции.
   Как близкий родственник, Фима готов был оказывать Рахили покровительство, о чем и объявил мельнику письмом. Решено было отправить дочь в Петроград на фабрику, где ее ожидает новое будущее.