Евгений Дмитриевич Елизаров
Перечитывая Библию

Притча о блудном сыне
   «Еще сказал: у некоторого человека было два сына; и сказал младший из них отцу: отче! дай мне следующую мне часть имения. И отец разделил им имение. По прошествии немногих дней младший сын, собрав всё, пошел в дальнюю сторону и там расточил имение свое, живя распутно. Когда же он прожил всё, настал великий голод в той стране, и он начал нуждаться; и пошел, пристал к одному из жителей страны той, а тот послал его на поля свои пасти свиней; и он рад был наполнить чрево свое рожками, которые ели свиньи, но никто не давал ему. Придя же в себя, сказал: сколько наемников у отца моего избыточествуют хлебом, а я умираю от голода; встану, пойду к отцу моему и скажу ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим; прими меня в число наемников твоих. Встал и пошел к отцу своему. И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим. А отец сказал рабам своим: принесите лучшую одежду и оденьте его, и дайте перстень на руку его и обувь на ноги; и приведите откормленного теленка, и заколите; станем есть и веселиться! ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся. И начали веселиться. Старший же сын его был на поле; и возвращаясь, когда приблизился к дому, услышал пение и ликование; и, призвав одного из слуг, спросил: что это такое? Он сказал ему: брат твой пришел, и отец твой заколол откормленного теленка, потому что принял его здоровым. Он осердился и не хотел войти. Отец же его, выйдя, звал его. Но он сказал в ответ отцу: вот, я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего, но ты никогда не дал мне и козлёнка, чтобы мне повеселиться с друзьями моими; а когда этот сын твой, расточивший имение своё с блудницами, пришел, ты заколол для него откормленного теленка. Он же сказал ему: сын мой! ты всегда со мною, и всё мое твое, а о том надобно было радоваться и веселиться, что брат твой сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся».[1]
   Сохраненная нам евангелием от Луки, на первый взгляд бесхитростная и незамысловатая, старинная притча, о чем она? Вопрос отнюдь не случаен: все евангельские сказания отличает одна примечательная особенность – предельная простота и безыскусность формы сочетается здесь с поистине бездонной глубиной смысла, который в принципе не поддается исчерпанию конечным опытом смертного человека. Именно это обстоятельство и делало их тем, что служило нравственным уроком, заповеданием правды для многих и многих поколений.
   Только ли о том идет в ней речь, как вырвавшийся из-под родительской опеки непочтительный сын прошел едва ли не все круги греха и, раскаявшись, вернулся в отчий дом, где вновь был принят любящим родителем?
 
   Но прежде всего: только ли к тем, кто верует в Бога, обращена эта притча? Конечно, уже сам этот вопрос немедленно выдает возможность отрицательного на него ответа. И все же интрига в нем есть. Это может показаться парадоксальным, однако едва ли было бы ошибкой спросить и совсем по-другому: к тем ли, кто верует? Ведь можно по-разному относиться к Библии, можно видеть в ней вероучительное откровение, но допустимо – и просто концентрат копимой тысячелетиями человеческой мудрости; это и своеобразный ключ к коду всей европейской культуры и едва ли не самое глубокое осознание (и основание) той философии правды, праведности и справедливости, которая пронизывает дух воспитанных в лоне христианства народов. Нельзя заблуждаться лишь в одном, как кажется, самом главном – в том, что отрицающих Бога она не может наставить ни в чем. Пафос Книги книг направлен в первую очередь именно к сомневающимся; на самом деле подлинное откровение всегда существует только для того, кто исповедует что-то иное, слепо же верующий человек вообще не нуждается ни в каком в подтверждении символа своего исповедания. Ревностный комиссар синедриона Савл до своего обращения был свирепым гонителем христианской веры – обретший же свет истины Павел стал ее апостолом. Петр за одну ночь трижды отрекся от Христа, но зароненный в душу Глагол все же сделал его тем самым камнем, на котором возвиглась Христова церковь. И кстати: многое ли мы знаем о тех из Его учеников, кто никогда не испытывал вообще никаких сомнений? А значит, даже отрицающий самый дух Священного Писания человек, даже воинствующий, как говорили раньше, безбожник не может быть абсолютно иммунным к его основным посылам. И потом: верующий в любовь и совесть, жертвенность и правду уже одним этим не чужд императивам христианства.
 
   А, собственно, в чем грех героя библейской притчи?
   Митрополит Антоний Сурожский указывает на неожиданное, способное даже шокировать психику любого нравственно нормального человека ее измерение: «Прежде всего, это вовсе не притча об отдельном грехе. В ней раскрывается сама природа греха во всей его разрушительной силе. У человека было два сына; младший требует от отца свою долю наследства немедленно. Мы так привыкли к сдержанности, с какой Евангелие рисует эту сцену, что читаем ее спокойно, словно это просто начало рассказа. А вместе с тем, если на минуту остановиться и задуматься, что означают эти слова, нас поразит ужас. Простые слова: Отче, дай мне… означают: «Отец, дай мне сейчас то, что все равно достанется мне после твоей смерти. Я хочу жить своей жизнью, а ты стоишь на моем пути. Я не могу ждать, когда ты умрешь: к тому времени я уже не смогу наслаждаться тем, что могут дать богатство и свобода. Умри! Ты для меня больше не существуешь. Я уже взрослый, мне не нужен отец. Мне нужна свобода и все плоды твоей жизни и трудов; умри и дай мне жить!»[2]
   Способность человека «переступить» через того, кому он обязан, даже если речь не идет о долге перед своим родителем, глубоко отвратительна и отталкивает уже сама по себе. Но здесь все глубже. В ту далекую пору, когда еще только складывались библейские сказания, зачавший новую жизнь получал известное право на нее, и Авраам, готовясь принести в жертву Яхве своего сына Исаака,[3] не вступал ни в какой конфликт с людским законом. Ничем не ограниченная, простирающаяся на самую жизнь своих домочадцев, власть pater familia начинает отмирать лишь в новозаветное время, но еще долго юридические нормы рассматривали убийство отцом своего сына как сравнительно легкое преступление. И в то же время не было преступления более мерзкого и страшного, чем убийство отца или матери. Так, например, на Руси еще Соборное уложение 1649 года гласило: «А будет который сын или которая дочь отцу своему или матери смертное убийство учинет с иными кем, и сыщется про то допряма, и по сыску тех, которые с ними такое дело учинят, казнити смертию безо всякия пощады. А будет отец или мати сына или дочь убиет до смерти, и их за то посадить в тюрьму на год, а отсидев в тюрьме, приходити им в церковь божии, и у церкви божии объявити тот свой грех всем людем в слух. А смертию отца и матери за сына и за дочь не казнити».[4]
   При этом Уложение не выделяет умысла со стороны детей при убийстве родителей. В соответствии с традицией русского законодательства за убийство родителей дети карались смертью независимо от мотивов и фактических обстоятельств убийства. Законодатель как бы приравнивал его к душегубству, совершенному в церкви или на царском дворе.[5]
   Здесь же не просто отвергается власть родителя; «мыслеформа» отцеубийства, едва прикрытая декларация того, что родной отец уже зажился на этом свете, читается в дерзком вызове сына. А вот это переходит грань нравственного…
   Здесь – первый шаг в иное измерение связующих нас отношений. Нетерпение сына – это еще и форма гордынного самовозвеличения, род некоего суда над своим окружением, если не сказать вынесения ему какого-то неотменимого приговора. Ведь в нем проявляется не просто свойственное, наверное, каждому честолюбцу тайное желание заполучить прямо здесь и сейчас все, с чем связываются его представления о какой-то иной возвышенной красивой жизни, но и готовность потребовать, а то и самовольно взять желаемое. Впрочем, мерещится даже и куда более страшное, но, хотим мы того или нет, вытекающее именно отсюда: «вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею…» Именно это самовозвеличение рождает безумные теории несостоявшихся «наполеонов» о том, «что существуют на свете будто бы некоторые такие лица, которые могут… то есть не то что могут, а полное право имеют совершать всякие бесчинства и преступления, и что для них будто бы и закон не писан […] все люди как-то разделяются на «обыкновенных» и «необыкновенных». Обыкновенные должны жить в послушании и не имеют права переступать закона, потому что они, видите ли, обыкновенные. А необыкновенные имеют право делать всякие преступления и всячески преступать закон, собственно потому, что они необыкновенные».
   Правда, нужно отдать должное: персонаж библейской притчи – это вовсе не герой бессмертного романа великого нашего соотечественника, и вовсе не потому, что над ним, как над Родионом Раскольниковым, смеется сам черт, пытающийся доказать, что тот «такая же точно вошь, как и все». Искра человечности еще горит в забывшем почтительность сыне. Собственно, именно она, смиряя его гордыню, в конце концов и возвращает блудника к родительскому порогу. Но ведь и просто отречение от своего отца – это отречение от чего-то высшего в нашем мире, восстание против того святого, что крепит все законы людского общежития, и не случайно на протяжении поколений и поколений притча о блудном сыне одними читалась как отказ от нашего Спасителя, другими – как презрение какого-то непреложного долга, формирующего собой последнюю тайну человеческого назначения. Словом, независимо от символа исповедания, воспринималась всеми как святотатство. Не случайно поэтому и в покаянии сына звучит именно это уравнение вины: «отче! я согрешил против неба и пред тобою».
   Правда, смененные истекшими тысячелетиями обычаи уже не позволяют разглядеть в его словах бунт против того, что когда-то составляло нравственные устои мироздания, но все же и сегодня неблагодарность по отношению к тем, кому мы обязаны, образует собой состав одного из самых отвратительных преступлений против свойственных наверное любому обществу представлений о правде и праведности.
 
   Но только ли этим ограничивается грех? Не усугубляет ли его впадение в блуд?
   Да, конечно, и в этом тоже состав вины. Но все же вспомним, ведь даже от царя Соломона имевшего семьсот жен («И полюбил царь Соломон многих чужестранных женщин, кроме дочери фараоновой, Моавитянок, Аммонитянок, Идумеянок, Сидонянок, Хеттеянок […] к ним прилепился Соломон любовью. И было у него семьсот жен и триста наложниц; и развратили жены его сердце его»),[8] отвернулось Лицо Господа вовсе не за эти излишества. Да ведь и распутство начинается вовсе не там, где счет переходит какие-то немыслимые количественные пределы; вся мудрость мира, сконцентрированная в Библии, далека от такого не затрагивающего главного, что есть в человеке, опрощения. Напротив, иногда ригористические, императивы Нового Завета видят впадение в грех даже там, где еще нет вообще никакого потакания низменным физиологическим позывам: «Вы слышали, что сказано древним: „не прелюбодействуй“. А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем».[9] Что же касается собственно плотских утех, то они отнюдь не возбраняются человеку: «Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих; только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд».[10] Так что, «иди, ешь с весельем хлеб твой, и пей в радости сердца вино твое, когда Бог благоволит к делам твоим».[11] Словом, если есть достаточное основание для того, чтобы оправдаться перед тем судом (Господа ли нашего, собственной ли совести человека), на который рано или поздно призывается всякий из нас, никакие избыточества не греховны, и не вправе быть вменены в вину человеку.
   Но если и блуд – не в потакании гормональным позывам, то и здесь не одни только плотские утехи, но забвение чего-то неосязаемого формирует собой состав греха, который лежит на блудном сыне.
   В действительности совершенно иное измерение бытия занимает и древнего священнописателя, и познавшего жизнь мудреца: «И нашел я, что горче смерти женщина, потому что она – сеть, и сердце ее – силки, руки ее – оковы; добрый пред Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею. Вот это нашел я, сказал Екклесиаст, испытывая одно за другим».[12] Виной Соломона становятся отнюдь не плотские физиологические излишества, но духовная измена навечному завету: «Тогда построил Соломон капище Хамосу, мерзости Моавитской, на горе, которая пред Иерусалимом, и Молоху, мерзости Аммонитской. Так сделал он для всех своих чужестранных жен, которые кадили и приносили жертвы своим богам. И разгневался Господь на Соломона за то, что он уклонил сердце свое от Господа Бога Израилева, Который два раза являлся ему и заповедал ему, чтобы он не следовал иным богам; но он не исполнил того, что заповедал ему Господь[13]. И сказал Господь Соломону: за то, что так у тебя делается, и ты не сохранил завета Моего и уставов Моих, которые Я заповедал тебе, Я отторгну от тебя царство и отдам его рабу твоему…»[14]
   Вот только в капищах для идолищ, как и во всем в Библии, смысл куда более глубокий, нежели прямая буквальность. Это ведь только завистливых языческих богов снедает ревность к более щедрым жертвоприношениям, и уловка Прометея
 
Тушу большого быка Прометей многохитрый разрезал
И разложил на земле, обмануть домогаясь Кронида.
Жирные в кучу одну потроха отложил он и мясо,
Шкурою все обернув и покрывши бычачьим желудком,
Белые ж кости собрал он злокозненно в кучу другую
И, разместивши искусно, покрыл ослепительным жиром.[15] 
 
   способна обернуться свирепой расправой как над ним, так и над всем человеческим родом:
 
…Но Кронид, многосведущий в знаниях вечных,
Сразу узнал, догадался о хитрости. Злое замыслил
Против людей он и замысел этот исполнить решился.[16] 
 
   Нравственно же взрослеющее человечество видит совсем иное измерение вечной истины, и в сущности даже не важно, к чему именно восходит она, к завету ли со своим Господом, к смутно ли ощущаемому человеком смыслу своего бытия на этой земле, – возлагаемый им на себя долг оказывается единым для всех верующих в свет и добро…
 
   Может быть, дело в растрате имения?
   Да, конечно, и в этом, ибо пущенное по ветру воплотило в себе самую жизнь его отца, и бездарная растрата точно так же перечеркивает ее, как и жестокосердное требование сына своей доли в еще ничем не заслуженном наследстве.
   Но ведь любое наследие обязывает всякого, кому оно достается, к неустанному труду приумножения. В самом деле, Господь отличил человека совсем не двуногостью и даже не наличием сознания. Неустанное созидание чего-то нового, лучшего и совершенного, словом то, что именуется творчеством, творческим преобразование всего окружающего по законам правды и красоты вот в чем состоит высшее его назначение.
   Вдумаемся в общеизвестное. Однажды созданный по Его Слову мир Им же и препоручается человеку: «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их. И благословил их Бог, и сказал им Бог: «плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими[17] и над птицами небесными,[18] и над всяким животным, пресмыкающимся по земле». И сказал Бог: «вот, Я дал вам всякую траву, сеющую семя, какая есть на всей земле, и всякое дерево, у которого плод древесный, сеющий семя; – вам сие будет в пищу; а всем зверям земным, и всем птицам небесным, и всякому[19] пресмыкающемуся по земле, в котором душа живая, дал Я всю зелень травную в пищу». И стало так.[20]
   Меж тем препоручение тварного мира заботам человека означает собой и то непреложное обстоятельство, что теперь единая эстафета творения постепенно передается ему же.
   Пройдет время и со всей очевидностью обнаружится, что уже ничто не может встать между ним и миром, уже ни на какое другое начало, кроме собственных представлений человека о совершенном, не может быть переложена ответственность за результаты его действий. Но, если мы оглянемся в прошлое, то обнаружим, что уже с самого начала зачатие новой жизни становится возможным только взволнованным биением чьих-то согласных сердец, формирование трепетной души входящего в этот мир нового существа – только горением чьих-то других. Если верно то, что человек не происходит от обезьяны, что его может породить только надмирное, то верно и другое: вкладывая свою собственную душу в зачатого им, человек сам сливается со своим Создателем, становится Богом.
   Не только зачатие новой жизни, с истока же и все людское торжище становится промыслом самого человека, но только ли оно одно, если и преобразование окружающей нас действительности – это тоже видимый результат воспринятой (от нашего ли Господа, единых ли законов мироздания?) эстафеты всеобщего созидания. Пусть пока еще не многое в нашем мире охвачено преобразующим потоком человеческого творчества, нерушимая логика его поступательной экспансии вовлекает в себя все более и более широкий круг явлений, и вряд ли есть что-то невозможное в предположении о том, что такому расширению нет и не может быть вообще никаких границ. Но ведь если развить логику этого предположения до ее естественного предела, мы обнаружим, что в конечном счете в сфере человеческого созидания замкнется весь окружающий нас мир. А значит вновь: сам человек в перспективе становится Богом…
   Не в этом ли и кроется подлинный смысл его бытия?
   Впрочем, нам не дано знать тайну нашего предназначения. Возможно, когда-то она и откроется более достойным, нежели живущие сейчас. А значит уже сегодня никто не вправе уклониться от неустанного труда приумножения всего, что было даровано ему. Поэтому не случайно вот уже два тысячелетия суровому осуждению подвергается трусливый раб, вся вина которого состоит единственно в том, что он убоялся риска утратить хотя бы часть и зарыл полученное от своего господина в землю. Что же тогда говорить о расточении всего имения с блудницами?
   Нет, все же дело не в имении как таковом. Переятая человеком эстафета творения – это вовсе не бездумное механическое нагромождение каких-то материальных количеств, но прежде всего (и, как кажется, исключительно) вообще внефизический процесс, и в этом отвечном надмирном потоке главенствующая роль принадлежит чему-то столь же внефизическому:
 
Душа обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь. 
 
   Бессмертная душа человека обрекается на не прерываемый ничем труд созидания, на вечный подвиг творчества; в сущности, это единственный долг каждого – и перед Небом, и перед самим собой:
 
Она рабыня и царица,
Она работница и дочь,
Она обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь! 
 
   и всякий, кто уклоняется от этого долга, подлежит осуждению.
   Кстати, весьма суровому: есть основание полагать, что именно за это уклонение, то есть за то, что наши прародители соблазняются более легкими путями к обетованию истины, Адам и Ева изгоняются из рая: «И выслал его Господь Бог из сада Едемского, чтобы возделывать землю, из которой он взят. И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни».[21] Вдумаемся: поначалу замысливший человека бессмертным, Создатель вдруг обрекает его на обращение в прах: «…возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься»,[22] – но только ли в том дело, что люди соблазнились яблоком с древа познания? Но ведь именно познание вменялось в прямую обязанность Адаму.
   Задумаемся. Книгу книг, свод земной мудрости, в действительности писали простые земные же люди. Но даже если принять, что к ее составлению и в самом деле причастна надмирная Сила, нужно заметить, что богодухновенность Писания отнюдь не исключает известной свободы тех, кому выпало запечатлевать для поколений дух Его Слова. При этом понятно, что не обремененные излишней образованностью люди, жившие в определенной среде и подчинявшиеся именно тем навыкам мысли, которые сложились в ней, могли излагать Божие духновение языком, обычным прежде всего для самих себя и своего окружения. Поэтому глубинное содержание библейских понятий во многом отлично от сегодняшнего значения обиходных слов. А значит, пользоваться современными представлениями для постижения подлинного смысла ключевых знаков и Нового, уж тем более, Ветхого Завета нельзя.
   На собственном же языке священнописателя Добро и Зло – означали собой отнюдь не категории какой-то абстрактной этики, но были абсолютно синонимичны всему сущему, то есть обобщенным представлениям человека обо всем окружающем его мире. Впрочем, даже не так: строго говоря, и в Библии все существующее в этом мире суть простая материализация этического, ибо все сотворено Богом, а в глазах человека сотворенное Им не может быть этически нейтральным. Но здесь явственно различаются еще и обертона древней языческой культуры, в которой Добро и Зло – это полярные проявления изначально противостоящих друг другу сил: если в первом воплощается гармония светлого замысла творящих этот мир богов, то во втором – мрачная стихия Хаоса и его чудовищных порождений.
   Книга Бытия говорит о том, что именно Адаму надлежало дать имя всему тому, что было создано Богом в предшествующие дни Творения: «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел[23] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей».[24] Между тем это только сегодня обряд именования не обязывает нас ни к чему. В сознании же древних дать имя означало собой определить самую сущность предмета, его смысл и назначение, предугадать и направить его путь на этой земле. Именно на этом зиждилась древняя магия имени, нерасторжимая сакральная связь между именем и поименованным, которая зародилась еще задолго до появления священных книг Ветхого Завета. И эта магия не могла не наложить свой отпечаток на весь лексический строй книги Бытия. А раз так, то поручаемое Адаму именование всего сущего – это не какое-то приятное времяпрохлаждение в райском саду, не механический перебор бессмысленных артикуляционных фигур, ассоциирующихся с первым, что придет в голову, но исполненная предельной ответственностью работа духа, способная заполнить собой вечность. Можно ли сомневаться в том, что, Адаму вручается власть над всем живым лишь под залог и этой работы, и этой ответственности перед миром?
   Но если все существующее вокруг нас – простая материализация Его Слова, то действительная полнота знания, охватывающего собой полярные пределы всей семантической его структуры, – это проникновение в последнюю тайну Добра и Зла, а значит, проникновение в самую тайну Вседержителя. Другими словами, человек, до самого конца познавший мир, сам становится богом.
   Однако совсем не это возмущает нашего Создателя.
   Великий грех наших прародителей Адама и Евы состоит как раз в обратном: то есть совсем не в том, что они дерзнули равняться с Ним, но в том, что они отказались от Него; не в том, что они вкусили от запретного древа, но в том, что соблазнились чужой готовой истиной вместо того, чтобы самостоятельно выстрадать свою правду…
   Заметим одно, на первый взгляд парадоксальное, но по зрелом размышлении оказывающееся вполне закономерным и справедливым обстоятельство: никто из евангелистов не подвергает открытому осуждению не только Понтия Пилата, но даже такого, казалось бы, безусловного злодея как Иуда. Это ведь только в поздней традиции описания ада, которая окончательно кристаллизуется в бессмертных стихах Данте, Иудин грех запечатлевается как абсолютная вершина мирового зла. Между тем, во всех четырех Евангелиях грех безымянных книжников и фарисеев, ревнителей мертвой и мертвящей буквы, обладателей заранее на все случаи жизни готовой истины, выглядит намного тяжелей, чем его предательство.
   Не молния поражает Иуду, не земля в небесном возмездии разверзается под его ногами: «Вышел, пошел и удавился»[25] – все это сильно напоминает собственный суд человека над самим собой. Между тем тридцать сребреников – это, считая по драхме в день, эквивалент всего лишь четырехмесячной зарплаты поденщика или солдата, суммы, может быть, и достаточной для приобретения небольшого участка негодной для посевов глинистой («земля горшечника»)[26] земли, но уж никак не способной составить богатство. И закономерен вопрос: способен ли к такому страшному суду над самим собой человек, готовый за эту в сущности ничтожную плату предать на смерть своего Учителя? А ведь и Иуда пошел за Ним отнюдь не ради корысти.