Ведь и египтян, сумевших подчинить себе ритмику разливов Нила и создать величайшее из всех чудес света, уже было трудно удивить чем-нибудь прикладным и практическим. Иная культура (и дисциплина!) слова - вот что решало все. Слово как вместилище непреходящего и бесконечного, как средоточие мироздания, как первопричина и конечная цель всего сущего порождало свой способ восприятия всего окружающего мира. Свое восприятие времени (Шпенглер пишет, что долгое Восток вообще не знает его), свой взгляд на пространство, свое видение самих себя и друг друга. Слово же, понятое как как способ регистрации чего-то единичного, - это уже совершенно иной способ не только согласования совместных действий, но и постижения внешней реальности. Иной способ существования слова, иная его культура, иная его дисциплина вот что отличило финикийцев от помешанных на вечном далеких потомков строителей пирамид. Слово, изначально воспринимаемое как точная фиксация сиюминутности, как утилитарное средство достижения какой-то частной цели, изначально же требовало совершенно иной формы своего отображения на письме... Многое перенявшие у финикийцев, греки создают в сущности непревзойденную и поныне систему письма. И если за всеми преобразованиями последнего видеть только объективные потребности материальной практики, то именно греков необходимо было бы вознести на самую вершину праксиса. Однако в действительности все обстояло иначе: в этой сфере именно деловые и предприимчивые финикийцы легко дали бы фору не обделенным склонностью к праздности и лени грекам. Так что вовсе не потребности развития материальной деятельности обусловили революционизацию письма - разные механизмы восприятия слова порождали и разный взгляд народов на мир, и разный способ их существования в этом мире. Греция - это своего рода "золотая середина", это некоторый счастливый сплав метафизичности Востока и зачатков того рационалистического прагматизма, который впоследствии составит едва ли не самую сердцевину западной культуры. Максимальная же степень тяготения к иному полюсу слова проявились в менталитете Рима. И, может быть, во многом именно благодаря жесткой дисциплине слова его видение мира становилось неким стандартом для большинства, цивилизуемых его же легионами племен. С.Аверинцев говорит, что одним из фундаментальнейших отличий, отделивших друг от друга (надолго? навсегда?) культуры Востока и Запада, явилась разная степень их приверженность к договору. Но ведь и сам договор основывается в первую очередь на единстве понимания слова, без него он вообще немыслим. Поэтому можно сказать, что положение слову какого-то общего для всех предела это и есть первая форма договора. (Правда, можно было бы утверждать и прямо противоположное, т.е. то, что формирование культуры, основанной на высокой дисциплине слова, - суть прямое следствие изначальной приверженности к договорным началам организации совместного бытия. Но это только в том случае, если допустить, что римский менталитет изначально страдал избытком философической созерцательности и дефицитом прагматизма.) Подведем итог. Несколько утрируя действительность, можно сказать, что в ходе исторического развития единое сознание единого человеческого рода как бы поляризуется, и вот на одном полюсе раздваивающегося духа только бездонная тайна полного микрокосма слова оказывается способной осветить собой конкретику единственности, на другом - лишь фиксация осязаемых подробностей конкретного факта формирует основание для индуктивного восхождения к любому обобщению. Разумеется, в чистом виде эти полярно ориентированные формы духовности существовать не могут. Тем более там, где речь идет о бытии целых народов. Повторюсь: есть лишь большая или меньшая степень тяготения разных культур к одному из этих полюсов. Но и микроскопические отличия, накапливаясь и накапливаясь в поколениях, через века способны дать вполне осязаемые преимущества одним и обусловить отставание других. Впрочем, необходимо уточнить. Ни стратегические преимущества ни отставание ни в коем случае нельзя абсолютизировать. Во-первых, потому что решительно невозможно все время выигрывать во всем, поэтому превосходство в одном обязано обернуться поражением в чем-то другом. Во-вторых, это ведь еще вопрос, в чем именно состоит сокровенный смысл бытия народов; ведь вряд ли есть такие, которые и в самом деле были бы ближе всех к Богу. Да, расплывчатость смысловых контуров слова, стремящегося поглотить все мыслимое, означает собой значительно меньшую степень взаимосплоченности тех, для кого оно является родным. Но в то же время это и более высокий уровень творческого напряжения его интегрального носителя. И наоборот. Впрочем, и здесь нельзя видеть какую-то однозначность, ибо у одного полюса единого человеческого духа мы находим склонные к самоуглублению полусонные племена мало к чему способных, но вместе с тем и равнодушных к материальному преобразованию мира философов, на другом - исполненные энергией и предприимчивостью народы, которым, как кажется, едва ли не чужды бесполезные в достижении практического результата какие-то отвлеченные метафизические искания... Впрочем, мы еще не раз увидим в истории, что судьбоносные повороты в жизни целых империй направляются не столько мечом, сколько тем строем образов и чувств, которые открываются родным словом. "Только змеи сбрасывают кожу, Чтоб душа старела и росла. Люди, мы со змеями не схожи, Мы меняем души, не тела." Не коллапс имперской воли и не напор варварских племен сгубил Рим. Слово поэта открыло ему совершенно новый мир, и теперь уже именно он - этот пленительный мир частной жизни подлежал завоеванию. Варвары же штурмовали границы империи, уже погрузившейся в совершенно иное измерение бытия. Слово же поэта пресекло тысячелетнюю инерцию "studia divina" и положило начало новой - "studia humana", умственному движению, которому предстояло преобразить всю Европу. Да и действительное пробуждение России началось не столько с петровской палки, сколько с становлением нового языка... Пусть и в меньших масштабах, но зато более контрастно, а значит, и заметно даже невооруженному взгляду, поляризация форм организации слова прослеживается в вечном противостоянии таких начал, как не допускающее никаких недоговоренностей число и "...тайна приоткрытой двери В кумирню золотого сна", иначе говоря, в противостоянии терминологии науки (да и вообще любой узкоспециализированной профессиональной деятельности) и языка искусства. Язык искусства вечен. Слово поэта, отзвучавшее тысячу лет тому назад, сегодня бередит не умершую для него душу точно так же, как и тогда. Ничто навсегда кинутое человеком в истекшей истории рода, так и не умалило его первоначального смысла. Просто когда-то произнесенным словом "Открылась бездна звезд полна, Звездам числа нет, бездне дна", и с тех самых пор ничто пережитое человеком уже не в состоянии исчерпать ее. Но каждое новое слово художника все же открывает и открывает в ней узоры каких-то новых звездных скоплений. Каждое новое откровение творца переворачивает нашу душу, согревая порождаемое словом чувство теплом неведомых ранее обертонов. Вот только все это - где-то в глубине нас самих. Материальная же поверхность материального мира не отзывается на все это даже легкой рябью. И только через столетия начинаются тектонические сдвиги. Слово же науки на глазах преобразует окружающий нас физический мир. Так не оно ли обладает большей действенностью и властью? Нет, и стерильный язык царицы наук математики, и языки любых иных цехов, были бы совершенно бесплодны, если не сказать жестче и жесточе - абсолютно импотентны, существуй они сами по себе, в каком-то знаковом вакууме. Но, к счастью, терминология любой науки, или доведенного до организационного идеала ремесла, не существует автономно, она всегда растворяется в единой стихии единого языка народа, душа которого светится именно в его искусстве. И развивается любое специализированное арго вместе с самой наукой или ремеслом только потому, что постоянно дышит воздухом именно этой стихии. Вне ее никакой формализованный язык вообще немыслим. А впрочем, и предельная формализация языка так же невозможна. Ведь даже в формальной логике началом, цементирующим безупречность любой силлогистической структуры, выступает совершенно загадочная и неопределенная субстанция, характеризуемая понятием "есть". Между тем, из черной дыры одного только этого лингвистического монстра может быть извлечено едва ли не все, что угодно. Словом, эффективность любого профессионального языка объясняется совсем не строгостью организации его категориального аппарата, но именно тем, от чего он (к счастью, абсолютно безуспешно) все время пытается избавиться, каким-то трансцендентальным влиянием на него вдохновенного слова поэта. Только оно, вернее, только нерасторжимая связь и единство этих противоположных полюсов дает живительную силу любой науке, любому ремеслу. Для того, чтобы убедиться в истинности этого, в общем-то нехитрого вывода, достаточно представить себе некоторого "Маугли", никогда не слышавшего ни колыбельных песен матери, ни бабушкиных сказок, ни звона гармошки за окном, ни бойких девичьих частушек, ни, наконец, забористого мужского мата - ничего, но вместо всего этого с самого детства погруженного в стерильную атмосферу образов и понятий, определяющих абстрактные правила какой-нибудь "игры в бисер". Словом, чудовище, так никогда и не узнавшее ничего, кроме начал этой "игры". Стоит только сделать такое дикое предположение, и мы поймем, что на деле для каждого из нас кристальная чистота и прозрачность всех этих строгих правил, как солнечный свет, слагается из всего того, что с детства довелось видеть и слышать нам. Каждый из нас все это обречен нести через всю свою жизнь и для каждого ("когда б вы знали, из какого сора...") не допускающая, казалось бы, никакой многозначности аксиоматика всегда вместит в себя все переплавленное содержание индивидуализированной именно им культуры. Поэтому, одно и то же формальное понятие в духовном достоянии кого-то другого способно быть разложенным в совершенно иной спектр, словом, обнаружить в себе далекие отзвуки каких-то иных песен, память иных картин иного мира. А значит, строго говоря, абсолютного единства понимания одного и того же нет даже в категориальном аппарате самых строгих дисциплин. Но в конечном счете именно это и делает их способными к саморазвитию, препятствует их окончательной кристаллизации. Эта истина справедлива не только в рамках частной деятельности относительно замкнутых этнических, социальных, профессиональных или каких угодно других групп, но и в масштабе всего человеческого рода. Ведь и весь человеческий род может рассматриваться как единый субъект некоторой единой метакультуры. Впрочем, даже не так, не только может, но и должен рассматриваться как единый субъект. Сакральная тайна одухотворенного бытия индивида не может быть объяснена механикой низменных законов функционирования его печени, легких, желудка... Смысл жизни целых народов не может быть раскрыт вожделением героев. Назначение единого человеческого рода не может быть исчерпано пользой победоносных племен. А значит, и пройденное за несколько последних веков лишь Западной Европой не вправе рассматриваться как некий эталон - так, перистальтика кишечника не может служить единым законом всему, из чего складывается жизнь каждого из нас. Конечно, особенности, сохраняющиеся у различных народов, можно подвергать и какому-то количественному сравнению. Но все эти особенности в принципе не могут быть объяснены одним только уровнем их "цивилизованности" или степенью преданности тем идолам ли, идеалам, которым поклоняется просвещенный Запад. Вероятно, нет ничего ошибочней того наивного лубочного представления, согласно которому, разноязычные, все мы должны идти куда-то в одном и том же "суперпостиндустриальном" направлении, вот только одни из нас идут прямой дорогой, другие - обочиной, третьи вообще петляют неизвестно где... В едином организме многое объясняется разным назначением органов - в единой, равно созидаемой всеми, метакультуре разделившие нас отличия в конечном счете могут быть объяснены только разной ролью народов в ее созидании. Сердце не может функционировать без легких, и это еще вопрос, как далеко смогли бы уйти те, кто мнит себя впереди, если бы свой путь им пришлось вершить в абсолютном одиночестве. Но нет никакого сомнения в том, что самый дух греческой культуры никогда не смог бы сформироваться без мощного мутагенного воздействия невидимой радиации менталитета, имманентного Востоку. Нет никакого сомнения в том, что без всепроникающей невидимой радиации чужих культур и Рим никогда не сумел бы покорить мир. Нет никакого сомнения и в том, что поставленная в условия жесткого духовного инбридинга Европа так никогда и не смогла бы выйти из своего Средневековья. Ведь даже европейский Ренессанс во многом был обусловлен вынужденным исходом интеллигенции из давно уже обреченной Византии. По существу крест должен быть благодарен полумесяцу за штурм Константинополя... И наконец, чем была бы Америка без эмигрантов?
   7. Предмет Творения
   Итак, есть два полюса слова. Ни один из них недостижим для простых смертных, но тяготение к какому-то одному из них может составить одно из фундаментальных определений не только национального духа, но и ментальности индивида. Но есть и два полюса творчества... Вот - один: "Я дух механики. Я вещества Во тьме блюду слепые равновесья, Я полюс сфер - небес и поднебесья, Я гений числ, я счетчик, я глава. Мне важны формулы, а не слова. Я всюду и нигде. Но кликни - здесь я! В сердцах машин клокочет злоба бесья. Я князь земли! Мне знаки и права! Я друг свобод. Создатель педагогик. Я - инженер, теолог, физик, логик. Я призрак истин сплавил в стройный бред. Я в соке конопли, я в зернах мака. Я тот, кто кинул шарики планет В огромную рулетку Зодиака." Ключевым содержанием человеческого бытия является деятельность. Но строго говоря, только творческая ее составляющая может быть определена как деятельность человека. Вес остальное, рано или поздно передается машине или вычислительному устройству - что по большому счету одно и то же - и, значит, машинно по самой своей сути. Но в чем цель творчества? Нас семь десятилетий воспитывали на том, что в основе всего лежат материальные потребности человека. Но нужно понять, что становление подобного мировоззрения - результат развития не одних только философских систем. Потребовалась революция в самом образе жизни, чтобы не лишенная смысла максима младогегельянцев о том, что рабочие не создают в сущности ничего, ибо акт творчества есть по самой своей природе духовный акт, акт, выходящий в сферу всеобщего, рабочий же создает единичное, чувственное, рассчитанное лишь на удовлетворение чисто материальных потребностей, стала восприниматься не только как прямое противоречие "единственно научному" и правильному, но даже как своеобразная аберрация человеческого духа. Плоды этой революции в истории русской культуры с наибольшей отчетливостью впервые были замечены в тургеневском герое. Правда, интеллигент в лучшем значении этого слова, Тургенев все же дает основание видеть в своем Базарове некое подобие самого себя, то есть человека довольно высокой культуры. Человека, чей нигилизм предстает, скорее, родом гегелевского отрицания, чем простым порождением обыкновенного духовного невежества. Собственная интеллигентность играет злую шутку с романистом, мешая ему разглядеть в своем создании нового - нравственного - Франкенштейна. А ведь Базаров фигура поистине страшная. Вдумаемся. Разночинная молодежь, потоком хлынувшая после реформ Александра II в российские университеты, осаждалась на естественнонаучных факультетах отнюдь не потому, что сословные перегородки препятствовали ей специализироваться на поприще, до недавней поры более благородном. Да и не потому, что в глазах этой молодежи все "метафизическое" обладало значительно меньшей ценностью, нежели осязаемое прикладное материальное, гармония которого строга и алгебраична. Истина далека как от вульгарного "романтизма" дурно понятой социальной обездоленности вчерашних париев, так и от демонизма прагматичности этих вдруг ставших интеллигентами кухаркиных детей, как кажется, исповедующих лишь одну религию - логику и преклоняющихся лишь перед точностью строго зафиксированного факта. История развития человеческого духа показывает, что подлинные его сокровения обнаруживаются лишь там, где совершается восхождение от однозначно интерпретируемых понятий, которые легко выстраиваются в безупречные формальнологические цепи, в мир совершенно иной логики, к иной системе мышления, где каждое понятие суть бездна. Тайна материального мира заключается отнюдь не в знании того, сколько будет два плюс два, несколько упрощая, можно сказать, что истоки истины лежат там, где начинается осмысление того, что такое "равняется" и что такое "плюс". Иными словами, своими корнями истина уходит в ту самую "метафизику", романтизация глубочайшего презрения к которой у нас начинается именно с Базарова. Можно прожить всю жизнь и так и не узнать, что настоящим гарантом истинности правильных формальнологических выводов является отнюдь не протокольная однозначность исходных посылок и безупречная строгость всех промежуточных построений, но именно эти - лишенные четких контуров бесконечно далекие от алгебраической точности неуловимые и расплывчатые метафизические сущности. Между тем, совсем иное состояние духа требуется для того, чтобы видеть в любой однозначности - простую условность, в каждой конкретности - абстракцию низшего уровня, во всякой очевидности непроницаемую бездну. Нет и не может быть линейного последовательного перехода от таких, подобных арифметическим истинам, начал в мир тонких метафизических материй. Это принципиально разные ступени развития человеческого сознания. Путем, ведущим в этот, навсегда остающийся трансцендентным для многих, мир являются только те сферы духа, где уже изначально отсутствует протокольная точность и плоскостная одномерность фиксированных явлений, сферы, где любая единичность может быть осмыслена только через всеобщее. Но музыкой этих сфер должно заполняться еще бессознательное бытие, воздухом этого мира нужно дышать с самого раннего детства. Я где-то читал, что подлинным интеллигентом становятся только в третьем поколении. Базаров - интеллигент первого... Вероятно, именно в этом и состоит его трагедия, ибо "социальная обездоленность" как раз в том и заключается, что ему не довелось дышать этим воздухом от своего рождения. Нет, нигилизм Базарова - это совсем не гегелевское отрицание, без которого немыслимо восхождение на новую ступень развития, напротив, его истоки в простой неспособности преодоления человеком духовных вершин. Если угодно, этот нигилизм - суть форма капитуляции, или, вернее, не вполне осознанный акт духовного самосохранения. Спору нет, очень талантливый человек, он сумел войти в мир, доступ в который и не снился его отцам, но, несмотря на все свои достоинства, в этом новом для него мире он был обречен навсегда остаться своего рода белой вороной, человеком второго сорта. И вновь: отнюдь не из-за "подлости" своего происхождения. Неприятие Базарова действительно неизбежно - но только потому, что духовная тайна горнего мира старой дворянской культуры, куда так внезапно для самого себя вдруг возносится вчерашний плебей, так и остается нераскрытой им. Но самое страшное заключается в том, что Базаров вообще не замечает своего поражения. Больше того: именно в поражении он видит свое торжество: уж если его(!) интеллект за пределами осязаемого не смог разглядеть того таинственного измерения, которое, казалось бы, должна была скрывать в себе старая культура, значит, там и в самом деле - пустота. Здесь срабатывает извечный инстинкт духовной самозащиты плебея. Ведь обнаружить, что подлинная тайна того начала, простыми пролегоменами чему являлся в сущности весь прослушанный им университетский курс, так и осталась совершенно не понятой им, - значит, расписаться в своей собственной второсортности. И он действительно не видит сокрытого измерения культуры. Именно это заставляет его строить какую-то свою систему ценностей, в которой уже нет места никаким "фикциям", строго рационалистическую алгебраически точную и логически выверенную систему, где аксиоматично, "...что человек - такая же машина, Что звездный космос - только механизм Для производства времени, что мысль Простой продукт пищеваренья мозга, Что бытие определяет дух, Что гений - вырожденье, что культура Увеличение числа потребностей, Что идеал Благополучие и сытость..." Именно такого рода аксиоматика лежит в основе базаровского мышления. В "Капитале" у Маркса показано, как с становлением машинного производства в условиях формирующейся капиталистической системы человек превращается в простой придаток бездушной машины "чтоб вытирать ей пот, чтоб умащать промежности елеем"... Но там речь идет лишь о чисто физическом его бытии. Становление же вот такой, до предела формализованной "новой" культуры являет собой наглядную иллюстрацию того, как уже духовная составляющая человека становится точно таким же придатком (но теперь уже гораздо более страшной - претендующей на интеллектуальность) машины. Во времена Маркса трудно было предположить возможность появления такого механизма, но сегодня, когда персональный компьютер оказывается на каждом рабочем столе, становится вполне очевидным, что доводимая до предела рационализма и формализации духовная деятельность человека перестает быть человеческой. Сегодня обнаруживается, что такого рода деятельность в принципе может выполняться машиной, а раз так, то и она машинна по своей природе. Сегодня обнаруживается, что собственно человеческое - это только то, в основе чего лежит так и не понятое Базаровым... Машина - в своей ли железной ипостаси, в плотской ли оболочке нового Франкенштейна - даже не подозревает о существовании какого-то иного мира, качественно отличного от единственной существующей для нее реальности реальности осязаемых дырок на перфоленте или меток на магнитном диске. Повинуясь им и только им, она создает какую-то свою гармонию. Уже сегодняшние достижения позволяют говорить о возможности появления машины, способной писать стихи и играть в шахматы. Но каких бы высот ни достигала вычислительная техника вместе с искусством программирования, можно утверждать, что любое, даже самое выдающееся достижение такой машины на деле не может быть ничем иным, кроме бессмысленной гармонии дырок. Лишь человек в состоянии разглядеть в ней что-то иное, отличное от структурированной совокупности электрических импульсов. Для самой же машины метамир "дырочной культуры" так и останется навсегда трансцендентным, и "глубоко голубой" идиот, переигравший Каспарова, не способен осознать содеянное. Именно с такого рода трансцендентностью столкнулся и Базаров. Но ладно, если бы дело ограничивалось одним только им, личной драмой одного только литературного героя. Реальная действительность куда страшней любого вымысла, и реальные бесы, порожденные отторжением культуры, оказались куда страшнее и бесов от Луки, и бесов от Достоевского... Вкратце повторю сказанное. Человек - существо творческое. Но как в последнюю истину человек может веровать и в высокую нравственную заповедь, и в простую целесообразность. И если верно то, что "В начале было Слово", то все равно необходимо уточнить, ибо одних подвигает величие Слова, открывшегося Иоанну, других завораживает колдовская магия тех, которые вспыхнули на последнем пиру Валтасара. Самое же печальное заключается в том, что все эти "мене, текел, упарсин" представляют собой гораздо более простое и удобное основание для практических действий, нежели ригоризм нравственных императивов. И вот здесь круг замыкается: Человек - существо творческое! Но на этом полюсе творят по своим законам: "Есть творчество навыворот, и он Вспять исследил все звенья мирозданья, Разъял Вселенную на вес и на число, Пророс сознанием до недр природы, Вник в вещество, впился, как паразит, В хребет земли неугасимой болью, К запретным тайнам подобрал ключи, Освободил заклепанных титанов, Построил их железные тела, Запряг в неимоверную работу; Преобразил весь мир, но не себя, И стал рабом своих же гнусных Тварей." Одним словом, Базаровы могут порождать только бездуховность. Нужно ли после этого удивляться тому, что целые поколения, воспитывавшиеся не только как физический, но теперь уже и как интеллектуальный, придаток машины, оказываются потерянными? Что сегодня мы обнаруживаем и дефицит милосердия, и дефицит духовности, и дефицит нравственности? Поэтому если своеобразными полюсами старого, онегинского, мира были Андрей Болконский и Платон Каратаев, то в мире, где предельной рационализации подвергается даже мораль (чего, например, стоит наша же, родная российская, линия моральной эволюции от "разумного эгоизма" Чернышевского к литературным "бесам" и вполне реальному Нечаеву), этими полюсами предстают, с одной стороны, компьютерный полиграф, с другой - Полиграф Полиграфович Шариков. Да и кого еще может породить вековое вращение в этом замкнутом круге необратимо деградирующей "дырочной культуры" и такой же "дырочной нравственности" ("см. Мораль"). Однако, напомню, что слова, открывшиеся Валтасару, носили вполне пророческий смысл... Препарированное, выхолощенное строгим определением слово в принципе не способно стать средством духовного созидания; загнанное в бездушный ранжир формализованных дефиниций, оно в состоянии порождать одни лишь тавтологии. Созидательное начало сохраняется в нем единственно потому, что кастрация положением каких-то жестких пределов его значению никогда не бывает - да и не может быть - абсолютной. На деле божественное пламя неопределимого продолжает биться в нем вопреки любой сколь угодно строгой и свирепой стерилизации. Вот именно эта утаенная от формального анализа неопределимость в конечном счете и оказывается подлинным материалом и инструментарием любого творческого процесса. Как, впрочем, и его прямым результатом, ибо всякое новое достижение человеческого духа наполняет какими-то неведомыми ранее переливами смысла не только втиснутую в формальные рамки часть общего значения слова. Вся та семантическая аура знака, что навсегда остается за границами любых его определений, в конечном счете формируется именно этими цветами. Словом, возможность творчества сохраняется в любой, даже самой строгой и точной дисциплине только потому, что любая, сколь угодно ничтожная искра того, что не поддается дефициции, способна хранить в себе полную семантическую структуру любого знака. Так, даже единственная сохранившая жизнь клетка давно уже умершего организма в состоянии возродить его плоть... Таким образом, противоположным полюсом творчества должен быть тот, где семантическая бездна слова вообще не подвергается никакому ограничению. Близким к этому противоположному полюсу всегда было и остается искусство, подлинным материалом и подлинным инструментарием которого в конечном счете оказывается ничто иное, как чувство. Формируемое именно тем, что всегда остается за рамками любой дефиниции, как, впрочем и за пределами сиюминутного контекста, в который вплетается рождаемый вдохновением знак, именно чувство становится также и его единственным результатом. Но этот результат не сводится к простому обогащению чувства каким-то новым оттенком, что порождается откровением, приходящим к художнику. Нет, творческий процесс никогда не завершается строительством храма, написанием Мадонны, или ваянием Пьеты. Все эти материализованные итоги вдохновения - лишь начальный импульс уходящего куда-то в бесконечность процесса и не более того. Впервые открывшееся художнику никогда не умирает в нем, но отзывается катарсисом нескончаемой череды поколений. Посредник и предстатель, он оказывается тем неосязаемым инструментом, с помощью которого Создатель незримо лепит самую душу человека. Ведь душа целого народа в конечном счете формируется именно тем, что когда-то потрясло художника. Лишь вослед этому потрясению приходит "инженер, теолог, физик, логик". Так, именно художники, поэты, драматурги, совесть Франции, люди, повинующиеся не велению рассудка, но голосу сердца, впервые зародили в ней - уже не пасторальную - глубокую ностальгию по тому несотрясаемому никакими бутафорскими бурями и вожделениями "великих" тихому и уютному миру, которым все века дышало третье сословие. Лишь потом, вслед за ними, придут Вольтеры и Руссо, делом которых будет переплавить неизречимое и отлить его в безупречные формы строгой философской силлогистики. (Правда, за этими последуют уже не только романтики социальной гармонии, но и духовные отцы революционных трибуналов, и не желающие стеснять свои идолы даже ими свирепые "друзья народа"...) Поэтому, раз начавшись, творческий акт не умирает уже никогда. Конец ему может положить только немедленное сожжение рукописи, но ведь и рукописи не горят... Один из основных тезисов, отстаиваемых здесь, заключается в том, что с окончательным становлением нового биологического вида Homo sapiens эволюция человека вовсе не прекращается. Просто она принимает иные, ранее неведомые живой природе, формы. Только теперь это уже не постепенное ненаправленное видоизменение каких-то материальных структур или выполняемых ими функций, но созидание того неосязаемого начала, что на протяжении многих столетий именовалось душой. То есть формирование начала, в принципе противостоящего всему материальному. А это значит, что и история человеческого рода - это не совсем то, что живописуют нам хроники каких-то материальных свершений. Не проникновение в тайные глубины вещества, не пространственная экспансия человеческой практики составляют суть нашего бытия в этом мире. Ничто вещественное в истекшей истории не может стать ее символом - ни расщепление ядра, ни дерзновенный порыв человека к звездам. И только нетленная наша душа была и остается тем единственным, что, собственно, и делает человека действительным венцом всего Творения. Вся история нашей цивилизации - это запечатлеваемая в летописях культуры история становления именно ее предикатов. И лишь потом - хронологическая последовательность тех вещественных отпечатков, которые оставляются ею на сугубо материальной плоскости нашего (никоим образом не сводимого к одной только ей) мира.