Стенли ЭЛЛИН

ДОМАШНИЙ СПЕКТАКЛЬ

   — ТЕПЕРЬ УЖЕ БЛИЗКО, — сказал голос.
   Он летел. В каменно-холодную тьму, вверх ногами, а руки раскинуты в этой позе он и упал. Если бы только знать, что там, внизу, и приготовиться, будет не страшно. А так он всего лишь летящий в яму жалкий трус: разум страшится встречи с неизбежным, в то время как беспомощное тело к нему приближается.
   — Хорошо, — услышал он издалека, будто кто-то спокойно и весело говорил с ним из глубины. — Очень хорошо.
   Он открыл глаза. Яркий свет неожиданно больно ослепил его; прищурившись, он увидел стоящих вокруг людей и сквозь молочную пелену взгляды, устремленные на него. Он лежал на спине и, услышав шелест подложенных подушек, вдруг понял, что находится на хорошо знакомом диване. Пелена уже рассеивалась, а с ней и страх. Все тот же старый дом в Ньяке, та же гостиная, тот же Утрилло на стене, та же люстра над головой. “ВСЕ ТО ЖЕ САМОЕ, — с горечью подумал он, — даже лица”.
   Ханна со слезами на глазах — пускает их, как воду из крана; она так сжала его пальцы, что они онемели. Материнский инстинкт у нее, несомненно, развит, но вымещается-то все на нем... Эйбл Рот с сигарой во рту (даже в такую минуту — с дымящейся сигарой!) и беспокойством во взоре. Эйбл — это был его первый успешный спектакль за пять лет беспокоился о своем капитале... И чета Тэйеров, Бен и Гарриет, с плебейскими манерами... И Джейк Холл... И Томми Мак-гоуэн... Все старые знакомые, знакомые до отвращения.
   Но был и один незнакомец. Невысокий плотный мужчина, замечательно лысый, а клочки седоватых волос лишь слегка оттеняли его сияющий череп. С интересом взирая на Майлса, он машинально тер лысину и добродушно кивал.
   — Как вы себя сейчас чувствуете? — спросил он.
   — Не знаю, — ответил Майлс. Он вырвал у Ханны руку, осторожно попытался принять сидячее положение, но острая боль, как раскаленная добела игла, пронзила ему ребра. Сквозь всхлипы Ханны Майлс почувствовал глубоко внутри пальцы незнакомца: уверенные движения ослабляли боль, она таяла, как весенний снег.
   — Вот видите? — сказал мужчина. — Ничего страшного. Ничего.
   С помощью ног Майлс сел, сделал глубокий вдох, потом еще один.
   — Что-то с сердцем, — сказал он. — Такая боль...
   — Нет, нет, — ответил мужчина. — Знаю, что вы думаете, но, поверьте мне, дело не в этом. — И затем, словно давая отгадку, добавил:
   — Я доктор Маас. Доктор Виктор Маас.
   — Просто чудо, дорогой, — сдерживая дыхание, вклинилась Ханна, что доктор Маас тебя нашел и принес сюда. Он просто ангел. Если бы не он...
   Майлс взглянул на нее, потом на других — все стояли и внимательно на него смотрели.
   — Ну, — спросил он, — так что со мной ВСЕ-ТАКИ было? Что? Сердце?
   Удар? Потеря памяти? Ради Бога, я ведь не ребенок, не надо играть.
   Эйбл Рот передвинул сигару из левого угла рта в правый.
   — По-моему, справедливо, а доктор? Человек провел четверть часа на холоде, так имеет он право узнать, что с ним? Может, устроить ему сейчас обследование, измерить давление и все такое? Всем нам спокойнее станет.
   Майлс почувствовал облегчение, но ему стало еще легче, когда он вспомнил, что припас для Эйбла Рота.
   — Может, и станет, Эйбл, — сказал он. — Особенно если продать все билеты на шестнадцать недель вперед и повесить табличку “сидячих мест нет”. Нашел золотую жилу и черпаешь из нее восемь вечеров в неделю, пока я еще могу махать лопатой.
   Эйбл покраснел.
   — Ну, знаешь, Майлс, — обиделся он, — то, что ты говоришь...
   — Да, — подхватил Майлс, — так что я говорю?
   Тут, покачав головой, вступил Бен Тэйер, медленно и торжественно.
   — Если бы ты хоть секунду не лез на рожон, Майлс, — затянул он, если бы попытался понять...
   — Прошу вас, — вмешался доктор Маас. — Прошу вас, джентльмены, — с укором добавил он. — Хочу, чтоб вы знали только одно. На самом деле я вовсе не медик и мои интересы лежат, так сказать, больше в области психиатрии. Правда, я, конечно, мог бы, как вы предложили, его осмотреть, но такого желания у меня сейчас нет. И, к радости мистера Оуэна, должен заявить, что обследование ему и не требуется. Даю слово.
   — А доктору Маасу, без сомнения, можно верить, — заключил Майлс.
   Осторожно согнув ноги в коленях, он встал и заметил на лицах окружающих облегчение. — Будьте как дома, доктор, и пройдите-ка вон туда. К буфетной стойке. За еду не ручаюсь, но выпивка там весьма недурна.
   Доктор усмехнулся и стал удивительно похож на пухлого непослушного мальчугана.
   — Восхитительное предложение, — ответил он и немедля направился к стойке.
   Эйбл последовал за ним, и Майлс увидел: прежде чем доктор дошел до нее, сигара Эйбла едва не обожгла ему ухо. Эйбл проводил на кушетке психоаналитика три часа в неделю и по крайней мере еще столько же у своего прилизанного и упитанного врача с Парк-авеню, обрушивая на него потоки пугающих и нерегулярно проявляющихся симптомов. “Доктор Маас, подумал не без сочувствия Майлс, — кажется, попался, а ведь он и не подозревает”.
   Все, кроме Ханны, уже отошли от дивана и исчезли в людском водовороте. Она с ужасом продолжала сжимать его пальцы.
   — Ты УВЕРЕН, что тебе лучше? — спросила она. — Знаешь, если ты что-то чувствуешь, скажи мне.
   Он действительно что-то чувствовал. Каждый раз, когда она к нему прижималась, чувствовал, что его опутывают паутиной, и начинал бешено вырываться.
   А ведь еще недавно казалось, что все хорошо. Она была прекрасна, и он решил, что с ней они заживут по-иному. Одновременно вставать, вместе завтракать, разговаривать только друг с другом — эту нескончаемую рутину семейной жизни вначале можно было терпеть. До тех пор, пока он был пленен ее красотой. Но через год красота стала слишком привычной, наступило пресыщение, и рутина превратилась в непосильную ношу.
   Без памяти он был четверть часа. Интересно, разговаривал ли он в это время, говорил ли что-нибудь о Лили — можно было что-то заподозрить. Но пусть даже и говорил, надо же готовить Ханну к удару.
   А для нее это действительно будет удар. Он представил себе картину зрелище не из приятных.
   Майлс сбросил ее руку.
   — Все в порядке, — сказал он, а затем не смог удержаться и добавил:
   — ..будет, если ты прекратишь устраивать здесь эти еженедельные домашние спектакли и я смогу наконец спокойно отдохнуть.
   — Я? — неуверенно спросила Ханна. — При чем тут я?
   — При том. Все из-за твоего идиотского желания играть радушную хозяйку и всеобщую подругу.
   — Но ведь это ТВОИ друзья, — возразила она.
   — Пора бы знать, что больше они мне уже не друзья. По-моему, я тысячью различных способов давал понять, как их всех ненавижу. Всех вместе и каждого в отдельности. Никакие они не друзья. Так почему я должен раз в неделю кормить их и развлекать, когда могу просто отдыхать?
   — Не понимаю, — ответила Ханна. Казалось, она вот-вот расплачется.
   — Конечно, я знаю, ты купил здесь дом, чтобы тебе не мешали, но ведь это ты...
   Паутина вновь начала его обволакивать, и он решил поставить точку:
   — Ладно. Все в порядке.
   Весь этот разговор, однако, значения уже не имел. После того как его не будет, она сможет устраивать здесь спектакли хоть каждый день, если захочет. Может даже спалить этот проклятый дом, если понравится.
   Его это не касается. Он достаточно поиграл роль радушного хозяина с субботы до понедельника и играл бы ее до конца: ведь Ханна, как подметила Лили, не успокоится до тех пор, пока все деревья Центрального парка не побывают у них в гостях. Скоро он уезжает — так к чему выяснять отношения?
   Майлс пошел к стойке, минуя неразлучных Боба и Лиз Грегори: шесть раз в неделю каждое утро они играли вместе на радио — и все им мало!
   Мимо Бена Тэйера — тот объяснял Джейку Холлу какие-то темные места в последнем акте своей новой пьесы. Мимо Эйбла, который беседовал с доктором Маасом о психосоматических факторах. Доктор держал высокий стакан в одной руке, а бутерброд в другой.
   — Интересно, — повторял он. — Очень интересно.
   Майлс налил на два пальца бурбона и попытался уйти в себя, но, попробовав виски, с отвращением посмотрел в стакан. Жидкость была теплой и противной. Очевидно, кто-то из прислуги нашел ключ, вошел и, отпив полбутылки, остальное долил из-под крана. Чертовы идиоты. Хочешь выпить, так глотни и забудь, но портить напиток...
   Эйбл ткнул его под ребро.
   — Я говорю доктору, что, как только у него выдается свободный вечерок, он должен прийти на “Засаду”. Раз он не видел в “Засаде"
   Майлса Оуэна — он не видел ничего. Так, Майлс?
   Майлс взял другую бутылку, желая убедиться, что она закупорена.
   Затем посмотрел на Эйбла и осторожно поставил бутылку на место.
   — По правде говоря, — ответил Майлс, — не знаю. Я хочу с тобой поговорить, Эйбл, и, может быть, сей час самое время.
   — О чем? — бодро спросил Эйбл, но в глазах ею мелькнуло беспокойство — он что-то почувствовал.
   — Дело сугубо личное, Эйбл, — продолжал Майлс и, кивнув доктору Маасу, который смотрел на них с интересом, добавил:
   — Поэтому, надеюсь, доктор Маас нас простит.
   — Разумеется, разумеется, — быстро отреагировал доктор и, продемонстрировав Майлсу свой стакан, прибавил:
   — А насчет выпивки, мистер Оуэн, вы правы. Выпивка отличная.
   Пробравшись сквозь толпу через комнату, Майлс вошел в библиотеку, Эйбл — за ним. Когда дверь библиотеки закрылась и зажегся свет, почувствовалась сырость, прохлада — Майлс поежился. В камине лежали тонкие щепки, и он не гасил спичку до тех пор, пока огонь не разгорелся и дерево не затрещало. Потом зажег сигарету, глубоко затянулся и с удивлением вынул ее изо рта: она была безвкусной. В недоумении он провел языком по губам — и снова вкуса никакого. Потом затянулся еще раз и бросил сигарету в огонь. “Спиртное, — подумал он, — а теперь еще это. Может, доктор Маас и разбирается в фрейдистских комплексах, но в понедельник утром нужно пойти к нормальному доктору и с ним посоветоваться. Хорошенькое дело — перестал чувствовать! Беда, может, и невелика, но все равно”.
   Эйбл стоял у окна.
   — Посмотри, какой туман, а? Помню, были мы с “Фатом” в Лондоне, захотели посмотреть город, но так ничего и не увидели. Сквозь пелену приходилось буквально продираться.
   Густой туман неторопливыми волнами накатывался на улицу; отовсюду тянулись влажные нити, и там, где они касались окна, капельки воды тоненькой струйкой стекали по стеклу.
   — Пару раз в году здесь такое бывает, — с раздражением выдавил из себя Майлс. — Но я привел тебя сюда не для того, чтобы говорить о погоде.
   Эйбл отвернулся от окна и с неохотой уселся в кресло.
   — Догадываюсь, что нет. Хорошо, Майлс, так что тебя волнует?
   — “Засада”, — ответил Майлс. — “Засада” — вот что.
   Эйбл устало кивнул.
   — Несомненно. Несомненно. И что именно? Твоя фамилия в афише? Она набрана огромными буквами. Реклама? Только назови время — и пойдет по любой программе. Помнишь, что я обещал тебе после премьеры, Майлс?
   Только скажи — я все сделаю.
   Майлс вдруг обнаружил, что эта сцена ему нравится, а вообще он их ужасно боялся.
   — Интересно, — ответил он. — Но ведь ты еще ни слова не сказал о деньгах, не так ли? Во всем твоем замечательном монологе ни единого слова, я же не мог прослушать, правда?
   Эйбл откинулся на спинку кресла и вздохнул как человек глубоко оскорбленный.
   — Я знал, что к этому придет. Хотя я и плачу тебе в два раза больше, чем любой другой звезде, я знал, что этим кончится. Итак, на что ты жалуешься?
   — По правде говоря, — ответил Майлс, — ни на что.
   — Нет?
   — Совсем ни на что.
   — Тогда чего же ты хочешь? — снова спросил Эйбл. — В чем дело?
   Майлс улыбнулся.
   — Ничего не хочу, Эйбл. Просто я заканчиваю. Заканчиваю играть.
   Майлс несколько раз наблюдал Эйбла в критических ситуациях и мог легко предсказать, что сейчас произойдет. Лицо Эйбла превратится в бесстрастную маску, рука станет искать спички, ноготь указательного пальца, дрожа, извлечет из спички пламя, затем последует тщательно отрепетированная затяжка остатком сигары, и спичка будет изящно брошена на пол. Сцена повторилась, только спичка неожиданным усилием осталась зажатой в руке, а затем Эйбл начал медленно вертеть ее между пальцами.
   — Твои шутки хороши, Майлс, — промолвил он наконец, — но не эта, а?
   — Я заканчиваю играть в “Засаде”, Эйбл. Вчера был мой последний выход. Значит, у тебя есть целый завтрашний день, чтобы подыскать мне на понедельник замену.
   — Какую замену?
   — Но ведь у тебя есть Джей Уэлкер, не так ли? Он мой дублер уже пять месяцев, только и ждет, когда я сломаю ногу.
   — С Джеем Уэлкером “Засада” не протянет и недели, ты же знаешь, Майлс. И ни с кем не протянет, кроме тебя, и ты это тоже знаешь. Эйбл наклонился и, все еще не веря, покачал головой. — Знаешь, но тебе наплевать. Хочешь снять самый удачный бродвейский спектакль — пусть все летит к чертовой матери, а?
   Майлс почувствовал, как его сердце бешено застучало, а голосовые связки напряглись.
   — Подожди-ка секунду, Эйбл, не ругайся. Мне странно одно: ты ведь даже не спросил, почему я это делаю. Видишь, в каком я состоянии, может, через час я вообще умру, но тебе же наплевать — лишь бы шел твой спектакль! Об этой стороне ты подумал?
   — О какой еще стороне? Я там был и все слышал: доктор сказал, ты в отличной форме. И что мне сейчас делать? Брать заключение в Медицинской ассоциации?
   — Ты думаешь, это просто каприз?
   — Не считай меня дураком, Майлс. Пять лет назад ты поступил так с Барроу, после этого сделал то же с Голдсмитом, а в прошлом году — с Хауи Фримэном. Мне ли не знать, ведь так я и заполучил тебя в “Засаду”. Но все это время я считал, что они просто не умели с тобой обращаться, не понимали, чего ты стоишь. Но теперь вижу: они целиком и полностью правы, а я — я погнался за славой. Меня же предупреждали: сначала все пойдет прекрасно, а потом тебе моча в голову ударит — так и произошло. Ты сказал “каприз”, а я называю это по-другому, пусть и грубо, но в самую точку. — Эйбл на секунду умолк, а затем продолжал: Но разница между ними и мной, Майлс, в том, что я не привык рисковать.
   Вот почему я и заключил с тобой долгосрочный контракт — до меня ты таких не имел. И, по-твоему, тебе удастся его разорвать? Подумай-ка еще, друг мой.
   Майлс кивнул.
   — Хорошо, — ответил он хрипло. — Я думаю. И знаешь о чем?
   — Все в твоих руках, друг мой.
   — Думаю о восьми спектаклях в неделю, Эйбл. Восемь раз в неделю я произношу одни и те же реплики, делаю одни и те же шаги по сцене, строю те же гримасы. И так уже пять месяцев — да ни один твой спектакль в жизни столько не шел, а он может идти еще пять лет! Но сейчас для меня это стало кошмаром: все повторяется и повторяется — и не видно конца. Но тебе наплевать, потому что ТЕБЕ это нравится. Тебе, но не МНЕ. Сижу как в тюрьме — и никакой надежды из нее выбраться. Но вот появилась возможность, и что ты скажешь? Останься — и привыкнешь?
   — Тюрьма! — закричал Эйбл. — Да такую тюрьму люди спят и видят!
   — Послушай, — продолжал Майлс, решительно наклонившись вперед. Помнишь, сколько раз мы репетировали эту сцену на кухне? Десять, пятнадцать, двадцать? Знаешь, что мне тогда показалось? Что попал прямо в ад, где придется ее играть до бесконечности. Да, так я представляю себе ад, Эйбл: приятненькое местечко, где без конца делаешь одно и то же, и даже с ума не дадут сойти — испортишь им все удовольствие. Видишь? Значит, видишь и мое отношение к “Засаде”.
   — Вижу, — ответил Эйбл. — Но еще вижу в своем сейфе один маленький контракт. Если ты называешь адом несколько репетиций одной сцены, то посмотрим, что ты скажешь в “Эквити” <Профсоюз актеров> — там к этому отнесутся по-другому.
   — Не пытайся меня запугать, Эйбл.
   — Запугать, черт возьми! Да я тебя засужу — и при этом еще и разорю. Я это совершенно серьезно, Майлс.
   — Может быть. Засудить больного, который не может больше работать, каково?
   Эйбл понимающе кивнул и неумолимо продолжал:
   — Я знал, что ты все так и подашь: ты — больной, следовательно, я злодей. — Его глаза сузились. — Вот он, ключ. К сегодняшней сцене с потерей сознания у входной двери: знакомый доктор и двенадцать свидетелей подтвердят. Вынужден признать, Майлс, сыграно здорово, но на моей стороне будут не искусно разыгранные мизансцены и врачи-шарлатаны, а нечто более существенное.
   Майлс с трудом подавил в себе закипевшую ярость.
   — Ты считаешь, что это была мизансцена?
   — Где мизансцена? — игриво спросила Гарриет Тэйер: они вместе с Беном стояли у двери и с веселым любопытством смотрели на него.
   Нелепая пара: худющий и высоченный Бен и впереди него маленькая и хрупкая Гарриет; их навязчивое провинциальное дружелюбие давно уже действовало Майлсу на нервы. — Ужасно интересно, — добавила Гарриет. Пожалуйста, продолжайте.
   Дрожащей от волнения рукой Эйбл указал на Майлса.
   — Я-то продолжу, а вот он... Да знаете ли вы, что наш друг больше не собирается играть в “Засаде”? Может, вам удастся заставить его изменить свое решение.
   До Бена все еще не доходило, и Майлс в который раз изумился: а ведь этот жираф написал в “Засаде” несколько вполне приличных реплик!
   — Но это невозможно, — изрек наконец Бен. — У вас контракт до тех пор, пока пьесу не снимут.
   — Конечно, — с ехидством продолжал Эйбл, — но ведь он же болен.
   Грохается в обмороки. И вы это видели, а?
   Гарриет тупо кивнула.
   — Да, но никогда не думала...
   — И правильно, — перебил ее Эйбл. — Потому что все липа. Ему просто надоело делать все эти деньги и читать о себе все эти статейки. Потому он и решил спектакль свернуть. Вот так. Просто взять и свернуть.
   Майлс ударил кулаком по ручке кресла, в котором сидел Эйбл.
   — Хорошо, — сказал он. — Теперь всем все ясно, но у меня все-таки есть один вопрос: “Засада” — хорошая пьеса? И если так, почему ее жизнь зависит от одного актера? А вам не приходило в голову, что пьеса-то дрянь и что смотреть-то ходят не ее, а меня в ней? Да если я даже буду читать “Бармаглота”, на меня все равно пойдут! Так как же можно актеру моноспектакля приказать играть, когда он сам этого не хочет!
   — Пьеса хорошая, — закричала на него Гарриет. — Лучшая, в которой вы когда-либо играли, и если это непонятно...
   Теперь Майлс и сам стал кричать.
   — Тогда введите другого! Может, она еще лучше станет!
   Бен сложил руки и умоляюще протянул их Майлсу.
   — Послушайте, Майлс, но вы же знаете: в этой роли видят только вас и никто другой ее сыграть не сможет, — сказал он. — И войдите в мое положение. Я пишу уже пятнадцать лет, и это первый успех...
   Майлс медленно приблизился к нему.
   — Клоун, — сказал он спокойно. — Вы себя хоть немножко уважаете? И, не дожидаясь ответа, вышел из библиотеки и хлопнул дверью.
   В комнате гости разбились на группки, слышался приглушенный гомон, голубая дымка, как прозрачное одеяло, лежала посредине между полом и потолком. Майлс заметил, что на пианино опрокинули стакан — лужа сверкающей тесемкой стекала по красному дереву, и на пушистом ковре образовалось мокрое пятно. Томми Мактоуэн со своей последней перезрелой блондинкой — Нормой, или Альмой, или как Как-Ее-Там сидели на полу и, разбросав пластинки, безуспешно пытались их собрать: клали поверх кучи одну в то время как другие летели в сторону. Над стойкой словно циклон пронесся: уцелело лишь несколько пустых тарелок и обгрызенных кусочков хлеба.
   "Все это, — с сардонической усмешкой подумал Майлс, свидетельствует о том, что встреча друзей прошла с потрясающим успехом”.
   Но даже царившее в этой комнате лихорадочное возбуждение не смогло его согреть: озноб, который Майлс, очевидно, принес с собой из библиотеки, не проходил. Он потер руки и, когда это не помогло, почувствовал страх: а вдруг у него и в самом деле что-нибудь серьезное? Лили ведь не та женщина, которая с радостью возьмет на себя роль сиделки при инвалиде. И будет не так уж и не права: он тоже вряд ли согласится на роль Роберта Браунинга в случае с Элизабет Барретт.
   Ни ради Лили, ни ради кого-либо другого. Значит, анализы лучше не делать вообще. Пусть что-то и не в порядке — он и знать ничего не хочет.
   — По-моему, вас что-то тревожит?
   Это был доктор Маас. Он стоял рядом, прислонившись к стене, руки в карманах, и с задумчивым видом смотрел на Майлса. “Все изучает, сердито подумал Майлс — будто клопа в микроскоп”.
   — Нет, — бросил Майлс. А потом передумал:
   — По правде говоря, да.
   Тревожит.
   — И что же?
   — Нехорошо мне. Знаю я ваш диагноз, но чувствую себя паршиво.
   — Физически?
   — Конечно, физически. Что вы хотите сказать? Что все дело в состоянии духа и тому подобная ахинея?
   — Я вам ничего не хочу сказать, мистер Оуэн. Это вы мне говорите.
   — Хорошо. Тогда интересно, откуда такая уверенность. Ни анализов, ни рентгена — ничего, а ставите диагноз. Откуда? По-моему, вы вообще считаете, что физически у человека все в порядке и надо только отдать себя в руки какому-нибудь хорошему, дорогостоящему психоаналитику...
   — Прекратите, мистер Оуэн, — холодно перебил его доктор. — Я принимаю как должное ваш отвратительный тон, ибо не в себе вы, без сомнения. Но ваше воображение поистине безгранично. Я не занимаюсь психоанализом и никогда этого не говорил. И вообще я не врач. Людям, с которыми я имею дело, помочь, к сожалению, уже ничем нельзя, и мой интерес к ним, так сказать, чисто академический. Но чтобы меня принимали за мошенника, выискивающего себе жертву...
   — Ну тогда, — прервал его Майлс, — я извиняюсь. Правда, извиняюсь.
   Не знаю, что на меня нашло. Может, из-за этого сборища — я их ненавижу, мне всегда от них плохо. Но, честное слово, я извиняюсь за то, что на вас набросился.
   Доктор мрачно кивнул.
   — Разумеется, — сказал он. — Разумеется. — Потом нервно провел пальцами по своему блестящему черепу. — Хотел, правда, еще кое-что вам сказать, но боюсь, что обидитесь.
   Майлс засмеялся.
   — По-моему, вы просто со мной расквитаетесь.
   Доктор помедлил, а потом сделал жест в направлении библиотеки.
   — Так вот, мистер Оуэн, я слышал многое из того, что там говорилось. Я не подслушивал, но дискуссия стала слишком горячей, верно? И с этой стороны двери все было слышно.
   — Правда? — осторожно спросил Майлс.
   — Эта дискуссия, мистер Оуэн, — ключ к вашему нынешнему состоянию.
   Вы резко оборвали ее и сбежали. Назвали ситуацию “рутиной”, считаете невыносимой — скорей от нее прочь.
   Майлс выдавил из себя улыбку.
   — Что значит, “назвал рутиной”? Разве для этого есть другое слово?
   — По-моему, да. Я бы назвал это ответственностью. О вашей жизни, мистер Оуэн, как театральной, так и личной, пишут во всех газетах; я бы написал, что большая часть ее есть так или иначе бегство от ответственности. Не кажется ли вам странным, мистер Оуэн, что независимо от того, как далеко и насколько быстро вы бежите, у вас все равно возникают те же проблемы?
   Майлс сжал и разжал кулак.
   — В конце концов, — ответил он, — это мое дело.
   — Здесь вы ошибаетесь, мистер Оуэн. Ваше решение бросить играть затрагивает интересы не только тех, кто занят в спектакле, но и всех тех, кто имеет к нему хоть малейшее отношение. Вот вы оставляете одних женщин, заводите других, а ведь им это, между прочим, далеко не все равно. Представляете, что они могут выкинуть? Как себя повести?
   Извините за нравоучения, мистер Оуэн, но нельзя кидать в воду камешки и не замечать, что от них идут круги. Вот почему, когда вы говорите “рутина”, то видите во всей ситуации только самого себя. А когда я говорю “ответственность”, то думаю обо всех.
   — И каков же рецепт, доктор? — спросил Майлс. — Продолжать гореть в этом маленьком частном аду, потому что, если попробовать из него выбраться, можно кому-нибудь наступить на ногу?
   — Выбраться? — удивленно спросил доктор. — Вы действительно полагаете, что вам удастся выбраться?
   — Плохо же вы меня изучили, доктор. Понаблюдайте еще — увидите.
   — А я и наблюдаю, мистер Оуэн, и вижу. С чисто академическим, как я сказал, интересом. Мне одновременно интересно и удивительно наблюдать, как человек пытается бежать из своего “маленького частного ада”, и видеть, что он носит этот ад в самом себе.
   Майлс попытался сделать протестующий жест, но не смог.
   — Другими словами, — съязвил он, — долой традиционные средства, есть кое-что и посильнее.
   Доктор пожал плечами.
   — Вы же все равно не верите.
   — Нет, — подтвердил Майлс, — не верю.
   — Должен признаться, я был убежден в этом. — Доктор улыбнулся и вдруг снова стал похож на пухлого непослушного мальчугана. — Потому-то мне с вами так легко и интересно.
   — Интерес, конечно, чисто академический.
   — Разумеется. Майлс рассмеялся.
   — А вы мне нравитесь, доктор. С вами я бы с удовольствием пообщался еще.
   — Пообщаемся, мистер Оуэн, не сомневайтесь. Но сейчас, мне кажется, вы кому-то срочно понадобились. Там, у двери.
   Майлс посмотрел туда, куда указывал доктор, и сердце у него ушло в пятки.
   "Господи, только бы никто другой не заметил”, — подумал он, бросившись в коридор и загородив дорогу пытавшейся войти женщине.
   Затем он оттеснил ее к входной двери и, схватив за плечи, резко потряс и сердито прошептал:
   — С ума сошла! Думать надо, прежде чем являться!
   Она высвободилась из его объятий и кончиками пальцев аккуратно поправила воротник пальто. Пальто, которое стоило Майлсу месячного жалованья.