Страница:
Новые испытания начались к вечеру следующего дня. Оказывается, деревенек под названием Сморода несколько, и проводник – маленький тщедушный мужичонка по имени Петряй – привел меня совсем к другой. То-то мне с самого начала показалась странной слишком большая разница в описании пути. Уж очень много несоответствий было между рассказом Анастасии Ивановны и этим путем. К сожалению, та рассказывала тоже не очень-то внятно, с пятое на десятое, многое упустив из виду, поскольку давно не бывала в родных краях, вот я и подумал, что ничего удивительного в этих различиях нет. Разобраться-то в ошибке я разобрался, только теперь было непонятно, как лучше всего ее исправить, поскольку местные жители про другую Смороду даже не слыхали.
– Ничего, ничего, – успокаивал я меньшого Висковатого. – Выберемся.
– Ничего, ничего, – послушно повторял он за мной, и в его глазах мелькала искорка понимания.
Маленькая, совсем крошечная, но я чувствовал – она там есть, и огонек ее постепенно разгорается. Это радовало настолько, что остальные мелочи вроде очередной вынужденной задержки меня беспокоили не очень сильно. Подумаешь, заплутали… Ничего страшного. Выберемся.
Вообще-то самое разумное в моей ситуации – повернуть обратно на Кострому, но мне было боязно за мальчишку, потому что означало еще одну ночевку в лесу, а там могло случиться всякое. Нет, я вовсе не имею в виду ночных разбойников. Как ни странно, но встречи с ними я не опасался, хотя пару раз, еще будучи в городе, ловил на себе чей-то пристальный взгляд. Был он не очень-то добрый, скорее напротив. Но тут ведь обычно как – оглянешься по сторонам, ничего не заметишь и успокоишься, решив, что показалось. Я и успокаивался, встревожившись лишь раз, когда в десятке метров от себя заметил знакомую рожу с длинным острым носом.
Вот тут опасения проснулись во мне с прежней силой, и я пулей рванулся вперед. Однако рожа мгновенно исчезла за бревенчатым углом избы, а когда я буквально через пару секунд выскочил на соседнюю улицу, она оказалась пустым-пустехонька, только вдали, метрах в пятидесяти от меня, важно вышагивал в сторону городского базара какой-то мужик в похожей шапке. И вновь я решил, что мне показалось, особенно после того, как, догнав этого мужика, убедился в собственной ошибке. Нос, правда, и у него был достаточно длинным, уныло клонясь вниз, но своей формой скорее напоминал уточку, да и во всем остальном – кроме шапки – ничего схожего.
Помнится, я еще обругал себя шизиком и заявил, что если кажется, то надо креститься, а не дергаться и не носиться как угорелый за каждым встречным-поперечным.
Так что мысль о бандитах в голову мне не приходила. Но ведь в лесу и без них довольно страхов. Возьмет да и выпорхнет из кустов какая-нибудь ночная птица. Или, к примеру, отойдет мальчишка по нужде в лесок, а тут филин глазищами морг-морг, а потом как заухает. И пускай Ваня будет в этот миг не один, а с Андрюхой, но толку. Подобные встряски и здоровому человеку могут изрядно пощекотать нервишки, ребенку тем паче, а что уж говорить о подростке, психика которого только-только начала восстанавливаться. Погаснет искорка, как пить дать погаснет, и дай-то бог чтобы на время, а то ведь может и окончательно. Навсегда. Спрашивается, и зачем я тогда его спасал?
Именно поэтому, когда наш проводник предложил другой маршрут да еще упомянул про богатое село Богоявленское, я тут же согласился, причем с превеликой радостью, не обратив внимания на его хитрую ухмылку.
Не придал я значения и тому, зачем он попросил меня уплатить ему половину обещанных денег в качестве аванса. Только потом мне припомнился откровенно жадный взгляд, устремленный на мой открытый ларец, из которого я доставал три алтына – девять серебряных копеек. Воистину простота иной раз гораздо хуже воровства.
Я не удивился и тому, что мы в очередной раз заплутали, списал все на плохое знание дороги и начал прозревать лишь тогда, когда он среди ночи куда-то неожиданно исчез.
Но и тут многое было непонятно. Одно дело, если бы он попытался меня обокрасть, но у нас ровным счетом ничего не пропало. Ладно ларец, который лежал в сундуке, на котором в свою очередь безмятежно спал Андрюха, – попробуй сковырни. Да и тут мог бы попытаться – нож-то за голенищем сапога вместе с ложкой имелся почти у каждого, поскольку это для нас он нож, а в эти времена считался скорее вилкой, то есть человек носил при себе столовый набор. Про лошадей я и вовсе молчу. Их можно было увести совершенно спокойно, но ведь и этого Петряй не сделал. Тогда куда и зачем исчез? Словом, загадка, да и только.
Решил я ее для себя просто – парень испугался моего гнева. Выгляжу я солидно – что одежда, что рост (имеющий мои сто семьдесят пять сантиметров по нынешним временам считался весьма высоким человеком), ну и опять же сабля на боку. Возьму да махну ею со зла. Разок, не больше. Вполсилы. Хлипкому мужичонке вроде него и такого удара за глаза.
«Ладно. Сами доберемся, – решил я, – но поступлю по-своему. Учитывая, что этот шаромыжник заблудился, я не поеду по тому маршруту, о котором он говорил вечером. Поверну-ка лучше на развилке, что идет после мостка через речушку, не направо, а в другую сторону».
Сказано – сделано. Через три часа мы повернули налево, к полудню я уже проклял свою самонадеянность и лишь из упрямства не стал поворачивать обратно, зато еще засветло подъехал к какой-то небольшой, на десяток дворов, деревне, посреди которой высился здоровенный терем. Нет, в Москве он бы смотрелся совершенно иначе, напрочь потерявшись на фоне более солидных хором, но тут, среди неказистых избенок, он будто распахнул крылья, словно ястреб, сбежавший от орла и усевшийся рядом с курами.
Кстати, у самой деревни Петряй каким-то образом ухитрился нас догнать. Это пешком-то. Как объяснил сам горе-проводник, он, поняв, что мы свернули не туда, бросился напрямки через лесок, потому и сумел нас настичь. И тут же принялся сетовать на нашу досадную ошибку и уверять, что еще не поздно все исправить, потому как там-то – теперь он вспомнил точно – и есть Сморода. Более того, правая дорога гораздо короче, а солнышко еще высоко, и если мы прямо сейчас повернем лошадей, то непременно успеем.
Он убеждал н ас с такой напористостью, буквально умолял с жалкой улыбкой на лице, что я чуть было его не послушался. Только из опасения, что проводник мог опять что-то перепутать и все закончится очередной ночевкой у костра, я отказался, заявив, что одна голова хорошо, а две лучше, и я уточню у тех, кто здесь проживает, – не могут же они не знать название соседней деревни. Петряй или, как я про себя называл его, Апостол-два еще пытался меня переубедить, даже хватал за узду лошадей, норовя повернуть нашу упряжку в обратную сторону, но я вовремя вспомнил укрощение Беляны, грозно на него цыкнул, и он угомонился.
Каково же было мое удивление, а главное – радость, когда у первой же словоохотливой бабы, которую я окликнул, мне удалось выяснить, что это и есть Сморода, а сами они – годуновские. Боярина же ихнего кличут Димитрием Ивановичем, только ныне он больно плох. Так плох, что на днях боярыня уже разослала во все стороны дворовых людей оповестить родню, которая должна вот-вот подъехать, чтобы проститься с умирающим, да вот что-то никого покамест не видать. А если они еще денек-другой промедлят, то по всем приметам нипочем не успеют к живому, а ему бы так хотелось проститься со всеми, потому как добрейшей души человек, ну прямо-таки яко андел, право слово, андел. Сравнение ей самой так понравилось, что она еще несколько раз повторила его, смакуя и сокрушенно покачивая головой.
Встретили нас в усадьбе, несмотря на тяжелую болезнь хозяина, весьма гостеприимно. Едва хозяйка дома, пожилая Аксинья Васильевна, которую мы застали прямо во дворе, узнала, что мы из Москвы, да еще привезли грамотку от горячо любимой сестрицы ее ненаглядного супруга, как тут же принялась хлопотать о праздничном ужине, отдавая команды налево и направо, отчего весь двор, казавшийся до этого погруженным в какое-то горестное оцепенение, немедленно ожил. Дворовые девки вприпрыжку понеслись кто в подклеть за припасами, кто в ледник за дичиной, кто в повалушу за медком. Мужиков было немного, так что им досталось больше работы.
– Разогнала я всех кого куда за родней мужниной, – виновато пояснила Аксинья Васильевна. – Так что с ужином-то чуток обождать придется. А ежели совсем голоден, Константин свет Юрьич, так я распоряжусь, чтоб покамест холодненьким попотчевали. Тока хлебушко третьего дня печеный, потому подсох маненько, а сегодняшнему, что в печи, надоть еще доспеть. – И встрепенулась, испуганно всплеснув руками: – Батюшки, да что ж это я?! Я чаю, тебе с дорожки и отдохнуть надоть, а я даже в терем доселе не зазвала. Это из-за болести соколика мово в голове все помутилось, вот я и… – пожаловалась она. – Ты уж прости, Константин свет Юрьич, бабу неразумную.
С этими словами Аксинья Васильевна попыталась мне поклониться, но я, успев угадать ее намерения, не дал ей этого сделать, справедливо рассудив, что это скорее дань вежливости с ее стороны, не больше. После этого она, моментально забыв о своем приглашении зайти в дом, принялась скорбно сетовать на то, что все в жизни устроено далеко не лучшим образом и негоже господу[2] прибирать праведников так рано, ибо их на Руси и без того нынче не бог весть сколько. Тут же она как-то непринужденно перескочила на то, как ей будет здесь одиноко, потому что выпорхнувший из их гнезда Бориска непременно заберет с собой сестрицу Ирину, и тогда уж она и вовсе останется здесь одна-одинешенька.
– У нас здесь и без того тихая заводь, а будет яко в болоте камышовом. Приедешь, а не признаешь – мхом напрочь зарастем, – пошутила она.
Затем сразу перепрыгнула на лихие нынешние времена, которые расплодили татей шатучих да беглых. И совсем недавно, три дни назад, Никита Данилович Годунов привез одного беглого холопа, коего пымали. А он бедовый – уже не первый раз бегает, да, того и гляди, из амбара удерет, а у нее, как на грех, ныне на подворье осталось мужиков и вовсе три человека, да и те в годах. Ежели беглец стрекача задаст, то и гнаться за ним некому. А уж коль нагрянут душегубцы, отбиваться нечего и думать, и потому вдвойне славно, что я подъехал, да еще при шабле и с двумя холопами, кои не чета ее дворским…
Вторично вспомнила она о том, что гостя надо пригласить в дом, аж через полчаса, не раньше, начала вновь извиняться и опять попыталась поклониться, но я снова ее удержал.
Тут Аксинья Васильевна явно решила перейти на третий круг причитаний и вновь стала говорить о праведниках и несправедливом устройстве жизни, хотя ей самой грех жаловаться, потому как она с Димитрием Ивановичем почти тридцать годков душа в душу, за что господу, само собой, спасибо и низкий поклон, и ежели бы всевышний даровал им детишек, то была бы и вовсе не жизнь, а разлюли малина, но, чтоб все хорошо и нигде плохо, не бывает, а потому…
Словом, каюсь. Возможно, я перебил ее на самом интересном месте, будто не мог из вежливости постоять еще пару часиков. Такой уж ей достался нетерпеливый гость, который не просто прервал словоохотливую хозяйку, но и, набравшись наглости, непринужденным тоном сам пригласил ее в дом. А куда деваться – иначе так и стоял бы до самого вечера во дворе.
Но даже после моего приглашения сразу зайти все равно не получилось – еще минут десять она распоряжалась, кого где из моих холопов разместить, потому как народ у меня молодой, до озорства охочий, а блуда она у себя во дворе нипочем не потерпит, потому как это смертный грех, а Христос хоть и заступился за блудницу, но опосля…
К сожалению, Библию она знала хорошо. Даже слишком хорошо… Словом, прошло еще полчаса, пока мы зашли наконец в дом.
К тому времени я успел вспомнить все пословицы и поговорки, убедившись в их абсолютной достоверности и жизненности. А еще актуальности. Воистину «бабу не переговоришь», «волос у нее долог, а язык еще длиннее», «бабья вранья и на свинье не объедешь», «бабий роток не заткнешь ни пирогом, ни рукавом» и вообще «три бабы – базар, а семь – ярмарка». Хотя нет, в последнюю присказку я бы внес существенное изменение – такой, как Аксинья Васильевна, достаточно всего одного слушателя, и все – тут тебе и базар, и ярмарка. Купцы в торговых рядах на Пожаре, то бишь на будущей Красной площади, обзавидовались бы, услышав, как долго и складно может говорить человек.
В доме она тоже не молчала. Разве лишь перешла на шепот, поскольку Димитрий Иванович тока-тока заснул, а до того две ночи кричал криком от нутряных болей, и посылать с небес такие муки праведнику вовсе негоже, а если это последнее испытание, яко Иову многострадальному, то все одно ни к чему, ибо лишнее, потому как он и без того натерпелся в своей жизни всякого, в том числе и болезней, ан ни разу ни в чем господа не попрекнул и умалить его страдания не просил, как бы тяжко ему ни приходилось.
Дальше продолжать не буду, поскольку цитировать полностью ее бесконечный монолог слишком утомительно – растянется на добрый десяток страниц, и хорошо, если только на один. Вставить в него хоть слово было так же бесполезно, как пытаться остановить грудью несущийся на тебя локомотив. Дважды я пробовал это сделать, решив ради приличия слегка утешить хозяйку и ляпнув что-то оптимистичное про Димитрия Ивановича, типа не всяк умирает, кто хворает, и не всякая болезнь к смерти, но пришел к выводу, что это лишь во вред мне самому, поскольку, сбитая с мысли, она перескакивала с середины в начало, усугубляя испытание моего терпения.
Оставалось кивать и поддакивать, незаметно озираясь по сторонам. Обстановка была бедноватая. Оглядывая скудную мебель – две широкие лавки, приставленные к здоровенному столу, да огромный, на полтора десятка икон, красный угол, я лишний раз убедился в том, что царский печатник и думный дьяк Висковатый – исключение из общего правила, причем редкое, и как жаль, что Ивана Михайловича уже нет в живых.
От него мои мысли естественно перекинулись к юному Висковатому, о котором я до сих пор так и не успел ничего рассказать словоохотливой женщине. Единственное, о чем успел заикнуться еще раз, так это о грамотке, которую было бы желательно прочесть хозяину дома, а коль Дмитрий Иванович так тяжко болен, так, может, ей самой ознакомиться с посланием.
В ответ Аксинья Васильевна торопливо замахала на меня руками, заявив, что она грамоте вовсе не обучена и вообще по книжной части бестолкова не в пример супругу. Вот он – подлинный книгочей. Да ведь чего удумал – решил Иринку, вовсе дите летами, грамоте обучить, хотя к чему она девчонке-соплюхе, неведомо. Учит же не просто яко дьячок на деревне, а с шутками да прибаутками, и столь забавными, что даже она, неразумная, и то частично их запомнила: «Како он – кон, буки ерык – бык, глаголь аз – глаз. Ер да еры – упали с горы, ерь да ять – некому поднять». Вот как весело у него выходит, и потому Иришка, хошь и от горшка два вершка, а по толкам[3] у нее уже славно выходит.
Девочку лет десяти я приметил, еще когда мы с Аксиньей Васильевной стояли во дворе. Она робко выглядывала из-за двери, к которой вело относительно низенькое – всего с десяток ступеней – крылечко. Потом малышка исчезла и показала свое милое личико еще раз гораздо позднее, вновь робко выглядывая из-за двери, отделяющей нашу горницу, где мы ужинали, от остальных помещений. Очевидно, это и была та самая Иринка.
А Аксинья Васильевна продолжала безостановочно тарахтеть, и с такой скоростью, что позавидовал бы автомат Калашникова. И так лихо получалось у нее переходить от темы к теме, что мне оставалось только восхищаться, в то же время внутренне подвывая от нетерпеливого ожидания окончания ее вечной повести. Но куда там. Добродетели своего супруга она, как я понял, могла обсуждать сутками.
Улучив момент – как ни удивительно, но Аксинья Васильевна сделала коротенькую паузу, – я вновь открыл рот, однако оказалось, что это была вовсе не пауза, а она просто прислушивалась к происходящему на улице, после чего поспешила покинуть меня на «самый малый часок». Я, разумеется, не возражал, выразив в душе надежду, что часок окажется не таким уж и малым, – мои уши явно нуждались в передышке.
Не иначе как господь услышал мои пожелания, поскольку разговаривала она с прискакавшим гонцом довольно-таки долго. Но затем перерыв закончился, и торжествующая Аксинья Васильевна поспешила к своему дорогому гостю, чтобы рассказать последние новости, в том числе и поделиться радостной вестью о том, что эта ночка будет последней из числа тревожных для нее, а уж завтра лихих шатучих татей можно не опасаться, ибо двоюродный братец Димитрия Ивановича Никита уже в пути, хотя правильнее было бы говорить Никита Данилович, но уж больно он молод, и помнит она его вот с таких вот годков, когда он еще был безусым мальчонкой.
Будучи оптимистом, я легковерно понадеялся, что Аксинья Васильевна должна вот-вот утомиться, но спустя еще полчаса понял, что фонтан извергаемых ею слов вечен, как Ниагарский водопад, и начал зевать, намекая на то, что пора бы и того, например, проводить гостя в опочивальню. Аксинья Васильевна некоторое время деликатно не обращала внимания на мой раздирающийся от зевоты рот, но затем, сжалившись, все-таки спохватилась и самолично повела меня в ложницу, куда расторопный Андрюха при помощи Петряя уже успел занести дорожный сундук.
«Кажется, спасен», – блаженно подумал я, закрывая глаза и питая надежду, что гости не опоздают и мне не придется весь завтрашний день пробыть наедине с Аксиньей Васильевной, которая выразила сожаление, что я не очень словоохотлив, но это, наверное, с дороги, а к завтрему, опосля баньки, размякну и сделаю ей одолжение, рассказав, что творится в мире, потому как у них тихая заводь и больше всего она любит слушать проезжих людей.
«Как можно слушать проезжих людей, не давая им сказать ни слова?» – успел удивиться я и тут же отключился.
Если бы не истошные крики Дмитрия Ивановича, который вновь, по всей видимости, пришел в себя от жутких болей, я бы навряд ли проснулся от багрового зарева за слюдяным окошком. Но он начал кричать за минуту до того, как заполыхала стоящая рядом с теремом конюшня.
Слюда не имеет такой прозрачности, как стекло, хотя сквозь нынешние, мутноватые и почему-то отливающие болотно-зеленым, разглядеть что-либо мне было бы еще тяжелее – проверено на практике во время проживания у Висковатого. Но все равно сама по себе слюда дает видимость не ахти, так что много я не увидел. Зато услышал, потому что одновременно с заревом мне по ушам рубанул женский крик. Поначалу подумалось, что причиной этому наступившая смерть хозяина дома, который как раз затих, но что-то меня в этом крике смутило. Спустя несколько секунд я понял: в таких случаях женщины обычно плачут, стонут, ревут белугой, но уж никак не визжат, ибо уход из жизни вызывает скорбь и печаль, а не панику и ужас.
Натянуть на себя штаны и сунуть босые ноги в сапоги – дело нескольких секунд, и с каждой последующей я все отчетливее сознавал, что приключилась беда, причем внезапная и страшная в своей неумолимости. На мгновение мелькнула шальная мысль, что невесть каким макаром царь-батюшка внезапно оказался в этом тихом месте и уже приступил к своим традиционным забавам, но я тут же отогнал от себя глупую догадку. Не вписывалась она.
Тогда оставалась последняя версия – тати. Едва выскочив из своей опочивальни, я тут же понял – точно. Накликала-таки почтенная Аксинья Васильевна, старательно смаковавшая вчера весь вечер эту тему, включая временную беззащитность своего подворья. Я еще успел подумать о том, что разбойники выбрали и впрямь самый что ни на есть подходящий момент, хотя если шайка небольшая, то, может быть, у нас есть еще шансы, а потом стало не до того.
Против настоящих ратников я навряд ли выстоял бы больше минуты, да и то лишь потому, что несколько раз просил ратных холопов Висковатого, которые время от времени устраивали на хозяйском дворе нечто вроде тренировки, поучить меня сабельному бою. Те соглашались охотно, и причина лежала на поверхности – всегда приятно покрасоваться эдаким бывалым рубакой перед многочисленной дворней. А когда тебе противостоит неумелый боец – хотя чего уж тут, правильнее сказать, никакой, – то твое мастерство от такого сравнения выигрывает еще больше.
Хорошо, что я все-таки числился во фряжских князьях, – откровенных насмешек они не допускали, опасаясь, что я могу пожаловаться Ивану Михайловичу. Зато всего остального хватало в избытке. И пускай они из предосторожности обматывали острие прочной рогожей, после чего их саблей нельзя было ни проткнуть человека, ни даже ранить, но все равно синяков я нахватал в избытке. Иной раз так доставалось по плечу, что я не мог поднять руки, да и многострадальная шея потом болела так, что я полночи не мог заснуть.
Помогало лишь осознание того, что я явлюсь перед любимой пусть и не лихим рубакой, но и не полным неумехой, что хоть и не зазорно, зато мгновенно переводит тебя в иную и гораздо более низкую категорию. А что делать, если сейчас на Руси только так: ты либо холоп, либо ратник. Нет, были такие, что носили одновременно оба эти звания, числясь в ратных холопах, вот как мои добровольные учителя. Но это была лишь специфика названия, которое на деле тоже означало воина, только бедного, а бедность – не порок.
Освоил я не так уж и много. Объясняли они неохотно, теряясь в словах и предпочитая говорить: «Смотри, вот так надо». Я смотрел, стараясь запомнить, как выворачивается рука, откуда идет замах, куда при этом ставятся ноги, чтобы тело оставалось устойчивым и в то же время могло в любое мгновение пружинно отскочить назад при ответном выпаде врага. Да-да, именно врага, а никак не соперника, потому что любой поединок, даже учебный, был всерьез и на спортивный не походил. Там можно было просто проиграть. Здесь права на реванш ты не получал – покойник отыграться не в силах. Либо убиваешь ты, либо – тебя.
Сейчас мне все это пригодилось, и счастье заключалось в том, что противостоящие мне, до того как пойти в разбойники, никогда не были ратными холопами, иначе… Нет лучше об этом и не думать, к тому же и так ясно.
И все-таки с первым я затянул непростительно долго. Виной тому были… потолки. Чрезмерно низкие, метра два, не больше, они трижды мешали мне нанести настоящий удар, всякий раз затормаживая ход моей сабли, и противник успевал либо подставить свою, либо увернуться. По этой же причине первое ранение получил я, а не дравшийся против меня тощий мужичонка с забавного цвета пегой клочковатой бородкой.
«Словно черти его драли», – успел подумать я и даже удивился – в такой момент и такие нелепые мысли.
Эта пустячная рана, больше похожая на царапину, сказалась мне на пользу. Она словно вдохновила меня. К тому же я теперь постоянно напоминал себе о потолке и бил наискось либо сбоку, так что вскоре врагу стало не до ответных выпадов – лишь бы успеть отбить мои. Но пришел момент, когда он не успел. Прочертив кровавую борозду по его шее, моя сабля, похоже, задела сонную артерию, потому что кровь брызнула фонтаном прямо мне в лицо. Ослепленный, я отскочил, приготовившись отбить его удар, однако мужичонка стоял неподвижно, открыв рот, но ничего не говоря, а потом глаза его закатились, и он, пошатнувшись, тяжело рухнул на пол.
Опешив, я несколько секунд тупо смотрел на упавшего, словно в столбняке, но тут где-то наверху вновь раздался пронзительный женский крик, и я опомнился, пришел в себя, причем настолько, что даже сообразил вынуть саблю из руки убитого, лежавшего в луже собственной крови, и опрометью рванул вверх по лестнице.
Видок у меня был тот еще – все лицо в крови, рот перекошен от ярости, клинки обеих сабель в темно-красных потеках. Вообще-то для такого вояки вроде меня даже выдумали поговорку: «Двое одному рать», но мне повезло. Сладкая парочка, которую удалось застать на месте преступления, скорее всего, решила, что явился ангел мщения. Растерялись господа бандюки всего на несколько секунд, но мне их хватило для уравнивания шансов – ближний увернуться не успел.
«Доброй охоты!» – сказал Маугли, смело всаживая длинный нож под лопатку, но так, чтобы издыхающий пес не огрызнулся.
Тот, что стоял подальше, тоже не был расположен к драке с вооруженным врагом. Беспорядочно отмахиваясь от меня дубиной и даже ухитрившись выбить саблю из моей левой руки, он попытался бежать. Достать его получилось уже на лестнице, ведущей вниз, в длинном прыжке, в точности как учили.
Я быстро посмотрел по сторонам – никого. В смысле живого. Из тел – мертвый бандит, почтенная Аксинья Васильевна, чьи ноги виднелись из-за двери, ведущей в одну из комнат, а чуть ближе седой как лунь старик в одном исподнем и с наполовину разрубленной шеей. В мертвых руках он продолжал держать какую-то толстенную книгу, прижимая ее к груди. Словом, типичная картина типичной «тихой заводи» с типичной патриархальной тишиной вокруг.
Мертвой тишиной.
Или?..
Я шагнул к хозяйке терема – может, жива? – и вдруг услышал странный звук. Что-то стучало, часто-часто, причем доносился он как раз из той комнаты, в которую так и не успела заскочить Аксинья Васильевна. Насторожившись, я шагнул туда, выставив вперед саблю и жалея, что второй в руках уже нет, но мои опасения оказались напрасными. В комнате находилась только маленькая девчушка – та самая, которая накануне с любопытством разглядывала меня украдкой от Аксиньи Васильевны. Стучали же… ее зубы.
– Ничего, ничего, – успокаивал я меньшого Висковатого. – Выберемся.
– Ничего, ничего, – послушно повторял он за мной, и в его глазах мелькала искорка понимания.
Маленькая, совсем крошечная, но я чувствовал – она там есть, и огонек ее постепенно разгорается. Это радовало настолько, что остальные мелочи вроде очередной вынужденной задержки меня беспокоили не очень сильно. Подумаешь, заплутали… Ничего страшного. Выберемся.
Вообще-то самое разумное в моей ситуации – повернуть обратно на Кострому, но мне было боязно за мальчишку, потому что означало еще одну ночевку в лесу, а там могло случиться всякое. Нет, я вовсе не имею в виду ночных разбойников. Как ни странно, но встречи с ними я не опасался, хотя пару раз, еще будучи в городе, ловил на себе чей-то пристальный взгляд. Был он не очень-то добрый, скорее напротив. Но тут ведь обычно как – оглянешься по сторонам, ничего не заметишь и успокоишься, решив, что показалось. Я и успокаивался, встревожившись лишь раз, когда в десятке метров от себя заметил знакомую рожу с длинным острым носом.
Вот тут опасения проснулись во мне с прежней силой, и я пулей рванулся вперед. Однако рожа мгновенно исчезла за бревенчатым углом избы, а когда я буквально через пару секунд выскочил на соседнюю улицу, она оказалась пустым-пустехонька, только вдали, метрах в пятидесяти от меня, важно вышагивал в сторону городского базара какой-то мужик в похожей шапке. И вновь я решил, что мне показалось, особенно после того, как, догнав этого мужика, убедился в собственной ошибке. Нос, правда, и у него был достаточно длинным, уныло клонясь вниз, но своей формой скорее напоминал уточку, да и во всем остальном – кроме шапки – ничего схожего.
Помнится, я еще обругал себя шизиком и заявил, что если кажется, то надо креститься, а не дергаться и не носиться как угорелый за каждым встречным-поперечным.
Так что мысль о бандитах в голову мне не приходила. Но ведь в лесу и без них довольно страхов. Возьмет да и выпорхнет из кустов какая-нибудь ночная птица. Или, к примеру, отойдет мальчишка по нужде в лесок, а тут филин глазищами морг-морг, а потом как заухает. И пускай Ваня будет в этот миг не один, а с Андрюхой, но толку. Подобные встряски и здоровому человеку могут изрядно пощекотать нервишки, ребенку тем паче, а что уж говорить о подростке, психика которого только-только начала восстанавливаться. Погаснет искорка, как пить дать погаснет, и дай-то бог чтобы на время, а то ведь может и окончательно. Навсегда. Спрашивается, и зачем я тогда его спасал?
Именно поэтому, когда наш проводник предложил другой маршрут да еще упомянул про богатое село Богоявленское, я тут же согласился, причем с превеликой радостью, не обратив внимания на его хитрую ухмылку.
Не придал я значения и тому, зачем он попросил меня уплатить ему половину обещанных денег в качестве аванса. Только потом мне припомнился откровенно жадный взгляд, устремленный на мой открытый ларец, из которого я доставал три алтына – девять серебряных копеек. Воистину простота иной раз гораздо хуже воровства.
Я не удивился и тому, что мы в очередной раз заплутали, списал все на плохое знание дороги и начал прозревать лишь тогда, когда он среди ночи куда-то неожиданно исчез.
Но и тут многое было непонятно. Одно дело, если бы он попытался меня обокрасть, но у нас ровным счетом ничего не пропало. Ладно ларец, который лежал в сундуке, на котором в свою очередь безмятежно спал Андрюха, – попробуй сковырни. Да и тут мог бы попытаться – нож-то за голенищем сапога вместе с ложкой имелся почти у каждого, поскольку это для нас он нож, а в эти времена считался скорее вилкой, то есть человек носил при себе столовый набор. Про лошадей я и вовсе молчу. Их можно было увести совершенно спокойно, но ведь и этого Петряй не сделал. Тогда куда и зачем исчез? Словом, загадка, да и только.
Решил я ее для себя просто – парень испугался моего гнева. Выгляжу я солидно – что одежда, что рост (имеющий мои сто семьдесят пять сантиметров по нынешним временам считался весьма высоким человеком), ну и опять же сабля на боку. Возьму да махну ею со зла. Разок, не больше. Вполсилы. Хлипкому мужичонке вроде него и такого удара за глаза.
«Ладно. Сами доберемся, – решил я, – но поступлю по-своему. Учитывая, что этот шаромыжник заблудился, я не поеду по тому маршруту, о котором он говорил вечером. Поверну-ка лучше на развилке, что идет после мостка через речушку, не направо, а в другую сторону».
Сказано – сделано. Через три часа мы повернули налево, к полудню я уже проклял свою самонадеянность и лишь из упрямства не стал поворачивать обратно, зато еще засветло подъехал к какой-то небольшой, на десяток дворов, деревне, посреди которой высился здоровенный терем. Нет, в Москве он бы смотрелся совершенно иначе, напрочь потерявшись на фоне более солидных хором, но тут, среди неказистых избенок, он будто распахнул крылья, словно ястреб, сбежавший от орла и усевшийся рядом с курами.
Кстати, у самой деревни Петряй каким-то образом ухитрился нас догнать. Это пешком-то. Как объяснил сам горе-проводник, он, поняв, что мы свернули не туда, бросился напрямки через лесок, потому и сумел нас настичь. И тут же принялся сетовать на нашу досадную ошибку и уверять, что еще не поздно все исправить, потому как там-то – теперь он вспомнил точно – и есть Сморода. Более того, правая дорога гораздо короче, а солнышко еще высоко, и если мы прямо сейчас повернем лошадей, то непременно успеем.
Он убеждал н ас с такой напористостью, буквально умолял с жалкой улыбкой на лице, что я чуть было его не послушался. Только из опасения, что проводник мог опять что-то перепутать и все закончится очередной ночевкой у костра, я отказался, заявив, что одна голова хорошо, а две лучше, и я уточню у тех, кто здесь проживает, – не могут же они не знать название соседней деревни. Петряй или, как я про себя называл его, Апостол-два еще пытался меня переубедить, даже хватал за узду лошадей, норовя повернуть нашу упряжку в обратную сторону, но я вовремя вспомнил укрощение Беляны, грозно на него цыкнул, и он угомонился.
Каково же было мое удивление, а главное – радость, когда у первой же словоохотливой бабы, которую я окликнул, мне удалось выяснить, что это и есть Сморода, а сами они – годуновские. Боярина же ихнего кличут Димитрием Ивановичем, только ныне он больно плох. Так плох, что на днях боярыня уже разослала во все стороны дворовых людей оповестить родню, которая должна вот-вот подъехать, чтобы проститься с умирающим, да вот что-то никого покамест не видать. А если они еще денек-другой промедлят, то по всем приметам нипочем не успеют к живому, а ему бы так хотелось проститься со всеми, потому как добрейшей души человек, ну прямо-таки яко андел, право слово, андел. Сравнение ей самой так понравилось, что она еще несколько раз повторила его, смакуя и сокрушенно покачивая головой.
Встретили нас в усадьбе, несмотря на тяжелую болезнь хозяина, весьма гостеприимно. Едва хозяйка дома, пожилая Аксинья Васильевна, которую мы застали прямо во дворе, узнала, что мы из Москвы, да еще привезли грамотку от горячо любимой сестрицы ее ненаглядного супруга, как тут же принялась хлопотать о праздничном ужине, отдавая команды налево и направо, отчего весь двор, казавшийся до этого погруженным в какое-то горестное оцепенение, немедленно ожил. Дворовые девки вприпрыжку понеслись кто в подклеть за припасами, кто в ледник за дичиной, кто в повалушу за медком. Мужиков было немного, так что им досталось больше работы.
– Разогнала я всех кого куда за родней мужниной, – виновато пояснила Аксинья Васильевна. – Так что с ужином-то чуток обождать придется. А ежели совсем голоден, Константин свет Юрьич, так я распоряжусь, чтоб покамест холодненьким попотчевали. Тока хлебушко третьего дня печеный, потому подсох маненько, а сегодняшнему, что в печи, надоть еще доспеть. – И встрепенулась, испуганно всплеснув руками: – Батюшки, да что ж это я?! Я чаю, тебе с дорожки и отдохнуть надоть, а я даже в терем доселе не зазвала. Это из-за болести соколика мово в голове все помутилось, вот я и… – пожаловалась она. – Ты уж прости, Константин свет Юрьич, бабу неразумную.
С этими словами Аксинья Васильевна попыталась мне поклониться, но я, успев угадать ее намерения, не дал ей этого сделать, справедливо рассудив, что это скорее дань вежливости с ее стороны, не больше. После этого она, моментально забыв о своем приглашении зайти в дом, принялась скорбно сетовать на то, что все в жизни устроено далеко не лучшим образом и негоже господу[2] прибирать праведников так рано, ибо их на Руси и без того нынче не бог весть сколько. Тут же она как-то непринужденно перескочила на то, как ей будет здесь одиноко, потому что выпорхнувший из их гнезда Бориска непременно заберет с собой сестрицу Ирину, и тогда уж она и вовсе останется здесь одна-одинешенька.
– У нас здесь и без того тихая заводь, а будет яко в болоте камышовом. Приедешь, а не признаешь – мхом напрочь зарастем, – пошутила она.
Затем сразу перепрыгнула на лихие нынешние времена, которые расплодили татей шатучих да беглых. И совсем недавно, три дни назад, Никита Данилович Годунов привез одного беглого холопа, коего пымали. А он бедовый – уже не первый раз бегает, да, того и гляди, из амбара удерет, а у нее, как на грех, ныне на подворье осталось мужиков и вовсе три человека, да и те в годах. Ежели беглец стрекача задаст, то и гнаться за ним некому. А уж коль нагрянут душегубцы, отбиваться нечего и думать, и потому вдвойне славно, что я подъехал, да еще при шабле и с двумя холопами, кои не чета ее дворским…
Вторично вспомнила она о том, что гостя надо пригласить в дом, аж через полчаса, не раньше, начала вновь извиняться и опять попыталась поклониться, но я снова ее удержал.
Тут Аксинья Васильевна явно решила перейти на третий круг причитаний и вновь стала говорить о праведниках и несправедливом устройстве жизни, хотя ей самой грех жаловаться, потому как она с Димитрием Ивановичем почти тридцать годков душа в душу, за что господу, само собой, спасибо и низкий поклон, и ежели бы всевышний даровал им детишек, то была бы и вовсе не жизнь, а разлюли малина, но, чтоб все хорошо и нигде плохо, не бывает, а потому…
Словом, каюсь. Возможно, я перебил ее на самом интересном месте, будто не мог из вежливости постоять еще пару часиков. Такой уж ей достался нетерпеливый гость, который не просто прервал словоохотливую хозяйку, но и, набравшись наглости, непринужденным тоном сам пригласил ее в дом. А куда деваться – иначе так и стоял бы до самого вечера во дворе.
Но даже после моего приглашения сразу зайти все равно не получилось – еще минут десять она распоряжалась, кого где из моих холопов разместить, потому как народ у меня молодой, до озорства охочий, а блуда она у себя во дворе нипочем не потерпит, потому как это смертный грех, а Христос хоть и заступился за блудницу, но опосля…
К сожалению, Библию она знала хорошо. Даже слишком хорошо… Словом, прошло еще полчаса, пока мы зашли наконец в дом.
К тому времени я успел вспомнить все пословицы и поговорки, убедившись в их абсолютной достоверности и жизненности. А еще актуальности. Воистину «бабу не переговоришь», «волос у нее долог, а язык еще длиннее», «бабья вранья и на свинье не объедешь», «бабий роток не заткнешь ни пирогом, ни рукавом» и вообще «три бабы – базар, а семь – ярмарка». Хотя нет, в последнюю присказку я бы внес существенное изменение – такой, как Аксинья Васильевна, достаточно всего одного слушателя, и все – тут тебе и базар, и ярмарка. Купцы в торговых рядах на Пожаре, то бишь на будущей Красной площади, обзавидовались бы, услышав, как долго и складно может говорить человек.
В доме она тоже не молчала. Разве лишь перешла на шепот, поскольку Димитрий Иванович тока-тока заснул, а до того две ночи кричал криком от нутряных болей, и посылать с небес такие муки праведнику вовсе негоже, а если это последнее испытание, яко Иову многострадальному, то все одно ни к чему, ибо лишнее, потому как он и без того натерпелся в своей жизни всякого, в том числе и болезней, ан ни разу ни в чем господа не попрекнул и умалить его страдания не просил, как бы тяжко ему ни приходилось.
Дальше продолжать не буду, поскольку цитировать полностью ее бесконечный монолог слишком утомительно – растянется на добрый десяток страниц, и хорошо, если только на один. Вставить в него хоть слово было так же бесполезно, как пытаться остановить грудью несущийся на тебя локомотив. Дважды я пробовал это сделать, решив ради приличия слегка утешить хозяйку и ляпнув что-то оптимистичное про Димитрия Ивановича, типа не всяк умирает, кто хворает, и не всякая болезнь к смерти, но пришел к выводу, что это лишь во вред мне самому, поскольку, сбитая с мысли, она перескакивала с середины в начало, усугубляя испытание моего терпения.
Оставалось кивать и поддакивать, незаметно озираясь по сторонам. Обстановка была бедноватая. Оглядывая скудную мебель – две широкие лавки, приставленные к здоровенному столу, да огромный, на полтора десятка икон, красный угол, я лишний раз убедился в том, что царский печатник и думный дьяк Висковатый – исключение из общего правила, причем редкое, и как жаль, что Ивана Михайловича уже нет в живых.
От него мои мысли естественно перекинулись к юному Висковатому, о котором я до сих пор так и не успел ничего рассказать словоохотливой женщине. Единственное, о чем успел заикнуться еще раз, так это о грамотке, которую было бы желательно прочесть хозяину дома, а коль Дмитрий Иванович так тяжко болен, так, может, ей самой ознакомиться с посланием.
В ответ Аксинья Васильевна торопливо замахала на меня руками, заявив, что она грамоте вовсе не обучена и вообще по книжной части бестолкова не в пример супругу. Вот он – подлинный книгочей. Да ведь чего удумал – решил Иринку, вовсе дите летами, грамоте обучить, хотя к чему она девчонке-соплюхе, неведомо. Учит же не просто яко дьячок на деревне, а с шутками да прибаутками, и столь забавными, что даже она, неразумная, и то частично их запомнила: «Како он – кон, буки ерык – бык, глаголь аз – глаз. Ер да еры – упали с горы, ерь да ять – некому поднять». Вот как весело у него выходит, и потому Иришка, хошь и от горшка два вершка, а по толкам[3] у нее уже славно выходит.
Девочку лет десяти я приметил, еще когда мы с Аксиньей Васильевной стояли во дворе. Она робко выглядывала из-за двери, к которой вело относительно низенькое – всего с десяток ступеней – крылечко. Потом малышка исчезла и показала свое милое личико еще раз гораздо позднее, вновь робко выглядывая из-за двери, отделяющей нашу горницу, где мы ужинали, от остальных помещений. Очевидно, это и была та самая Иринка.
А Аксинья Васильевна продолжала безостановочно тарахтеть, и с такой скоростью, что позавидовал бы автомат Калашникова. И так лихо получалось у нее переходить от темы к теме, что мне оставалось только восхищаться, в то же время внутренне подвывая от нетерпеливого ожидания окончания ее вечной повести. Но куда там. Добродетели своего супруга она, как я понял, могла обсуждать сутками.
Улучив момент – как ни удивительно, но Аксинья Васильевна сделала коротенькую паузу, – я вновь открыл рот, однако оказалось, что это была вовсе не пауза, а она просто прислушивалась к происходящему на улице, после чего поспешила покинуть меня на «самый малый часок». Я, разумеется, не возражал, выразив в душе надежду, что часок окажется не таким уж и малым, – мои уши явно нуждались в передышке.
Не иначе как господь услышал мои пожелания, поскольку разговаривала она с прискакавшим гонцом довольно-таки долго. Но затем перерыв закончился, и торжествующая Аксинья Васильевна поспешила к своему дорогому гостю, чтобы рассказать последние новости, в том числе и поделиться радостной вестью о том, что эта ночка будет последней из числа тревожных для нее, а уж завтра лихих шатучих татей можно не опасаться, ибо двоюродный братец Димитрия Ивановича Никита уже в пути, хотя правильнее было бы говорить Никита Данилович, но уж больно он молод, и помнит она его вот с таких вот годков, когда он еще был безусым мальчонкой.
Будучи оптимистом, я легковерно понадеялся, что Аксинья Васильевна должна вот-вот утомиться, но спустя еще полчаса понял, что фонтан извергаемых ею слов вечен, как Ниагарский водопад, и начал зевать, намекая на то, что пора бы и того, например, проводить гостя в опочивальню. Аксинья Васильевна некоторое время деликатно не обращала внимания на мой раздирающийся от зевоты рот, но затем, сжалившись, все-таки спохватилась и самолично повела меня в ложницу, куда расторопный Андрюха при помощи Петряя уже успел занести дорожный сундук.
«Кажется, спасен», – блаженно подумал я, закрывая глаза и питая надежду, что гости не опоздают и мне не придется весь завтрашний день пробыть наедине с Аксиньей Васильевной, которая выразила сожаление, что я не очень словоохотлив, но это, наверное, с дороги, а к завтрему, опосля баньки, размякну и сделаю ей одолжение, рассказав, что творится в мире, потому как у них тихая заводь и больше всего она любит слушать проезжих людей.
«Как можно слушать проезжих людей, не давая им сказать ни слова?» – успел удивиться я и тут же отключился.
Если бы не истошные крики Дмитрия Ивановича, который вновь, по всей видимости, пришел в себя от жутких болей, я бы навряд ли проснулся от багрового зарева за слюдяным окошком. Но он начал кричать за минуту до того, как заполыхала стоящая рядом с теремом конюшня.
Слюда не имеет такой прозрачности, как стекло, хотя сквозь нынешние, мутноватые и почему-то отливающие болотно-зеленым, разглядеть что-либо мне было бы еще тяжелее – проверено на практике во время проживания у Висковатого. Но все равно сама по себе слюда дает видимость не ахти, так что много я не увидел. Зато услышал, потому что одновременно с заревом мне по ушам рубанул женский крик. Поначалу подумалось, что причиной этому наступившая смерть хозяина дома, который как раз затих, но что-то меня в этом крике смутило. Спустя несколько секунд я понял: в таких случаях женщины обычно плачут, стонут, ревут белугой, но уж никак не визжат, ибо уход из жизни вызывает скорбь и печаль, а не панику и ужас.
Натянуть на себя штаны и сунуть босые ноги в сапоги – дело нескольких секунд, и с каждой последующей я все отчетливее сознавал, что приключилась беда, причем внезапная и страшная в своей неумолимости. На мгновение мелькнула шальная мысль, что невесть каким макаром царь-батюшка внезапно оказался в этом тихом месте и уже приступил к своим традиционным забавам, но я тут же отогнал от себя глупую догадку. Не вписывалась она.
Тогда оставалась последняя версия – тати. Едва выскочив из своей опочивальни, я тут же понял – точно. Накликала-таки почтенная Аксинья Васильевна, старательно смаковавшая вчера весь вечер эту тему, включая временную беззащитность своего подворья. Я еще успел подумать о том, что разбойники выбрали и впрямь самый что ни на есть подходящий момент, хотя если шайка небольшая, то, может быть, у нас есть еще шансы, а потом стало не до того.
Против настоящих ратников я навряд ли выстоял бы больше минуты, да и то лишь потому, что несколько раз просил ратных холопов Висковатого, которые время от времени устраивали на хозяйском дворе нечто вроде тренировки, поучить меня сабельному бою. Те соглашались охотно, и причина лежала на поверхности – всегда приятно покрасоваться эдаким бывалым рубакой перед многочисленной дворней. А когда тебе противостоит неумелый боец – хотя чего уж тут, правильнее сказать, никакой, – то твое мастерство от такого сравнения выигрывает еще больше.
Хорошо, что я все-таки числился во фряжских князьях, – откровенных насмешек они не допускали, опасаясь, что я могу пожаловаться Ивану Михайловичу. Зато всего остального хватало в избытке. И пускай они из предосторожности обматывали острие прочной рогожей, после чего их саблей нельзя было ни проткнуть человека, ни даже ранить, но все равно синяков я нахватал в избытке. Иной раз так доставалось по плечу, что я не мог поднять руки, да и многострадальная шея потом болела так, что я полночи не мог заснуть.
Помогало лишь осознание того, что я явлюсь перед любимой пусть и не лихим рубакой, но и не полным неумехой, что хоть и не зазорно, зато мгновенно переводит тебя в иную и гораздо более низкую категорию. А что делать, если сейчас на Руси только так: ты либо холоп, либо ратник. Нет, были такие, что носили одновременно оба эти звания, числясь в ратных холопах, вот как мои добровольные учителя. Но это была лишь специфика названия, которое на деле тоже означало воина, только бедного, а бедность – не порок.
Освоил я не так уж и много. Объясняли они неохотно, теряясь в словах и предпочитая говорить: «Смотри, вот так надо». Я смотрел, стараясь запомнить, как выворачивается рука, откуда идет замах, куда при этом ставятся ноги, чтобы тело оставалось устойчивым и в то же время могло в любое мгновение пружинно отскочить назад при ответном выпаде врага. Да-да, именно врага, а никак не соперника, потому что любой поединок, даже учебный, был всерьез и на спортивный не походил. Там можно было просто проиграть. Здесь права на реванш ты не получал – покойник отыграться не в силах. Либо убиваешь ты, либо – тебя.
Сейчас мне все это пригодилось, и счастье заключалось в том, что противостоящие мне, до того как пойти в разбойники, никогда не были ратными холопами, иначе… Нет лучше об этом и не думать, к тому же и так ясно.
И все-таки с первым я затянул непростительно долго. Виной тому были… потолки. Чрезмерно низкие, метра два, не больше, они трижды мешали мне нанести настоящий удар, всякий раз затормаживая ход моей сабли, и противник успевал либо подставить свою, либо увернуться. По этой же причине первое ранение получил я, а не дравшийся против меня тощий мужичонка с забавного цвета пегой клочковатой бородкой.
«Словно черти его драли», – успел подумать я и даже удивился – в такой момент и такие нелепые мысли.
Эта пустячная рана, больше похожая на царапину, сказалась мне на пользу. Она словно вдохновила меня. К тому же я теперь постоянно напоминал себе о потолке и бил наискось либо сбоку, так что вскоре врагу стало не до ответных выпадов – лишь бы успеть отбить мои. Но пришел момент, когда он не успел. Прочертив кровавую борозду по его шее, моя сабля, похоже, задела сонную артерию, потому что кровь брызнула фонтаном прямо мне в лицо. Ослепленный, я отскочил, приготовившись отбить его удар, однако мужичонка стоял неподвижно, открыв рот, но ничего не говоря, а потом глаза его закатились, и он, пошатнувшись, тяжело рухнул на пол.
Опешив, я несколько секунд тупо смотрел на упавшего, словно в столбняке, но тут где-то наверху вновь раздался пронзительный женский крик, и я опомнился, пришел в себя, причем настолько, что даже сообразил вынуть саблю из руки убитого, лежавшего в луже собственной крови, и опрометью рванул вверх по лестнице.
Видок у меня был тот еще – все лицо в крови, рот перекошен от ярости, клинки обеих сабель в темно-красных потеках. Вообще-то для такого вояки вроде меня даже выдумали поговорку: «Двое одному рать», но мне повезло. Сладкая парочка, которую удалось застать на месте преступления, скорее всего, решила, что явился ангел мщения. Растерялись господа бандюки всего на несколько секунд, но мне их хватило для уравнивания шансов – ближний увернуться не успел.
«Доброй охоты!» – сказал Маугли, смело всаживая длинный нож под лопатку, но так, чтобы издыхающий пес не огрызнулся.
Тот, что стоял подальше, тоже не был расположен к драке с вооруженным врагом. Беспорядочно отмахиваясь от меня дубиной и даже ухитрившись выбить саблю из моей левой руки, он попытался бежать. Достать его получилось уже на лестнице, ведущей вниз, в длинном прыжке, в точности как учили.
Я быстро посмотрел по сторонам – никого. В смысле живого. Из тел – мертвый бандит, почтенная Аксинья Васильевна, чьи ноги виднелись из-за двери, ведущей в одну из комнат, а чуть ближе седой как лунь старик в одном исподнем и с наполовину разрубленной шеей. В мертвых руках он продолжал держать какую-то толстенную книгу, прижимая ее к груди. Словом, типичная картина типичной «тихой заводи» с типичной патриархальной тишиной вокруг.
Мертвой тишиной.
Или?..
Я шагнул к хозяйке терема – может, жива? – и вдруг услышал странный звук. Что-то стучало, часто-часто, причем доносился он как раз из той комнаты, в которую так и не успела заскочить Аксинья Васильевна. Насторожившись, я шагнул туда, выставив вперед саблю и жалея, что второй в руках уже нет, но мои опасения оказались напрасными. В комнате находилась только маленькая девчушка – та самая, которая накануне с любопытством разглядывала меня украдкой от Аксиньи Васильевны. Стучали же… ее зубы.