– Какую еще промашку? – не понял я.
   – Ну как же, – усмехнулся Никита Данилович. – Ведь ежели бы ты и впрямь ехал с ним бок о бок, яко равный, нешто стал бы его с «вичем»[7] называть. Да нипочем. Он для тебя Пров Титов был бы. Ну а коль к нему нанялся – дело иное. Знамо, к хозяину надобно подходить со всем одолжением. Ну а тут по привычке и ляпнул.
   «Вот тебе и еще один прокол, – мрачно подумал я. – И самое обидное, что ведь знал, как надо называть купца, прекрасно знал, просто решил, что тебе так удобнее, потому что привычнее. Ну и купцу приятно – он же весь цвел, когда ты его так называл. А теперь тебе твои привычки выйдут боком, и поделом. Нет чтоб как все люди…»
   – И купчишку оного ты потому на свод просишь, что ведаешь – никто за-ради поганого татя за Провом Титовым на Сухону посылать не станет, – констатировал Никита Данилович. – А назвался ты ему при найме Васяткой Петровым, да мыслю я, и тут у тебя утайка. Но ничего, сведаем имечко доподлинное, – угрожающе пообещал он. – Ныне, можа, и промолчишь, вытерпишь, а к завтрему непременно поведаешь. Каков дядя до людей, таково и ему от людей, а что покушаешь, тем и отрыгнется.
   – Свод с ним устроил бы и сразу увидел, что он ни одного языка не знает, – твердо заявил я, хотя на душе скребли кошки.
   Еще бы. Если у этого губного старосты найдется хоть один человечек, который шпрехает по-английски, то дело закончится тем, что он уличит в незнании нас обоих. На этом все и закончится. Конец фильма под названием «Жизнь». Моя жизнь.
   «А может, начнется, – тут же возразил я себе. – Ладно, тать их не знает, а купец? Получается, что на очную ставку пришли сразу два татя и ни одного купца. Должен заинтересоваться, обязательно должен. Да и в личности его усомниться тоже должен. Хотя да, остроносый уже уехал. Теперь ищи ветра в поле. Или удастся догнать?! – затеплилась в моей душе надежда. – Только как же его убедить, что надо организовать погоню за этим козлом?»
   Но мои надежды развеялись в прах гораздо раньше, сразу после его слов:
   – Так ведь я тоже на иноземном ничего не ведаю. Да и Ярема с Кулемой тако же. Потому и не будет свода, ибо прока я в нем не вижу. Ты свое гыр-гыр-гыр скажешь, он – свое, а потом каждый примется утверждать, что он верно говорил, а другой нес околесицу. А мне-то все одно невдомек, – развел он руками.
   Логика была. Но я не сдавался.
   – А про ворона он тоже сказывал? – поинтересовался я.
   – Это который тебя изловить подсобил? – уточнил Никита Данилович. – Да про него вся Кострома говорит. Лихо он тебя пымал, ой лихо.
   – А где сейчас птица, не говорил тебе этот купец?
   – Так выпустил он его в благодарность за подмогу.
   – А давай так сделаем, – предложил я, лихорадочно прикидывая в уме, как лучше все состряпать. – Ты людишек пошли вдогон, чтоб его вернули, а мне дай чугунок на ночь, и я ворона позову. Он прилетит и…
   Снова в зрительном зале раздался нездоровый гомерический хохот, хотя актеры исполняли трагедию.
   – Речист, да на руку нечист. Я о таком и слушать боле не желаю, – заявил Никита Данилович. – Ум есть сладко съесть, да язык короток. – И кивнул кому-то позади меня.
   Я и опомниться не успел, как чьи-то здоровенные руки охватили меня, с маху кинули на лавку, отчего я едва не выбил передние зубы и больно заныли ребра, а меня уже привычно вязали и задирали рубаху на спине. Сверху донесся скучающий голос Никиты Даниловича:
   – Ну я пошел, а вы ему покамест десяток всыпьте.
   – Всего-то, – обиженно прогудел Кулема.
   – Уж больно веселый он. Вона сколь смеху – ровно на скоморохов нагляделись али калик перехожих наслушались, – пояснил Никита Данилович. – За то ему и скидка. А бить велю Яреме. У него длань полегче, так что понорови татю – с оттяжкой, но исподволь. – И пояснил мне: – Он у меня судить-рядить не умеет, а бить разумеет.
   Я прикусил губу и с ненавистью решил, что буду молчать всем гадам назло, как бы больно мне ни пришлось.
   «Ничего, десять ударов это еще по-божески, – успокаивал я сам себя. – Зато потом у тебя будет впереди вся ночь, и ты обязательно что-то придумаешь, а завтра убедишь их послать погоню за этим козлом и во всем его уличишь. Не может такого быть, чтоб не уличил. Представь, как послезавтра в это же самое время разложат на лавке его, а не тебя, и всыплют не десяток, а двадцать или тридцать, потому что ты веселый, а он – сволочь. Да и бить его будет не Ярема, у которого рука полегче, а Кулема. Теперь представь все это и терпи».
   Ой, мама!
   Если у Яремы рука полегче, то Кулему я, наверное, вообще не выдержал бы. После первого удара я еще сумел стойко промолчать, хотя далось мне это нелегко, но после второго, потеряв стойкость, застонал, а затем, позабыв про гордость, про предстоящий послезавтрашний триумф, про то, что здесь растянут остроносого, заорал благим матом, поскольку боль и впрямь была адская. Когда Ярема бил, то я физически ощущал, что этот гад все перепутал и лупцует меня топором, с маху круша мои ребра. Когда же он оттягивал кнут назад, я начинал догадываться, что ошибся и в руках у него не топор, а пила.
   Хрясь – вж-ж, хрясь – вж-ж, хрясь – вж-ж…
   Что произойдет раньше – разрубит он меня или распилит – я не знал, да оно и не имело значения. Что угодно, лишь бы скорей.
   Наконец экзекуция, продолжавшаяся вечность, все-таки закончилась. Я попробовал встать, но тут же вновь повалился на лавку, на этот раз больно стукнувшись носом – отвернуть лицо сил не было.
   – А мудер у нас Никита Данилыч, – философски заметил Ярема, стоя надо мной. – Ежели бы ты его драл, так он и вовсе бы сомлел.
   – Да, хлипкий нынче тать пошел, – добавил свою долю критики Кулема. – Не то что ранее. – И со вздохом взвалил меня на плечо.
   В эту ночь, пребывая в сарае, я открыл для себя новую истину. Говорят, что существует странная взаимосвязь между нижней частью тела и верхней, потому что когда отец берет ремень и лупцует сына-двоечника, то недоросль, как правило, эти двойки исправляет, то есть его голова начинает гораздо лучше соображать. Так вот я больше чем уверен, что если бы отцом был Ярема и взял в руки кнут, то назавтра двоечник получил бы жирные колы, потому что соображаловка соображать отказалась бы вовсе. Как моя. Про Кулему вообще промолчу – тут сынок и до школы бы не дотянул.
   Как ни удивительно, но утром я направился в узилище самостоятельно, на что Ярема сразу отреагировал, хвастливо заявив Кулеме, что это он так меня взбодрил, получив взамен простодушную порцию комплиментов.
   – А все почему? – философствовал Ярема. – Потому что я руку слабить умею. Коль повелит Никита Данилыч – в полную силу ожгу, а скажет, яко вечор, чтоб с потачкой, так я слабину даю да в четверть силушки охаживаю.
   – Научил бы, – прогудел Кулема.
   – Э-э-э нет, брат. Тут дар нужен, – торжественно заявил Ярема, и я понял, что дела мои плохи.
   В самом деле, если они по повелению губного старосты займутся мною по-настоящему, да не остановятся на одном десятке, а всыплют два-три и по свежим ранам, я навряд ли выживу. Плюс здесь был только один – до дыбы я не дотяну.
   «А ведь как мечталось повисеть», – саркастически вздохнул я.
   Но тут дорога закончилась. Прибыли.
   Никита Данилович на сей раз был за столом не один. Рядом с ним по-хозяйски устроился подросток лет четырнадцати-пятнадцати и весело болтал ногой, обутой в щегольской красный сапожок.
   – Ентот, что ли, тать будет? – осведомился он, придирчиво оглядывая меня.
   – Он самый, – вздохнул Никита Данилович.
   – У-у, рожа какая, – протянул подросток. – Такую в лесу за елками узришь – заикой остаться можно али обмочиться.
   Я оскорбился. Конечно, моя рожа не эталон красоты, да я и сам о ней не такого уж высокого мнения, но и не такая страшная, как заявляет этот плюгавый малолеток. И, прежде чем смотреть на мою, он бы полюбовался на свою прыщавую, увидев которую спросонья гораздо больше шансов остаться заикой. И вообще, кое-кто и без лесных рож совсем недавно мочился в штаны.
   Примерно в этом духе я ему и выдал – сказалась скопившаяся злость. Удар, как я узнал уже потом, оказался чертовски болезненным, ибо, сам того не подозревая, я влепил не в бровь, а в глаз – мочиться в порты мальчонка перестал не так давно, всего-то лет пять назад, да и то не окончательно. Нет-нет да и…
   – Батюшка-а, – плачущим голосом капризно протянул подросток.
   – Кулема, – равнодушно окликнул Никита Данилович. – Давай-ка этого молодца сразу на лавку и два десятка от души, как ты умеешь. – Не знаешь чести, так палок двести.
   – Так сколь всыпать-то? – не понял простодушный Кулема. – Двести аль два десятка?
   – Для начала два десятка, – махнул рукой Годунов. – Для ума и столько хватит.
   Ох, верно говорят: «Чтоб тебя не укрощали, не становись на дыбы». Спрашивается, кто меня тянул за язык хамить этому сопляку?!
   – Не-эт!! – истошно завопил я, осознав, хоть и с запозданием, что совершил непростительную ошибку. – Я говорить хочу и все рассказать, а после твоего Кулемы уже не смогу. Кнут-то не убежит, и Кулема тоже, так что погоди малость.
   – Кулема, – ласково окликнул Никита Данилович. – Ты и впрямь не убежишь, ежели мы погодим?
   Тот задумался. Про кнут он понимал хорошо, но с юмором у детины было не очень.
   – А зачем? – недоуменно спросил он.
   – Значит, не убежит, – констатировал Никита Данилович. – Ну ежели интересное, то сказывай, Васятка Петров, да гляди, чтоб я не заскучал.
   – Вы девочку спросите, – ляпнул я первое, что пришло в голову. – Ирина ведь видела, как я за ней заходил, чтоб спасти.
   – Спасти… – задумчиво протянул Никита Данилович. – Об косяк с маху приложить, да так, что у бедняжки все из головы выскочило, – это ты спасти называешь? Ишь ты. Но сказываешь ты хорошо, мне по нраву, – тут же одобрил он, пояснив: – Мне ить самое главное было узнать, кто ж там, наверху, из вас похозяйничал да кто сабелькой вначале братца моего Дмитрия Ивановича срубил, а опосля того за Аксинью Васильевну принялся. – Все больше и больше распаляясь, он от волнения вскочил с места и склонился надо мной: – Или наоборот дело было? Да ты скажи, не таи, – ободрил он. – Ты ж ныне яко в докучной сказке про журавлика: «Нос вытащит – хвост увязит, хвост вытащит – нос увязит». Да и нет теперь уж тебе разницы, кого ты наперед резал, а кого опосля, потому как выдал ты себя ныне. Попался яко птица в кляпцы[8], так чего уж теперича.
   «Кажется, где-то мне уже доводилось это слышать, – припомнил я. – Ну точно. От подьячего Митрошки. Только там вроде бы про ворону и вошь было».
   Меж тем Годунов перевел дыхание и оглянулся на сына.
   – Степка, – строго произнес Никита Данилович, властно указывая на выход.
   – Батюшка, я поглядеть хочу, – заныл тот. – И потом ты сам мне обещалси вечор попробовать дать. Нешто забыл?
   – Я что сказал?! – зло цыкнул отец на непослушное чадо. – Опосля опробуешь. – Дождавшись, пока его шаги стихнут, он вновь склонился ко мне: – А ждет тебя смертушка лютая и тяжкая, это я тебе говорю не как губной староста, а как двухродный братец[9] праведника, коего ты порешил, душегуб. Но ты не боись – ни ныне, ни завтра сдохнуть я тебе не дозволю. Ох как долго подыхать тебе предстоит. Седмицу, не мене, молить меня будешь, дабы я тебя смертушкой одарил, но я жаден до нее, а потому, пока ты здесь в кровавый кус мяса не оборотишься, дотоле и терзать стану. А как же иначе – по привету ответ, по заслуге почет. Сказано: «Как ручки сделают, так спинка износит». А еще заповедано всякого молодца по заслуге жаловать. У тебя оных заслуг вон сколь много, потому и жалованье я тебе платить долгонько стану. А опосля собакам скормлю, ежели они тебя, погань, жрать станут.
   – Душегубцев надобно в Разбойную избу везти, в Москву, – возразил я.
   – Я бы повез, но что тут поделаешь, коль ты хлипким оказался да сдох под пыткой. За такое упущение с меня спросу нет, – развел он руками. – Так что, поведаешь, кто первым из стариков под твою сабельку угодил, ай как?
   – Поведаю, – кивнул я и начал рассказывать, как все было.
   Уж на четвертой или пятой фразе Никита Данилович заскучал, а когда я дошел до рассказа о том, что хотел выбежать с Иринкой во двор, но увидел там бегающих татей и решил спрятать девочку в своей светелке, лениво позвал:
   – Кулема.
   – Да погоди ты с Кулемой! – возмутился я. – Ты лучше скажи, холоп мой Андрей, который тоже может подтвердить, кто я такой, тоже убит?
   – Считай, что убит, – кивнул Никита Данилович. – Токмо не твой он. Не надо честных людишек в свой шатер заманивать.
   – Ну хорошо, Иринка ничего не помнит, но Аксинья Васильевна-то… – неуверенно начал я.
   Никита Данилович усмехнулся, недобро посмотрев на меня, и я тут же осекся. Получалось, что… Словом, плохо получалось. Хуже некуда. Или есть?
   – Кулема, – вновь затянул старую песню Годунов.
   – А грамотка? Там же было сказано про мальчика, а в конце добавлено, что остальное поведают на словах, – не сдавался я.
   – Уже поведали, – сухо обмолвился Никита Данилович. – Ты и тут запоздал, тать. Давай-ка, Кулема, сразу на дыбу его.
   Ага, стало быть, сбылась голубая мечта мазохиста. Ну здравствуй, родимая. Мы как, пока без детей обойдемся? А то няня из меня не очень. Вроде бы да. Ну правильно, он же сказал, что спешить не станет. Посмаковать гаду захотелось. И ведь ничего нельзя сделать. Ну вообще ничегошеньки. Кое-что мне этой ночью Петряй рассказал, но толку с этого. Умер он под утро. Еще и поэтому злится Годунов. Ушел один из его ворогов от лютых мук. Теперь мне за двоих отдуваться.
   Вдруг меня осенило.
   – Стой, Никита Данилыч! – Не иначе как вдохновила острая боль в вывернутых руках, на которых я подвис. Из суставов пока не вылетели, но ждать недолго. – Стой!!! – заорал я истошно, лихорадочно прокручивая в голове еще раз неожиданно забрезживший шанс на спасение, причем последний.
   Да, все так и есть, все сходится. Даже если остроносый и умел читать, даже если он сумел самостоятельно кое до чего додуматься, прежде чем отдать эту грамотку, но все равно не мог он догадаться о том, что в ней подразумевалось, но напрямую сказано не было. Годуновы могли, ибо прекрасно знали, что если муж Анастасии Ивановны доводится подростку стрыем[10], то…
   – Не мог тать, что за меня себя выдавал, знать родителей мальчика, которого я привез. Не мог! А я знаю!
   – Вправду знаешь? – насторожился Никита Данилович.
   – Вправду! – подтвердил я. – Только повели Кулеме с Яремой удалиться. Знание мое не для лишних ушей.
   – Никак и впрямь проведал, – вздохнул Годунов и сделал знак палачам.
   Те послушно поплелись к выходу.
   – И чтоб не возвращались, пока не позову! – крикнул им вслед Никита Данилович, после чего повернулся ко мне. – Ну?
   – Батюшка его отдал богу душу двадцать пятого числа месяца июля сего лета, – торжественно произнес я, а в душе все пело. – Был он земским думным дьяком и царским печатником, а звали его Иваном Михайловичем Висковатым. Про мальчишку-то его сказывать ай как? – с легкой насмешкой поинтересовался я.
   – Не надо, – хрипло выдохнул Никита Данилович. – Верю, что знаешь. – И подосадовал: – Перехитрил ты меня, тать. Как же я мечтал сыскать душегуба да отмстить ему за братца-праведника! Как же ты меня ныне порадовал своим признанием! А теперь что делать прикажешь?!
   – Как что? – насторожился я. – Отпускай!
   – Ты в своем уме?! – изумился Годунов. – Мыслишь, что коль ты в грамотке прочел, что шлют нам осиротевшего дитятю из мужниной родни, опосля чего и смекнул про Висковатого, так я тебя с этим знанием отпущу восвояси? А-а-а, – протянул он. – Как я сразу не догадался? Это ты про то, чтоб я тебя на тот свет отпустил? Тут да, ничего не поделаешь. Придется. Перехитрил. И впрямь без мук уйдешь. – С этими словами он неторопливо взял с лавки кнут и сожалеюще заметил: – Почти без мук. До вечера я тебя, конечно, потерзаю. Поначалу кнута дам пару сотен, хотя и не так, как Ярема с Кулемой смогли бы, но тут не взыщи. Опосля за клещи возьмусь. Вон и кочерга в угольках рдеет. Тоже попользуемся. Ну а к вечеру и впрямь придется отпускать. – И замахнулся кнутом.
   Я зажмурился, но тут по лестнице пробарабанили чьи-то шаги, и удара не последовало.
   – Кому еще я занадобился?! – раздраженно рявкнул Годунов.
   – Там Бориска тебя кличет, – послышался голос прыщавого сопляка.
   – Кому Бориска, а кому Борис Федорович, – назидательно заметил его отец. – А чего он хочет-то?
   – Сказывает, Аксинья Васильевна кончается. Проститься зовет.
   – Передай, что приду, – буркнул Никита Данилович.
   А меня вновь осенило, и я искренне попросил бога не обращать внимания на некоторую чрезмерную словоохотливость этой восхитительной женщины, ибо доброта ее все искупает, и даже сейчас, в минуту своей кончины, она, хотя и сама того не подозревает, подкинула мне шанс на спасение, причем последний, потому что больше мне их судьба не даст. Это уж наверняка. Так что если всевышнему нетрудно и в его горних высотах имеется свободная жилплощадь, пусть он выделит старушке – божьему одуванчику от своих щедрот достаточно места для ее славной души.
   – Никита Данилыч, – окликнул я собравшегося на выход Годунова. – Просьбишку мою малую перед смертью выполни – скажи Борису Федоровичу, что у тебя здесь человек на дыбе висит, который готов повторить слова юродивого Мавродия по прозвищу Вещун.
   – Это ты, что ли, юрод? – неприятно осклабился тот в откровенной насмешке.
   – Неважно. Главное, про царский венец скажи, – произнес я. – Да поведай, что мне и без него есть что ему рассказать.
   – Все смертушку отсрочить норовишь, – пожал плечами Никита Данилович. – Ладно, скажу.
   А мне теперь оставалось только ждать, потому что, если юный Борис забыл про мое предсказание, посчитав его несусветной глупостью, или, наоборот, решит, что юродивый, который говорит про него такие речи, слишком опасен, тогда я обречен наверняка.
   Перстень, конечно, закопают вместе со мной, поскольку лазить во время обыска по причинным местам и возле них здешние тюремщики пока еще не научились. Кости со временем сгниют, не говоря уж о теле, но он останется, и, как знать, может, когда-нибудь какому-нибудь трактористу или экскаваторщику во время раскопки очередной ямы под фундамент так дико повезет, что он на него наткнется и…
   Раздались шаги, и у меня все внутри похолодело, потому что они были одиночные. Да и шел человек медленно, ступал аккуратно. Юноши так не ходят. Они слетают по лестницам через три ступеньки, во всю свою прыть, вечно куда-то торопясь. Даже если лестница ведет вниз. Даже если в пыточную.
   Я еще на что-то надеялся, убеждая себя, что коренастый, уже сейчас плотного телосложения Борис Годунов тоже может идти неторопливо, стараясь соблюдать достоинство царского рынды даже в таких мелочах, но сердце подсказывало мне, что ошибки нет и принадлежат шаги Никите Даниловичу. Спустя несколько секунд предчувствия сбылись. Это действительно был губной староста. Один. Значит, не судьба.
   Годунов был без шапки.
   – Померла Аксинья Васильевна, – скорбно сообщил он и… потянулся за кнутом.
   Я уже не кричал: «Погоди, не спеши!» и прочее. Зачем? Успею еще.
   «И вообще, проигрывать надо с достоинством, чтобы даже враги восхищались твоим мужеством и тем, как смело ты смотришь им в глаза в минуты смертных мук», – убеждал я себя.
   Можно было бы еще и спеть, желательно что-то патриотическое, но, как назло, на ум не приходило ничего подходящего. Как я ни напрягал память, но, кроме «Орленок, орленок, взлети выше солнца…», больше ни одной песни припомнить мне не удалось.
   «Значит, помрем молча и с открытыми глазами, – решил я и вытаращился на Никиту Даниловича. – Как переменчив этот мир – не успеешь оглянуться, как он уже иной», – промелькнуло в голове.
   Годунов не торопился, прицеливаясь поточнее…
   – В ню же меру мерите, возмерится и вам, – произнес он сурово, словно зачитывая приговор, и…
   Хлысь!
   Ну что ж, будем считать, сезон открыт. Я прикусил губу и злорадно подумал, что хоть удары и существенно слабее по сравнению с ударами Яремы, а все равно две сотни я не выдержу, так что клещи с кочергой не сгодятся. Хоть так гада надую.
   Меж тем Никита Данилович размахнулся опять.
   – Бог долго ждет, да больно бьет, – сообщил он мне злорадно и снова…
   Хлысь!
   Молчу. Пока хватает сил даже для философствования. Например, с чего он взял, что бог долго ждет. В моем случае совсем немного.
   – Каков работник, такова ему и плата, – между тем выдал Годунов новую сентенцию. Тоже мне Макаренко отыскался.
   Хлысь!
   Ой, мамочка, до чего же больно. Видать, по старому угодил да разбередил незажившее. Нет, пожалуй, я и сотни не выдержу. Что и говорить, хлипки потомки по сравнению с предками – уж больно оно непривычно.

Глава 4
Русский Нострадамус

   Старался Никита Данилович от души, ничего не скажешь, но не мастер он был, не мастер. До Яремы далеко. Про Кулему вообще молчу. К тому же три удара – это не десять, а четвертого он нанести не успел.
   Признаться, заслышав торопливые шаги на лестнице, я подумал, что это возвращается его прыщавый сынишка, который не оставил надежды и теперь хочет еще раз попробовать уболтать батю дать кнут и ему. Видеть малолетнего садиста мне не хотелось, и я закрыл глаза.
   – Так что тебе о Вещуне ведомо? – раздался рядом со мной негромкий спокойный голос.
   Неужто?! Я открыл глаза. Точно. Это был Борис. Некоторое время он недоуменно смотрел на мою расплывающуюся в блаженной улыбке рожу, после чего, нахмурившись, повторил свой вопрос.
   – Все, – твердо сказал я. – И даже больше, чем ты думаешь. Намного больше.
   Он задумался.
   – И… о венце тоже? – спросил он с легкой заминкой, беспокойно оглянувшись на Никиту Даниловича.
   – Я же сказал – все, – заверил я его, добавив для вящей надежности: – Даже о том, сколько лет тебе его носить, и то ведаю. Только повели снять с дыбы, а то мне так говорить несподручно.
   Борис беспомощно развел руками:
   – То не в моей власти. Ежели токмо губной староста дозволит. – И оглянулся.
   Никита Данилович недовольно поморщился:
   – Тать это, – мрачно сказал он. – Хитрый тать. Думаешь, он и впрямь что-то ведает? Да ему время надобно до вечера выгадать, чтоб себя от мук избавить, и ничего боле, уж поверь мне, старому. Я его подлую душу насквозь зрю.
   – А снять бы все одно надобно, – настойчиво произнес Борис.
   – Ты ныне, племяш, хошь у царя и в чести, – продолжал выказывать свое упрямство Никита Данилович, – но вьюнош летами. Он сейчас как начнет всяку небывальщину сказывать, дак тебе голову и закружит. Ты ему поверишь, а он и рад-радехонек. К тому ж тайное он ведает, и выпускать его отсель никак нельзя.
   – А зачем выпускать? – удивился Борис. – Я о том и не говорил. Посижу послушаю, а дальше твоя воля – что хотишь, то и твори.
   – Ладно, – кивнул Никита Данилович. – Быть посему. – И с видимой неохотой двинулся ко мне, извлекая из сапога нож.
   Время на развязывание веревки, держащей меня в неразлучном единстве с дыбой, он тратить не стал – полоснул по ней со всей злости, так что вскользь даже чиркнул по моему запястью, и я кулем свалился на земляной пол. Помочь подняться у него тоже в мыслях не было – стоял и разглядывал, как я, кряхтя и сопя, встаю с колен. Да и веревочные узлы на моих руках он оставил в целости. Ну и пускай. С дыбы сняли – уже радость. Прощай, мечта мазохиста! Или… до свидания? Нет уж, хорошего понемногу, постараюсь больше с тобой не встречаться.
   Плюхнувшись на лавку, я угрюмо заявил:
   – При нем, – указал на Никиту Даниловича, – говорить мне с тобой нельзя.
   – Во, видал! – даже обрадовался тот. – Дай воды студеной, а потом – где ж медок хмельной?
   – Никита Данилыч – мой двухродный стрый, а я от своих родичей ничего таить не намерен, – заявил Борис.
   – Есть тайны, которые и жене с сыном доверить нельзя, а не то что родичам, – буркнул я. – У тебя-то пока ни того, ни другого, но это я к примеру.
   – Думаешь, молодой, стало быть, не женат, – усмехнулся Борис. – Ан промахнулся ты.
   – Нет, – мотнул я головой. – Помолвлен ты, ведаю. Но свадебки еще не было.
   – А это откель тебе известно? – полюбопытствовал Борис.
   – Сказано же: ве-да-ю, – по складам произнес я последнее слово, постаравшись вложить в него и легкую угрозу, и предостережение, и таинственность. В общем, чтоб оно прозвучало с такой значительностью и уверенностью, сомневаться в которых не просто глупо, а нельзя.
   Вроде бы получилось. Во всяком случае, Борис повернулся к Никите Даниловичу и уставился на него. Я не видел взгляда, устремленного им на своего дядю, но, наверное, он был достаточно выразителен, потому что старший Годунов вновь затянул речь о том, что я просто хитрый тать, напомнив заодно, что, скорее всего, убийство Дмитрия Ивановича, который воспитал его, Бориса, как родного сына, равно как и жены его, добрейшей Аксиньи Васильевны, моих рук дело.