Валерий Елманов
Поднимите мне веки

   Когда удается одерживать верх
   Тебе над бедою любою, —
   Не волей единой ты жив, человек, —
   Ты жив, человек, и любовью.
Леонид Филатов

Пролог
Вновь забегая вперед

   Константин ворвался в вагончик и принялся радостно будить друга, безмятежно посапывавшего на узком топчанчике.
   – Ты чего? – открыл глаза тот. – Случилось что?
   Впрочем, последний вопрос был явно излишним. Судя по довольной, широкой улыбке Россошанского, можно сказать, от уха до уха, и без того было ясно, что случилось, причем явно хорошее. Даже нет, скорее уж замечательное.
   Константин от возбуждения даже не мог спокойно стоять на месте – все время переминался с ноги на ногу, готовый то ли пуститься в пляс, то ли просто сорваться с места бежать обратно, туда, где ждало нечто столь обрадовавшее его.
   – Сам все увидишь, – шепнул он, с трудом сдерживаясь, чтобы не завопить во весь голос, и на всякий случай напоминая: – Только, Валер, тсс...
   Тот понимающе кивнул и покосился в сторону соседнего топчанчика. На нем, безмятежно и широко раскинув во все стороны ножонки и ручонки, спал младший сын Константина, пятилетний Миша.
   – А сколько сейчас времени? – вполголоса осведомился Валерий.
   – Семь утра, – посмотрев на часы, ответил Константин и поторопил: – Давай быстрее. Может, помощь наша понадобится, как тогда мне[1].
   Звучало многозначительно и весьма загадочно, так что одевался Валерий торопливо, а пуговицы рубашки застегивал вообще на ходу, уже выйдя из вагончика.
   То, что так обрадовало его друга, он заметил сразу, едва бросил первый взгляд на камень, точнее в его сторону, поскольку самой каменной глыбы он не увидел – лишь густой молочный туман, плотно окружавший ее отовсюду.
   В это утро он не клубился, как обычно, лениво и неспешно раскидывая свои языки, которые сейчас бестолково и очумело метались из стороны в сторону.
   Если бы туман был живым существом, можно было бы смело сказать, что оно ведет себя так, будто находится в совершенной растерянности и не понимает, что ему теперь делать и как быть дальше.
   Да и изрядно истончившиеся языки его теперь больше напоминали некие щупальца, которые судорожно стремились ухватить нечто невидимое, вот только никак не могли найти свою добычу, а потому беспорядочно дергались, то свиваясь в клубок, то вновь резко выпрямляясь, словно выстреливая и выскакивая своими тонкими концами за невидимую границу, которую ранее туман никогда не нарушал.
   – Видал, что мой Федька вытворяет?! – восторженно выкрикнул Константин другу, кивая на кипящее белое марево.
   Тот кивнул в ответ, затем открыл было рот, чтобы выразить свои сомнения насчет истинного виновника этого кипения, но, покосившись на радостное лицо Константина, промолчал.
   «Пусть будет Федька, – подумал он. – Тем более, судя по происходящему, все равно скоро выяснится, кто это там бушует внутри него».
   А Константин не унимался.
   – Слушай, а когда я вылезал, ну тогда, там тоже такое творилось? – поинтересовался он, но, даже не обратив внимания на неопределенную гримасу на лице Валерия и не дожидаясь ответа, весело заметил: – Не иначе как тоже не один выкарабкивается – вон как все искрит. Наверное, высмотрел себе какую-нибудь княжну, вот и прет вместе с нею напролом.
   Валерий крякнул – он-то помнил, что было тогда, при появлении Константина, – и невольно подумал, что если так оно на самом деле, то в этой княжне никак не меньше веса, чем в годовалом слоненке.
   – А что, он у меня хват, ты не думай! – горячо и даже чуточку обиженно, словно услышал от друга некое возражение своему предположению, возмутился Константин. – Ему такое запросто!
   Валерий и тут сдержал себя, отделавшись молчаливым кивком и ничего не говоря в ответ, хотя хорошо помнил, что там, в пещере под Старицей, все выглядело иначе.
   Не было тогда этих извивающихся и продолжающих беспорядочно метаться из стороны в сторону щупальцев, да и искрило совсем по-другому.
   Те блестящие точечки вспыхивали и гасли как-то спокойно, словно огоньки на огромном пульте некой машины, деловито выполняющей обычную программу. Тут же в их мельтешении явно чувствовался самый настоящий хаос – нечто вроде непредвиденного сбоя в программе.
   Валерий прищурился, старательно вглядываясь в искры и досадуя, что в спешке не подумал прихватить из вагончика очки, а при близорукости рассмотреть происходящее более отчетливо не получалось, и недовольно поморщился, заметив еще одно отличие.
   Если тогда искорки были одинаковыми, бесцветно блестящими, то сейчас они сверкали разноцветьем – все цвета радуги, и не только: хватало и совсем черных, причем последних с каждой последующей секундой становилось все больше и больше.
   – Это уже не сбой в программе, а какая-то... агония, – невольно проворчал он и тут же испуганно покосился в сторону стоящего рядом друга – не услышал ли.
   Но Константину было не до того. Он продолжал восторженно глядеть на творившееся вокруг камня и еле слышно что-то шептал. Валерий прислушался.
   – Ну же! Давай, милый, давай, родной! Ты хоть палец покажи, а уж там мы тебя мигом...
   Валерий перевел взгляд на туман и помрачнел еще сильнее – он уже не выглядел белоснежным. Кое-где молочная белизна его отливала нездоровой желтизной, а там, в самой глуби, и мертвенной синевой.
   – Ты, главное, гляди в оба, чтоб, если рука или нога появится, сразу подскочить и ухватить за нее! А чтоб не прозевать, ты смотри на левую половину, а я на правую! – крикнул Константин, по-прежнему не отрывая взгляда от тумана.
   Валерий вновь молча кивнул, прикидывая в уме, что произойдет раньше – то ли Федор, если это и впрямь он является виновником переполоха, возникшего в тумане, успеет вырваться из него, да еще вместе со своей «добычей», то ли...
   Но о последнем не хотелось ни думать, ни предполагать, чтоб, упаси бог, чего-нибудь не накаркать, и потому он отогнал от себя гнетущие предчувствия недоброго. Тем более и ждать оставалось – он почему-то чувствовал – совсем немного, от силы полчаса.
   «Хоть бы парень успел», – подумал он, тоскливо глядя на множащиеся мириады черных точек, которых с каждым мгновением становилось все больше и больше, и вздрогнул – почти в самом центре тумана они неожиданно слились в единое небольшое пятно, своими очертаниями явно похожее на человеческую голову.
   И тут же, совсем рядом с ним, возникло второе пятно.
   Не в силах сказать ни слова, он молча протянул руку в направлении этих пятен, на что Константин восторженно заорал во всю глотку:
   – Да вижу я, вижу! Давай, Федя! – и рванулся прямо к ним.

Глава 1
Новые друзья и старые враги

   Почти все мои опасения насчет встречи оказались напрасными. Процесс шел «на ура».
   К тому же москвичи, стоящие на обочинах Серпуховской дороги, ведущей к Замоскворечью, так искренне выражали свою горячую радость, что будущий император вновь «поплыл», как тогда, в Путивле, во время пира, связанного со смертью Бориса Федоровича.
   – Думается, это самый счастливый день в твоей жизни, – склонившись, заметил я ему на ухо.
   Он окинул меня туманным взором и согласно кивнул, уточнив:
   – В твоем видении тако же все было?
   – Точь-в-точь, государь, – подтвердил я, но не удержался и невинно добавил: – Только ты мне виделся почему-то впереди всех, а не как сейчас, но это же мелочь, верно?
   Мы с ним и впрямь оказались чуть ли не в самом хвосте процессии, которую возглавляли... польские роты.
   Надо отдать должное ляхам – к знаменательному дню они тоже подготовились на совесть. Оружие вычищено до блеска, одежда как новенькая – никак ухитрились организовать постирушки, а латы и вовсе надраены так, что сверкали на солнце, слепя глаза.
   Да уж, тут впору вспоминать не Филатова, а кого-нибудь другого, например Толстого.
 
В кунтушах и в чекменях,
С чубами, с усами,
Гости едут на конях,
Машут булавами,
Подбочась, за строем строй
Чинно выступает,
Рукава их за спиной
Ветер раздувает…[2]
 
   Вот только их трубачи с барабанщиками напрасно так уж надсаживались. Если б хоть мелодия какая, а то ведь бессмысленный набор звуков, кто в лес, кто по дрова.
   Какофония сплошная.
   Куда приятнее смотрятся стрельцы, что вышагивают следом за ними. Пусть не такой великолепный вид, куда проще, но зато все у них по-военному строго и надежно.
   Вообще-то и впрямь чудно, если призадуматься. Все они, а следом за ними еще и царские кареты с инокиней Марфой, и дворяне с сынами боярскими, и духовенство с хоругвями и образами – строго впереди нас.
   Все-таки и тут Дмитрий либо боялся, либо его хорошо запугали советники.
   Но мой собеседник, выглядевший точь-в-точь как обкурившийся наркоман, лишь досадливо отмахнулся от моего язвительного намека, сделав вид, что не понял его. Правда, чуть погодя он честно – или почти честно – пояснил причину:
   – Вечор мой сенат умолил меня, дабы я поостерегся. Я-то тебе верю, не предашь, ан бояре, как и прежде, инако о тебе мыслят, вот и пришлось внять их мольбам.
   Я понимающе кивнул, незаметно покосившись по сторонам и подумав, что еще неизвестно, кому надлежит сейчас больше опасаться – ему или... мне, учитывая теплое дружественное отношение к князю Мак-Альпину со стороны ближайшего окружения Дмитрия – всех этих бояр, окольничих и дьяков, тесным кольцом окружавших нас.
   В каждом угрюмом взгляде, бросаемом в мою сторону, сквозило в лучшем случае недоверчивое подозрение, но это лишь у тех, кто практически не знал обо мне и потому взирал как на обычного иноземца, либо откровенная враждебность.
   Особенно зло косились на меня молодые.
   Догадываюсь, каких песен успели напеть обо мне мальчики, которым я задал трепку в Малой Бронной слободе. Что пузатый, не зря его прозвали Курдюком, Ванька Ржевский, что второй Ванька. Но тут я не был уверен, который в стае из десятка юношей Шереметев, а злобно косились на меня все без исключения.
   Зато того, что чуть впереди них, сынка Голицына, я признал сразу, и немудрено – у него вообще во взгляде полыхала лютая ненависть. Не иначе как держал в уме папашку, с которым у меня, к сожалению, вышла промашка – выздоравливает, гад.
   Из всей этой стаи относительно спокойно взирал в мою сторону только Дмитрий Пожарский по прозвищу Лопата. Может, потому, что и мне от него здорово досталось по уху, так что мы в какой-то мере были квиты, вот он особо и не злобствует.
   Да и тогда, когда я еще сидел в объезжей избе, он единственный из всех излагал о случившемся в слободе честно и без прикрас, не стремясь во что бы то ни стало сделать меня крайним.
   Правда, справедливости ради отмечу, что были и дружелюбные взгляды, причем не только людей старших возрастов – например Власьева, но и тех, кто помоложе.
   Вон он, с маленькой светло-русой бородкой, надменно вздернутой вверх, хотя гордиться особо нечем, ибо она пока что больше походила на юношеский пух, – князь Иван Андреевич Хворостинин-Старковский.
   Помнится, на пиру в Серпухове я даже несколько удивился, когда он, улучив момент, обратился ко мне с вопросом о здравии князя... Дугласа. Удивился и... насторожился, пытаясь понять, то ли парень заговаривает мне зубы, отвлекая внимание, чтобы соседи по столу успели подсунуть в мою тарелку какое-нибудь неудобоваримое лакомство вроде цианистого калия, то ли... Додумать не успел – князь торопился занять свое место за спиной Дмитрия, поскольку исполнял обязанности кравчего и должен был пробовать подаваемые государю блюда.
   Лишь впоследствии, когда разговорился с ним, стоя у шатра Бучинского, до меня дошло, что опасался я парня понапрасну и никакая это не уловка, а искреннее беспокойство о здоровье родственной души – оказывается, Иван тоже поэт.
   Правда, сразу после ночного происшествия подозрения вновь проснулись во мне – может, он специально высматривал, где именно я буду спать, ведь говорили мы с Иваном не только подле шатра, но и внутри него.
   Однако, прикинув, что ровно половина арбалетных болтов угодила в другую сторону шатра, подранив Яна, я отказался от этой мысли, придя к прямо противоположному выводу – как раз именно его из числа потенциальных соучастников можно смело исключить.
   Он-то, напротив, точно знал, с какой именно стороны я сплю – мы же с ним сидели на той лавке, на которой я потом и улегся.
   К тому же простодушный застенчивый парень никаким боком не вписывался в образ пособника ночных убийц. Он если бы и стал за что-то мстить, то открыто, вызвав на бой или еще как, но не в спину, из-за угла, так что я вычеркнул его из списка подозреваемых, проделав это с огромным удовольствием, – уж очень он пришелся мне по душе.
   Это на вид он такой – то и дело надменно вскидывает голову, отчего поначалу может показаться, что князь чересчур дерзок и самоуверен, а я его раскусил почти сразу – наносное это у него.
   На самом деле он скромен, застенчив, может легко покраснеть, словно девушка, вот и силится скрыть все это под маской кичливой самоуверенности, а стоит ему увериться, что собеседник отнюдь не склонен пытаться поставить себя выше него, как Иван отбрасывает ее, притом с немалым облегчением.
   Что же до дерзости, то она тянет свой корень из его молодости.
   Юн князь, а в его лета, согласно имеющимся на Руси обычаям, как сказал классик, «не должно сметь свое суждение иметь». Хворостинин же его имеет, да не просто имеет – тут полбеды, но еще и высказывает его вслух, причем даже тогда, когда оно идет вразрез с общепринятым, особенно касаемо лицемерия в поведении.
   – Токмо из церкви вышел, лик еще просветленный, а он тут же норовит своего холопа в зубы, ежели тот в чем замешкался, бедолага, – это каково?! – возмущался он, разоткровенничавшись со мной. – Стало быть, какой прок от его шатания по божьим храминам, ежели бога[3] у него в душе все равно нет?!
   Да еще у Ивана вдобавок к юности имелся комплекс.
   Дело в том, что у Хворостинина при всей его стати и обаятельной внешности было не то чтобы уродство, как он сам считал, а скорее уж особенность – глаза разного цвета. Один, который правый, пронзительной синевы, а второй – темно-желтый с россыпью коричневых точечек вокруг зрачка.
   Кстати, про уродство – его слова. Я о таком даже и не думал, да и вообще мне было все равно, а вот ему...
   Как там писал Гоголь про колдуна из «Страшной мести»? Вроде бы тому казалось, будто все над ним смеются. Вот примерно так же и у Ивана – стоило собеседнику более пристально или просто чуть подольше посмотреть на него, как Хворостинин сразу думал о том же, вспыхивая и начиная лезть на рожон.
   Признаться, в самом начале нашего разговора у шатра не избежал этого и я, но успел вовремя угомонить парня, пока он не встал на дыбки, а потом тот так увлекся беседой, что уже не думал, куда я гляжу, разговаривая с ним.
   К тому же мне под конец удалось, но уже на правах авторитета, едва он что-то там заикнулся о глазах, дать пару товарищеских советов из числа самых банальных.
   Мол, если он будет поменьше думать о них сам, то и те, кто его хорошо знают, не станут на него пялиться, опасаясь, как бы не ляпнуть чего-нибудь лишнего, в смысле невинного, но что сам Иван примет за очередную попытку его оскорбить или унизить.
   На тех же, кто мало его знает, вообще не стоит обращать внимания, поскольку такие глаза, как у него, и впрямь большая редкость, а потому следует понимать, что в данном случае имеет место обыкновенное любопытство.
   – То с мужиками, а тут еще и девицы таращатся без конца, – уныло вздохнул он. – Ну и кому такой полюбится?
   – А вот тут ты неправ, – возразил я. – Им только подавай что-нибудь необычное. Поверь, что они от этого, наоборот, млеют, так что при одинаковом цвете глаз твоя привлекательность для их сестры вдвое меньше – точно тебе говорю.
   – Неужто правда?! – вспыхнул он от радости. – Не утешить ли вздумал?
   – Вот еще! – фыркнул я. – Такого симпатягу утешать, дураком надо быть. Да и от чего? Вот если бы ты был без рук, без ног и горбатый – тут иное, а так...
   – Мне, помнится, и матушка таковское сказывала, – произнес он задумчиво. – Токмо я не верил ей. Мыслил, что...
   – Ну и зря не верил, – перебил я его, поучительно добавив: – Матушки, они худого не скажут, и тут она в самую точку угодила. Сам подумай, кому, как не ей, знать, что девицам по вкусу, когда и она такой была?
   Звучало логично, и Иван не нашел, что возразить.
   Кстати, чужое мнение, пусть оно и расходится с его собственным, он вообще выслушивал с охотой, если, разумеется, в подтверждение ему собеседник приводил факты и доказательства.
   Спорить – да, тут он запросто, и сразу почти никогда не сдавался, но если аргументы, выставленные перед ним, были убойными, особо не настаивал. То есть тупого упрямства – пусть я неправ, но все равно ни от чего не отступлюсь, – я в нем не заметил.
   А что до скромности...
   Самое увесистое доказательство тому – это как раз то, что я лишь ближе к середине разговора узнал о тайной страсти Хворостинина.
   Оказывается, князь не только искренне восторгается Квентином, с которым познакомился в Туле, когда приехал туда из Москвы, как и все прочие, на поклон к государю, но и сам втихую пописывает стишата.
   Да и то это не прозвучало, а скорее непроизвольно сорвалось с его уст, причем не впрямую и даже не намеком. Иван лишь обмолвился, вспоминая, что Василий Яковлич – совсем обрусел шотландец, судя по имени-отчеству, – посоветовал писать далее, заметив, что со временем у Хворостинина, может, и получится нечто приятное.
   Иными словами, как я выяснил позднее, чуть ли не клещами вытаскивая у осекшегося и моментально раскрасневшегося от смущения Ивана, Дуглас, уподобясь опытному мэтру, нещадно раскритиковал в пух и прах его творчество, милостиво оставив князю шанс на исправление, если тот сумеет ликвидировать свою приземленность.
   Очень уж не понравилось шотландцу в виршах русского коллеги отсутствие самой главной и единственно достойной темы – любви к прекрасной даме.
   Правда, с исправлением этого недостатка дело у Ивана забуксовало. Хотя Хворостинин честно пытался начертать нечто на вечную тему, выжав из себя несколько четверостиший, каковые позже зачел мне прямо в шатре, но качество их и впрямь никуда не годилось, в чем я сразу с искренним сожалением убедился, возрадовавшись малому количеству.
   Проблема заключалась в том, что на ум князю, как он сам мне сознался, больше шли совсем иные и, как назло, даже куда более приземленные, нежели ранее.
   Потому он и решился, преодолев застенчивость, обратиться ко мне вроде как за консультацией – а как их вообще писать, поскольку за время недолгого общения шотландец успел рассказать Ивану кое-что обо мне, в том числе и о моих мастерских переводах стихов Дугласа на русский язык, вот Хворостинин и...
   Ну и как тут не помочь начинающему русскому поэту?
   В отличие от Квентина я был куда лояльнее и первым делом попытался растолковать, что писать стихи на заданную тему, если человек не обладает большим талантом, нечего и думать, ибо они должны литься из самого сердца, то есть непроизвольно.
   Следовательно, раз Иван не влюблен, лучше не пытаться воспевать свои нежные чувства, которые отсутствуют, к предмету своей страсти, которого тоже нет на горизонте, иначе получится как при запоре – потуг много, а толку пшик.
   – Влюбишься – они сами из тебя хлынут, – твердо заявил я и обнадежил: – А в том, что все остальное для виршей недостойно, князь Дуглас хватил через край. Если стихи красивые, то что бы ты ни написал – переживет века.
   – Правда?! – вспыхнул от радости Иван. – Не утешаешь ли?
   – Крест святой, – заверил я его и для достоверности перекрестился, добавив: – Давно забудется, кто из бояр и на каком месте сиживал в Думе, имена царских дочерей и прочих родичей государя, не говоря уж о митрополитах и епископах, а твои стихи будут повсюду читать и умиляться. Правда, кто их сочинил, тоже могут подзабыть...
   – Да это пущай, – беззаботно отмахнулся он, – лишь бы сами они жили, а уж я как-нибудь.
   – Ну зачем же как-нибудь, – возразил я. – Ты, главное, пиши и никуда не выбрасывай, а когда поднакопится, то отдашь их мне, а уж я уговорю государя напечатать самые лучшие отдельной книжкой. – И умилился, глядя, как мой собеседник в очередной раз заливается густым, сочным румянцем.
   – Да оно, княже, так-то и ни к чему вовсе, – пробормотал он еле слышно.
   Ну-ну, вижу я, как ни к чему. То-то ты, парень, сразу расцвел.
   Чтобы совсем не смущать Ивана, куда уж больше, когда у него разрумянились не только щеки, но и юношеский пух, мягкий даже на вид, и тот порозовел, я перевел разговор на его родню и поинтересовался, не с одним ли из его родичей мой родной отец князь Константин Юрьевич некогда лупил татар под Молодями в хвост и в гриву.
   Признаться, когда спрашивал, не ожидал, что родич этот – все-таки передо мной Хворостинин-Старковский – окажется его родным дядей Дмитрием Ивановичем. Оказывается, просто отца Ивана прозвали в свое время Старко, потому и у его единственного сына получилась такая приставка к основной фамилии.
   Вот после этого князь, несказанно обрадовавшись такому повороту, несмело обратился ко мне:
   – Тогда уж, коль так, дозволь я кой-что зачту тебе из писаного, кое не о любви.
   Вообще-то время было уже позднее, выпито мною хоть и немного, но лишь по сравнению с другими, а само по себе предостаточно, однако я мужественно сдержал зевоту и согласно кивнул в ответ.
   Читал Иван скверно. Плюс его смущение, плюс моя неграмотность – все-таки темен я еще в этих старославянских словесах. Одно дело, когда они употребляются изредка, тогда их значение можно вычислить по общему смыслу всей фразы, а когда сплошь и рядом – галиматья, да и только...
 
Помози, велий философус да бых аз отсель престал
Непщевати вины о гресех и не обинутися, отчаянный...[4]
 
   Это только две, но весьма типичные строки из его творчества. Или четыре – кто их разберет-то? И что он ими хотел сказать – поди пойми. А спрашивать перевод боязно – еще невзначай обидишь в самых лучших чувствах.
   Правда, кому они адресованы, Хворостинин тут же пояснил, в очередной раз залившись румянцем – на сей раз даже шея у него порозовела.
   Оказывается... мне.
   Жаль лишь, что он этим и ограничился, не удосужившись растолковать остальное.
   То есть кому я должен «помозить», то бишь, наверное, помочь, вроде бы понятно – своему собеседнику, а вот в чем и как, чтобы он «отселе престал», – темный лес. И куда престал – тоже загадка, равно как и то, кто в этом стихотворении «отчаянный», он или я.
   Пришлось изобразить задумчивость, сурово поджать губы, эдак многозначительно покивать головой и заметить, что в целом-то оно звучит неплохо, хотя рифма и гуляет, причем достаточно далеко.
   Последнее я вслух не озвучил, дабы окончательно не обидеть пиита, да и не успел, ибо Иван тут же огорошил меня вроде бы простейшим вопросом: «Что есть рифма?»
   Я попытался пояснить как можно проще, на примерах, мол, любовь-морковь, но не тут-то было. Поначалу его не устроило это сочетание, каковое князь Дуглас непременно бы высмеял по причине опять-таки низменности.
   Я возмутился и, почесав в затылке, выдал:
 
Не побоюсь и всем скажу я,
Горит в моей душе любовь!
К кому? Отвечу не тая —
Не девка то, а свежая морковь.
 
   Выдал, и сам опешил от неожиданности, уставившись на Хворостинина.
   Ишь ты! А ведь раньше мне ни разу за всю жизнь не удавалось выдать экспромт в стихах. Вот так вот посидишь рядом с пиитом и сам им станешь.
   Конечно, стишок – дрянь и имеет лишь одно мелкое достоинство – наличие рифмы, вот и все, но Иван пришел в бурный восторг, заставил меня пару раз повторить, беззвучно шевеля губами и запоминая.
   Вообще-то, с одной стороны, хорошо – авторитет мой, судя по его взгляду, не просто повысился, особенно после того, как я честно сказал, что это пришло мне в голову только что, но взлетел, поднявшись к заоблачным высотам и потеснив шотландца.
   С другой же – плохо, поскольку вопросы из Хворостинина посыпались градом – лишь успевай отвечать. Когда дело дошло до ритма стиха, я окончательно погас. Честно говоря, со школьной программы в моей памяти остались лишь ямб, хорей и дактиль, который прочно ассоциировался у меня с птеродактилем.
   Хорошо, что можно было отложить разговор на завтра, сославшись на позднее время и надеясь, что к утру вспомнится еще чего-нибудь или сам Иван, наоборот, забудет, но не тут-то было. Упрямый Хворостинин-Старковский все время зорко меня высматривал и сумел улучить момент, когда я останусь один в шатре, так что пришлось пояснять.
   Судя по его озадаченному виду, Иван мало что уразумел. Оно и понятно – как можно ясно растолковать то, что и сам не особо знаешь.