Но это меня, а вот царевича… Невооруженным глазом видно, как колотит парня. Плохо. Такое нам ни к чему.
   Толпа – она не только похожа на пьяного, но кое в чем еще и на ребенка. Понимания – ноль, знаний – столько же, зато чутье на высшем уровне – любая собака обзавидуется. Для нее учуять страх царевича – делать нечего.
   Я зло покосился на спину Шуйского, шаркающего впереди и отделяющего своей сутулой, согбенной спиной меня от Годунова. Ну никак не хотел зловредный старикашка идти третьим – «потерька чести».
   Однако и таким моего ученика выпускать на Пожар нельзя.
   Ускорив шаг, я поравнялся с боярином и, шепнув на ходу, что надо переговорить с Федором Борисовичем, а потом сразу сдам назад, потому никаких убытков для его отечества не предвидится, нагнал царевича.
   – Трясет? – спросил я грубовато, без околичностей, не став ходить вокруг да около, и посоветовал: – Лучше немного отвлекись, подумай о чем-нибудь ином – поможет.
   – А… о чем?
   – Утро вспомни, – порекомендовал я. – Тогда ты уже был готов погибнуть с саблей в руке. Молодец.
   Федор зарделся.
   – Но поверь, что умереть с мужеством куда легче, чем жить мужественно. И еще одно. Даю тебе слово, что в ближайшее время хуже, чем несколько часов назад, тебе не будет – некуда. Глядишь, и страх пропадет.
   – А я и не боюсь! – обиделся он.
   – Ну да, – согласился я. – А спина у тебя дрожит от смеха.
   – Она… сама, – попытался оправдаться он.
   – Помнится, я уже говорил тебе утром, чем отличается храбрец от труса.
   – Я запомнил, – торопливо перебил он.
   – Есть еще одно отличие, – внес я дополнение. – В отличие от труса, чего боится храбрец, знает только он сам. Судя по твоей спине, этого не скажешь.
   – Я самую малость, – виновато улыбнулся Федор.
   – Малость – это ничего, – согласился я. – Страх в малых дозах даже хорош, ибо бодрит. – Но не удержался от язвительного комментария: – Вот только твою малость видно за версту, а это уже плохо. В больших количествах страх вреден – расслабляет и ум, и тело. Потому малость оставь, а остальное выкинь и считай, что это сегодняшний урок практической философии. Понял ли, ученик? – И ободряюще подмигнул.
   – Ага, – кивнул он и благодарно улыбнулся.
   Вот и чудненько, поскольку время на болтовню тоже лимитировано, ибо мы уже повернули направо, огибая Вознесенский монастырь, и приближаемся к Фроловским воротам, а сзади озабоченно покашливает Шуйский, беспокоясь о возможной потерьке и настойчиво напоминая о моем обещании уступить место.
   Я послушно тормознул, сбавляя ход и пропуская вперед боярина.
   Стоящий у ворот Зомме был чуточку больше суетлив, чем надо, но оно и понятно – впервой на таких мероприятиях, вот и озабочен, чтоб чего не упустить.
   На секунду повеяло холодком – под аркой башни было куда прохладнее, а от кирпичных стен ощутимо веяло сыростью.
   Впереди явственно слышался шум голосов. Я покосился на свой ларец, который нес в руках, – мой ярко горящий факел, с которым я приближался к охапкам хвороста под опорами мостов.
   Процессия уменьшилась. Незадачливых убийц вместе с Бельским я заранее велел оставить вне поля зрения народа – за кремлевскими стенами. Ни к чему людям глядеть на их отвратные рожи раньше времени.
   Как все сложится и, главное, как толпа воспримет эти прелюбопытнейшие новости об изменениях в судьбе Федора, я понятия не имел.
   Нет, о его назначении полновластным наместником всех восточных окраин я как-то не беспокоился. Тут расчет был на народное… равнодушие и столичное высокомерие. Какая разница, куда его отправляют и что именно дают. Главное – подальше от Москвы.
   Однако в грамотке речь шла не только о наместничестве, но и о том, что Годунов становится престолоблюстителем, призванным поддерживать порядок в столице до появления в ней Дмитрия, а это иное.
   Особенно с учетом того, что не далее как несколько дней назад эти же москвичи, которые стояли в ожидании, дружно подписали грамотку, где просили прощения у нового государя, приглашали его на престол и признавали себя его верноподданными.
   То есть, по сути, они все предали моего ученика, а теперь он назначается над ними престолоблюстителем.
   Страшно. Не начнет ли мстить?
   Следовательно, реакция могла быть весьма и весьма негативной, вплоть до того, что толпа может ринуться на Царево место, сминая моих ратников, которые пустят в ход оружие, прольют кровь, и тогда окончательно разъяренный народ…
   Нет! Этого даже в мыслях держать нельзя.
   «Все будет хорошо, – настойчиво твердил я себе. – Все будет отлично, потому что иначе мои труды прахом, а этого быть не должно – зря я, что ли, старался? Опять же не посмеют они столь грубо пойти против воли своего «красного солнышка», хоть бы оно никогда не всходило».
   И вообще, царю-батюшке виднее, кого и куда назначать.
   К тому же сам Федор Борисович ни в чем таком вроде впрямую неповинен, даже уступает по своей доброй воле трон для законного наследника, так чего влезать?
   Плюс мои пиарщики из спецназа, которые уже должны начать понемногу настраивать народ на сочувствие к несчастному юноше, которого чуть не убили.
   Лишь бы сработали аккуратно, чтобы никто не догадался о подставных людишках.
   И последнее – сам Федор.
   Во-первых, внешность. Симпатичным людям, во всяком случае поначалу, поневоле симпатизируешь.
   Во-вторых, образ страдальца и невинного мученика. Лицо гримировать я не стал, да и нечем, но не удержался и пару легких разводов на шее – якобы от удавки – все-таки состряпал.
   Но все равно, даже невзирая на такое обилие вспомогательных нюансов, как оно произойдет на самом деле и в какую сторону качнутся люди – бог весть.
   В конце концов, как поступит толпа, не знает даже она сама.
   Поэтому мне больше ничего не оставалось, как надеяться на лучшее, продолжая лихорадочно просчитывать в уме возможные варианты наихудшего.
   Чтобы попусту не рисковать, я распорядился оцепить Царево место аж целой сотней ратников. Больше не имело смысла. Если произойдет самое худшее – все равно сомнут, а дать время для спешной эвакуации Федора может и сотня.
   Это в двадцать первом веке к Спасским воротам, которые пока Фроловские, прорваться, может, и не получилось бы – насколько мне помнится, Лобное место от башни размещается куда дальше. Зато тут эта беседка располагалась почти напротив башни – от силы тридцать или сорок метров, не больше, а «по-современному» – от полутора до двух десятков саженей.
   Словом, для того, чтобы сделать задний ход, дистанция вполне подходящая.
   Две другие сотни образовывали коридор, по которому мы сейчас и следовали, направляясь к этому возвышению. Плюс оставались еще три резервные за Фроловскими воротами, ожидающие моего условного сигнала.
   Едва мы вышли на площадь, ступив на деревянный мост, ведущий через ров, отделяющий кремлевские стены от Пожара, толпа оживленно и в то же время радостно загудела.
   Ну да, чего ж не порадоваться окончанию муторного ожидания и началу любопытного зрелища, обещающего свежие и интересные новости?
   Ход процессии ощутимо замедлился – идущий впереди Федор сбавил шаг. Ладно, тут пока ничего страшного – можно списать на солидность.
   Итак, господа артисты, наш выход на сцену, тем более зрители уверены, что представление пройдет на самом высоком уровне – вон, для пущей торжественности даже застелили ступеньки алым сукном.
   Я неспешно протянул ларец Федору. Тот сначала неторопливо перекрестился, степенно открыл крышку, извлек грамоту.
   Я критически посмотрел на нее – нет, выглядит вполне прилично, почти как новенькая. Невзирая на то что некоторое время лежала сложенная, а потом путешествовала у меня за пазухой, помятостей не наблюдается.
   Годунов поднял руку с ней высоко вверх, показывая народу, после чего еще раз перекрестился, благоговейно поцеловал печать – легкую гримасу отвращения на его лице заметил только я – и передал ее бирючу Матвею, которого я отобрал из пяти кандидатов.
   – Слушай, люд православный, слово нашего истинного государя…
   Текст свитка Матвей уже успел пару раз прочитать заранее, а потому практически не запинался. Да и вообще, присутствовала в голосе и должная торжественность, и надлежащие паузы в речи, словом, мой выбор оказался правильным.
   Не исключено, что определенную благотворную роль вдобавок сыграли и обещанные три рубля, изрядно прибавив вдохновения, – обычно им столько не платят.
   Я содержание не слушал – и без того достаточно хорошо знал все, что мы с Дмитрием насочиняли. Вместо этого мой взор блуждал по толпе в поисках моих переодетых спецназовцев, но в первую очередь Игнашки.
   Так, вот он, стоит в окружении трех угрюмых детин поблизости от помоста в ожидании моего сигнала.
   – «…Ибо не желаю пролития крови любезного моему сердцу народа», – донеслось до меня.
   «Хорошо читает Матвей, именно так, как нужно – надрывно и в то же время задушевно», – еще раз про себя отметил я и порадовался собственной предусмотрительности.
   Как раз эта грамота заготавливалась по стилю совершенно иначе, чем вторая, с которой я торопился и потому на многое вообще не обращал внимания.
   Зато первую мы с Дмитрием и составляли из расчета, чтобы это обращение к царевичу можно было в случае необходимости огласить прилюдно.
   «Так, а как у нас обстоят дела с казаками? – озаботился я. – Внимательно ли слушают?»
   К Басманову я не успевал ни при каком раскладе, да и тяжко вот так, с бухты-барахты пытаться договориться с ним о чем-то.
   Потому Зомме по моему поручению съездил к его осаждаемому подворью и, пообещав в залог двух своих ратников, предложил прямо сейчас отправить на Пожар пару человек посмышленнее, которые выслушают только что привезенную от государя грамотку, а уж потом пусть он решает, как быть дальше.
   Басманов после некоторых колебаний согласился. Правда, остерегаясь возможной ловушки, в заклад за каждого казака он потребовал по десятку, но после небольшого торга согласился в общей сложности на четверых.
   Для того чтобы Петр Федорович поверил, а его посланцы могли все хорошо услышать, им были даже обещаны места прямо возле самого помоста.
   Когда обмен состоялся, я сам предупредил их, что вклиниться сейчас в толпу – дело нереальное, поэтому для занятия обещанных мест лучше всего принять участие в нашей процессии как сопровождающим Годунова, идя вслед за четверкой ратников, переодетых в нарядную одежду царских рынд.
   Балда Басманов так и не понял, что его люди и нужны-то мне были в первую очередь как раз для этого, ибо казачий эскорт, сопровождающий Федора Борисовича, – лучшее доказательство, что высокие договаривающиеся стороны пришли к мирному согласию.
   Я покосился на двух орлов, выделенных боярином, и успокоился. Судя по тому, как старательно шевелятся губы у совсем молодого парня – должен запомнить. Пусть и не слово в слово, но главное – точно.
   Да и второй под стать первому – даже рот приоткрыл от внимания.
   – «…Посему, коли ты, царевич Федор Борисович, по доброму согласию склонишь предо мною в покорстве выю и признаешь право мое, и власть мою, и волю мою, обязуюсь суда над тобою не чинити, ни в чем злокозненном не попрекати…»
   Это тоже моя идея. Дмитрий не хотел вписывать строки о всепрощении, уверяя, что ему и так не в чем попрекать Федора, ведь все указы против него подписаны его отцом, Борисом Федоровичем, но я настоял.
   При этом я логично указал, что мне доподлинно известно – ряд указов, хотя в их составлении сын также не принимал участия, подписаны совместно старшим и младшим Годуновыми, и кто знает – возможно, какой-то из них направлен против Дмитрия.
   Опять же выказать лишний раз свое великодушие немало стоит, особенно когда оно самому тебе ничего не стоит. Такой вот каламбур.
   Теперь этот каламбур на глазах превращался в своеобразную индульгенцию, в том числе и за то, что оставшиеся верными Годуновым стрелецкие полки отбросили войско Дмитрия, когда оно пыталось переправиться через Оку в районе Серпухова, да и за все прочее.
   Разумеется, вгонял я все это в текст лишь на самый крайний случай, будучи уверен, что случай этот навряд ли наступит, зато теперь оставалось только радоваться собственной предусмотрительности.
   – «…И назову тебя братом своим, наследником престола, оставив за тобой титлу царевича…»
   Проблемы были и с этим титулом.
   – Не высоко ли ты своего ученичка ставишь? – возмущенно осведомился Дмитрий и… наотрез отказался.
   Весь вечер я ломал голову, а на следующий день пояснил Дмитрию, что раз он именует себя императором, следовательно, прочие цари и царевичи – титул на ранг ниже, то есть тем самым он возвышает… себя, а не Федора.
   Его же как раз наоборот – принижает.
   Разумеется, пришлось привести массу примеров той же Европы. Хорошо, что после участия в выборе женихов в моей памяти осталось кое-что, и я сумел указать на австрийских императоров, в чьем ведении находится куча королевств.
   Исходя из этого я сделал непреложный вывод, что пускай не куча, но хоть кто-то из царей должен находиться в подчинении и у Дмитрия, иначе какой из него император.
   Только тогда он согласился.
   – «…И покамест у меня не народятся сыновья и не достигнут мужеских лет, быти тебе моим престолоблюстителем, и дарую тебе…»
   Толпа гудела, как гигантский потревоженный улей, но это был хороший гул, одобрительный. Пчелы принесли богатый взяток, а потому, умиротворенные, радовались жизни, которая так удачно складывается, и жалить пока никого не собирались.
   Все правильно.
   Слова грамоты не расходились со сказкой о милостивом и добром царе-освободителе, избавителе, поборнике справедливости и прочая, прочая, прочая…
   Эвон каков Дмитрий Иванович, решил забыть все старые обиды, хотя и немало пострадал, но зла помнить не желает.
   – «…Тако же повелеваем тебе беречи Москву – град мой возлюбленный, покамест я в нее не въеду, подданных моих судити и рядити невозбранно, но по совести и чести…»
   «А вон и Барух», – отметил я.
   Так бы я его не приметил, но уж очень сильно выделялась его одежда по покрою от соседей – тоже купцов, но явно иной веры.
   А кто это там подкрадывается к нему сзади? Не иначе как представитель «сурьезного народца». Ага, умен торговый гость. Там ворам не пролезть – стена из телохранителей – молодых крепких ребят, знающих свое дело. Погоди-погоди…
   Я прищурился, старательно всматриваясь в фигуры, показавшиеся знакомыми.
   Ну точно – Оскорд. Этого бугая даже издали ни с кем не спутаешь. Второго не признал – далековато, но скорее всего и он тоже из охраны казино «Золотое колесо», поскольку оживленно общается с приземистым человеком, стоящим между ними, который не кто иной, как крупье Емеля.
   Совсем прекрасно.
   На миг остро захотелось подать Емеле какой-нибудь знак – мол, вижу тебя. Эдакое детское желание – сидя на карусельной лошадке, помахать рукой стоящим за ограждением родителям, мимо которых проезжаешь. Но я тут же одернул себя, а чуть погодя вообще пришел к выводу, что встречаться с парнем прилюдно не стоит.
   Ни к чему, чтоб какой-нибудь ушлый польский купец или, того хуже, секретный лазутчик заметил загадочное общение князя Мак-Альпина с неким крупье из игорного дома в Кракове.
   Пусть все по-прежнему хранится в тайне – понадобится мне еще и это заведение, и связи, которые они наработали, и… польские злотые, которыми любят швыряться чванливые ясновельможные паны.
   – «…Встречати же тебе меня близ Кремля хлебом и солью, яко и надлежит названому брату моему. С тобою же быти всему знатному люду…» – грохотал, разливаясь по замершему Пожару, голос глашатая.
   Хорошо, что мне удалось исключить упоминания конкретных имен и фамилий встречающих. А ведь хотел Дмитрий влепить туда патриарха и некоторых бояр из числа самых именитых, очень хотел, но я отговорил, убедив, что жизнь непредсказуема и упомянутый человек может в одночасье скоропостижно скончаться.
   – Тот же Мстиславский, к примеру. Ты его впишешь, а он, может статься, уже умер от полученных ран. Получится двусмысленно – государь призывает на встречу мертвецов.
   – Неужто люди не поймут? – возразил он.
   – Поймут, – согласился я. – На Руси люди вообще понятливые. Но неприятный осадок все равно останется. Да и зачем, если без того все понятно, а лишние подробности, поверь, только утомляют.
   – Тогда давай уберем и перечень того, что я жалую царевичу, – сразу предложил он.
   – Э нет. Перечень изложен для вящего соблазна, а в соблазне лишнего никогда не бывает, – пояснил я. – К тому же благодаря ему ты сможешь всем показать широту своей души и истинно царскую щедрость.
   …Бирюч закончил как-то неожиданно и резко, словно осекся или поперхнулся словом. Ну да, думал зачитать на обороте дату и место написания, чем обычно заканчивается любой указ, но их не было.
   И вновь моя работа. Убедил я Дмитрия, что она ни к чему, а то мало ли. Вдруг я проскитаюсь целых две, а то и три недели. Получится, что она несколько устарела.
   Сегодня поначалу я хотел было попробовать вставить несколько строк, но потом отказался от этой мысли – рискованно. И чернила могут не совпасть по цвету, и подделку почерка вычислить раз плюнуть – пусть будет как будет.
   Но долго длиться паузе я не позволил, дабы никто не успел заподозрить неладное. Сразу сделал шаг вперед и рявкнул что есть мочи, провозглашая славу великому государю Дмитрию Иоанновичу.
   Спецназовцы не подвели, дружно подхватив мой крик и принявшись кидать в воздух шапки. Их заразительному примеру тут же последовали стоящие рядом с ними, и пошло-поехало.
   Я немного выждал, подмечая момент, когда люди начнут утихать, и повернулся к царевичу, молчаливо призывая его приступить к тяжкому, но, увы, необходимому.
   Федор хмуро посмотрел на меня, но перечить было не время, и он, кусая губы, повернулся к трем стоящим за нами ратникам в нарядной одежде царских рынд, каждый из которых держал на небольшой бархатной подушечке одну из царских регалий.
   – Ныне передаю знаки государя на хранение в Казенную палату и пред всем людом московским клянусь во избежание кровопролития смиренно приять их в длани свои токмо для того, чтоб вручить Дмитрию Иоанновичу, – произнес он слегка подрагивающим от волнения голосом.
   Понимаю.
   Отрекаться от царской короны, как бы она там ни называлась, тяжко.
   Я перевел дыхание, набрал в грудь побольше воздуха и рявкнул второй раз. Теперь мною была провозглашена слава разуму и доброте Федора Борисовича, который, радея о своих подданных, не возжелал ненужного кровопролития и потому ныне вместе со всем московским людом…
   Если бы не мои ратники, вторичная «Слава!» прозвучала бы куда слабее, но ребята старались от души, так что хоть получилось и тише, однако само по себе достаточно внушительно.
   Теперь пауза была куда короче – хлипкий энтузиазм грозил стремительно сойти на нет, – и я сразу завел речь о злокозненных и жестокосердных боярах.
   Дескать, милости государя и желание покончить дело миром пришлись им столь не по нраву, что они решили убить царевича, и не только его одного. Ныне утром они явились с царской грамоткой на подворье Годуновых, умышляя тайно умертвить Федора Борисовича, его мать Марию Григорьевну и его сестру – лебедь белую, отроковицу, коя ликом подобна ангелу небесному, Ксению Борисовну.
   – Всех их, чья вина лишь в том, что они чрез меры доверяли своим худым советчикам, творившим от их имени зло, подлые бояре, уподобясь ночным татям, порешили извести! – с надрывом выкрикнул я и даже сорвал со своей головы от избытка чувств шапку, прижимая ее к груди.
   И снова гул, но на сей раз взволнованный – пчелам явно не понравилось.
   Правда, пока слабый.
   Пришлось сгустить краски, на ходу сымпровизировав, что они хотели учинить далее.
   Голицын, Рубец-Мосальский и уж тем более Бельский были бы крайне удивлены, узнав, что затем в их планы входило коварное убийство государя и учинение новой Смуты с целью установить на Руси свою собственную, боярскую власть.
   Меж тем ратники у Фроловских ворот, приметившие мой условный сигнал – сорванную с головы шапку, уже вели цепочку связанных бояр на всеобщее обозрение.
   В их числе был и Богдан Бельский.
   Да, он не принимал непосредственного участия в убийстве, не давил, не душил и даже не командовал. Тем не менее свой смертный приговор он подписал даже раньше остальных.
   Именно Бельский несколькими днями ранее стал инициатором глумления над телом покойного Бориса Федоровича, выдвинув предложение извлечь останки царя из Архангельского собора, ибо среди истинных государей ему лежать невместно.
   Более того, он же предложил и новое место – кладбище Варсонофьевского монастыря. Кладбище, предназначенное для странников, нищих, бездомных и прочей рвани.
   Это царя-то! Да еще какого царя!
   Я, конечно, не историк, но и беглого взгляда на его деяния достаточно, чтобы понять – после Ивана III в стране равных ему по уму на престоле не бывало, да и не будет. Впрочем, это исключительно моя точка зрения, поэтому спорить ни с кем не собираюсь.
   А его к нищим?!
   Возможно, со стороны Бельского это было отмщением, ведь пятью годами ранее царь приговорил его к унизительной казни – публичному выщипыванию бороды. Учитывая здешнее трепетное отношение к ней, я представляю, какую обиду царь ему нанес.
   Думаю, что именно с того самого дня, когда у него прилюдно, волосок за волоском, прядь за прядью с немецким педантизмом придворные медики Бориса Федоровича ликвидировали его гордость, боярин только и мечтал о мести.
   Но покойникам не мстят.
   Коль тонка кишка отомстить живому, так чего уж теперь – утрись и забудь. Проехали, дядя.
   Но нет, придумал Бельский, как достать Годунова и на том свете.
   Да мало того, вдобавок, как мне рассказали, сама процедура перезахоронения тоже проходила отвратительно. Было решено, и вновь по инициативе Богдана Яковлевича, что коль покойный обманом прокрался на трон, а теперь, получается, и в Архангельский собор, то не следует его выносить обычным порядком, через врата…
   Одним словом, была проделана дыра, через которую его извлекли.
   Услышав это, я вначале не поверил, но чуть погодя не поленился и сам сходил уточнить и посмотреть, как оно и что, благо что недалеко. И убедился воочию – действительно, все так и есть[15].
   А над покойниками не глумятся.
   Это уже второе оскорбление, за которое ему тоже придется расплатиться. У нас не «цивилизованная» Европа, потому дважды не казнят, но, учитывая место для захоронения, которое я определил заранее, за него Бельский все равно ответит особо, поскольку его не просто закопают на том же самом кладбище Варсонофьевского монастыря, но и в той же самой могиле.
   Разумеется, тело Бориса Федоровича предварительно будет из нее извлечено и со всеми полагающимися почестями заново погребено в Архангельском соборе.
   Справедливость должна быть восстановлена.
   И ко мне в этом случае как раз не подкопаешься даже с формальной точки зрения – ведь Бельский умрет насильственной смертью, так что там ему самое место, равно как Голицыну, Рубцу-Мосальскому и дьяку Сутупову, уныло замыкавшему процессию обреченных.
   Осужденные мною к смерти шли молча, только рожа Голицына багровела все сильнее, но и он помалкивал, очевидно готовясь к оправдательной речи и считая ниже своего достоинства выкрикивать что-то там на ходу.
   Я так и предполагал.
   Вот только времени у них для ответного слова не будет. Да и зачем, коль приговор я уже вынес и осталось только привести его в исполнение.
   Свою речь я постарался растянуть до их прихода, что было нетрудно, ибо в моем распоряжении имелись их покаянные грамотки, откуда я процитировал пару-тройку фраз.
   Народ меж тем гудел все более угрожающе.
   Едва их довели до нашей «беседки», как я махнул сопровождающим их ратникам, и они послушно расступились. Теперь между четверкой связанных и толпой препятствий не имелось вовсе.
   Я же громогласно объявил:
   – Федору Борисовичу ныне хоть и доверено государем вершить суд, но, коль речь идет о нем самом, он доверяет его тебе, народ московский! – И, вспомнив известный, хоть и старенький кинофильм про Александра Невского, величественно указал на обвиняемых рукой: – Верши божий суд, люд православный.
   Первым понял, что сейчас будет, вновь Сутупов. Он тоненько взвизгнул и отпрянул от угрожающе надвинувшейся толпы, но больше шага назад сделать не вышло – дальше стена из моих ратников.
   – На дитев дланями погаными замахнулись! – ревела толпа.
   – Бей сучьих детей!
   – Мне дайте, мне! – Но это уже чуть погодя, когда остервенелые люди сомкнулись над мгновенно поваленной на землю, втоптанной в нее, раздавленной четверкой.
   Пример всем прочим подали, не подвели, Игнашка и те, что стояли рядом с ним.
   Вовремя, кстати, подали, поскольку Голицын открыл было рот, так как по неписаным правилам после моей речи должно последовать слово обвиняемого.
   Вот только эти правила сегодня были отменены, причем не мною, а им самим – еще утром.
   Что бы он сказал и сумел ли остановить своим словом людей – не знаю. Все возможно, тем более что Голицын далеко не дурак и говорить умеет.