Разумеется, на стороне победителя.
   Ежели Годунов одолеет – все одно не страшно. Зато Шуйских с Мстиславскими потеснить удастся – оно тоже куда как хорошо. Но лучше все-таки, если б они одолели Бориску…
   И, когда Годунову придет конец, царь непременно вспомнит про своего родича, да не какого-нибудь шурина, а брата, пусть и двухродного. Какая разница, что у Федора и впрямь ни капли царской крови, главное – брат.
   Вот и выйдет: как свара ни закончится, а он, Федор Никитич, в прибытке.
   Что же до собственной женитьбы, то тут Федор Никитич дозволил себе поблажку и, уговорившись с Шестовым после смерти Прасковьи о женитьбе на Марии, холостяковал еще три года.
   Может, погулял бы и поболе, да Иван Васильевич прямо сказал, что на это лето он прочим сватам отказывать не станет, ибо стар летами и желает увидеть внуков.
   Внук у Шестова на самом деле уже имелся, но несчастный первенец Соломонии, названный Юрием согласно святцам, был не в зачет, поскольку после смерти его матери Федору было не с руки добровольно признаваться в отцовстве.
   Разумеется, он не собирался полностью отвернуться от него, но сумел уговорить Ивана Васильевича, что лучше всего, если дитя будет считаться сыном Богдана Смирного-Отрепьева – родного брата Прасковьи и Марии Шестовой.
   А то, что Романова, помимо Ивана Васильевича, во лжи никто не сможет уличить, Федор Никитич не сомневался. Рожала Соломония тайно, к тому ж в Домнино – новой вотчине Шестова, то есть и дворня чуть ли не вся была новой, ничего не знавшей.
   Если и сболтнула девка в свой смертный час кому, так и тот, поди, ничегошеньки не понял.
   Так зачем признаваться?
   К тому же царь Федор Иоаннович был хоть и добр, но набожен, и уличенному в таких делах человеку не поздоровилось бы.
   Эти переговоры со своим будущим тестем, хотя Никита Романович и был еще жив, Федор провел самолично, объяснив Ивану Васильевичу, что о той же Ксении Шестовой могут пойти недобрые слухи.
   Мол, неужто у нее имеется некий тайный изъян, коли она при таком богатом приданом выходит не просто за мужа своей родной тетки, но и вдобавок за человека, который обрюхатил родную сестру самой Ксении?
   Отсюда остается совсем немного, чтоб домыслить, откуда у Шестова деньги на приобретение богатых деревень – ведь по всем грамоткам он их якобы купил у Никиты Романовича.
   Тогда наружу выльется и горькая правда, что Иван Васильевич просто-напросто продал свою старшенькую, поступившись ее, да и своей тоже, честью.
   И кто тогда польстится на оставшуюся меньшую дочку, коль у нее такой батюшка?
   Разумеется, тестю Федор все это растолковал куда как мягче и деликатнее, но истинный смысл витиеватых пояснений будущего зятя Шестов хорошо понял, иначе бы не помрачнел.
   Но это пустяк.
   Главное – что он обещался молчать, а, кроме него, об истинном отце сына трагически умершей Соломонии вроде бы никто и не знал.
   Правда, у самого Богдана Смирного-Отрепьева тоже имелось чадо, только четырьмя годами старше, и, как назло, звали его Юрием, но Федор Никитич, поразмыслив, пришел к выводу, что эдакая путаница не только не осложнит дела, а сыграет ему на руку – поди пойми, кто есть кто.
   Благо что Богдана на свете уже нет – зарезал какой-то пьяный литвин, а что до матери, то ей в ее бедности главное, чтоб добрые люди проявили участие к ее сыну да чтоб оказывали подмогу, что ей было уже давно обещано самим Федором Никитичем.
   – Мы твово сынка нынче же к моему брату Михайле пристроим, – твердо заверил он ее. – И обучится, и грамоту освоит. Глядишь, еще в головах али в воеводах ходить будет. Хошь и по жене он мне сыновец[31], ан все одно – родич.
   А второй Юрий был тихонько вывезен из села Домнино Костромского уезда, где его воспроизвела на свет божий Соломония, в село Климянтино, что близ Углича, и там уже в одночасье он стал Смирной-Отрепьев.
   Дворне в Домнино, коя ведала, чей матери он сын, где-то через год было мимоходом сказано, что малец волей божией покинул сей мир, а те, что в Климянтино, знали уже совсем иное – про отца Богдана и осиротевшего сына, взятого на воспитание доброй теткой Марией Ивановной Шестовой.
   – Я ему, яко в лета войдет, и мальцов-жильцов дам, – пообещал Иван Васильевич Федору, когда они уже сговорились о времени будущей свадьбы. – Коль ты царев братан[32], стало быть, и он что нашему государю братанич, что Дмитрию, кой неподалеку в самом Угличе проживает. Ну и я, получаюсь, коль дед его, тоже царского роду. – И Шестов дробненько захихикал над собственной шуткой.
   Федор в душе поморщился – тоже мне царев родич выискался, но ничем своего недовольства не выказал, даже посмеялся вместе с будущем тестем.
   Посмеялся и забыл. Выкинул из памяти, будто и не было этого вовсе…
 
   Разумеется, скорее всего, что-то происходило не совсем так, как изложено мною, но в целом, мне кажется, дело обстояло именно таким образом. Дело в том, что дворня – это тоже люди. Вдобавок памятливые.
   Событий-то происходит немного, и потому то, что идет вразрез с повседневным, раз и навсегда заведенным распорядком, запоминается ими накрепко.
   Вплоть до мельчайшей безделицы.
   А вы, поди, решили, что кот Рыжик – это уж точно мой авторский довесок?
   Отнюдь нет.
   Очень уж любил его истопник Митяй, который выходил больного тщедушного котенка, самолично выкормил его, а потому весьма остро реагировал, коли Рыжика забижали.
   Среди дворни такого не случалось – Митяй и зашибить мог, ибо в плечах имел косую сажень, а вот от хозяев коту иногда перепадало.
   Бывало, что ни за что.
   Вообще-то в понимании Митяя любой случай – все равно ни за что, но справедливости ради замечу, что характерец эта рыжая бестия, судя по умиленным рассказам того же истопника, имела тот еще, так что в половине случаев влетало ему за конкретную вину.
   Разумеется, что бы ни случилось, Рыжик бежал жаловаться в первую очередь именно к своему покровителю. И как раз в тот день, когда Федору Никитичу изрядно досталось от взбешенного отца, коту тоже влетело, после чего Митяй отправился в господские покои самолично.
   Разумеется, не ругаться – из ума он еще не выжил. А вот узнать, да и, ежели чего, повиниться, оно надо – вдруг кот и впрямь учудил чего непотребное.
   Но, поднявшись наверх, Митяй замер и понял, что старому боярину, да и молодому тоже вовсе не до кота – тут куда важнее и куда… опаснее, потому как послухи редко живут подолгу.
   Но и уйти – ноги не слушались.
   Так он и стоял, собираясь с духом, чтобы сделать первый шаг назад. Правда, свезло – все-таки успел уйти незамеченным.
   Да и потом тоже было кому рассказать о торге Никиты Романовича с Иваном Васильевичем Шестовым. Крепостное право еще не наступило, но и тогда на холопов мало обращали внимания, считая их чем-то вроде говорящего имущества.
   Вот так и собиралась моя информация – от дворских, сенных девок, истопников и прочей дворни. Широко жили Захарьины-Юрьевы, размашисто – было у кого спрашивать.
   Терем у них стоял – сказка. Я раньше такие видел только в детских кинофильмах, но там – декорации, а тут – воочию. И обслуги он требовал – будь здоров.
   С тех времен ее осталось не так уж много, как-никак миновало больше двадцати лет, но все равно было мне куда обратиться, у кого поинтересоваться.
   Иной раз достаточно только упомянуть вслух, что раньше, наверное, все было куда как лучше нынешнего. Для того, у кого молодость, а то и зрелость осталась далеко позади, эти слова – бальзам на сердце. Обязательно ввяжется в разговор.
   К тому же у дворни при этом имелся и свой интерес. Как лучше узнать характер человека? Да поговорить с ним о том о сем, вот и прояснится кое-что. Пускай не все, но изрядно.
   А тут не просто новый человек, а новый хозяин, потому задача по выяснению натуры, можно сказать, жизненно важная. От нее зависит не что-то эфемерное, но собственное благополучие.
   И не упустить такой удобный случай, как возможность затеять беседу, тем более когда почин ей делает сам хозяин, – дело святое.
   А если человек робел, вступал «в бой» Игнашка. На худой конец оставалась исповедь – не все отцу Кириллу пьянствовать.
   Честно говоря, когда я все выяснил, то еще на обратном пути в Москву призадумался: «А зачем мне вообще это понадобилось?»
   Дело прошлое, причем весьма и весьма. Сама Ксения, то есть жена Федора Никитича, скорее всего, прекрасно осведомлена о темных делишках своего мужа.
   Ну разве что ей неизвестно о его голубизне по молодости, но все равно толку мало, поскольку шантажировать этим старца Филарета ныне не имеет смысла – он ведь монах, потому жить с ней все равно не будет, ибо не положено.
   Ответ пришел не сразу – чуть погодя, когда вдали уже показались высокие купола собора Андроникова монастыря, первым встречающего всех, кто едет в Москву по Ярославской дороге, а следом за ним блеснули, заиграли под январским солнцем и прочие московские храмы.
   Отрепьев – вот в чем все дело. Правда, по собранным мною сведениям, фамилия звучала иначе – Смирной-Отрепьев, но все равно слишком схоже. Уж больно странно получалось. Выходит, их двое, и оба Юрии. А ведь есть еще третий, который Григорий и с фамилией без приставки Смирной.
   И если действительно один из них самозванец, то который?
   А дальше я додумать не успел – отвлек отец Антоний, которого мы, следуя через Климянтино, забрали на обратном пути в Москву.
   – Слава тебе господи, добрались! – радостно перекрестился отец Антоний.
   Я еще раз посмотрел на купола, и… мне тоже захотелось перекреститься. Не из чувства веры, а по той же причине – и правда приехали.
   Хоть я и не считал себя москвичом, но за долгие месяцы проживания тут успел как-то сродниться с этим небольшим по меркам двадцать первого века городишком.
   «Это сколько же я тут?» – подумал я и только сейчас, после подсчета, понял, что прошел целый год моего пребывания здесь.
   С ума сойти!
   А сколько ждет впереди таких вот лет – неведомо, поскольку никто не знает, что ему на роду написано. Как там говорится? Сколько есть – все мои?
   Вот-вот.
   И почему-то в этот миг стало грустно, поскольку подспудное чувство говорило, что этот минувший год, пожалуй, будет мною вспоминаться как один из наиболее тихих в моей жизни.
   Во всяком случае, в ближайшие несколько лет.
   Даже учитывая все приключения, которые довелось испытать.
   Хотя если прикинуть, то у меня их в этом году с лихвой.
   То чуть не замерз, потом чуть не съели, затем чуть не посадили, а после чуть не убили голицынские холопы. А если бы промедлил с оказанием первой помощи Борису Годунову, то, скорее всего, казнили бы, причем принародно.
   Куда ж больше-то?
   Ан нет, вещует сердце, подсказывает, что это все даже не цветочки, а так – почки набухшие.
   Честно говоря, не представляю, куда бежать, когда дойдет до ягодок…
   Но долго грустить у меня не получилось. Спустя пару часов наши сани въехали на московские улицы, на которых уже царило бурное веселье – оказывается, и до Петра Москва умела праздновать святки, да как бы не веселее, чем во времена Российской империи.
   И сразу отлегло от сердца, и захватил звонкоголосый шум и гам, и подумалось, что напрасно я стараюсь запомнить эти безмятежные минуты, поскольку «что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…».
   Правильно говорил Екклезиаст. Мудро. Хотя чуточку с грустинкой, но разве мудрость бывает без нее? Увы, но безмятежность – удел одной лишь глупости.
   И не стоит печалиться заранее тому, что еще не случилось, ибо «всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время плакать, и время смеяться…».
   А веселиться есть с кем. Все-таки хороших людей вокруг немало и помимо старых дядькиных добавились и новые. И если что-то выйдет у меня не так, как хотелось бы, то и тут придет на помощь мудрый и грустный философ из Ветхого Завета: «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки».
   Вот только с моей собственной добавкой: «Наша русская земля».

Глава 6
Вместо лавров – терн

   Первым делом, едва прикатив в Москву и добравшись до своего подворья, я незамедлительно собрал слуг из числа тех, кто достался мне по наследству от прежнего хозяина Михаила Романова, и приступил к опросу.
   Задача была прежней: прояснить ситуацию, касающуюся дальнейшей судьбы двух Юриев – двух Смирных-Отрепьевых, найти кого-то из них, а лучше обоих, и через них найти след того самого Отрепьева-самозванца.
   К сожалению, узнать удалось немногое.
   Мне бы на подмогу Игнашку, но он был далеко. Чтобы окончательно разобраться с этой приставкой к фамилии, я прямиком из Домнино отправил его в Галич, где должны были проживать родственники того самого Отрепьева, но на сей раз без приставки Смирной.
   Действовать же в одиночку было затруднительно.
   Окончательно убедился я лишь в одном – ни один из них не умер во младенчестве, и более того, на определенном этапе их стежки-дорожки вроде как сходились, во всяком случае, хотя бы на время.
   Кто их свел – догадки имелись. Скорее всего, это был тот же старший Романов. Но для вящей убедительности предстояло опросить холопов на собственном подворье нынешнего старца Филарета, а это требовало времени.
   Конечно, можно было бы попросту выложить царю все, что удалось накопать, тем более что объем получался изрядный – не зря прокатился, но ведь главного я так и не выяснил: кто этот нахальный безумец, бросивший вызов Борису Федоровичу?
   Излагать без этого все остальное не имело смысла.
   И неизвестно самое главное – страдает ли самозванец эпилепсией?
   Если нет – все дальнейшие вопросы отпадали. Становилось окончательно ясно, что поляки подставили откровенную липу, поскольку падучую не научились лечить вплоть до моих дней, то есть до двадцать первого века.
   А что, если да?
   Тогда предстояло ковырять дальше.
   Словом, я отказался от того, чтобы вывалить все собранное мною на царя, решив подать это чуть позже, когда разберусь до конца, а для этого поначалу рекомендовать Годунову заслать в стан загадочного претендента на его престол лазутчика, который бы все выведал.
   С этим предложением я и явился к Борису Федоровичу, честно доложив, что до конца в ситуации не разобрался, но процесс идет, только надо еще поработать в самой Москве, куда тянется сразу несколько нитей.
   – Вовсе ничего? – уточнил Годунов, сверля меня своими черными глазами.
   – Ну-у так, кое-что, – замялся я.
   – Одно поведай: он умер?
   Ну и как тут скажешь?
   – Почти, государь, – уклончиво ответил я.
   Густые черные брови Годунова от удивления взлетели вверх.
   – То есть как это почти?
   Пришлось высказать свои сомнения и на чем они основаны. Про картинку я вообще промолчал – навряд ли Бориса Федоровича заинтересуют любовные похождения Федора Романова, который и без того пострижен в монахи, а вотчины и прочее имущество конфисковано, то есть наказан по полной программе.
   – Изрядно, – устало вздохнул Борис Федорович. – И впрямь мудер ты, Феликс Константинович. Без дыбы, без кнута спустя тринадцать годков, ан накопал таковского… Ну требуй награду, – ласково улыбнулся он мне.
   – Да ведь мне почти ничего толком не удалось прояснить, – замялся я. – За что награда-то?
   – А уж о том мне судить – прояснил али как, – построжел Борис Федорович.
   Ну и ладно. В конце концов, я столько времени вбухал. Да и царь не отстанет, пока не попрошу у него хоть что-то. А то возьмет и сам подарок сделает… где-нибудь под Казанью или еще дальше, тогда снова придется ехать.
   О! Идея!
   Мне неожиданно припомнилось, с чего я начинал свой путь в этом мире, и я попросил Бориса Федоровича подарить деревню Ольховку, что на Псковщине, или если нельзя, то сменять на нее мою подмосковную деревушку.
   Если царь на это пойдет, то я сумею отплатить Световиду за все хорошее. В конце концов, если бы не камень волхва, не было бы Квентина, и, как знать – возможно, моя жизнь закончилась бы в остроге или в личной темнице боярина Голицына.
   Годунов недоуменно вскинул брови, но о причинах спрашивать не стал, осведомившись лишь, сколько там душ.
   – Трех десятков не будет, государь, – сразу ответил я, припомнив расчеты по закупке зерна.
   Брови царя поднялись еще выше. Срочно требовалось объяснение. На помощь пришли дядькины рассказы, один из которых я вспомнил.
   – Там неподалеку от него некогда Бирючи стояли, где мой батюшка с моей матушкой повстречались… Сейчас-то села этого давно нет, ляхи еще при Батории спалили, но Ольховка почти рядышком, потому и хотелось бы как память…
   Годунов уважительно кивнул:
   – Тогда иное. Что ж, быть по сему. Завтра же повелю. Токмо как-то оно мелковато для царского подарка… – протянул он с сомнением.
   Э нет, твое величество. Раз дал добро, так чего уж теперь. Царское слово – золотое слово.
   – Для меня в самый раз, – возразил я и вновь напомнил, что до конца выполнить порученное не удалось.
   – Что мог – содеял. И без того столько выведал, что, ежели бы я тебе не верил, как себе, впору повелеть в затвор сесть, яко Ондрюше. Он и то до кое-чего не дотянулся. Про поповского сынка я впервой токмо от тебя ныне и услыхал.
   – Какому Андрюше и в какой затвор, государь? – не понял я.
   – Окольничий Ондрюша Клешнин, кой туда ранее ездил не раз и царевича видал, потому тоже признал подмену, а опосля… по моему совету… в келье монастырской затворился[33], – хмуро пояснил Борис Федорович. – А ты мыслил, блажь на меня нашла, коли я в эдакие сомнения впал? Нет, милый, знал я… кой-что…
   – А царь? – спросил я.
   – И он знал, – кивнул Годунов. – Потому и…
   Рассказывал он недолго, скупясь на слова и стремясь побыстрее изложить, но мне хватило.
   Получалось, что…
   Я сочувственно посмотрел на Бориса Федоровича.
   – С падучей долго не живут, государь, – попытался я успокоить царя. – И я не думаю, что у самозванца она есть. Остается только доказать, что он не болен черной немочью, и все. Тогда станет точно известно, что царевич поддельный. А еще лучше, если прямо сейчас взять и объявить его святым, а мощи нетленными, и у людей вообще не останется сомнений.
   Годунов воспринял мой совет с таким видом, будто я угостил его стаканом неразбавленного лимонного сока. Ей-ей, не преувеличиваю, даже слезы в глазах блеснули.
   Или то сверкнула злость?
   Не уверен. Во всяком случае, радужка глаз, обычно темно-коричневая, почернела, а это у него верный признак подступающего гнева.
   Однако на мне царь срываться не стал, хотя и к моему предложению отнесся несерьезно, то есть не стал ничего уточнять, переспрашивать, конкретизировать, а лишь горько усмехнулся и поинтересовался:
   – А ежели оный вор заявит, что мощи нетленны, потому как вместо него в могилке лежит ни в чем не повинное дитя, коего злые слуги царя Бориски убили, перепутав с ним, – тогда что? А падучей он страдать перестал, потому что его икона излечила.
   – Какая икона? – обалдел я.
   – Ну, скажем, Владимирской богоматери али святого Димитрия, – равнодушно пожал плечами Борис Федорович. – Да не все ли едино. Ты лучше помысли, что будет, егда он так-то поведает всему люду? Поверят ему?
   Я призадумался. Как ни прискорбно это признавать, Годунов оказывался прав и в том и в другом случаях. В нынешние-то времена таким вещам поверят девяносто девять из ста, а может, и девятьсот девяносто девять из тысячи.
   А что касаемо мощей, тут и вовсе завал. Ведь Шуйский-то объявит их позже нетленными, потому что царевича, дескать, убили слуги Годунова, и получится нечто совершенно иное – младенец Дмитрий мгновенно становится не самоубийцей, а мучеником. Сейчас же этот фокус и впрямь не провернуть.
   Но тогда получается, что все мои изыскания напрасны?!
   А зачем же тогда я столько времени вбухал впустую? Лучше бы занимался своей Стражей Верных да царевичем Федором.
   Ой как обидно!
   Поклявшись в душе, что все равно доведу это дело до конца, в смысле проясню ситуацию с Лжедмитрием насколько смогу, я попросил Годунова:
   – А скажи-ка мне, государь, только как на духу: что там происходило у постели умирающего царя Федора Иоанновича? Я о жезле[34], который вроде бы ему передали, чтобы он вручил его наидостойнейшему… Кто-то неведомый распускает по Москве слухи, будто покойный передал его Федору Никитичу Романову, но тот отказался, передал брату Александру, тот еще кому-то, после чего Федор Иоаннович сказал: «Возьмите его кто хочет», и тут откуда ни возьмись сквозь толпу протянулась рука… – Я замялся.
   – А длань оная моей была, – с грустной улыбкой подхватил Годунов. – Схватил я жезл и с им на трон усесться поспешил. Слыхал я о таковском, слыхал. Сказывал мне про то Семен Никитич. Неужто и ты, князь, в то поверил?
   – Нет, государь, – твердо ответил я. – Но слух ходит, а значит, распускают его те, кому выгодно тебя оклеветать.
   – Проще иголку в стоге сена найти, – проворчал Борис Федорович, – потому как чуть ли не всем оное выгодно.
   – Да нет, если что-то похожее было на самом деле, тут искать куда легче, – не согласился я. – Такое распустить мог только тот, кто на самом деле присутствовал в опочивальне подле умирающего царя, а там было не столь много людей. Опять же в этой сплетне говорится не только дурно о тебе, но и хорошо о некоторых других, которые отказались от власти, а значит, они-то в рождении этого слуха и замешаны. Так как оно было на самом деле?
   – Как было, – вздохнул Годунов. – Да почти так все и было, токмо…
   Я внимательно выслушал его короткий рассказ, после чего мне все стало понятно. Получалось, что…
   Впрочем, тут надо еще поработать с бывшей романовской дворней, хотя многое уже прояснилось и без того. Но не только с дворней.
   Куда лучше было бы выяснить напрямую…
   – А все равно надо бы заслать в стан к самозванцу надежного человека, – упрямо напомнил я о своем предложении. – Неужто тот же Семен Никитич не сыщет какого-нибудь отчаянного да смекалистого, который выяснит о нем все – привычки, склонности и прочее. Поверь, государь, чем больше ты знаешь о враге, тем лучше. Обязательно пригодится.
   – Зашлем, зашлем, – хмуро кивнул Борис Федорович. – Отчаянный-то сыщется, у него таких изрядно. Да и смекалистых найти недолго. Токмо где взять надежного? Хотя, ежели серебреца поболе пообещать, из корысти и верность может сохранить.
   М-да-а-а, весьма упадочное настроение. Рассуждает-то верно, но так уныло – самому от тоски взвыть хочется. Но спустя пару секунд причина эдакого пессимизма стала понятна.
   – Весточку привезли мне, – глухим, бесцветным голосом произнес царь. – Побил сей самозванец мои полки. Вчистую побил. Набольшего воеводу и… набольшего дурня мово, князя Мстиславского, ранило тяжко, стяг отняли. Хорошо хоть, что не бежали, а отступили – и на том спасибо.
   «Вот тебе и победа под Добрыничами», – в замешательстве подумал я.
   Неужто мне и впрямь удалось столько всего изменить своим присутствием в этом мире, что пошло эдакое несоответствие прежней истории?! Да быть того не может!
   Я и в последствия, получившиеся из-за раздавленной бабочки, что в рассказе Брэдбери[35], никогда не верил, а тут… Это что же получается? Эффект Россошанского? Хотя нет, если вспомнить самое-самое начало, тогда уж «эффект стрекозы».
   – Вот и поведай, чем он людишек берет, – вывел меня из задумчивости голос Годунова.
   – Это и впрямь опасный человек, государь. Он действительно верит в то, что говорит, потому и все прочие верят ему, – медленно произнес я.
   – Да неужто они не зрят, что он не Дмитрий?! Или?.. – Он осекся, испуганно уставившись на меня. – А может, ты мне не все поведал, дабы боли излиха не причинить?
   – Все как на духу, государь. И он – не Дмитрий, – твердо заверил я, не сводя глаз с Бориса Федоровича, схватившегося за сердце.
   Маленький альбинос Архипушка встревоженно уставился на своего любимого хозяина. Мальчик, потерявший от внезапного испуга в глубоком детстве дар речи и по необъяснимой прихоти царя обласканный им, ставший своего рода безмолвным государевым собеседником, в моменты таких приступов всегда не на шутку пугался за обожаемого благодетеля.
   Вот и сейчас увиденное не понравилось Архипушке настолько, что он нахмурился и требовательно посмотрел на меня.
   Я спохватился и, даже не спрашивая разрешения, властно взял безжизненно свисающую левую руку царя, принявшись старательно массировать ноготь мизинца, приговаривая при этом:
   – Не Дмитрий, не Дмитрий, не Дмитрий…
   – А пошто ему верят? – тоном капризного ребенка жалобно откликнулся Годунов.