Я пожал плечами:
   – Как правило, большинство людей, не зная истины, в своих суждениях следуют за молвой.
   – Но ведь должен быть и какой-то предел! – возмутился царь.
   – Человеческая глупость – это единственная вещь в нашем мире, которая пределов не имеет, – вздохнул я. – Увы, государь, но даже самая большая правда бессильна против маленькой лжи, если ложь устраивает всех!
   – Как это всех? – не понял Годунов.
   – Да так, – вновь пожал плечами я, не прекращая трудиться над царским мизинцем. – Сам посуди. Боярам, и оно тебе прекрасно ведомо, главное, чтоб тебе стало худо. О державе они ж не думают, вот и злорадствуют сейчас втихомолку.
   – А прочие?
   – Прочие, то есть народ, просто поверили в доброго царя, который принесет ему волю и свободу. Когда жизнь тяжела, в сказки верится легко. На самом деле он, конечно, ничего им не даст, но они-то думают иначе. Вот ты послал войско против него. И оно нужно, кто спорит. Но войско может одолеть только его казаков и его ляхов, а вот чтобы одолеть его идею, нужно совсем иное. На мысли следует нападать с помощью мыслей – по сказкам негоже палить из пищалей. Все равно проку не будет, скорее уж наоборот.
   – Но подлинная истина за мной, а не за ним.
   – Кто бы спорил. Только ты забыл, государь, что голос истины противен слуху толпы. Впрочем, голос разума тоже.
   – И что, неужто они поверили в те бессмыслицы, в коих он меня обвиняет? – не унимался Борис Федорович.
   – Не забывай, – напомнил я, – он не просто обвиняет, но старательно повторяет свои обвинения. Первое может быть отброшено человеком в сторону, над вторым он задумывается, после третьего сомневается, а четвертому верит. В отношении оклеветанного получается то же самое: первое ты отбросил, второе тебя задело, третье ранило – вон как прихватило, а четвертое… – Я осекся.
   – Убьет, хотел ты сказать, – криво ухмыльнулся Годунов. – Чего уж там, коль сказываешь, так не щади. И впрямь убивает. Токмо куда надежнее убивают растяпы вроде Мстиславского. Тебя б туда послать, куда лучшее получилось бы. – И поморщился от боли.
   Сам виноват. Нечего толкать бредовые идеи, когда я делаю массаж. И скажи спасибо, что у меня в руках твой мизинец, а то бы ты не только скривился.
   Ишь чего придумал – меня в командующие!
   Хорошо, что я вообще не сломал тебе палец. Это ж додуматься до такого еще надо – я и взводом-то командовал всего ничего, а тут не рота, не батальон и даже не полк – армия.
   Совсем с ума сошел?!
   Я резко выпрямился, встав перед ним, чтобы… сделать ему аккуратное замечание по поводу столь жуткого заблуждения, но он меня опередил:
   – Ишь яко встрепенулся! Понимаю, добру молодцу возгорелося на коня, да с сабелькой супротив ворогов. Но хошь и впрямь тебе верю, что куда лучшее управился бы, ан нельзя. – Потянув к себе ладонь, высвобождая мизинец из моих рук, он продолжил: – За кровного сына страх разбирает, но и за названого душа болит. И не просись, не пущу. Яко Федор един в сердце моем, тако же и ты един близ него. Коль случись что с тобой, ввек себе не прощу.
   – Ты про Ксению забыл, государь, – напомнил я.
   Он отмахнулся:
   – То ангел мой светлый. Она у меня подобно божьему посланцу, над главой витает да крылом овевает. А боле, окромя вас троих, и никого. А у них, детушек моих, егда уйду, и вовсе худо. Ты един надежа им и опора.
   – Вот и не уходи. – Я пожал плечами – мол, о чем разговор.
   – Да нет уж, придется. И здоровьишком слаб, да и… упредили уж меня, чтоб готовился, – после небольшой паузы выдал он.
   Я опешил. Это что ж за скотина такая обнаружилась, чтоб такие вещи больному человеку говорить?!
   Медики?! Да гнать в шею таких докторов!
   Или кто-то иной? А кто? Из недоброжелателей? Тогда почему царь ему поверил? А может, еще одна комета пролетела, вот он и…
   – Не верь, государь, – твердо произнес я. – Ничему не верь.
   – Ей как же не поверишь – пророчица, – вздохнул Годунов.
   Из дальнейшего рассказа я понял, что живет в Москве некая старица Алена. Где-то за Козьим болотом она вырыла себе землянку вроде кельи и ютилась в ней.
   Слух о том, что она предсказывает будущее, дошел до царских палат, и Борис Федорович загорелся узнать, что будет с ним.
   В первый раз она вообще отказалась принять царя – ну и порядки на Руси! – а во время своего второго посещения юродивой царь обнаружил у запертого входа в ее нору что-то типа макета маленького гробика.
   Во всяком случае, воображению мнительного Бориса Федоровича грубо выструганная деревяшка представилась именно домовиной, хотя как она выглядела на самом деле – понятия не имею и сильно сомневаюсь, что там имелось большое сходство.
   – Тут уж и глупый поймет, к чему она мне енто выставила. – Он развел руками, ссутулился, сгорбился по-стариковски и вяло махнул рукой, давая знать, чтоб я уходил.
   Разубедить? Нет, при его мистицизме лучше и не пытаться – как бы хуже не было.
   Ну и ладно, зайдем с другого бока.
   – А… когда к царевичу Федору Борисовичу, государь? – спросил я напоследок.
   – Да хошь ныне, – равнодушно откликнулся он.
   Но я же спрашивал не для этого. Раз у царя столь пакостное настроение, пускай угробленное и не мною, надо восстанавливать, а для того имелось одно, но надежное и неоднократно испытанное на практике средство – похвалить своего ученика.
   Потому и начал интересоваться часами занятий – исключительно для затравки дальнейшего разговора.
   – Я к тому, чтобы узнать: мои часы занятий с ним не переменились? – уточнил я, собираясь перейти к основной теме – бесподобной памяти и прочим достоинствам Федора.
   Кстати, без вранья. Парнишка действительно чертовски умен, половину хватает на лету, а для остального достаточно кое-что слегка пояснить, и все.
   – Все яко и прежде было, – столь же вяло ответил Годунов.
   Судя по его голосу, часы занятий волновали его сейчас меньше всего. Ладно, сейчас мы тебя взбодрим, дядя Боря. Но не успел. Он почти сразу спохватился, словно что-то припомнил, и поправился:
   – Хотя постой. Теперь ты с ним поране гово́рю веди. Чрез два часа опосля обедни можешь ему своего Мак…
   – Макиавелли, – подсказал я.
   – Во-во, поведай ему далее, яко оно да что.
   Я вежливо поклонился (успел в совершенстве освоить нехитрую «галантерейную» науку – чтоб и учтиво, и с сознанием своего достоинства), после чего повернулся было к выходу и даже сделал пару шагов, но тут меня осенило:
   – А как же Квентин? Это же были его часы для занятий? Или он теперь будет после меня?
   Годунов резко повернулся в мою сторону. Былую апатию как рукой сняло. Правда, взбодрился он как-то неправильно – уж очень мрачный взгляд. Да и брови вон как нахмурил.
   – Вовсе он никак не будет, – отрезал царь. – Послы от аглицкого короля Якова прибыли с ответом да известили, что приятель твой как есть самозванец! – сурово выделил он последнее слово и с упреком покосился на меня, явно желая добавить нечто ехидное и по моему адресу, но не стал, а вместо этого разгневанно заметил: – Ишь чего умыслил! Сам невесть кто, а туда ж, к дочери моей свататься! Да еще вирши о любви лопотать ей учал! Мало мне щенка-сопляка в Северской земле, коего бояре подсунули, так тут под носом еще один завелся! Право слово, яко блохи плодятся.
 
Он – самозванец!..
Гони его поганою метлой!..
Он здесь хотел поужинать на шару,
Искал себе удобную кровать…
Но мы не можем каждому клошару
По первой просьбе двери открывать!..[36]
 
   – Так он?.. – нерешительно протянул я, не решаясь спросить, хотя основное и без того было ясно.
   – В железах, – уточнил Борис Федорович. – Вот токмо Семен Никитич доведается, с каким таким подлым умыслом объявил он себя так-то, и сразу аглицким людишкам выдам, яко они просили. Пущай везут обратно да примерной для всех прочих казни предадут!
   Лицо его побагровело, голос сделался хриплым. Чувствовалось, что дыхания не хватает, поэтому концовка гневной речи прозвучала полушепотом, и от того показалась мне еще более зловещей:
   – Сам бы с радостью четвертовал, да коль он с тобой в родстве, хошь и дальнем, не тронул. Пущай на родине с ним что хотят, то и учиняют, хоть вешают, хоть шею рубят – я уж о том отписал Якову.
   Он замолчал, все так же тяжело дыша. Я было вновь потянулся к его левой руке, но он завел ее за спину.
   – Неча! Покамест ты мне тут мизинец жамкал, он иной мизинец лобзаньями покрывал. Эва чего удумал! Без роду без племени, а туда же – в зятья! И… иди отсель, княже, – посоветовал он мне, понизив голос. – Опосля договорим.
   Признаться, я слегка обалдел от таких оглушительных новостей, особенно последней, связанной с поцелуями – когда и как только ухитрился? – а потому поначалу не произнес ни слова.
   Вот это известие так известие – как обухом по голове. Ехал как победитель, а вместо лаврового венка получил терновый. Пускай не на свою голову, но от этого не легче.
   Едва придя в себя, я попробовал было открыть рот, но царь воззрился на меня столь яростно, что пришлось немедленно его закрыть.
   Нет, я не испугался его гнева в отношении себя. Вон как возвысил – в названые сыны произвел, так что, даже если и разорался бы, все равно потом остыл бы.
   Просто смысла не было.
   Первую вспышку гнева бесполезно унимать словами. Она глуха и безумна, он меня просто не услышит – злость прочно заткнула ему уши.
   Гораздо выгоднее обратиться к нему потом, когда он слегка успокоится – лекарство приносит пользу, если давать его в промежутках между приступами, а не во время их.
   Потому я не стал усугублять и, так и не сказав ни слова, вторично поклонился и вышел.
   Машинально протопав по многочисленным коридорчикам и лесенкам до самого Красного крыльца, я очнулся лишь на улице, когда начинающаяся метель щедро плеснула мне в лицо сухими крупитчатыми снежинками, больше напоминавшими горошек.
   Лишь тогда я немного пришел в себя, хотя по-прежнему не представлял, что можно предпринять в такой ситуации.
   Нагнувшись к только что наметенному близ угла небольших деревянных перилец сугробику, я щедро черпанул из него снега и старательно протер лицо. Показалось мало.
   Импровизированное умывание длилось минут пять. Щеки к этому времени, скорее всего, уже не румянились – полыхали кумачом, но мне было не до них. А потом кто-то тронул меня за плечо.
   Оглянулся – стрелец.
   – Меня до тебя, княж Феликс Константиныч, царевич Федор Борисыч прислал. Велел вопросить: неужто не заглянешь ныне? Сказывал тако ж, что, мол, коль не возжелает, то не нудить[37], потому как с дороги, одначе хошь и на краткий миг, но повидаться надобно, потому как кой-что поведать потребно.
   Стрелец заговорщически огляделся по сторонам и, встав на цыпочки, чтобы достать до моего уха, негромко произнес:
   – Сказывал царевич, что хочет тебе тайное поведать о твоем знакомце, как его бишь, запамятовал вовсе… Колине. Потому ты к государю не ходь, а поначалу к ему, значится, к царевичу.
   Хороший совет, мудрый. Жаль только, что выполнить его не в моих силах – побывал я уже у государя. А вот что касается Федора…
   «Точно! Царевич! – осенило меня. – Царь ему во всем потакает, так что и просьбу отпустить Квентина тоже выполнит. Ну пускай наполовину, скажем, сошлет куда-нибудь. Главное, чтоб не выдавал англичанам. В Лондоне ему не отмазаться. Если уж даже за оскорбление королевского величества полагается смертная казнь через повешение, четвертование и колесование, то самозванца…»
   Однако в ответ на все мои убеждения и упрашивания Федор только беспомощно разводил руками.
   – Все мне ведомо, княж Феликс, ан ничего покамест не поделать. – Паренек чуть не плакал от огорчения. – Ежели бы не вирши… – тоскливо протянул он. – Да тут все одно на одно наложилось, яко черт нашему плясуну ворожил! Едва батюшка с аглицкими послами переведался, кои ему ответствовали про княж Квентина, дак он мигом сам к нам в светелку спустился, а тут…
   Из дальнейшего сбивчивого рассказа стало ясно, как именно влюбленный сопляк влетел, причем так круто, что дальше некуда, поскольку момент для входа Борис Федорович выбрал самый неподходящий.
   Для Дугласа, разумеется.
   Поведанная английскими послами новость оказалась настолько ошеломительной для Бориса Федоровича, что он и впрямь еле усидел на месте, а потом прямиком из Грановитой палаты[38], как сидел на троне в парадном облачении и саженной шубе, так в том и поспешил в комнату для занятий сына. Ну разве что державные регалии оставил, да и то не все.
   Особый индрогов посох[39] он так и не выпустил из рук – столь сильно торопился.
   У самого входа он приостановился, чтоб немного отдышаться, услышал такое, что даже поначалу не поверил, и осторожно заглянул внутрь.
   Петли двери были хорошо смазаны, потому при ее открытии не раздалось ни малейшего скрипа, а присутствующие были настолько увлечены, что даже не заметили постороннего.
   К тому же из-за решетки входную дверь не видно, Квентину было не до того, да и находился он к двери спиной, а Федор, стесняясь присутствовать при столь откровенных излияниях сердечных чувств своего учителя, под явно надуманным предлогом вышел в соседнюю комнату.
   От увиденного Годунов поначалу даже растерялся. Одно дело услышать, а другое – увидеть своими глазами.
   Дело в том, что как раз в этот самый миг влюбленный шотландец, стоящий на коленях и патетически прижимающий одну руку к груди, призывно протягивал другую к решетке.
   При этом он звонко призывал смилостивиться над несчастным влюбленным и дать для лобзания хотя бы малый перст…
   Если бы еще нянька царевны не заснула…
   При ней Ксения на такое не решилась бы, а тут, воровато оглянувшись на свою дрыхнущую дуэнью, она смилостивилась и просунула пальчик через решетку. Квентин коршуном метнулся к нему…
   И все это на глазах у царя, который, остолбенев, наблюдал происходящее…
   Голос Борис Федорович подал всего через несколько секунд, когда пришел в себя, но и этого времени Квентину оказалось предостаточно, чтобы приступить к поцелуям.
   Дальнейшие подробности живописать ни к чему, да я ими и сам не очень-то интересовался, прекрасно зная конечный результат.
   – Ксюха тоже третий день сама не своя ходит, – уныло продолжил царевич. – Нешто она мыслила, егда перст свой протягивала, яко оно все обернется? Уж больно ее жаль разобрала, вот и сунула мизинчик…
   И тут же, в продолжение сказанного, раздался дрожащий от сдерживаемых слез грудной девичий голос:
   – Не серчай, княж Феликс Константиныч. И впрямь помыслить не могла, что так оно все… Не виноватая я… – Не договорив, она заплакала.
   «Ну да, не виноватая, он сам пришел, – вздохнул я. – Только то, что смешно в кино[40], в жизни…»
   – Чего уж тут, – сказал я. – Снявши голову, по волосам не плачут.
   – Я в ноги батюшке паду… – раздалось из-за решетки. – Он добрый… поймет… Поверит, что не люб он мне. Жаль взяла – эва как молил, да и забавно стало, вот и…
   – И я тож государю поклонюсь, – заверил меня Федор, подозрительно шмыгая носом. – Батюшка завсегда мне в таковском потакал – неужто ныне не смилостивится?!
   – Только побыстрее, – попросил я, хотя и не особо надеялся на положительный результат.
   Если бы что-то иное – шансы были бы неплохие. Насколько я понял из рассказов царевича, Борис Федорович очень трепетно относился ко всем прихотям сына, тем более что тот особо не доставал ими своего отца, памятуя о мере.
   Но тут особый случай.
   Квентин оказался в глазах царя не просто влюбленным идиотом, но, как он его только что при мне назвал, самозванцем.
   И это в то самое время, когда на юге Руси город за городом переходит под власть еще одного самозванца. К тому же переходит не по принуждению, а, что царю обидно вдвойне, исключительно по доброй воле.
   И тут под носом возникает второй, посягающий даже не на Русь, а на самое святое для Бориса Федоровича – на семью в лице единственной и горячо любимой дочери, которая для него, как мне помнится, «светлый ангел».
   Вот они и слились в его глазах в единое целое – тот южный Лжедмитрий и этот лжекоролевич и лжезять.
   Да так крепко слепились – поди отдели.
   – Побыстрее нежелательно бы, – замялся царевич. – Как бы хуже не вышло. Еще б седмицу выждать, чтоб гнев евонный утих, а уж тогда…
   – Квентин теперь у Семена Никитича гостюет, – пояснил я. – Потому ему каждый лишний час там, как день, если не месяц. Да и хилый он здоровьем. Еще когда сюда ехал, еле-еле с того света вытащили. А в пыточной на дыбе да под кнутом из него живо остатки здоровья вытрясут.
   – Батюшка обещал, что опрошать с бережением станут, – торопливо заверил Федор. – Сам при мне так Семену Никитичу сказывал: мол, увечить не удумай.
   – И на том спасибо, – вздохнул я. – Вот только боюсь, что с него и кнута хватит. – И развел руками. – После всех этих новостей ты уж прости, царевич, но нынче я занятия вести не в силах. Да и завтра-послезавтра тоже.
   – Да нешто я не разумею?! – искренне возмутился Федор. – Али я истукан какой?! Знамо дело. Как схотишь, так и заглянешь, хошь чрез седмицу.
   – Э-э-э нет, через три дня непременно приду, – заверил я. – У нас с тобой и так изрядные каникулы вышли, так что жди.
   Срок на опрос холопов с романовских подворий я себе отвел всего в два дня. Знал, что могу не успеть, потому и торопился. Правда, не уложился, зацепив еще денек, но и он тоже не помог.
   Эх, досада, хотел выложить царю все от и до, а теперь придется воспользоваться лишь той картинкой, что сложилась у меня в голове еще в Домнино и Климянтино, да второй, которая получилась тут.
   А поможет ли она, заинтересует ли Годунова?
   Это ж самое начало авантюры, не более.
   Так сказать, дела давно минувших дней, преданья старины глубокой…
   Впрочем, тут я погорячился, не такой уж старины, и не столь глубокой – всего-то шесть с лишним лет прошло, но все-таки не то. Желателен материалец посвежей.
   К тому же я еще колебался, поскольку по моему раскладу получалось, что Отрепьев, известный мне по истории, то есть без приставки Смирной, вовсе ни при чем, и это обстоятельство несколько смущало – я что, самый умный?
   Все катят бочку на него, и только я полез в иную сторону, подозревая совершенно других людей. А не упустил ли я чего?
   Нет уж, лучше дождаться Игнашку, чтобы повторно напустить его на бывшую дворню Романовых.
   Но мне самому высветившаяся в моем воображении картинка виделась так явственно, словно я был тому очевидцем. Все мозаичные стеклышки лежали каждая в своем гнездышке…
   Даже слухи, которые к тому времени гуляли по Москве, подходили к ней идеально. Например, о жезле, то бишь царском скипетре…
   Впрочем, что это я все обиняками да намеками? Секретов нет. Пожалуйста, пользуйтесь.
   Итак, мозаичная картинка номер два.

Глава 7
«Воскресение из мертвых»

   Тот день в Климянтино Федор Никитич вспоминал долго, во всех красках, во всех подробностях.
   Вспоминал и одно время клял себя на чем свет стоит – надо же было допустить эдакую глупость, возомнив, что из нее может вырасти что-то путное.
   Разве может яблоня-дичок принести сладкий плод? Да ни в жисть, как ты за ней ни ухаживай.
   Но клял он себя потом, спустя годы, а тогда уж очень был озлоблен на Годунова.
   Ну в самом деле, где это видано, чтоб столь худородному вручать шапку Мономаха?! Это ж, можно сказать, воровство, совершаемое прилюдно.
   Мало того, еще и народец словно умишком тронулся – просит Бориску надеть на себя венец, а тот и нос воротит – дескать, недостоин.
   Потому Федор Никитич, с трудом выдержав два хождения в Новодевичий монастырь, третьего похода терпеть не возжелал.
   Стоило лишь подумать, как не в его, а в руках Годунова окажутся золотые символы царской власти, как становилось обидно и горько.
   А ведь довелось Федору Никитичу подержать один из них, да, видать, слабо ухватил.
   Никогда старшему из братьев Романовых не забыть ту минуту, когда царский жезл оказался в его длани. Случайно, конечно. Просто, как самый старший двоюродный брат, он был подле изголовья умирающего царя.
   Когда бояре, ошалевшие от такого поворота событий – впервые государь уходил из жизни, не оставив после себя прямого наследника, и кому теперь править, поди пойми, – вновь стали настаивать на том, чтобы Федор Иоаннович назвал имя преемника, то кому-то в голову пришла эта мысль с жезлом.
   Была тому и тайная причина.
   Царю не до них и вообще не до мирской суеты. Он уже помыслами там, в неведомом далеке, из которого все мысли о бренном и житейском кажутся глупыми и нелепыми. Потому он может отнестись к этой затее как к чему-то несерьезному, можно сказать, детскому, вручив этот жезл первому попавшемуся на глаза.
   И каждый думал: «А почему бы и не мне? Ведь и я тоже Рюрикович».
   Иных же, которые к корню мифического прародителя не относились, в опочивальне вовсе не имелось. Ну разве что родичи – Романовы, да еще шурин – Годунов и жена царя Ирина, да и та отсутствовала. С час назад ее зареванную вывели под руки ближние боярыни.
   Принесшему скипетр было не пробиться к изголовью царской постели, и потому он просто протянул жезл ближайшему, чтобы тот в свою очередь передал его по цепочке государю.
   Вот так и пошел гулять по рукам символ государственной власти, пока не дошел до Федора Никитича, которому сунул его в руки брат Александр.
   Дальше был государь – ему и надлежало передать скипетр. Но сердце Федора Никитича екнуло, и он несколько замешкался. Задержка длилась недолго, но Федор тут же ощутил на себе тяжелый взгляд Бориса Годунова.
   На правах царского шурина тот вольготно расположился по другую сторону изголовья и теперь внимательно смотрел на старшего из братьев Романовых.
   Федор вздрогнул и протянул скипетр царю, но тот, что-то беззвучно прошептав, вяло оттолкнул его руку.
   Вот тут-то возник у Федора дикий, непреодолимый соблазн во всеуслышание объявить, что государь передал жезл, а вместе с ним и царскую власть ему, как своему брату.
   К тому же так оно и было.
   Ну или почти так – все ведь видели движение руки царя, а уж оттолкнул ли он скипетр или вернул его наидостойнейшему – поди пойми. Кто тут разберется?
   Ох, искушение.
   Почти как у Христа в пустыне.
   И вновь Федора Никитича охладил ледяной прищур карих, а теперь от ярости потемневших почти до черноты глаз Годунова. И мгновенно пришел страх – эвон чего удумал, ведь живым не выйдешь!
   А еще стыд за собственный испуг.
   Он в замешательстве неловко сунул скипетр брату Александру, зачем-то пояснив осипшим голосом, хотя и без того было понятно: «Возверни тамо. Не берет государь – не ведает, кому передать», и вновь почти просительно уставился на Годунова.
   Но тот не ответил.
   А потом их и вовсе выгнали оттуда.
   Всех.
   «Будто холопьев каких!» – прилюдно возмущался Федор Никитич, но гораздо позже, а в тот момент он послушно подчинился требованию лекаря, хотя попытку сделал.
   – Можа, я, как родич, останусь? – робко попросил он, но Годунов в ответ лишь безмолвно указал глазами в сторону медика. Мол, не моя это блажь и не прихоть, и вообще, я сам тут ничем не распоряжаюсь, а повинуюсь наравне с прочими.
   Делать было нечего, оставалось повиноваться. Однако хоть в движении, но сумел выказать несогласие с таким решением лекаря, почему-то дозволившего остаться только самому Борису, – ступал к двери неспешно, гордо выпрямившись, и близ нее на несколько секунд специально замешкался, сделав вид, что утирает выступившие слезы.
   Вот тогда-то, когда он их якобы вытирал, Федор Никитич и услышал тихий, но отчетливый голос Федора Иоанновича:
   – Ты, Бориска, ежели Митя объявится, уж не забидь мово братца. Господь тебе сироту не простит.
   Федор Никитич вздрогнул от неожиданности. Всякое он ожидал услышать от умирающего, но такое…
   Однако хватило ума сообразить, что порой знание оборачивается не токмо печалью да скорбью, как сказано в Библии у Екклесиаста-проповедника, но еще пытками и дыбой. А уж столь тайное запросто и плахой, потому больше мешкать не стал, поспешив удалиться.
   О чем далее беседовал наедине с умирающим царем его шурин, неведомо, но, судя по недовольному лицу Бориса, ни до чего хорошего он так и не договорился. Тогда Федор Никитич еле-еле сдержал торжествующую улыбку. А она уж так просилась, так лезла наружу, подлая предательница, что у него аж челюсти вывернуло, и он скорчил какую-то гримасу, чтоб не допустить, затаить ее, окаянную.
   И, как выяснилось, вовремя – мгновением позже он вновь уловил на себе не столько испытующий, сколько удивленный взгляд Бориса Федоровича.
   Клял себя потом Федор Никитич за трусость, ох как клял, но тогда не сдержался и, подойдя к Годунову, счел нужным пояснить причину, по которой скорчил рожу:
   – Уж яко плакати охота, Борис Федорыч, ажно скулы ломит.