Последние слова граф произнес сухим, отрывистым тоном и, откинувшись на спинку бутаки, опять закурил свою сигару, успевшую уже потухнуть. Скрестив на груди руки, он, по-видимому, твердо решил не говорить больше ни слова.
   Валентин долго смотрел на своего друга, по временам покачивая головой и с неудовольствием хмуря брови.
   Наконец, он решился возобновить прерванную беседу.
   — Гм! — проговорил он. — Я теперь знаю, как ты жил здесь все это время, согласен… Судя по твоему рассказу, тебе не пришлось пережить ничего необычного, и поэтому ты, по-моему, не имеешь никакого права жаловаться.
   — Я и не жалуюсь, — перебил его граф, — я только констатирую факты, вот и все.
   — Совершенно верно, — сказал Валентин, — но из всего того, что ты мне рассказал, для меня остается неясным один пункт.
   — Какой?
   — Ты рассказал мне все о том, что ты тут делаешь, это правда. Но как бы ни была велика связывающая нас братская дружба, она не может, по моему мнению, служить достаточным основанием для того, чтобы объяснить причину, почему ты так упорно хотел меня найти.
   Граф выпрямился, глаза его сверкнули.
   — Разве ты еще не отгадал этого, Валентин?
   — Нет.
   Граф опустил голову, и на несколько секунд беседа снова была прервана.
   — Ты прав, Валентин, лучше сразу с этим покончить и больше уже не возвращаться. Впрочем, ты знаешь так же хорошо, как и я, что я хочу тебе сказать, — продолжал граф.
   — Может быть, — лаконично ответил охотник.
   — Э-э, полно! Я ведь не дурак, и утром в тот день, когда ты явился в мой лагерь просить пристанища, ты меня должен был понять с первых слов, невольно вырвавшихся у меня.
   — Очень возможно, — невозмутимо проговорил Валентин» — но так как я не заявляю никаких претензий на умение отгадывать загадки, будь так добр, объясни мне все, пожалуйста.
   — Ты этого требуешь?
   Охотник утвердительно кивнул головой.
   — Ну ладно! — продолжал граф. — Ты все такой же, каким был и пятнадцать лет тому назад.
   — А разве мы будем говорить в настоящую минуту не о тех временах? — улыбаясь, спросил Валентин.
   — А! — вскричал граф, ударяя рукой по ручке бутаки. — Я же говорил, что ты и сам отлично знаешь, в чем тут дело.
   — А разве я говорил тебе «нет»?
   — Зачем же ты требуешь?..
   — Затем, что так надо, — сухо ответил охотник.
   — Хорошо, ты останешься доволен, потому что я повторю тебе твои же собственные слова.
   — Я слушаю… Кстати, ты помнишь, это было в холодную зимнюю ночь… в спальне…
   — Да, дождь хлестал в окна, ветер завывал в длинных коридорах отеля, и я с нетерпением ждал тебя… Наконец ты пришел… Мне грозило полное разорение… Я хотел умереть, но ты мне помешал.
   — Это правда. Разве я поступил плохо?
   — Может быть, — отвечал граф глухим голосом, — но только я приведу тебе твои собственные слова…
   — Позволь, Луи, мне самому их повторить. Несмотря на то, что прошло уже пятнадцать лет, все так живо сохранилось в моей памяти, как будто случилось только вчера… Я сначала доказал тебе, что ты напрасно отчаиваешься, — торжественно проговорил Валентин, — и что для тебя далеко не все еще потеряно, а в ответ на последнее возражение, которое ты попытался мне привести, сказал: «Будь спокоен, Луи, будь спокоен! Если я через два года не исполню своего обещания — я сам отдам тебе твои пистолеты и тогда…» — «Тогда?» — спросил ты. «Тогда, — продолжал я, — не ты один покончишь с собой». — «Согласен», — отвечал ты. Вот то, о чем говорили мы в ту памятную ночь, решившую твое будущее и сделавшую из тебя человека… Верно ли это? Не забыл ли я чего-нибудь?
   — Нет, ты ничего не забыл, Валентин.
   — Ну?
   — И вот после того, как я исполнил данное тебе обещание, я требую и от тебя, чтобы ты исполнил наш уговор.
   — Я тебя не понимаю.
   — Как! Ты меня не понимаешь? — вскричал граф, вскакивая со своей бутаки и выпрямляясь во весь рост.
   — Нет, — холодно отвечал Валентин. — Но если ты этого требуешь, клянусь Богом! — добавил он, в свою очередь оживляясь, — давай повторять старое, я ничего другого и не желаю… Что ты мне говоришь о выполнении договора? Разве я не исполнил моих обещаний? Разве я не помог тебе ее разыскать, — ту женщину, которую ты уже не надеялся когда-либо увидеть? Разве ты не был женат на ней? Разве ты не наслаждался с ней десятью годами полного, безоблачного счастья? По какому праву клянешь ты свою судьбу, неблагодарный человек? И за что? За счастье, которое продолжалось целых десять лет, десять долгих веков на этой земле! Посмотри вокруг себя и покажи мне человека, который мог бы сказать, что он хотя бы один год в своей жизни был так счастлив, как ты, и тогда я пожалею тебя, я поплачу с тобой, и если нужно, даже помогу тебе умереть! О-о! Все люди одинаковы, они слабы в радости, как и в горе, за несколько дней несчастья забывают целые годы счастья! Итак, ты опять, после пятнадцати лет, возвращаешься к тому же, с чего начал. Сумасшедший! Да знаешь ли ты, что значит вечно вести жизнь, полную страданий и ужасных мучений, чувствовать каждый час, каждую минуту, как разрывается твое сердце, без всякой надежды на лучшее, и при этом не только жить, но еще улыбаться и казаться веселым? Пришлось ли тебе терпеть хотя бы только один день эту ужасную пытку? И ты имеешь право так смело говорить о смерти?
   Мало-помалу Валентин оживился, его лицо судорожно подергивалось, а глаза метали пламя.
   Луи, испуганный тем возбужденным состоянием, в котором находился его друг, смотрел на него, не понимая, что это значит.
   — Валентин! — вскричал он. — Валентин! Ради самого Бога, успокойся!
   — А-а! — продолжал Валентин с пугающим смехом. — Ты говоришь, что ты страдаешь, ты несчастлив, — ну так слушай: женщина, которую ты любил, которую я разыскивал для тебя, на которой дал тебе, наконец, возможность жениться, ну… я… я… я… Нет! Я не любил ее!.. Я обожал ее!.. За то, чтобы иметь возможность сказать ей это, я с радостью отдал бы свою кровь каплю за каплей, а между тем я — человек, которому ты рассказываешь о своих страданиях… Я помог вам вступить в брак… Я даже улыбался… Понимаешь ты? Я улыбался!.. И никто не слышал от меня ни единой жалобы, ни единого слова, которое могло бы обнаружить страсть, сжигавшую мое сердце… Я убежал в пустыню!.. И там я страдал пятнадцать лет! О! Боже мой! Даже и теперь рана эта болит так же, как в первый день. Теперь и я сказал тебе все, что было у меня на сердце… Скажи же мне сам, Луи, что значат твои страдания в сравнении с моими? По какому праву смеешь ты искать смерти?
   — О! Прости меня, прости, друг Валентин! — вскричал Луи, бросаясь к нему на грудь. — О да, ты прав!.. А я даже…
   — Это и не нужно, Луи, — грустно отвечал Валентин, обнимая графа. — Это совсем не нужно… Ты поступил так, как поступил бы всякий на твоем месте… Я не могу, не имею права сердиться на тебя за это… Напротив, я должен просить у тебя прощения за то, что позволил себе увлечься и открыть тебе тайну, которую я поклялся навеки похоронить в своем сердце. Увы! Все мы на этом свете должны нести свой крест!.. Мне достался тяжелый крест, но это, по всей вероятности, потому, что я силен, — добавил он, пытаясь улыбнуться. — Ну, а теперь поговорим о тебе. Время юности и радужных надежд для нас давно уже миновало, и теперь мы знаем, что впереди лишь тяжелые испытания… Я тоже устал жить, как и ты, жизнь тяготит меня. Видишь ли, мой друг, я совершенно согласен с тобой и не только не помешаю тебе умереть, но хочу даже сдержать мое обещание до конца и последовать за тобой в могилу.
   — Ты, Валентин? О нет, это невозможно!
   — Почему? Разве наше положение не одинаково?.. Разве оба мы с тобой не одинаково страдали? Неумолимый кредитор, ты явился требовать от меня уплаты долга… Я согласен заплатить, но только с одним условием.
   Луи слишком хорошо знал твердый и решительный характер своего молочного брата и поэтому не стал спорить.
   — С каким? — спросил он.
   — Я сам выберу род смерти.
   — Согласен.
   — Подожди, Луи, не торопись соглашаться… Я имею в виду не простое самоубийство, и поэтому мне нужно честное слово дворянина, прежде чем я яснее выскажу свою мысль.
   — Я даю тебе слово.
   — Хорошо. Для мужчины на свете существуют только две трудные вещи: первая — уметь устроить свою жизнь, а вторая — уметь устроить свою смерть. Человек, который, запершись в спальне, пускает себе пулю в лоб, предварительно написав друзьям, что жизнь ему надоела и он решил покончить с собой, — такой человек — трус или сумасшедший. Нет! Я не хочу такого самоубийства, оно ничего не значит, ничего не доказывает и ни к чему не ведет. Но существует другой вид самоубийства, о котором я всегда мечтал, — это самоубийство человека, который, жертвует жизнью себе подобным и преследует одну цель — быть им полезным. Он умирает, выполнив свой долг!
   — Я начинаю тебя понимать, Валентин.
   — Может быть, но сначала дай мне закончить. Мы теперь в такой стране, где все, как бы нарочно, подготовлено для этой цели и где даже делались уже попытки в этом роде, хотя и неудачно. — Припомни историю графа де Лорайль с его колонией Гетцали. Сонора, богатейшая страна на свете, окончательно задыхается и умирает из-за неразумной и унизительной политики мексиканского правительства. Ну так вот! Вернем жизнь этой стране!.. Пойдем набирать французских эмигрантов в Калифорнии и вернемся сюда дать свободу народу, который, я уверен, нас оценит и поймет. Нас ждет гибель в случае неудачи?.. Но ее-то мы и желаем! По крайней мере, когда мы падем, мы умрем со славой, как мученики, унося с собой всеобщие сожаления и симпатии… Вместо того, чтобы нам стреляться самим, как трусам, мы умрем как герои! Разве такая смерть, или такое самоубийство — не самое благородное, не самое высокое изо всех, какие только можно придумать?
   — Да, Валентин, ты прав, ты всегда прав! О! Только таким образом могут и должны умирать люди, подобные нам.
   — Отлично! — вскричал Валентин. — Ты меня понял.
   — Я не только понял тебя, брат, но я еще, так сказать, предугадал это.
   — Каким же образом?
   — Когда я в последний раз виделся с графом де Лорайль в пустыне, я возвращался с Весельчаком и неким индейским вождем с осмотра одного богатейшего прииска, открытого этим индейцем. Он предоставил прииск в полное распоряжение Весельчака, а Весельчак уступил это право мне. После свидания я отправился в Мехико, где завязал отношения с несколькими знатными лицами, между прочим, с французским поверенным в делах. Ты, конечно, знаешь, как медленно все делается в этой несчастной стране. Однако, благодаря принесенным мной образчикам, которые я предусмотрительно захватил с собой и покровительству некоторых лиц, мне удалось основать общество (главой избрали меня), с правом сформировать из французов вооруженный отряд и с ним приступить к разработке прииска.
   — Ну?
   — Я отправился в Сан-Франциско, но у меня не хватило двух вещей — терпения и денег, чтобы нанять людей и запастись всем необходимым для путешествия, а главное, должен тебе сознаться, мне недоставало желания добиваться успеха!.. Но сейчас ты, Валентин, пробудил это желание, твое присутствие вернуло всю мою энергию. Хотя я не знаю еще, какими средствами удастся мне устранить препятствия, мешающие выполнению моего проекта, но я их устраню, клянусь тебе в этом.
   — Зачем, именно, приехал ты в Сонору?
   — Я не сумею объяснить этого тебе. Моя торговля быками была скорее бегством, чем деловой поездкой… Мне все опротивело, и я искал только случай так или иначе покончить со всем.
   — Хорошо. Теперь слушай, что я тебе скажу. Завтра, с восходом солнца, ты уедешь отсюда и помчишься во весь дух в Сан-Франциско. Твоя поездка в Сонору была предпринята с целью произвести новые исследования… Наконец, ты можешь выдумать первый попавшийся предлог и серьезно примешься за дело, станешь набирать людей, а я продам твое стадо и устрою все таким образом, чтобы добыть средства, в которых ты нуждаешься… Не беспокойся ни о чем и смело устраивай свои дела.
   — Но как же ты это сделаешь? Мне ведь нужно очень и очень много денег.
   — Предоставь это мне, и в назначенный час я доставлю тебе даже больше, чем нужно. Итак, решено: с восходом солнца ты отправляешься.
   — Хорошо. Согласен. Но только где же и когда я с тобой опять увижусь.
   — Правда. Ровно через двадцать пять дней, считая с нынешнего, я войду к тебе в комнату перед вечером.
   — Но я еще сам не знаю, где буду.
   — Не заботься, пожалуйста, об этом, я сумею найти тебя.
   — Итак, через двадцать пять дней вечером.
   — Да, я явлюсь вместе с деньгами, — смеясь ответил Валентин.
   — Спасибо, брат. Мой добрый гений! Если на мне и есть несколько пятен, то, в виде искупления за них, ты готовишь мне прекрасную смерть.
   — Жаловаться тебе, во всяком случае, не на что! Я сделаю из тебя Франциска Писарро и Альмагро.
   Пожав друг другу руки и обменявшись еще несколькими незначительными словами, они кинулись на свои постели, и вскоре сон смежил их усталые глаза.

глава V. Удивительное действие музыки

   В то время как молочные братья вели беседу, в кварто, куда удалились Курумилла и дон Корнелио, случилось нечто такое, о чем необходимо рассказать читателю.
   Войдя в кварто, Курумилла вместо того, чтобы лечь на предназначавшуюся ему скамью, разостлал свой сарапе на полу и, улегшись на него, тотчас же закрыл глаза.
   Дон Корнелио, наоборот, повесив лампу на гвоздь, вбитый в стену, и поправив в ней обуглившийся фитиль острием ножа, уселся на край своего ложа, опустив ноги, и громким голосом начал петь романсеро о короле Родриго.
   Услышав пение в такую неурочную пору, Курумилла приоткрыл один глаз, ничем другим, однако, не выражая своего вполне законного протеста на такое нарушение его прав на отдых.
   Заметил или не заметил дон Корнелио протест индейца, но, во всяком случае, он не обратил на это никакого внимания и продолжал себе петь во весь голос.
   — О-о-а! — произнес индеец, поднимая голову.
   — Я был уверен, — отвечал дон Корнелио с веселой улыбкой, — что эта музыка вам понравится.
   И он принялся еще усерднее выделывать фиоритуры.
   Араукан встал, подошел к певцу и, слегка дотронувшись до плеча, сказал ему своим гортанным голосом с гримасой неудовольствия:
   — Надо спать.
   — Ба-а! Оставьте, вождь, музыка имеет волшебное действие, она заставляет забывать даже сон. Лучше послушайте-ка вот это:
   Oh! Si yo naciera ciego! О!
   Tu sin beldad nacieras!
   Maldito sea el punto у…55
   Индеец, подавшись всем телом вперед и уставив глаза на испанца, по-видимому, с большим интересом слушал пение. Дон Корнелио ликовал, наслаждаясь тем впечатлением, которое, как ему казалось, производит музыка на эту первобытную натуру. Вдруг Курумилла вскочил, сжал испанца в объятиях и, подняв его на воздух, как маленького ребенка, перенес, не обращая внимания на сопротивление, в патио и, поставив на верхнюю закраину колодца, сказал:
   — О-о-а! Здесь музыка хороша, — и, не прибавив больше ни слова, отправился в свое кварто, улегся на сарапе и моментально заснул.
   В первую минуту дон Корнелио был так изумлен и смущен этим неожиданным событием, что растерялся. Он не знал, сердиться ему или смеяться над тем, как легко и просто компаньон избавился от его общества. Но дон Корнелио был прежде всего философ, одаренный прекрасным характером. Происшедшее показалось ему таким смешным, что он разразился гомерическим хохотом, продолжавшимся несколько минут, и, конечно, не подумал сердиться на индейца.
   — Вот курьезное приключение, — сказал он, когда ему наконец удалось совладать с собой и перестать смеяться. — Долго буду я над ним хохотать. Собственно говоря, этот человек поступил, пожалуй, даже остроумно, здесь отлично, и никто уже не станет мне запрещать петь и играть на харане. Здесь мне нечего бояться, что я помешаю кому-нибудь спать. Здесь я совершенно один.
   Высказав это утешение, которое должно было успокоить его оскорбленную гордость певца, он решил снова продолжать серенаду.
   Ночь была светлая и прозрачная, небо усеяно звездами, между которыми особенно ярко блистал ослепительный Южный Крест. Легкий ветерок, насыщенный благоуханиями прерий, освежал воздух. Глубочайшая тишина царила в Сан-Хосе, потому что в уединенных пуэблос Мексики жители рано возвращались домой; в месоне тоже, казалось, все спали, и только кое-где в окнах за занавесками еще мерцал слабый свет ночников.
   Дон Корнелио, невольно поддаваясь влиянию этого чудного вечера, пропустил первые четыре строфы романсеро и пропел звучным голосом описание ночи:
   A I'escaso resplendor
   De cualgue luciente estrella.
   Que en el medroso silencio
   Tristementecentellea.56
   И он, устремив глаза вверх, продолжал петь до тех пор, пока не пропел все девяносто шесть строф, из которых состоит это трогательное стихотворение.
   Мексиканцы, потомки андалузцев, музыкантов и плясунов, по самой своей природе в этом отношении не только не отставали от своих предков, но, напротив, если только возможно, даже превзошли их. Это превратилось у них в страсть, ради которой они всем жертвуют и все забывают.
   В то время, когда дон Корнелио начинал петь, патио было совершенно пусто, но мало-помалу, по мере того, как воодушевлялся музыкант, во всех углах двора открывались двери, появлялись женщины и мужчины, тихо подходили к певцу и становились рядом с ним… Кончив петь, испанец с гордостью оглянулся кругом и увидел целую толпу очарованных слушателей, которые принялись аплодировать ему как безумные.
   Дон Корнелио поднялся, снял шляпу и грациозно поклонился собравшемуся обществу.
   «Вот это, — подумал он, — заставило бы призадуматься то противное животное, индейца, который, очевидно, и понятия не имеет о хорошей музыке».
   — Сара de Dios!57 — вскричал один погонщик. — Как поет!.. Вот это я понимаю!..
   — Бедный сеньор дон Родриго, как он должен был страдать! — заметила одна из молодых служанок, в коротенькой юбке и с большими лукавыми глазами.
   — А этот picaro58, слуга графа Жюльена, который ввел мавров в католическую землю!.. — проговорил хозяин месона.
   — Господь справедлив, — заговорили все разом, — и не мог оставить грешника без должного наказания, он теперь, наверное, жарится на самом дне ада.
   Дон Корнелио был в полном восторге. Никогда еще в жизни не выпадало на его долю такого успеха.
   Все слушатели благодарили за доставленное удовольствие с теми шумными овациями и криками радости, которыми отличаются южане. Испанец не знал, кого слушать и в какую сторону поворачиваться. Крики толпы принимали такой характер, что певец начинал бояться, что ему, пожалуй, за всю ночь не удастся отделаться от своих неистовых слушателей.
   К счастью для него, в ту минуту, когда он готовился по общей просьбе снова начать пение своего романсеро, в толпе произошло движение, она расступилась направо и налево и пропустила вперед высокую и красивую молодую девушку.
   Та смело подошла к певцу и, глядя на него с очаровательной улыбкой, сказала:
   — Позвольте вас спросить, senor caballero, не вы ли благородный испанский идальго по имени дон Корнелио?
   Тут необходимо заметить, что дон Корнелио был до такой степени ослеплен появлением очаровательной молодой девушки, что несколько минут не мог придти в себя от изумления и молча стоял с раскрытым ртом и вытаращенными глазами, не зная, что ответить.
   Девушка с нетерпением топнула ногой.
   — Уж не превратились ли вы, чего доброго, в камень? — спросила она насмешливо.
   — Сохрани меня Бог, сеньорита! — проговорил наконец испанец.
   — В таком случае потрудитесь ответить на мой вопрос.
   — Ничего не может быть легче, сеньорита. Я действительно тот самый кабаллеро, которого зовут дон Корнелио Мендоса-и-Аррисабаль, и я имею честь быть испанским дворянином.
   — Вот совершенно ясный и определенный ответ, — заметила девушка. — В таком случае, senor caballero, я прошу вас следовать за мной.
   — Хоть на край света! — вскричал молодой человек порывисто. — Клянусь Богом! Ни разу в жизни не приходилось мне путешествовать в более приятном обществе, да наверное и не придется.
   — Благодарю вас за комплимент, senor caballero, но у меня нет намерения вести вас так далеко, — я только хочу проводить вас к моей госпоже, которая желает вас видеть и поговорить с вами не больше минуты.
   — Rayo del cielo!59 Если госпожа так же красива, как и ее камеристка, то я не буду жаловаться, даже если ради того, чтобы ее увидеть, мне придется идти целую неделю.
   Девушка опять улыбнулась.
   — Моя госпожа в настоящее время живет в этой гостинице, всего в нескольких шагах отсюда.
   — Тем хуже, тем хуже! Мне было бы гораздо приятнее пройти несколько миль, прежде чем с ней встретиться.
   — Довольно вам болтать о пустяках. Угодно вам следовать за мной?
   — Сию минуту, сеньорита.
   И, закинув за спину свою харану и в последний раз поклонявшись слушателям, с уважением расступавшимся перед ним, певец сказал девушке:
   — Як вашим услугам.
   — Идемте, — проговорила она и быстро пошла вперед, испанец следовал за ней.
   Дон Корнелио, подобно всем авантюристам, которых судьба забросила из Европы на американское побережье, питал в глубине души тайную надежду поправить с помощью богатой женитьбы свое более чем расстроенное состояние. Мысль эта крепко засела у него в голове, особенно после того, как он узнал, что подобные случаи уже бывали — хотя не очень часто.
   Дон Корнелио был дворянин, молодой, красивый, по крайней мере он считал себя таким, а значит, имел все, что нужно, чтобы добиться успеха, хотя до сих пор фортуна не улыбалась ему. Молоденькие девушки как будто не замечали его ухаживаний и не чувствовали на себе взглядов, красноречиво говоривших о замыслах, которые питал на их счет прибывший в Америку испанский дворянин. Но все эти неудачи нисколько не обескуражили его, а только что полученное через горничную приглашение усилило его надежды, тем более что произошло это в такую минуту, когда он меньше всего думал о такой возможности.
   Одно только нарушало испытываемую им радость, — это печальное состояние его костюма, сильно истрепавшегося за время продолжительного путешествия по Соноре. Но и тут он вскоре утешился и с присущим всем испанцам фатовством решил, что его личные качества так велики, что заставят забыть о печальном состоянии костюма.
   Занятый этими мыслями дон Корнелио вскоре остановился перед дверью кварто, к которому его подвела молодая девушка.
   — Здесь, — сказала она, поворачиваясь к своему спутнику. Отлично, — отвечал дон Корнелио, горделиво выпрямляя свой стан, — мы войдем туда, как только вы пожелаете.
   Молодая девушка улыбнулась, лукаво подмигнув своим черным глазом, и повернула ключ в замке. Дверь отворилась.
   Сеньорита, — сказала камеристка, — я привела этого Господина.
   Пусть он войдет, Виоланта, — отвечал нежный голос.
   Молодая девушка отошла в сторону, чтобы пропустить дона Корнелио, который вошел, гордо подняв голову и победоносно подкручивая усы.
   Комната, в которой теперь находился испанец, была маленькая, меблированная немного лучше, чем остальные квартос благодаря тому, что лицо, временно занимавшее это кварто, имело предосторожность привезти всю эту роскошь с собой. Несколько розовых свечей горело в серебряных подсвечниках, а на софе, закутавшись в кисею, как колибри в гнезде среди роз, полулежала молодая девушка лет шестнадцати — семнадцати, не больше, прекрасная как мечта. Завидя входящего испанца, она устремила на него взгляд больших черных глаз, в которых одновременно светились хитрость, лукавство и любопытство.
   Несмотря на громадное самолюбие и сознание своей собственной неотразимости, дон Корнелио остановился в полной нерешительности на пороге и отвесил глубокий поклон, не смея сделать больше ни шага вперед. Кварто в эту минуту казалось ему святилищем.
   Очаровательная молодая девушка грациозным жестом пригласила его подойти к ней и указала ему на бутаку, стоявшую в двух шагах от софы, на которой она полулежала.
   Молодой человек колебался. Тогда камеристка с веселым хохотом схватила его за плечи и заставила сесть.
   Но и вмешательство камеристки нисколько не улучшило дело. Дон Корнелио находился в таком затруднении, какого ему не приходилось испытывать еще никогда в жизни, и со смущенным видом теребил край своей войлочной шляпы, бросая направо и налево вопросительные взгляды, а молодая девушка, не менее его смущенная, боязливо опускала глаза и, казалось, почти сожалела о своем необдуманном поступке.