- И стило.
Криш протянул ему авторучку.
- Вы, кажется, математик, студент?
- Да, профессор.
- Сейчас я дам последовательность, - он стал что-то царапать на бумаге, близко поднося ее к глазам. - Вы попробуете ее разгадать. Если догадаетесь, то продлите этот ряд, - он протянул мне листок.
Там было только десять букв: ОДТЧПШСВДД. Сначала мне пришло в голову, что это начальные буквы слов какого-то известного стихотворения или пословицы. Но я никак не мог подогнать их под хаотические отрывки, лихорадочно вспыхивающие в памяти.
- Не знаете?.. Эти числа натурального ряда. Один, два, три и так далее... Если бы догадались, то написали бы О Д Т Ч и так далее...
- Я подумал, что это стихи.
- Вы восторженный интеллектуал, милейший, а не точный сухой математик. Ни черта из вас не выйдет. В математике, разумеется... Силис! Дайте ему мой тест.
Криш протянул мне отпечатанную на папиросной бумаге анкету. Вопросы были престранные. Начиная от "краснеете ли вы, попадая в незнакомое общество", до "способны ли вы ударить женщину?"
- Вы должны отвечать только "да" или "нет". Да - единица, нет - нуль. Не вздумайте лгать. Тест учитывает и эту возможность. Пишите все, как есть. Тогда результат может оказаться благоприятным.
Я быстро заполнил листок, хотя вопросы, вроде "любите ли вы коммунистов?", несколько меня озадачили. Трудно ответить определенно. Но анкета была пристрастной и безразличного отношения не предусматривала.
- Сколько у него, Силис?
- 01101110001101.
- Чувствительный интеллигент, отрицающий всякие принципы. Внутренне порядочный, но скрывающий это даже от самого себя, - старик раскрыл, наконец, и другой глаз. - Что ж, на сегодняшний день это не худший представитель рода человеческого. Но может дать опасные мутации, если наступят более суровые времена.
- Зачем такой скоропалительный вывод, профессор? - вмешался Криш. - Он непозволительно априорен. Вы только окончательно смутите коллегу Виллиса.
- Эх, молодые люди! Мне приходилось жить, как сказал Монтень, в такое время, когда вокруг нас хоть отбавляй примеров невероятной жестокости. В старинных летописях мы не найдем рассказов о более страшных вещах, чем те, что творятся у нас повседневно.
- Вы всегда удачно цитируете, профессор. Но цитата не может оправдать предвзятого отношения. И не сгладит обиды.
- Э-э. Если он сразу же не разучится обижаться на меня, мы не сработаемся. Помните, как ветхозаветный Гидеон вопрошал господа? "И сделай мне знамение, чтобы я знал, что ты говоришь со мной". Я, конечно, не господь, но тоже не могу предупреждать каждый раз: не обижайтесь, сейчас я начну злословить... Кто ваш любимый художник, молодой человек?
- Гоген.
- Из-за яркости красок или из-за близости к некоему сверкающему откровению?
- Не знаю.
- А вы не склонны к пантеизму? Не кажется ли вам, что мировая душа разлита во всей природе?
- Я слишком рационалист, чтобы допустить это.
- Ничего не бывает слишком... Вы читали Спинозу?
- Только "Этику".
- Математика всегда привлекают теоремы... Но мне-то, собственно, безразлично, читали вы Спинозу или не читали. И изменить это ничего не может... Чему предначертано свершиться, то и сбудется. Но я, впрочем, начинаю болтать чепуху. Силис! Голубчик. Спуститесь в погреб. Там, кажется, должна быть бутылка прозрачной. Принесите ее сюда. И кусочек соленого лосося, пожалуйста.
- Но, профессор... - попытался возразить Криш.
- Никаких но! Я должен быть сегодня в форме. У нас с молодым человеком будет серьезный разговор... А я так плохо чувствую себя, Криш. Сходите в погреб. Очень прошу вас.
Криш пожал плечами и вышел. Я слышал, как скрипели ступеньки под его ногами.
- Такие вот дела, милый Петер, - вздохнул старик.
- Меня зовут Виллис, господин профессор. Виллис Лиепень.
- Нет. Ты - Петер. Петер Шлемиль7, у которого я хочу отнять тень. Ты знаешь, как дьявол купил тень у Петера? Знаешь... Ну вот и я хочу купить у тебя тень. Только денег у меня нет... Нет золотых гульденов, чтобы оплатить твою бессмертную душу. И латов-то не всегда хватает на бутылку-другую прозрачной. И куда только уходят деньги... Конечно, я мог бы иметь ведра серебряных пяти-латовиков, кадки золотых блестящих двадцаток. Благо на монетах нет номеров и всяких там серий. Они все одинаковые. Им и положено быть одинаковыми, как однояйцевые близнецы... Да! Я мог бы... Но не хочу. Не хо-чу! Нельзя осквернять чистое дело. Даже ради него самого. Цель не оправдывает средств. Напротив, средства иногда пятнают цель. Я занимаюсь только белой магией и не хочу иметь дела с черной. Пусть я умру с голоду. Впрочем, с голоду я не умру. У меня в погребе четыре пуры8 картофеля, бочка соленой лососины, мучица. Есть и бочонок масла, мед, ящик копчушки. Что еще человеку надо? Только немного водки. А она кончилась, и Силис не принес мне. Какое у нас сегодня число? Ах, так! Значит, скоро жалованье! Ну вот, видите, все идет превосходно, и я покупаю вашу тень, милый Петер Шлемиль... А вот и Силис! Ну давайте ее сюда, Силис. Давайте!..
Не вставая с кресла, старик извлек откуда-то грязный граненый стакан и фаянсовую кружку с отбитой ручкой.
- Больше посуды у нас, кажется, нет... Впрочем, может, молодой человек не будет? - он выжидательно уставился на меня...
- Да, профессор. С вашего разрешения, я лучше откажусь.
- Ну и великолепно! То есть, я хотел сказать, что очень жаль. Но не смею настаивать. Не смею... Держите кружку, Силис.
Он быстро плеснул в кружку и медленно и осторожно наполнил стакан до краев. Втянул губами немножко и решительно перелил в глотку остальное. По запрокинутому небритому подбородку прошла волна.
- Можете вылить остатки. Хватит на сегодня. Пора приниматься за дело... Или... уж лучше сразу покончить с этим? Все равно больше у нас ничего нет. Разлейте, Силис.
- Нет, профессор. Вы сказали - вылить. Будьте последовательны. Eppur si muove9. Видите, какая воронка? Кириолисово ускорение.
Профессор сосредоточенно смотрел, как Силис выливает водку в форточку.
- Вы безжалостный ученик, Силис. Никогда вам этого не прощу. И не надо слов! Не надо... Помогите мне лучше подняться, идиот. Пусть ваши дети отплатят вам тем же. Бог видит, как вы издеваетесь над старым учителем. Я же отец вам, Силис. Неблагодарный вы щенок. Ой! Проклятый радикулит! Проводите меня к роялю. Мне нужна нервная разрядка.
Он сел за рояль, морщась от боли.
- Откройте его, студент. У меня совсем распухли пальцы. Все соли. Откладываются на костях и откладываются. Если не разминать бедные пальцы, совсем перестанут сгибаться. Боюсь, что библия не врет про жену Лота, обратившуюся в соляной столб. Простое преувеличение клинических симптомов подагры. Я по себе это чувствую. Быть мне соляным столбом. Почем у нас нынче соль, Силис? Я завещаю вам мои отложения. Для вас ведь нет ничего святого.
Он тронул клавиши и долго прислушивался, как глохнет в пыльных углах звук. Потом заиграл. Сидел он неподвижно, склонясь к инструменту и не разводя широко руки. И узкий диапазон звуков был под стать дождю и скудному выморочному свету.
Падали льдинки, дробились и таяли в черных водокрутах дымящейся среди заснеженных берегов реки. Темная стынущая вода вбирала в себя последний свет короткого дня и копила его в глубинах, копила. А холод высушивал застекленные белым матовым льдом лужи, в которых цепенели прелые дубовые листья. Но кто-то наступал вдруг ногой, и лед трескался сухо и звонко.
И была окраска - две чередующиеся высокие ноты. Не нарастая и не падая, плыли они под затянутым белесой мутью небом, напоминая чем-то переливы домского органа. А дождь за окном хлестал по веткам. Они бились о стекло, обреченные, мокрые. Листья дрожали под ударами капель. Грустная мокрая зелень без света. Это зелень веков на куполах.
Мне сделалось вдруг зябко и бесприютно. Надо мной гулко шумели высокие своды соборов. Каменные плиты отбрасывали эхо, и оно умирало в звонницах. Дождь хлестал по зеленой черепице готических шпилей. Влажный заплаканный ветер врывался сквозь выбитые витражи, и совы рыдали под черными балками колоколен.
Но были чисты эти звуки. Чисты и холодны, как дождь, заливающий стекла, пузырящийся и лопающийся водяной пылью. И схематичны. В них было что-то от формул, объективных и равнодушных. Как прост и холоден лед в непогоду, смутна и кристально сера дождевая вода, так, холодны и бесцветны, срывались с черно-белой клавишной палитры округлые законченные ноты. Они рассыпались шариками в математические фигуры. И я поспешно искал законы, чтобы выразить их смутную суть, торопясь перед закатом этого иллюзорного мира. Да, я искал уравнения, вобравшие в себя смерть, и судьбу, и неизбежное расставанье. Но рушилось все у меня в мозгу. Я не поспевал за музыкой, мне не удавалось догнать ее, задержать хоть на мгновенье. Так мы несемся по жизни и никогда нам не остановить время. Оно всегда чуть-чуть впереди. И не надо протягивать руки. Мы не успеваем. Оно уносится вперед.
Дождь стал утихать. Но ветер качал кусты и сдувал с них темно-светлые капли.
А под сводами соборов сгущался мрак и маленькие-маленькие люди стояли внизу, оглушенные близостью высокой сути.
Я мотнул головой, чтобы вырваться из этой ледяной чистоты, обесцвеченной и суровой.
Зачем мне эта мерещущаяся истина? Абсолютная, беспощадная правда? Откровение без слов утешения и проблеска надежды? Зачем? Во имя той высокой сути, которую не дано познать, в которую можно лишь верить, верить?..
Дождь. Серый дождь сечет наш убогий хутор. Почерневший дом и амбар, черные мокрые срубы. Черепица, как матовое серебро. Выбеленный на солнце камыш над хлевом и поникшая нива на раскисшей земле. Над Ригой тоже дождь. Он барабанит по восьмискатной крыше дома на улице Блаумана. Моя мансарда, мой убогий чердак. Привычка ослепляет, учит прощать. Желтизна и прозелень пятен на стенах, странная белизна умывальника и ветка засохшей лаванды за треугольным осколком зеркала. Пусть убога и жалка моя крепость, но она моя. Надышанная мною обитель. Мое тепло. Самоуспокоение - вот бесценный дар богов. И коварный яд, уводящий от реальности.
Профессор неожиданно перестал играть и уставился в окно. В небе появились проталинки анемичной голубизны.
- Вам знакомо, что я играл? - он повернулся ко мне и уголки его рта желчно опустились.
- Я плохо знаю музыку. Может быть, это Бах, или Мендельсон, Или Хиндемит...
- Случайно попали. Бах. - Он кивнул головой, и обрюзгшие щеки его обозначились еще резче. - Месса h-moll. Эти пьесы написаны для органа и большого оркестра. Синтез полифонии и контрапункта... Но не в том суть. Вы можете и не знать Баха. Совсем не обязательно его знать. Но... могли бы вы передать хоть часть тех ощущений, которые испытывали, слушая музыку? Или вы ничего не испытывали?
- Сейчас мне кажется, что мог бы. Я представлял себе это очень ярко.
- Что представляли?
- Музыку, которую вы играли.
- Это же абстрактнейшая вещь? - искренне удивился он.
- Все равно, были какие-то картины... Не сюжетные, нет, скорее олицетворение. Такой метафорический сгусток, - мне было трудно выразить свою мысль.
- Нечто вроде теории символов, - шепнул профессору Криш. - Может быть, именно здесь и заложен мост? Символ эмоции сначала рождает информацию о ней, а потом информационный пакет становится эмоциональной производной. Как вы думаете?
- Об этом потом, - оборвал его профессор и, наставив на меня распухший изуродованный палец, спросил, точно хлестнул бичом. - Вы знаете каббалу?
- Что-то читал об этом, но... Нет, не знаю.
- И я тоже не знаю. И знать не хочу. Но мне нужен кусочек пергамента с каббалистическими письменами. Дайте мне его.
- Н-но у меня же нет...
- Есть! Вы об этом не знаете, а мы знаем... Как меня зовут?
- Что?
- Я спрашиваю вас, как меня зовут.
- Господин профессор Бецалелис. - Я вспомнил предупреждение Криша и уже ничему не удивлялся.
- Вот именно, Бецалелис. Бе-ца-ле-лис! А о Леви ибн Бецалеле вы слышали?
- Нет. Никогда.
- Очень жаль. Возможно, я его потомок. Он Бецалель, а я - Бецалелис. Великий каббалист рабби Леви ибн Бецалель, говорят, жил в конце шестнадцатого века в Праге. Он создал из глины великана - Голема и вдохнул в него жизнь при помощи куска пергамента, исписанного именами ветхозаветного бога. Голем всесилен. Для него нет ничего невозможного. И он полностью покорен воле своего создателя. Он может творить добро или зло. Я хочу, чтобы он сделал людей лучше. Но как сделать людей лучше? Нужно облегчить им жизнь, и они станут добрее. Накормить и одеть их, избавить от тяжелого труда, и у них появится досуг для чтения моралистов, тяга к наукам и искусству. Для этого я и создал своего Голема... А может, мне это только так кажется? И создал я его из-за одного лишь любопытства, которое всегда толкает исследователя к чему-то непознанному, а порой и к недоступному... Лягушку к змее тоже, возможно, толкает любопытство исследователя. Но я о другом. О моем Големе. Я создал его, но у меня нет волшебного пергамента. Как вдохнуть в него душу? Продайте мне вашу тень, достопочтенный Петер Шлемиль. Я должен оживить Голема... Короче, согласны вы быть моим сотрудником?
- Простите, господин профессор, конечно, хочу, очень хочу. Но я никак не разберу, где кончается сказка... Не пойму, где начинается шутка. Вы это всерьез, господин профессор?
- Серьезно, Виллис. Абсолютно серьезно. - Криш резко повернулся ко мне и смахнул с рояля на пол стопку книг.
- Что вы делаете, сумасшедший? - вскрикнул профессор. - Это же альдины10, настоящие альдины! Вы хоть знаете, что такое альдины? Вы слышали?
- Простите, профессор. Я нечаянно, - он нагнулся и стал осторожно собирать с пола пропыленные томики. - Я знаю, это очень ценные издания... Такие, с дельфином вокруг якоря. Пятнадцатый век.
- Пятнадцатый! Шестнадцатый! Это же целое состояние! Я достал их, чтобы проститься с ними. Им цены нет. - Он трепетно и нежно погладил корешок. - Но придется продать их, Силис. Она ведь пожирает столько денег!
- Нет, профессор. Не надо. Лучше я продам свою маленькую яхту. Знаете эту голубую красавицу? Класс "дракон"! Четыре рекорда! За нее дадут хорошие деньги.
- А что вы думаете?! И яхту придется продать, и штаны тоже. Она съест нас! Съест вместе с потрохами и с этим молодым человеком, если он не раздумает идти к нам. Но, как говорил мой отец, дай бог ей здоровья, лишь бы не болела... Вы можете оживить ее, Петер Шлемиль?
- Ради бога, профессор, объясните мне, о чем идет речь! Я же совершенно ничего не понимаю!
- Ладно... Хватит парадоксов. Отведите меня в кресло, Силис! Вот так... О, уже солнышко выглянуло! Ступайте за водкой, Силис! Ступайте, ступайте без всяких разговоров! А мы пока поговорим. Почему вы не трогаетесь с места? Морфий, по-вашему, лучше? Да? Идите же!
- Только один стакан. Перед сном.
- Хорошо, хорошо! Сами нальете. Отправляйтесь. И еще я не отказался бы от хорошей колбаски.
Он откинулся в кресле и прикрыл глаза. Птицы за окном неистовствовали. Капли искрились. И зелень, казалось, была напитана медом.
- Раскройте окно, - сказал он, устало прижимая ладонь к лицу. - Не все окно. Только форточку.
Тугой влажный ветер принес цветочное благоухание и пронзительный запах сосновой смолы.
- До чего же все-таки прекрасен мир, студент! И как мало нужно человеку для счастья. И так много... Мы с доктором Силисом создали машину. Не время сейчас говорить о том, как она устроена. Считайте, что она работает на пустоте, и покончим с этим. Важно другое... Для чего мы ее сделали - вот, что важно. Но и об этом долго говорить. Вы все узнаете в свое время. А если коротко, мы создали искусственный мозг. Нет, это не подобие человеческого мозга! Нечто совсем иное, но в чем-то тождественное. С ассоциативными связями, саморегулировкой и дублирующими друг друга центрами. Мы, конечно, с большим удовольствием повторили бы простой человеческий мозг. Но помешала одна малость. Мы не знаем, как он устроен. И никто не знает. Пока это непознаваемое, пусть не в том смысле, как у Спенсера, но непознаваемое. Так мы и создали нечто, в чем еще плохо разбираемся сами. Оно моделирует некоторые мыслительные категории, способно давать овеществленные представления о предметах... Но способно ли оно мыслить? Быть иль не быть - вот в чем вопрос... Как вы полагаете, студент, что станется с ребенком, которого сразу же после рождения заточат в башню?
- Скорее всего, он погибнет.
- Ах, нет же! - он раздраженно поморщился. - Вы понимаете меня слишком буквально. Ребенка, конечно, будут кормить... и ухаживать за ним надлежащим образом. Словом, все как полагается. Но никакого общения! Ни звука, ни прикосновения. И полная темнота.
Он замолк и грустно задумался о чем-то, глядя на книжные груды и танцующую в солнечном свете пыль.
- Ребенок не умрет. - Он тихо вздохнул, точно сожалея об этом. - Он вырастет идиотом. Нет, не идиотом - никем. Он станет никем. У него не будет памяти. А что такое душа, студент, как не память? Понимаете теперь, зачем мне нужна ваша душа?
Гудят гудки на "Вайроге" и ВЭФе. К набережной везут противотанковые ежи и мешки с песком. Проходят хмурые ополченцы. У некоторых винтовки с узкими штыками, зеленые противогазные сумки через плечо.
На Известковой улице убили командира. Стреляли с чердака. Говорят, в лесах орудуют целые банды. Портят дороги, перерезают провода, убивают красноармейцев и беженцев.
Самолеты почти не бомбят нас. Они летят дальше на восток. Черные кресты, оттененные белыми уголками, вертикальная желтая полоса перед хвостом. Я видел сбитый юнкерс. Груда алюминия, переплетение тросиков, искалеченные приборы. Он напоминал мертвого зверя. Красивого и беспощадного.
В зоопарке долго выла раненная осколком гиена. И дети не толпились перед клетками.
Ветер рвал торопливо прилепленные к стенам плакаты. Но в кондитерских пили кофе, ели пирожные.
Я бродил по городу, как лунатик. Мне казалось, что он пуст - мертвый Брюгге, охваченный немотой и оцепенением. И когда с реки подымался туман, съедающий мосты и звуки, на меня накатывала тоска! Хотелось выть на расплывчатое пятно луны. Я спускался к воде и провожал угасающий масляный свет на ней. Вдыхал сырой, чуть гнилостный запах и прислушивался к крику чаек. А нефть все горела, и медленно падал черный пушистый снег. В воздухе бесшумно лопались и растворялись мертвенным светом ракеты. Их отражения змеились в воде апериодическими синусоидами. Это были энцефалограммы агонии.
Мы поехали тогда в Сигулду втроем: Криш с Линдой и я. Как это было хорошо! По обе стороны гладкого, извивающегося шоссе цвела желтая сурепка и крупный душистый клевер. Тугой ароматный ветер бил в ноздри. Мы подымались все выше, и на наши лица ложились причудливые пятна кленовых листьев. Жужжали шмели, где-то вверху гудели тиссы и грабы.
Мы полезли на турайдскую башню. Тонкие железные перила дрожали от наших шагов. Бесконечные лестницы. Запах сырости и запустения. После яркого света здесь было темно, точно в склепе, Но за поворотом какой-нибудь винтовой лестницы вдруг открывалась амбразура, и солнце атаковало нас пучком стрел.
Я видел, как вспыхивала и золотилась щека Линды и ее загорелое плечо, проступали веснушки и радужно поблескивал еле заметный пушок. Но за ступенькой набегала ступенька, и все гасло в сумрачной тени.
- Долго еще? - кричала Линда. - Я уже совсем выбилась из сил. Не могу!
"Гу-гу-гу", - откликалось угрюмое древнее эхо. И откуда-то сверху долетал смех Криша:
- Потерпите немного. Осталось совсем чуть-чуть!
Новые повороты. Неожиданные переходы и спуски, за которыми крутой подъем. Тяжело дыша и счастливо смеясь, Линда храбро перебегала от стены к стене по хрупким дощатым мосткам и торопилась все выше, выше. Мне казалось, подъем никогда не кончится, и я всегда буду догонять ее на этом пути к небу.
Над головой вспыхнул ослепительно синий квадрат люка. Последний пролет, и мы плывем в головокружительной синеве. Отсюда виден весь мир. По крайней мере, та его часть, которая была подвластна турайдскому архиепископу.
Причудливые меандры Гауи блестят неподвижно и ровно. Зеленый благословенный мир. Облака в реке. Тени ивняка у правого берега. Звон кузнечиков. Медвяный запах цветов. Солнце и тишина. У меня навернулись слезы. Я прижался щекой к теплому ноздреватому камню. И мир сузился. Сквозь трещины пробивалась чахлая травка. По раскрошившемуся камню сновал крохотный муравей.
Я дунул. Взметнулся игрушечный вихрь песчинок - и насекомое исчезло.
Раскаленная синева поплыла у меня перед глазами. Я представил себе, как долго и трудно полз муравей на страшную незнакомую высоту. Одно лишь дуновение! Оно положило конец всему. От одной только спички запылали амбары барона фон Рибикова. Батрака Мартина забили тогда насмерть... Маленькая спичка погубила человека. Рибиков, говорят, уже уехал в Германию, Все они теперь уезжают в свой рейх. А Польши не стало. Чужие трубачи идут по улицам Варшавы. Ветер медленно покачивает повешенных. Зато какая тишина у нас! Но не вернутся ли те, кто грузит сейчас свой скарб на пароход "Гнейзенау", на танках, с автоматами в руках? Не повторят ли завтра историю с радиостанцией Глейвиц нацисты в латышской форме? Почему же такая тишина вокруг, когда где-то очень рядом уже никогда не будет тишины! Немецкий эмигрант Эрих Вортман рассказывал мне, что происходит у них в стране. Он лишен немецкого гражданства и на него приказ о высылке не распространяется. Он уже прошел через все акции и "оздоровительные" лагеря. Для него никогда не будет тишины. Она взорвалась в его ушах и ревет сиреной.
Как жаль, что Криш не захотел взять его сегодня сюда. Он как-то инстинктивно сторонится Вортмана. Непонятно, почему. Даже старик относится теперь к Эриху с полным доверием. Отличный специалист! Он мог бы здорово помочь в наших мытарствах с Ней. Но Криш решительно против. Он держит Эриха на вторых ролях. Да, впрочем, и я сам могу лишь смутно догадываться о возможностях машины и принципах, на которых она работает. Она молчалива и непроницаема, как сфинкс... Но бывают дни, когда между нами прорывается какая-то плотина. И я чувствую, что Она понимает меня, вибрирует каждой проволочкой.
Как-то после сеанса я стал свидетелем интересного разговора между Кришем и стариком. Не знаю, как это происходит. Все идет ничего, ничего, затем сразу падает, как занавес. Усталость - и все отключается. Я лежу на старом буграстом диване и, приходя в себя, слышу голос Криша:
- Такой высокий уровень эмоционального напряжения опасен.
- А вы за него не волнуйтесь, - это старик, он, как всегда, брюзжит.
- За меня нечего бояться, я уже... - бодро лепечу я.
- А я за тебя не боюсь. - Криш спокоен, чуть насмешлив. - Меня волнует поведение машины. Ее реакция необычна.
- Вы еще не так удивитесь, когда проверите контакты, - нарочито безразлично замечает профессор. Я слышу, как Криш бросается к машине, гремит там, с чем-то возится. Я сажусь и вижу его изумленное, радостное лицо.
- Профессор, беспроволочная дистантная связь? Это же...
- Как видите. Но только при большом волнении, при сильном желании, даже если его хотят подавить. Одним словом, слабое биополе человека должно стать достаточно сильным, и тогда Она войдет в психический контакт.
- Если добавить сюда Ее способность узнавать, считывать текст, ориентироваться в любой зрительной символике, то...
- Никаких то. Все это должно еще пройти проверку.
Я как-то осмелился пригласить Линду на прогулку. Вечер тонул в Даугаве малиновыми и синими отсветами. Мальчишки ловили под мостом корюшек. Зелено-бронзовые и голубые рыбки беспомощно бились в банке и умирали от тесноты и нервного шока.
Мы поднялись наверх. В костеле шла какая-то торжественная служба. Линда споткнулась, подвернула ногу и сломала каблук. Она была в отчаянии. Я сказал, что понесу ее на руках, но она только засмеялась, и я почувствовал облегчение. Не знаю, как эти слова сорвались у меня с языка! Я бы не смог взять ее на руки: ноги мои отяжелели и жар прихлынул к горлу, когда я только представил, что она обнимает меня за шею, а я касаюсь ее колен. Но она только засмеялась и с досадой оглянулась по сторонам. Я заметался вокруг нее. Потом забежал в какой-то двор и схватил булыжник.
Кое-как я приколотил каблук и она, опираясь на мое плечо, доковыляла до ближайшего извозчика.
- Спасибо. Не провожайте меня, - сказала она, протянув на прощание обтянутую перчаткой руку.
Я отправился домой по синим сумеречным улицам. Красноватая лампочка под косым, в зеленоватых разводах, потолком моей мансарды показалась мне невыносимой. Я погасил свет и раскрыл окошко. Крыши лоснились и угасали, как чешуя засыпающей сельди. Красавка на подоконнике совсем съежилась, но вода в кувшине кончилась, и мне нечем было полить цветок. А идти вниз не хотелось. Где-то вскрикнул локомотив. Тихая воздушная струя пахнула в лицо полынью и догорающим углем.
Я зажег свет и решил докончить маленький рассказ о любви, который обещали взять у меня в дамском журнале. Но чернила в бутылочке загустели и нависали на острие пера комьями болотной грязи. И опять мысль о том, что нужно идти за водой, чтобы развести проклятые чернила, сделалась мне ненавистной. Я попытался читать, но статья Канта о духовидцах показалась мне такой скучной и непонятной, что я раздраженно зашвырнул книжку под кровать. Со смертной скукой оглядел я пыльные корешки Тухолки, Блаватской и Анни Безант. Чахлый смешной отголосок мертвого, а может быть, и вовсе не существовавшего мира.
Мне стало душно. Хотелось что-то сделать или сказать. Но что я должен был делать? И с кем я мог поговорить? Я взглянул на часы. Последний поезд на взморье отходил через час. Можно успеть. Но у меня не было ни одного лата на извозчика. Я перерыл все карманы, обшарил чемодан и полку, где лежало белье. В поисках случайно закатившейся монеты даже отодвинул от стены крохотный шкафчик. Пока я лихорадочно рыскал по комнате, желание во что бы то ни стало попасть сегодня на взморье переросло в какое-то ожесточение, словно от этого зависела жизнь.
Криш протянул ему авторучку.
- Вы, кажется, математик, студент?
- Да, профессор.
- Сейчас я дам последовательность, - он стал что-то царапать на бумаге, близко поднося ее к глазам. - Вы попробуете ее разгадать. Если догадаетесь, то продлите этот ряд, - он протянул мне листок.
Там было только десять букв: ОДТЧПШСВДД. Сначала мне пришло в голову, что это начальные буквы слов какого-то известного стихотворения или пословицы. Но я никак не мог подогнать их под хаотические отрывки, лихорадочно вспыхивающие в памяти.
- Не знаете?.. Эти числа натурального ряда. Один, два, три и так далее... Если бы догадались, то написали бы О Д Т Ч и так далее...
- Я подумал, что это стихи.
- Вы восторженный интеллектуал, милейший, а не точный сухой математик. Ни черта из вас не выйдет. В математике, разумеется... Силис! Дайте ему мой тест.
Криш протянул мне отпечатанную на папиросной бумаге анкету. Вопросы были престранные. Начиная от "краснеете ли вы, попадая в незнакомое общество", до "способны ли вы ударить женщину?"
- Вы должны отвечать только "да" или "нет". Да - единица, нет - нуль. Не вздумайте лгать. Тест учитывает и эту возможность. Пишите все, как есть. Тогда результат может оказаться благоприятным.
Я быстро заполнил листок, хотя вопросы, вроде "любите ли вы коммунистов?", несколько меня озадачили. Трудно ответить определенно. Но анкета была пристрастной и безразличного отношения не предусматривала.
- Сколько у него, Силис?
- 01101110001101.
- Чувствительный интеллигент, отрицающий всякие принципы. Внутренне порядочный, но скрывающий это даже от самого себя, - старик раскрыл, наконец, и другой глаз. - Что ж, на сегодняшний день это не худший представитель рода человеческого. Но может дать опасные мутации, если наступят более суровые времена.
- Зачем такой скоропалительный вывод, профессор? - вмешался Криш. - Он непозволительно априорен. Вы только окончательно смутите коллегу Виллиса.
- Эх, молодые люди! Мне приходилось жить, как сказал Монтень, в такое время, когда вокруг нас хоть отбавляй примеров невероятной жестокости. В старинных летописях мы не найдем рассказов о более страшных вещах, чем те, что творятся у нас повседневно.
- Вы всегда удачно цитируете, профессор. Но цитата не может оправдать предвзятого отношения. И не сгладит обиды.
- Э-э. Если он сразу же не разучится обижаться на меня, мы не сработаемся. Помните, как ветхозаветный Гидеон вопрошал господа? "И сделай мне знамение, чтобы я знал, что ты говоришь со мной". Я, конечно, не господь, но тоже не могу предупреждать каждый раз: не обижайтесь, сейчас я начну злословить... Кто ваш любимый художник, молодой человек?
- Гоген.
- Из-за яркости красок или из-за близости к некоему сверкающему откровению?
- Не знаю.
- А вы не склонны к пантеизму? Не кажется ли вам, что мировая душа разлита во всей природе?
- Я слишком рационалист, чтобы допустить это.
- Ничего не бывает слишком... Вы читали Спинозу?
- Только "Этику".
- Математика всегда привлекают теоремы... Но мне-то, собственно, безразлично, читали вы Спинозу или не читали. И изменить это ничего не может... Чему предначертано свершиться, то и сбудется. Но я, впрочем, начинаю болтать чепуху. Силис! Голубчик. Спуститесь в погреб. Там, кажется, должна быть бутылка прозрачной. Принесите ее сюда. И кусочек соленого лосося, пожалуйста.
- Но, профессор... - попытался возразить Криш.
- Никаких но! Я должен быть сегодня в форме. У нас с молодым человеком будет серьезный разговор... А я так плохо чувствую себя, Криш. Сходите в погреб. Очень прошу вас.
Криш пожал плечами и вышел. Я слышал, как скрипели ступеньки под его ногами.
- Такие вот дела, милый Петер, - вздохнул старик.
- Меня зовут Виллис, господин профессор. Виллис Лиепень.
- Нет. Ты - Петер. Петер Шлемиль7, у которого я хочу отнять тень. Ты знаешь, как дьявол купил тень у Петера? Знаешь... Ну вот и я хочу купить у тебя тень. Только денег у меня нет... Нет золотых гульденов, чтобы оплатить твою бессмертную душу. И латов-то не всегда хватает на бутылку-другую прозрачной. И куда только уходят деньги... Конечно, я мог бы иметь ведра серебряных пяти-латовиков, кадки золотых блестящих двадцаток. Благо на монетах нет номеров и всяких там серий. Они все одинаковые. Им и положено быть одинаковыми, как однояйцевые близнецы... Да! Я мог бы... Но не хочу. Не хо-чу! Нельзя осквернять чистое дело. Даже ради него самого. Цель не оправдывает средств. Напротив, средства иногда пятнают цель. Я занимаюсь только белой магией и не хочу иметь дела с черной. Пусть я умру с голоду. Впрочем, с голоду я не умру. У меня в погребе четыре пуры8 картофеля, бочка соленой лососины, мучица. Есть и бочонок масла, мед, ящик копчушки. Что еще человеку надо? Только немного водки. А она кончилась, и Силис не принес мне. Какое у нас сегодня число? Ах, так! Значит, скоро жалованье! Ну вот, видите, все идет превосходно, и я покупаю вашу тень, милый Петер Шлемиль... А вот и Силис! Ну давайте ее сюда, Силис. Давайте!..
Не вставая с кресла, старик извлек откуда-то грязный граненый стакан и фаянсовую кружку с отбитой ручкой.
- Больше посуды у нас, кажется, нет... Впрочем, может, молодой человек не будет? - он выжидательно уставился на меня...
- Да, профессор. С вашего разрешения, я лучше откажусь.
- Ну и великолепно! То есть, я хотел сказать, что очень жаль. Но не смею настаивать. Не смею... Держите кружку, Силис.
Он быстро плеснул в кружку и медленно и осторожно наполнил стакан до краев. Втянул губами немножко и решительно перелил в глотку остальное. По запрокинутому небритому подбородку прошла волна.
- Можете вылить остатки. Хватит на сегодня. Пора приниматься за дело... Или... уж лучше сразу покончить с этим? Все равно больше у нас ничего нет. Разлейте, Силис.
- Нет, профессор. Вы сказали - вылить. Будьте последовательны. Eppur si muove9. Видите, какая воронка? Кириолисово ускорение.
Профессор сосредоточенно смотрел, как Силис выливает водку в форточку.
- Вы безжалостный ученик, Силис. Никогда вам этого не прощу. И не надо слов! Не надо... Помогите мне лучше подняться, идиот. Пусть ваши дети отплатят вам тем же. Бог видит, как вы издеваетесь над старым учителем. Я же отец вам, Силис. Неблагодарный вы щенок. Ой! Проклятый радикулит! Проводите меня к роялю. Мне нужна нервная разрядка.
Он сел за рояль, морщась от боли.
- Откройте его, студент. У меня совсем распухли пальцы. Все соли. Откладываются на костях и откладываются. Если не разминать бедные пальцы, совсем перестанут сгибаться. Боюсь, что библия не врет про жену Лота, обратившуюся в соляной столб. Простое преувеличение клинических симптомов подагры. Я по себе это чувствую. Быть мне соляным столбом. Почем у нас нынче соль, Силис? Я завещаю вам мои отложения. Для вас ведь нет ничего святого.
Он тронул клавиши и долго прислушивался, как глохнет в пыльных углах звук. Потом заиграл. Сидел он неподвижно, склонясь к инструменту и не разводя широко руки. И узкий диапазон звуков был под стать дождю и скудному выморочному свету.
Падали льдинки, дробились и таяли в черных водокрутах дымящейся среди заснеженных берегов реки. Темная стынущая вода вбирала в себя последний свет короткого дня и копила его в глубинах, копила. А холод высушивал застекленные белым матовым льдом лужи, в которых цепенели прелые дубовые листья. Но кто-то наступал вдруг ногой, и лед трескался сухо и звонко.
И была окраска - две чередующиеся высокие ноты. Не нарастая и не падая, плыли они под затянутым белесой мутью небом, напоминая чем-то переливы домского органа. А дождь за окном хлестал по веткам. Они бились о стекло, обреченные, мокрые. Листья дрожали под ударами капель. Грустная мокрая зелень без света. Это зелень веков на куполах.
Мне сделалось вдруг зябко и бесприютно. Надо мной гулко шумели высокие своды соборов. Каменные плиты отбрасывали эхо, и оно умирало в звонницах. Дождь хлестал по зеленой черепице готических шпилей. Влажный заплаканный ветер врывался сквозь выбитые витражи, и совы рыдали под черными балками колоколен.
Но были чисты эти звуки. Чисты и холодны, как дождь, заливающий стекла, пузырящийся и лопающийся водяной пылью. И схематичны. В них было что-то от формул, объективных и равнодушных. Как прост и холоден лед в непогоду, смутна и кристально сера дождевая вода, так, холодны и бесцветны, срывались с черно-белой клавишной палитры округлые законченные ноты. Они рассыпались шариками в математические фигуры. И я поспешно искал законы, чтобы выразить их смутную суть, торопясь перед закатом этого иллюзорного мира. Да, я искал уравнения, вобравшие в себя смерть, и судьбу, и неизбежное расставанье. Но рушилось все у меня в мозгу. Я не поспевал за музыкой, мне не удавалось догнать ее, задержать хоть на мгновенье. Так мы несемся по жизни и никогда нам не остановить время. Оно всегда чуть-чуть впереди. И не надо протягивать руки. Мы не успеваем. Оно уносится вперед.
Дождь стал утихать. Но ветер качал кусты и сдувал с них темно-светлые капли.
А под сводами соборов сгущался мрак и маленькие-маленькие люди стояли внизу, оглушенные близостью высокой сути.
Я мотнул головой, чтобы вырваться из этой ледяной чистоты, обесцвеченной и суровой.
Зачем мне эта мерещущаяся истина? Абсолютная, беспощадная правда? Откровение без слов утешения и проблеска надежды? Зачем? Во имя той высокой сути, которую не дано познать, в которую можно лишь верить, верить?..
Дождь. Серый дождь сечет наш убогий хутор. Почерневший дом и амбар, черные мокрые срубы. Черепица, как матовое серебро. Выбеленный на солнце камыш над хлевом и поникшая нива на раскисшей земле. Над Ригой тоже дождь. Он барабанит по восьмискатной крыше дома на улице Блаумана. Моя мансарда, мой убогий чердак. Привычка ослепляет, учит прощать. Желтизна и прозелень пятен на стенах, странная белизна умывальника и ветка засохшей лаванды за треугольным осколком зеркала. Пусть убога и жалка моя крепость, но она моя. Надышанная мною обитель. Мое тепло. Самоуспокоение - вот бесценный дар богов. И коварный яд, уводящий от реальности.
Профессор неожиданно перестал играть и уставился в окно. В небе появились проталинки анемичной голубизны.
- Вам знакомо, что я играл? - он повернулся ко мне и уголки его рта желчно опустились.
- Я плохо знаю музыку. Может быть, это Бах, или Мендельсон, Или Хиндемит...
- Случайно попали. Бах. - Он кивнул головой, и обрюзгшие щеки его обозначились еще резче. - Месса h-moll. Эти пьесы написаны для органа и большого оркестра. Синтез полифонии и контрапункта... Но не в том суть. Вы можете и не знать Баха. Совсем не обязательно его знать. Но... могли бы вы передать хоть часть тех ощущений, которые испытывали, слушая музыку? Или вы ничего не испытывали?
- Сейчас мне кажется, что мог бы. Я представлял себе это очень ярко.
- Что представляли?
- Музыку, которую вы играли.
- Это же абстрактнейшая вещь? - искренне удивился он.
- Все равно, были какие-то картины... Не сюжетные, нет, скорее олицетворение. Такой метафорический сгусток, - мне было трудно выразить свою мысль.
- Нечто вроде теории символов, - шепнул профессору Криш. - Может быть, именно здесь и заложен мост? Символ эмоции сначала рождает информацию о ней, а потом информационный пакет становится эмоциональной производной. Как вы думаете?
- Об этом потом, - оборвал его профессор и, наставив на меня распухший изуродованный палец, спросил, точно хлестнул бичом. - Вы знаете каббалу?
- Что-то читал об этом, но... Нет, не знаю.
- И я тоже не знаю. И знать не хочу. Но мне нужен кусочек пергамента с каббалистическими письменами. Дайте мне его.
- Н-но у меня же нет...
- Есть! Вы об этом не знаете, а мы знаем... Как меня зовут?
- Что?
- Я спрашиваю вас, как меня зовут.
- Господин профессор Бецалелис. - Я вспомнил предупреждение Криша и уже ничему не удивлялся.
- Вот именно, Бецалелис. Бе-ца-ле-лис! А о Леви ибн Бецалеле вы слышали?
- Нет. Никогда.
- Очень жаль. Возможно, я его потомок. Он Бецалель, а я - Бецалелис. Великий каббалист рабби Леви ибн Бецалель, говорят, жил в конце шестнадцатого века в Праге. Он создал из глины великана - Голема и вдохнул в него жизнь при помощи куска пергамента, исписанного именами ветхозаветного бога. Голем всесилен. Для него нет ничего невозможного. И он полностью покорен воле своего создателя. Он может творить добро или зло. Я хочу, чтобы он сделал людей лучше. Но как сделать людей лучше? Нужно облегчить им жизнь, и они станут добрее. Накормить и одеть их, избавить от тяжелого труда, и у них появится досуг для чтения моралистов, тяга к наукам и искусству. Для этого я и создал своего Голема... А может, мне это только так кажется? И создал я его из-за одного лишь любопытства, которое всегда толкает исследователя к чему-то непознанному, а порой и к недоступному... Лягушку к змее тоже, возможно, толкает любопытство исследователя. Но я о другом. О моем Големе. Я создал его, но у меня нет волшебного пергамента. Как вдохнуть в него душу? Продайте мне вашу тень, достопочтенный Петер Шлемиль. Я должен оживить Голема... Короче, согласны вы быть моим сотрудником?
- Простите, господин профессор, конечно, хочу, очень хочу. Но я никак не разберу, где кончается сказка... Не пойму, где начинается шутка. Вы это всерьез, господин профессор?
- Серьезно, Виллис. Абсолютно серьезно. - Криш резко повернулся ко мне и смахнул с рояля на пол стопку книг.
- Что вы делаете, сумасшедший? - вскрикнул профессор. - Это же альдины10, настоящие альдины! Вы хоть знаете, что такое альдины? Вы слышали?
- Простите, профессор. Я нечаянно, - он нагнулся и стал осторожно собирать с пола пропыленные томики. - Я знаю, это очень ценные издания... Такие, с дельфином вокруг якоря. Пятнадцатый век.
- Пятнадцатый! Шестнадцатый! Это же целое состояние! Я достал их, чтобы проститься с ними. Им цены нет. - Он трепетно и нежно погладил корешок. - Но придется продать их, Силис. Она ведь пожирает столько денег!
- Нет, профессор. Не надо. Лучше я продам свою маленькую яхту. Знаете эту голубую красавицу? Класс "дракон"! Четыре рекорда! За нее дадут хорошие деньги.
- А что вы думаете?! И яхту придется продать, и штаны тоже. Она съест нас! Съест вместе с потрохами и с этим молодым человеком, если он не раздумает идти к нам. Но, как говорил мой отец, дай бог ей здоровья, лишь бы не болела... Вы можете оживить ее, Петер Шлемиль?
- Ради бога, профессор, объясните мне, о чем идет речь! Я же совершенно ничего не понимаю!
- Ладно... Хватит парадоксов. Отведите меня в кресло, Силис! Вот так... О, уже солнышко выглянуло! Ступайте за водкой, Силис! Ступайте, ступайте без всяких разговоров! А мы пока поговорим. Почему вы не трогаетесь с места? Морфий, по-вашему, лучше? Да? Идите же!
- Только один стакан. Перед сном.
- Хорошо, хорошо! Сами нальете. Отправляйтесь. И еще я не отказался бы от хорошей колбаски.
Он откинулся в кресле и прикрыл глаза. Птицы за окном неистовствовали. Капли искрились. И зелень, казалось, была напитана медом.
- Раскройте окно, - сказал он, устало прижимая ладонь к лицу. - Не все окно. Только форточку.
Тугой влажный ветер принес цветочное благоухание и пронзительный запах сосновой смолы.
- До чего же все-таки прекрасен мир, студент! И как мало нужно человеку для счастья. И так много... Мы с доктором Силисом создали машину. Не время сейчас говорить о том, как она устроена. Считайте, что она работает на пустоте, и покончим с этим. Важно другое... Для чего мы ее сделали - вот, что важно. Но и об этом долго говорить. Вы все узнаете в свое время. А если коротко, мы создали искусственный мозг. Нет, это не подобие человеческого мозга! Нечто совсем иное, но в чем-то тождественное. С ассоциативными связями, саморегулировкой и дублирующими друг друга центрами. Мы, конечно, с большим удовольствием повторили бы простой человеческий мозг. Но помешала одна малость. Мы не знаем, как он устроен. И никто не знает. Пока это непознаваемое, пусть не в том смысле, как у Спенсера, но непознаваемое. Так мы и создали нечто, в чем еще плохо разбираемся сами. Оно моделирует некоторые мыслительные категории, способно давать овеществленные представления о предметах... Но способно ли оно мыслить? Быть иль не быть - вот в чем вопрос... Как вы полагаете, студент, что станется с ребенком, которого сразу же после рождения заточат в башню?
- Скорее всего, он погибнет.
- Ах, нет же! - он раздраженно поморщился. - Вы понимаете меня слишком буквально. Ребенка, конечно, будут кормить... и ухаживать за ним надлежащим образом. Словом, все как полагается. Но никакого общения! Ни звука, ни прикосновения. И полная темнота.
Он замолк и грустно задумался о чем-то, глядя на книжные груды и танцующую в солнечном свете пыль.
- Ребенок не умрет. - Он тихо вздохнул, точно сожалея об этом. - Он вырастет идиотом. Нет, не идиотом - никем. Он станет никем. У него не будет памяти. А что такое душа, студент, как не память? Понимаете теперь, зачем мне нужна ваша душа?
Гудят гудки на "Вайроге" и ВЭФе. К набережной везут противотанковые ежи и мешки с песком. Проходят хмурые ополченцы. У некоторых винтовки с узкими штыками, зеленые противогазные сумки через плечо.
На Известковой улице убили командира. Стреляли с чердака. Говорят, в лесах орудуют целые банды. Портят дороги, перерезают провода, убивают красноармейцев и беженцев.
Самолеты почти не бомбят нас. Они летят дальше на восток. Черные кресты, оттененные белыми уголками, вертикальная желтая полоса перед хвостом. Я видел сбитый юнкерс. Груда алюминия, переплетение тросиков, искалеченные приборы. Он напоминал мертвого зверя. Красивого и беспощадного.
В зоопарке долго выла раненная осколком гиена. И дети не толпились перед клетками.
Ветер рвал торопливо прилепленные к стенам плакаты. Но в кондитерских пили кофе, ели пирожные.
Я бродил по городу, как лунатик. Мне казалось, что он пуст - мертвый Брюгге, охваченный немотой и оцепенением. И когда с реки подымался туман, съедающий мосты и звуки, на меня накатывала тоска! Хотелось выть на расплывчатое пятно луны. Я спускался к воде и провожал угасающий масляный свет на ней. Вдыхал сырой, чуть гнилостный запах и прислушивался к крику чаек. А нефть все горела, и медленно падал черный пушистый снег. В воздухе бесшумно лопались и растворялись мертвенным светом ракеты. Их отражения змеились в воде апериодическими синусоидами. Это были энцефалограммы агонии.
Мы поехали тогда в Сигулду втроем: Криш с Линдой и я. Как это было хорошо! По обе стороны гладкого, извивающегося шоссе цвела желтая сурепка и крупный душистый клевер. Тугой ароматный ветер бил в ноздри. Мы подымались все выше, и на наши лица ложились причудливые пятна кленовых листьев. Жужжали шмели, где-то вверху гудели тиссы и грабы.
Мы полезли на турайдскую башню. Тонкие железные перила дрожали от наших шагов. Бесконечные лестницы. Запах сырости и запустения. После яркого света здесь было темно, точно в склепе, Но за поворотом какой-нибудь винтовой лестницы вдруг открывалась амбразура, и солнце атаковало нас пучком стрел.
Я видел, как вспыхивала и золотилась щека Линды и ее загорелое плечо, проступали веснушки и радужно поблескивал еле заметный пушок. Но за ступенькой набегала ступенька, и все гасло в сумрачной тени.
- Долго еще? - кричала Линда. - Я уже совсем выбилась из сил. Не могу!
"Гу-гу-гу", - откликалось угрюмое древнее эхо. И откуда-то сверху долетал смех Криша:
- Потерпите немного. Осталось совсем чуть-чуть!
Новые повороты. Неожиданные переходы и спуски, за которыми крутой подъем. Тяжело дыша и счастливо смеясь, Линда храбро перебегала от стены к стене по хрупким дощатым мосткам и торопилась все выше, выше. Мне казалось, подъем никогда не кончится, и я всегда буду догонять ее на этом пути к небу.
Над головой вспыхнул ослепительно синий квадрат люка. Последний пролет, и мы плывем в головокружительной синеве. Отсюда виден весь мир. По крайней мере, та его часть, которая была подвластна турайдскому архиепископу.
Причудливые меандры Гауи блестят неподвижно и ровно. Зеленый благословенный мир. Облака в реке. Тени ивняка у правого берега. Звон кузнечиков. Медвяный запах цветов. Солнце и тишина. У меня навернулись слезы. Я прижался щекой к теплому ноздреватому камню. И мир сузился. Сквозь трещины пробивалась чахлая травка. По раскрошившемуся камню сновал крохотный муравей.
Я дунул. Взметнулся игрушечный вихрь песчинок - и насекомое исчезло.
Раскаленная синева поплыла у меня перед глазами. Я представил себе, как долго и трудно полз муравей на страшную незнакомую высоту. Одно лишь дуновение! Оно положило конец всему. От одной только спички запылали амбары барона фон Рибикова. Батрака Мартина забили тогда насмерть... Маленькая спичка погубила человека. Рибиков, говорят, уже уехал в Германию, Все они теперь уезжают в свой рейх. А Польши не стало. Чужие трубачи идут по улицам Варшавы. Ветер медленно покачивает повешенных. Зато какая тишина у нас! Но не вернутся ли те, кто грузит сейчас свой скарб на пароход "Гнейзенау", на танках, с автоматами в руках? Не повторят ли завтра историю с радиостанцией Глейвиц нацисты в латышской форме? Почему же такая тишина вокруг, когда где-то очень рядом уже никогда не будет тишины! Немецкий эмигрант Эрих Вортман рассказывал мне, что происходит у них в стране. Он лишен немецкого гражданства и на него приказ о высылке не распространяется. Он уже прошел через все акции и "оздоровительные" лагеря. Для него никогда не будет тишины. Она взорвалась в его ушах и ревет сиреной.
Как жаль, что Криш не захотел взять его сегодня сюда. Он как-то инстинктивно сторонится Вортмана. Непонятно, почему. Даже старик относится теперь к Эриху с полным доверием. Отличный специалист! Он мог бы здорово помочь в наших мытарствах с Ней. Но Криш решительно против. Он держит Эриха на вторых ролях. Да, впрочем, и я сам могу лишь смутно догадываться о возможностях машины и принципах, на которых она работает. Она молчалива и непроницаема, как сфинкс... Но бывают дни, когда между нами прорывается какая-то плотина. И я чувствую, что Она понимает меня, вибрирует каждой проволочкой.
Как-то после сеанса я стал свидетелем интересного разговора между Кришем и стариком. Не знаю, как это происходит. Все идет ничего, ничего, затем сразу падает, как занавес. Усталость - и все отключается. Я лежу на старом буграстом диване и, приходя в себя, слышу голос Криша:
- Такой высокий уровень эмоционального напряжения опасен.
- А вы за него не волнуйтесь, - это старик, он, как всегда, брюзжит.
- За меня нечего бояться, я уже... - бодро лепечу я.
- А я за тебя не боюсь. - Криш спокоен, чуть насмешлив. - Меня волнует поведение машины. Ее реакция необычна.
- Вы еще не так удивитесь, когда проверите контакты, - нарочито безразлично замечает профессор. Я слышу, как Криш бросается к машине, гремит там, с чем-то возится. Я сажусь и вижу его изумленное, радостное лицо.
- Профессор, беспроволочная дистантная связь? Это же...
- Как видите. Но только при большом волнении, при сильном желании, даже если его хотят подавить. Одним словом, слабое биополе человека должно стать достаточно сильным, и тогда Она войдет в психический контакт.
- Если добавить сюда Ее способность узнавать, считывать текст, ориентироваться в любой зрительной символике, то...
- Никаких то. Все это должно еще пройти проверку.
Я как-то осмелился пригласить Линду на прогулку. Вечер тонул в Даугаве малиновыми и синими отсветами. Мальчишки ловили под мостом корюшек. Зелено-бронзовые и голубые рыбки беспомощно бились в банке и умирали от тесноты и нервного шока.
Мы поднялись наверх. В костеле шла какая-то торжественная служба. Линда споткнулась, подвернула ногу и сломала каблук. Она была в отчаянии. Я сказал, что понесу ее на руках, но она только засмеялась, и я почувствовал облегчение. Не знаю, как эти слова сорвались у меня с языка! Я бы не смог взять ее на руки: ноги мои отяжелели и жар прихлынул к горлу, когда я только представил, что она обнимает меня за шею, а я касаюсь ее колен. Но она только засмеялась и с досадой оглянулась по сторонам. Я заметался вокруг нее. Потом забежал в какой-то двор и схватил булыжник.
Кое-как я приколотил каблук и она, опираясь на мое плечо, доковыляла до ближайшего извозчика.
- Спасибо. Не провожайте меня, - сказала она, протянув на прощание обтянутую перчаткой руку.
Я отправился домой по синим сумеречным улицам. Красноватая лампочка под косым, в зеленоватых разводах, потолком моей мансарды показалась мне невыносимой. Я погасил свет и раскрыл окошко. Крыши лоснились и угасали, как чешуя засыпающей сельди. Красавка на подоконнике совсем съежилась, но вода в кувшине кончилась, и мне нечем было полить цветок. А идти вниз не хотелось. Где-то вскрикнул локомотив. Тихая воздушная струя пахнула в лицо полынью и догорающим углем.
Я зажег свет и решил докончить маленький рассказ о любви, который обещали взять у меня в дамском журнале. Но чернила в бутылочке загустели и нависали на острие пера комьями болотной грязи. И опять мысль о том, что нужно идти за водой, чтобы развести проклятые чернила, сделалась мне ненавистной. Я попытался читать, но статья Канта о духовидцах показалась мне такой скучной и непонятной, что я раздраженно зашвырнул книжку под кровать. Со смертной скукой оглядел я пыльные корешки Тухолки, Блаватской и Анни Безант. Чахлый смешной отголосок мертвого, а может быть, и вовсе не существовавшего мира.
Мне стало душно. Хотелось что-то сделать или сказать. Но что я должен был делать? И с кем я мог поговорить? Я взглянул на часы. Последний поезд на взморье отходил через час. Можно успеть. Но у меня не было ни одного лата на извозчика. Я перерыл все карманы, обшарил чемодан и полку, где лежало белье. В поисках случайно закатившейся монеты даже отодвинул от стены крохотный шкафчик. Пока я лихорадочно рыскал по комнате, желание во что бы то ни стало попасть сегодня на взморье переросло в какое-то ожесточение, словно от этого зависела жизнь.