Не заставляя себя упрашивать, я рассказал Жюльену об инциденте с фотографиями, о своих первых подозрениях, которые я старался в себе заглушить, пока не встретился с ним на Королевском мосту. Жюльен внимательно слушал и с не меньшим вниманием смотрел мне в глаза.
   - Вот так я вдруг лишился собственной личности. И всех друзей, Жюльен. Я потому и решил довериться тебе, попытаться тебя убедить, что мне необходим друг. Очутиться нежданно-негаданно одному в целом мире, знать, что никто тебя не узнает, - это ужасно. Жюльен, я не могу и никогда не смогу представить тебе доказательств правдивости того, что я утверждаю, - по крайней мере таких, которые бы тебя удовлетворили. Нужно, чтобы ты сделал шаг мне навстречу. Задай себе простой вопрос: "А вдруг он говорит правду?" Умоляю тебя, подумай об этом. Представь себе хоть на мгновение старого друга, замурованного в чужом облике. Жюльен, я помню, как однажды, в этом самом кафе, мы сидели и гадали, как бы освободиться от старого зануды Лекорше, и ты сказал мне: "Какое бы невероятное приключение со мной ни случилось в жизни, оно не возместит мне эти годы корпения над бумагами в унылой конторе нотариуса". Как видишь, невероятное приключение, которого ты тогда жаждал в качестве компенсации, произошло со мной. Неужели ты утратил способность поверить в него? Будь нам по двадцать пять лет, Жюльен, ты бы мне поверил. Поверил бы с первых же слов.
   Голос у меня пресекся, и я почувствовал, что мое волнение передается и Жюльену.
   - Действительно, - сказал он, - это можно было бы назвать невероятным приключением, но, как я ни напрягаю воображение, дальше сослагательного наклонения дело не идет. Ничего не попишешь. Вы просите меня не просто уверовать, а перейти в иную веру, а большего не потребует сам Господь Бог. Во всяком случае, бесспорно одно: вы глубоко несчастны, и я хотел бы вам помочь. Но вот чем? Этот вопрос я задаю себе с самого начала нашего разговора. Вероятно, лучшее, что я могу сделать, - это прямо высказать вам все, что думаю. Раз уж вы решили довериться именно мне, мои доводы не будут вам безразличны.
   - Увы, они мне известны. Это доводы любого здравомыслящего человека.
   - Верно. Однако, боюсь, вы поспешили от них отмахнуться. Вот вы утверждаете, что вы Рауль Серюзье. Как вы признаете и сами, вы не имеете никаких доказательств этого и опираетесь на презумпции, значение которых, однако, преувеличиваете. Для беспристрастного наблюдателя ясно одно: вас, видимо, ввело в заблуждение сходство вашего голоса с голосом Серюзье, а это случайность.
   - А воспоминания? Такие точные - разве этого мало?
   - Серюзье мог вести очень подробный дневник и дать его вам. Из-за схожести голосов вы заинтересовались этими страницами и в конце концов отождествили себя с автором дневника - даже сделали себе похожий порез на ладони. А поскольку ваше лицо даже отдаленно не напоминает лицо Рауля, вы и придумали метаморфозу. Ваш случай, в сущности, не так уж исключителен. Я думаю, это то, что врачи называют раздвоением личности.
   - Вы советуете мне обратиться к врачу?
   Жюльен помолчал. Потом потупился, а когда заговорил, в его голосе зазвучала какая-то настороженность:
   - Мне кажется, есть вариант и получше. Если вы окажетесь лицом к лицу с настоящим Серюзье, то, думаю, излечитесь. Хотите, мы с ним встретимся? Сейчас же и позвоним ему.
   - Бесполезно. Вам скажут, что он уехал в Бухарест.
   - И все-таки пойдемте, там будет видно.
   Тон его голоса стал повелительным. Я вдруг осознал, что Жюльен подозревает меня в том, что я убил его друга, - это и впрямь совершенно логично, будь я одержим манией, какую он мне приписывает. Поднялись мы одновременно. Он жестом указал мне дорогу и пропустил меня вперед. Пока мы спускались в подвал, где стоит телефон, я думал о том, что забыл продемонстрировать образец моего почерка, но теперь это уже было ни к чему. Я только усугубил бы свое положение. Жюльен затолкал меня в кабину и дал мне отводной наушник.
   - Господин Серюзье вчера вылетел в Бухарест, - сообщила Люсьена.
   - Но как раз на вчерашний вечер у нас с ним была назначена встреча, настаивал Жюльен. - Как это он не поручал вам предупредить меня о своем отъезде? Когда вы его видели?
   - Он ушел из кабинета в половине пятого.
   - Так. А надолго он уехал?
   - Недели на две, на три.
   - Когда он вернется, будьте любезны передать ему, чтобы он тотчас дал мне знать. У меня есть для него чрезвычайно важное сообщение. Благодарю вас.
   У Жюльена явно отлегло от сердца. Повесив трубку и выйдя из кабины, он сказал мне:
   - Надеюсь, вы не станете обвинять меня в сговоре с секретаршей Рауля. Итак, вы сами слышали, что вчера в половине пятого, то есть спустя более чем час после нашей встречи на Королевском мосту, мой друг Серюзье еще был у себя в кабинете. Делайте выводы сами.
   Я мог бы объяснить ему, как разыграл спектакль и обманул секретаршу, но, обрадовавшись, что с меня снято подозрение в убийстве, решил притвориться смущенным и посрамленным. У Жюльена хватило великодушия не добивать меня, и он ограничился корректным предупреждением, что в случае, если я не образумлюсь, он без промедления расскажет своему другу Серюзье о моих притязаниях. Перед тем
   как расстаться с ним, я постарался закрепить его впечатление, что он имел дело с безобидным маньяком, свихнувшимся от чрезмерного увлечения романами и наркотиками. Кажется, мне это удалось.
   Два часа я бродил по Парижу и наконец в полном изнеможении зашел в кафе Маньера, надеясь встретить там Сарацинку, но мои ожидания оказались напрасными. Поужинав в одиночестве, я вернулся к себе и, едва коснувшись головой подушки, заснул. В кошмарном сне я пытался убедить жену, что я - это кузен Эктор, и уже почти убедил, как вдруг Жюльен на пару с Сарацинкой уличили меня в том, что у меня голос дядюшки Антонена и почерк мегатерия.
   VIII
   Наутро я отправился на поезде в Шату, намереваясь навсегда поселиться у дядюшки Антонена. Невыносимо было представить себе, как я буду жить в Париже в полном одиночестве, беспрестанно перебирая тускнеющие воспоминания и думая о том, как бы получше припрятать собственный труп. Сойдя с поезда около девяти часов, я пешком одолел три километра, отделяющих свиноферму от вокзала Шату. Дядя встретил меня с ликованием. Я застал его за перекрашиванием фургончика для доставки продуктов, где после своей фамилии он вывел: "Свинство на любой вкус". Эта шуточка пришла ему в голову ночью и теперь приводила его в ребяческий восторг. Выяснилось, что ему очень многое надо мне рассказать, и прежде всего - что Рене влюбилась в меня без памяти. После моего ухода она накинулась на него, упрекая в том, что он обратил меня в бегство, и все тревожилась, что же я после этого подумаю о ней и ее родственниках. Наконец - и это он счел самым красноречивым признаком, племянница отказалась прокатиться по Монмартру на его машине и даже допустила при этом в его адрес весьма нелестные выражения.
   - Это еще не доказательство, дядя. К тому же должен сообщить вам, что я раздумал и не стану обольщать Рене. Измена мне противна, об этом и подумать-то страшно. Может, и заманчиво подглядывать в замочную скважину, но не думаю, чтобы от этого можно было ожидать чего-то хорошего. Хватит с меня и того, что я уже успел узнать о Рене. Основа семейного счастья - обоюдная слепота и молчаливый уговор узнавать друг о друге как можно меньше. Супруги - как рельсы: всегда рядом, но на строго определенном расстоянии, если же когда-нибудь они соединятся, семейный поезд неминуемо потерпит крушение. Зачем мне, по-вашему, обольщать Рене? Чтобы убедиться в том, что любовнику женщина говорит не то, что с ним вообще все подругому? Я и так уже об этом догадываюсь, но предпочитаю подольше оставаться в неведении.
   - Жаль, - протянул дядя. - А я-то задумал чудненький план, как сделать вас счастливыми. Еще несколько дней - и ты стал бы спать со своей женой, а недельки через две я устроил бы Раулю аккуратненькое самоубийство. Поутру на берегу Сены нашли бы его шляпу и пальто с письмом в кармане. И вот, пожалуйста, - безутешная вдова с двумя детьми на руках. Тут ты, благородная душа, узнаешь о случившемся, являешься и говоришь: дорогая, вот вам моя рука и мое состояние.
   - Спасибо, я не люблю вдов.
   - Я дал бы Рене приданое и на время вашего свадебного путешествия забрал бы к себе детей.
   - Самоубийство Рауля Серюзье уже невозможно, это могло бы навлечь на меня крупные неприятности. Вчера, после того как я расстался с вами, я свалял большого дурака, и теперь придется вести себя крайне осторожно.
   Я пересказал дяде вчерашнюю беседу с Жюльеном Готье. Сначала, возмущенный до глубины души, он пожалел, что я не отвесил пару оплеух этому никудышному другу. Но потом принялся с любопытством меня разглядывать, поигрывая кончиком уса и щекоча им себе в ухе.
   - А вообще-то, - вдруг сказал он, - может быть, он и прав, и ты вовсе не Рауль.
   Я почувствовал, что бледнею, сердце у меня сжалось.
   - Впрочем, - продолжал дядя, - это неважно. Ты искренен, и этого достаточно. Ну ладно, ладно, это я просто так говорю, на самом деле я совершенно уверен, что ты Рауль. А насчет Рене ты еще подумай. Молодая женщина, которую муж оставил одну, сам понимаешь... Нет-нет, я в Рене уверен, но, если уж суждено случиться худшему, лучше устроить все так, чтобы потом не кусать себе локти.
   Дядя снова взялся за кисть и перевел разговор на другое, но эти его слова произвели на меня сильное впечатление. На следующее утро я вернулся в Париж. День, проведенный в Шату, явно пошел мне на пользу. Там я сбросил с себя тягостное одиночество, вдвойне мучительное из-за того, что семейный очаг, где все знакомо до мелочей, так близок. А главное, меня утешала легкость, с какой дядя воспринимал случившееся со мною. Послушать его, так начинаешь думать, что все скоро как-нибудь утрясется. Первое, что я сделал по возвращении, - позвонил Люсьене и сообщил ей фамилию наметившегося клиента. Выполнив эту формальность, я отправился в Клиши к одному промышленнику, которого раньше собирался навестить. Я провел в его кабинете целый час и остался весьма доволен - наклюнулось крупное дело. Затем я посетил еще одну фирму, расположенную поблизости, но там получил довольно уклончивый ответ. Эти два визита задержали меня в Клиши до часу пополудни, и до самого вечера мои мысли были заняты ими. За делами я совсем забыл и о Рене, и о Сарацинке. Все, над чем я ломал себе голову, как-то само собой прояснилось. Всякую проблему, даже любовную, легче решить, когда занимаешься делом. Когда человек работает, он не замыкается в себе, его размышления сопрягаются с реальными предметами и событиями. Хорошо работать - значит хорошо жить. Неужели нужно было претерпеть подобную метаморфозу, чтобы понять эту нехитрую мудрость? Назавтра и в последующие дни я с головой ушел в работу, вооружившись тем терпеливым упорством, благодаря которому оставался на плаву в годы самых жестоких кризисов. Этот кропотливый, нередко неблагодарный труд, в котором мне не мог помочь авторитет Рауля Серюзье, вернул мне если не оптимизм, то во всяком случае спокойствие. Событие, перевернувшее всю мою жизнь, не перестало занимать мои мысли, но вызывало меньше эмоций. Практические, сиюминутные дела заслонили от меня трагедию, отодвинули ее на задний план. Я больше не колебался и твердо решил сделать Рене своей любовницей, а если удастся, то и женой: как же иначе, ведь я продолжаю работать для нее и для детей, а значит, воссоздать порвавшиеся узы - дело естественное и даже необходимое.
   За эти несколько дней я часто встречал ее на улице Коленкура и всякий раз у самого дома. Я молча кланялся, но во взгляд вкладывал сколько мог страсти и томления. Она не могла не оценить мою сдержанность, но, как выяснилось впоследствии, втайне досадовала. Как-то вечером, узнав от дядюшки Антонена, что Рене собралась заглянуть в один магазинчик близ площади Мадлен, я подкараулил ее у выхода. Она приветливо улыбнулась мне и подала руку смущенно, но явно с радостью. Чтобы Рене, обычно суховатая и сдержанная, пришла в такое смятение от неожиданной встречи - это было трогательно. Сам я был не слишком взволнован, скорее бесстрастен. Я управлял Рене как марионеткой, стремясь вернуть принадлежащее мне по праву, и делал это совершенно хладнокровно. Уже не думая о нелепости ухаживания за собственной женой, я включил его в свою программу и просто-напросто улаживал эту небольшую личную проблему в промежутке между двумя деловыми встречами. Не теряя времени даром, я сразу же, едва мы обменялись обычными формулами вежливости, поведал Рене о своей любви, сказав, что это чувство серьезное и прочное, которому отныне будет подчинена вся моя холостяцкая жизнь. Я просил прощения за то, что могу предложить ей только тайную любовь, - не в моей власти сделать союз наших сердец явным. Судьба, увы, свела нас слишком поздно. Рене, ошеломленная, с пылающими щеками, смотрела на меня, веря и не веря; она упивалась моими словами, но вслух согласия не давала.
   - Я никогда не лгала, - защищалась она. - Для меня было бы мукой что-то утаивать. Я бы не смогла спокойно общаться с детьми, бывать на людях.
   - Я понимаю. Да, я требую слишком многого и сознаю это даже яснее, чем вы сами. Конечно, вам нужно все обдумать. Только не спешите с ответом. Повремените несколько дней. А я буду с наслаждением думать, что хотя бы на эти дни отдаю свою жизнь в ваши руки.
   Рене многозначительно промолчала, и мы расстались. Я провожал взглядом ее хрупкую фигурку, пока она не затерялась в толпе. И с невольным стыдом подумал, что игра идет не на равных. Рене была в упоении. Я же корил себя за то, что так и не смог разбудить свой пыл. Воображение супруга, увы, не так легко воспламеняется. Да и последние события, видимо, притупили мою восприимчивость к неожиданностям и щекотливым ситуациям. Как ни грустно признаться в этом, мне казалось, что я отвоевываю свои домашние шлепанцы. Увы, романтике здесь места не было. А ведь для того, чтобы мои замыслы увенчались успехом, мне было очень важно оказаться безупречным возлюбленным и уж по меньшей мере не разочаровать Рене.
   Я приобрел несколько гашеных румынских марок, особую почтовую бумагу, баночку клея и еще кое-какие орудия фальсификации. Я собирался сфабриковать для Рене письмо из Румынии и незаметно для консьержки подсунуть его в завтрашнюю почту. В тот же вечер, вернувшись из ресторана, где Сарацинка опять так и не появилась, я принялся за дело. Изготовить конверт оказалось довольно легко. Гораздо труднее было написать такое письмо, которое, не возбуждая в Рене ревности, вместе с тем упоминало бы о моем веселом времяпрепровождении, вечеринках и шумных застольях - так, чтобы его неприкрытая вульгарность побудила ее к сравнениям, отнюдь не выгодным для пребывающего в отъезде супруга. Вот отрывок из этого послания:
   "К полуночи мы все уже изрядно наклюкались. Папаше Брауну приспичило во что бы то ни стало нарисовать на заду одной толстухи колокольню. Никогда еще я так не смеялся. Похоже, и я куролесил, но, признаться, помню все весьма смутно. Ты можешь подумать, что я веду разгульный образ жизни, но это не так. Дело не заходит дальше тех невинных шалостей, которые я тебе описал. Согласись, дорогая моя, мы подходим к возрасту, когда уже можно доверять друг другу при любых обстоятельствах".
   Четыре дня спустя, в понедельник, я оказался с Рене в лифте. Мы были одни, и я решился. Понедельник - самый подходящий день для таких вещей: унылые воскресенья в одиночестве отнюдь не способствуют укреплению супружеской добродетели. Рене не обратила внимания на то, что я нажал кнопку шестого этажа. Лифт пошел вверх, и я сказал ей:
   - Рене, сердце мое разрывается, я невыносимо страдаю, ах, боже мой, Рене, я не в силах больше ждать вашего решения, от которого зависит моя жизнь или смерть.
   Эту хорошо отрепетированную за три дня тираду я произнес хриплым голосом. Не следует бояться театральности, решил я, нужно, чтобы все это как можно меньше походило на сдержанные полупризнания, которые Рене слышала от меня во времена нашей помолвки, - тогда я видел в такой манере особенную изысканность. Она схватила меня за руку и с жаром стиснула, повторяя мое имя. И тут произошло нечто совершенно непредвиденное. Ее согласие, которого я ждал, на которое надеялся, повергло меня в ярость и тоску! Меня захлестнуло ревнивое негодование: о недостойная супруга! Я схватил ее за плечи, больно сжал и простонал: "Рене, Рене, это невозможно". Она приписала мое восклицание совсем другому чувству. Лифт остановился. Я вышел вслед за Рене на площадку и открыл дверь в свою квартиру. Рене не сразу поняла, что очутилась на моем этаже, а поняв, испугалась, вскрикнула и попятилась.
   - Кто-нибудь может вас увидеть, - шепнул я, - входите же скорее.
   Это положило конец ее колебаниям. В прихожей царил полумрак, и я плохо видел лицо Рене - она стояла спиной к свету. Это и было к лучшему - ведь если бы я узрел на нем нежность, то мог бы осыпать ее оскорблениями и вообще натворить бог знает что. Она сняла шляпку и бросила ее на столик - в этом движении было столько пленительной решимости, что я едва не закричал от боли. Обвив руками мою шею и приникнув к моему плечу, она все повторяла:
   - Любовь моя, любовь моя.
   Я еле удерживался от злобной усмешки. Так и подмывало влепить ей пощечину, но все-таки я подчинился правилам игры. Я прижимал Рене с яростью, которая вполне могла сойти за страсть и отчасти ею и была. Я молчал, что тоже было вполне уместно. Уткнувшись в волосы жены, я созерцал круглую ручку двери в уборную. Все-таки это ужасно, думал я. Ведь я всегда слепо верил ей. Только что не молился на нее. Когда я изменял ей, что случалось чрезвычайно редко, угрызения совести не давали мне спать, а тут стоило первому попавшемуся хлюсту, с которым она в общей сложности не провела и часа, поманить ее - и вот она уже висит у него на шее и лепечет: "Любовь моя".
   Однако следовало развивать успех. Не торчать же до бесконечности в прихожей. Я увлек Рене в гостиную и усадил на диван, над которым красовались сочинения отца Массийона в сафьяновых переплетах.
   - Как у вас мило.
   В ответ я буркнул что-то невнятное. Но вскоре перестал чувствовать себя разгневанным мужем. Никогда еще Рене не выглядела такой соблазнительной даже в ту пору, когда я за ней ухаживал. Я пытался убедить себя, что просто не умел на нее смотреть. Верный и почтительный супруг, я вполне довольствовался уютным "домашним" образом жены, а он заслонял от меня ее подлинную красоту. Так часто бывает, когда долго живешь с человеком. Но в этот вечер Рене и в самом деле была другой женщиной, ее лицо преобразилось до такой степени, что мне казалось, будто оно впервые ожило, как у статуи, в которую вдохнули жизнь. Оно заиграло новыми красками, как будто в нем проглянула ее сокровенная сущность, доселе не ведомая мне, а может, и ей самой. Ее глаза, обычно прозрачные и холодные, как ключевая вода, "змеиные", в шутку говаривал тесть, - сейчас лучились волшебной мягкостью. Изменился даже ее голос. Я с трепетом наклонился над ней, чувствуя, что благодаря переполняющему ее счастью и мне предстоит испытать неизведанное блаженство. Помимо воли я был ослеплен, околдован этой пылкой нежностью. Я-то думал, что завлек ее, а между тем попался сам. Во мне не просто вспыхнуло с новой силой былое чувство - нет, то была иная любовь, где все было внове, и я усомнился, любил ли я вообще когда-нибудь Рене. Серьезное и спокойное чувство, которое я питал к ней до сих пор, казалось мне теперь куцым и убогим, почти смехотворным; я чуть ли не стыдился его. Благословенно будь мое превращение, подумалось мне, возможно, оно только начинается, а уже как далеко зашло.
   ...Наша одежда вперемешку валялась на стуле. Рене открыла глаза, румянец постепенно возвращался на ее Побледневшие щеки. Я же прислушивался к охватившему меня блаженству и боялся только, как бы оно не улетучилось из моего обессилевшего тела. Но оно длилось, и это было еще одним чудом. Рене посмотрела на меня долгим взглядом, серьезным и почти строгим. Потом, снова закрыв глаза, приблизила губы к моему уху и прошептала:
   - Ролан, я ничего не знала. Ничего не знала о любви. Правда. О! Ничего, ничего, ничего.
   - Не может быть, - с горечью пробормотал я.
   - Ролан, - все так же еле слышно продолжала она, - я хочу, чтобы вы знали, почему сейчас я люблю вас в сто раз сильнее, чем до того, как вошла сюда. То, что называют любовью, для меня всегда было всего лишь постылой обязанностью.
   - Рене, не говорите так. Это ужасно.
   - Нет, это прекрасно. Если б вы знали. Когда-нибудь я вам расскажу...
   Впервые за все время, что я жил в этой квартире, раздался телефонный звонок. Мой номер знал только дядюшка Антонен. Аппарат стоял в соседней комнате, но стена была тонкая. Я не двинулся с места, и это удивило Рене.
   - А вдруг это по важному делу? Подите снимите трубку, прошу вас.
   Я нехотя подчинился, но нарочно не спешил, надеясь, что дяде надоест. Однако я заблуждался. В этот вечер он ждал бы ответа до скончания века.
   - Это ты, Рауль? То есть это ты, Гонтран? Говорит твой старый дядюшка. Ты не подавал признаков жизни с тех пор, как уехал из Шату. Я начал волноваться.
   - Вы же знаете, я очень занят. Мой труд о позвоночных отнимает у меня массу времени.
   - Что? Ах да, позвоночные. - Дядя разразился смехом. - Ну ладно, я тебя наконец застал, и хорошо. Слушай, малыш, я так рад, и ты сейчас тоже обрадуешься. Вообрази, ' утром мне пришла в голову блестящая мысль. И главное, все отменяется. Тебе больше нет нужды обольщать бедняжку Рене.
   - Мы поговорим об этом в другой раз. Сейчас меня больше всего занимает приспособляемость к среде обитания у некоторых позвоночных, чей тип сформировался уже давно, - в частности, у лемуров и непарнокопытных. Понимаете?
   - Что ты городишь? С чего это ты твердишь о позвоночных?
   - Потому что так надо. Возьмите хотя бы приматов или полорогих. Вы без труда обнаружите у них автоматизм торможения.
   - Боже мой! - воскликнул дядюшка Антонен и понизил голос: - Она у тебя, верно? Она у тебя? Ну вот, в который раз ты путаешь мне все карты. Все пошло прахом. Я позвонил слишком поздно, да?
   - Увы, да, слишком поздно.
   - Это низко, Рауль, то, что ты сделал. Бедная малышка. Может быть, мне завтра ее навестить?
   - Нет-нет, это излишне. Я поразмыслю над вашими замечаниями. Всего хорошего, сударь.
   Повесив трубку, я с минуту разглядываю себя в зеркале, висевшем на стене над аппаратом. Всматриваюсь в свои красивые глаза - это из-за них столь разительно переменилась Рене, вдруг воспылав ко мне неистовой страстью. Всего лишь другое лицо, маска. Неужто любовь так поверхностна, капризна или же лицо играет какую-то особую роль? Быть может, Рене в конце концов распознает под внешностью красавчика прежнего человека, и вскоре у нее останется к нему также ровная привязанность, с которой она прожила все тринадцать лет замужества. Но что-то мешает мне в это поверить. Как бы то ни было, если даже иллюзия развеется, ей будет что вспомнить. Но главное, я чувствую, что, помимо внешности, она открыла во мне неизведанные области, куда я и сам еще не вторгался: новые и, пожалуй, более изощренные чувствительность и ум. Только что, рядом с Рене, я убедился, сколь глубоки происшедшие со мной изменения. Так ли уж это удивительно? Я вновь размышляю о том, что занимало меня несколько дней назад, - о связи между лицом и внутренней сущностью человека, о влиянии одного на другое. Если я ощущаю эту связь, то почему бы ее не уловить и другим? Недаром же говорят, что лицо это зеркало души, просто у каждого человека оно обладает своим показателем преломления. Солнце тоже греет и освещает нас по-разному в зависимости от того, какое сейчас небо - ясное ли, затянуто ли тучами, скрыто ли туманом. Так и душа - уловить в ней можно лишь то, что открыто взору.
   В зеркале я увидел, как дверь приотворилась и в нее бочком протиснулась Рене в накинутом на плечи манто.
   - Вас что-то встревожило? - спросил я. Она кивнула.
   - Я перестала слышать ваш голос. Испугалась. На меня напала дрожь. Вначале я подумала, что это глупо, ведь по телефону вы говорили о позвоночных. Но потом в голову полезли всякие мысли. Мне представилось, что вы подперли голову рукой и думаете, думаете... Что вы делаете, Ролан?
   - Смотрюсь в зеркало. Мне хотелось бы увидеть себя таким, каким меня видите вы.
   - Не получится. Я вижу то, что скрыто в самой глубине ваших глаз.
   IX
   Даже знай я наверняка, что Рене поверит мне на слово, я бы ни за что не рассказал ей о своем превращении. Как-то вечером, когда мы с дядюшкой Антоненом сидели в кафе на проспекте Ваграма, он сказал мне:
   - Теперь, когда Рене влюблена в тебя по уши, ты можешь заставить ее поверить во что угодно. Почему бы тебе не сказать ей всю правду?
   Я покачал головой. И даже вспыхнул.
   - Насколько бы все стало проще, - заметил дядюшка Антонен. - Вместо того чтобы морочить друг другу голову, вы могли бы договориться и, возможно, что-нибудь придумать, чтобы снова жить вместе. А? Почему бы ей все не сказать?
   - Никогда! - гневно вскричал я.
   Дядя с удивлением и любопытством воззрился на меня.
   - Понимаю, - произнес он с лукавой улыбкой. - Утехи любовников слаще супружеских.
   - Да нет же, дело совсем не в том. Уверяю вас, я и сам больше всего хочу опять жить с семьей.
   Я не солгал, но и не довел свою мысль до конца. Дядя ждал продолжения. Однако я уклонился от прямого ответа, пробормотав, что Рене, дескать, все равно не поверит в мою метаморфозу. Я, конечно, мог бы сказать дяде правду, но пришлось бы касаться вещей сугубо личных, а от этого меня удерживало какое-то целомудрие. Да и вряд ли он понял бы, что меня пугает сама мысль о том, что я могу вновь стать Раулем Серюзье. И уж совсем трудно было бы втолковать ему, что мое превращение с каждым днем становится все глубже, что я уже другой человек.