Конечно, неверно было бы утверждать, что я полностью переродился. Мое восприятие окружающего, мой образ мыслей не то чтобы изменились, но я замечаю, что вчерашние, привычные реакции сопровождаются, как бы дублируются новыми. Обычно они мимолетны - словно набегает легкое облачко, - но иной раз властно заявляют о себе. Они возникают и исчезают так быстро, что я не успеваю толком их отметить. Перемены становятся очевидны, когда я принимаюсь анализировать одну из черт своего характера - например, чувство долга, некогда незыблемое, как скала. Оно еще при мне, но насколько же оно стало податливей, уступчивей, привередливей - одним словом, оно пошатнулось, в чем я убеждался неоднократно. Впрочем, допускаю, что многие из этих трудноуловимых изменений - кажущиеся. Но бывают бесспорные факты, которые никак нельзя свалить на игру воображения, - когда я ловлю себя на том, что новое чувство, впечатление, словечко доставляют мне вдруг физическое наслаждение или, наоборот, страдание. В этих наблюдениях над собой мне частенько помогает, сама того не ведая, Рене.
Некоторые изменения я, оставаясь в глубине души прежним, не могу не осудить. К примеру, теперь у меня прибавилось вкуса к жизненным наслаждениям, зато убавилось стойкости к невзгодам.
Но я ни о чем не жалею - напротив, с нетерпением жду, чтобы моя душа пришла наконец в полное согласие с новым лицом.
С тех пор как ко мне стала приходить Рене, я отдаю ей всю вторую половину дня, жертвуя рабочим временем. И совесть ни разу не мучила меня, не то что раньше, когда я изредка позволял себе отвлечься от работы. Моя совесть труженика вообще стала на удивление спокойной, не слишком тревожит ее и ответственность за семью. Я научился легко отрешаться от забот. Они не преследуют меня, как прежде, денно и нощно, зато появились новые, более эгоистичные: поглубже изучить самого себя, выжать из жизни все, что она в состоянии мне дать, постоянно поддерживать в себе этот огонек неприкаянности, обостряющий чувства. К Рене я воспылал такой пламенной страстью, какой никогда ни к кому не испытывал. Иногда я даже мечтаю, чтобы мне выпал случай отдать ради нее жизнь. И вместе с тем я чувствую, что наша любовь - лишь краткий миг, что это счастье недолговечно. В глубине души я все время помню, что ей уже тридцать четыре. Иногда, даже подле нее, я представляю себе, какую боль мне суждено причинить ей в недалеком будущем, и оттого люблю ее еще сильней, но знаю: ни помешать развязке, ни даже отсрочить ее не в моих силах. Я уже вижу, как моя жизнь продолжается в кипении страстей, ее - погружается в скорбные сумерки. Есть еще дети. Их я не стал любить меньше, но постепенно привыкаю к мысли, что мне суждено быть с ними врозь. То, что прежде составляло смысл моей жизни, теперь отодвинулось на задний план. Я стремлюсь сбросить с себя все оковы, которые раньше носил чуть ли не с радостью.
В работе я добился вполне приличных результатов, хотя уделяю ей не так уж много времени. При меньших возможностях успех оказался едва ли не больше. За десять дней я начал проворачивать сразу несколько сделок, три из которых уже близки к завершению, и заключил один крупный контракт. Лучшего я не добивался даже в былые времена, когда работал упорней и в более благоприятных условиях. И этот успех нельзя объяснить ни обострившимся деловым нюхом, ни чрезмерной сговорчивостью клиентов. Вообще говоря, в моей профессии красноречие погоду не делает - расхваливать товар вовсе не требуется, достаточно назвать цену и представить точные данные. Обычно я затевал дело, только заручившись солидными рекомендациями, которые придавали мне уверенность в разговоре, - это было как бы наступлением с заранее подготовленных позиций. Теперь мне не на кого ссылаться - я могу лишь обмолвиться, что веду дела с таким-то. Секрет, по-видимому, в том, что у людей появляется ко мне интерес, причем сам я не прилагаю для этого никаких усилий. Меня не хотят отпускать, приглашают отобедать или зайти еще.
И все благодаря моей внешности - она позволяет мне чувствовать себя раскованно, не то что прежде. Но главное, думается, в том, что люди чувствуют: я сам себе интересен. Вчера утром я отправился в свое агентство, чтобы отчитаться о заключенной накануне сделке. Я не видел Люсьену с того самого дня, как закатил истерику. Она удивилась, похоже, не столько моему появлению, сколько происшедшей во мне разительной перемене. Незадолго до своего прихода я позвонил ей якобы из Бухареста и поинтересовался, что она думает о моем друге Ролане Сореле. Люсьена говорила о нем с теплотой и участием. Пожалев, что он так больше и не приходил, она прибавила, что беспокоится о нем, и в ее голосе зазвучали чуть ли не материнские нотки. Бедняга, по ее словам, не способен постоять за себя в столь трудной ситуации. Он не сумеет преуспеть на избранном поприще. Ей хотелось бы еще раз встретиться с ним и помочь ему подыскать себе другое занятие, более подходящее.
Когда я вошел в кабинет, она, должно быть, с первого взгляда поняла, что жалела меня совершенно напрасно. На мне был новый, с иголочки, дорогой костюм великолепного покроя. И вдобавок я явился с сообщением о том, что вопреки ее предсказаниям сумел заключить сделку. Чтобы не лишиться ее расположения, я преподнес все так, будто своим успехом обязан прежде всего ей:
- Мне неслыханно повезло, но я вряд ли сумел бы воспользоваться этим, если бы меня не поддерживала мысль о том, как сердечно и великодушно вы ко мне отнеслись.
- Не совсем так, - заметила Люсьена. - Если бы я сердечно отнеслась к вам с самого начала нашего разговора, то вы могли бы приступить к работе с массой сведений, которые облегчили бы вам задачу. Кстати, я собиралась их вам сообщить, но у меня нет вашего адреса.
- Это верно, я не оставил его. Но что касается этих сведений, то, поверьте, они помогли бы мне не больше, чем мое стремление оправдать ваше доверие. Если бы вы знали, как я жаждал подняться в ваших глазах, заставить вас забыть о той нелепой и жалкой сцене, которую разыграл перед вами.
Люсьена принялась возражать, тронутая моим смирением и явно польщенная тем, что я так дорожу ее мнением. Здесь бы мне и поставить точку, но я перестарался. Невольно потакая ее потребности сочувствовать и опекать, я пространно говорил о бесхарактерности и неуверенности в себе, которые, дескать, свойственны моей натуре.
Я так беззастенчиво выворачивал душу наизнанку, так назойливо каялся в своих слабостях и так любовался при этом собственной персоной, что, видимо, несколько шокировал Люсьену. Но я понял это уже после того, как распрощался с нею. Вспоминая все, что наговорил - я был не в меру болтлив, - я убеждался в том, что это звучало фальшиво, неискренне, походило на безвкусную исповедь из какого-нибудь нудного романа или, того хуже, на жалобное нытье нищего. На душе было муторно и беспокойно. Все-таки раньше я был лучшего о себе мнения. Виноват Рауль Серюзье - не иначе как он снова проснулся во мне. А что, если все эти пресловутые внутренние изменения, которые я в себе обнаружил, - не более чем самообман, которым я обязан Рене? Что, если я всего лишь доверчивый любовник, который принял за чистую монету то, что внушила ему влюбленная в него, но цепкая и решительная женщина?
На платформе станции метро, куда я забрел в задумчивости, я увидел весы с зеркалом и долго созерцал свое лицо. Мне показалось, что мои опасения, увы, не напрасны. Такие глаза с поволокой мне доводилось встречать у некоторых мужчин, которые стремятся во что бы то ни стало нравиться и готовы ради этого на любые ухищрения и ложь. Один поезд я пропустил. Стоявшие поблизости пассажиры дивились при виде человека, которого так интересует собственная персона. Я встретил в зеркале пристальный взгляд служащего метро и, чтобы оправдать свое стояние на весах, - не хватало еше, чтобы он сделал мне замечание, - опустил в щель монетоприемника пять су. Благодаря этому я убедился, что похудел килограммов на семь. Подошел следующий поезд. Войдя в вагон, я вспомнил о потерянных килограммах и впервые заподозрил, что у меня изменилось не только лицо, но и все остальное: руки, ноги, сердце, легкие, мозг, нервная система, так что от Рауля Серюзье не осталось ничего, кроме иллюзии, будто я все еще продолжаю им быть.
Я посмотрел на свои руки. Они, похоже, не изменились. Такие же широкие, с короткими пальцами. На левой сохранился шрам, который я демонстрировал Жюльену Готье. Но одного этого доказательства мне было уже мало, и я, наспех пообедав, бросился домой. В зеркале я увидел, что талия и плечи стали уже, но раз я похудел на семь кило, в этом не было ничего удивительного. Раньше мне не приходилось с таким вниманием разглядывать себя в зеркале посмотришь иной раз мельком, да и все. Тем не менее я припоминал, что раньше около пупка у меня как будто была родинка, теперь же она исчезла. Впрочем, я мог и ошибаться. Может, я спутал свой пупок с пупком какого-нибудь приятеля или родственника. Когда сомнение остается, как-то легче на душе - можно маневрировать, отождествлять себя то с одним, то с другим человеком, смотря по обстоятельствам. Я все еще размышлял об этом, когда ко мне пришла Рене она уже отправила детей в школу. На ней было элегантное новое платье, и я невольно отметил про себя, что обошлось оно, видимо, недешево. Вслух же я похвалил ее вкус. Она улыбнулась, но улыбка вышла жалкой.
- Я так хочу быть красивой. Я боюсь, уже боюсь. Мне кажется, вы здесь как бы проездом, здесь у вас только временное пристанище. Мне чудится в вас какая-то неопределенность, неуверенность во всем, и в том числе в самом себе. Может, я ошибаюсь?
- Ну конечно, Рене, вы ошибаетесь. Я так постоянен в привычках и чувствах, так тяжел на подъем, что порой самому стыдно. Разумеется, с тех пор, как я познакомился с вами, я изменился, и это сказалось на моем образе жизни. Действительно, во мне появилось какое-то беспокойство, но оно сродни вашему. Я тоже боюсь. Мне все кажется, что я в вашей жизни лишь...
Рене не дала мне договорить.
- О-о, нет, нет, нет! - воскликнула она и горько разрыдалась.
- Дорогая, не нужно плакать, - твердил я, а ее слезы текли по моим щекам, по моим рукам. - Милая моя девочка, цыпленочек, - шептал я ей на ухо, потрясенный ее страданиями.
- Ролан, простите меня, я чувствовала себя несчастной. Уже с прошлой ночи. Я звонила вам, Ролан, простите меня за это, а вас не было.
- Так это были вы? Дважды, правильно? В первый раз я подумал, что мне это приснилось. Во второй - еле проснулся и слишком поздно подошел к телефону. Господи, если б я знал! Ну конечно же, я должен был, должен был сообразить!
- Не подумайте только, что я звонила, чтобы проверить, дома ли вы в час ночи. Клянусь, не поэтому. Мне было тоскливо. Мне нужно было услышать ваш голос. О Ролан, я хотела услышать, как вы произносите мое имя. Все утро я еле сдерживалась, чтобы не разреветься, а тут еще это письмо...
- Письмо? Вы меня пугаете.
- Да нет же, не волнуйтесь, ничего особенного. Письмо из Бухареста, совершенно пустое, четыре ничтожных, ничего не значащих странички, но мне вдруг стало не по себе, я почувствовала какую-то угрозу. О, не думайте, что его возвращение помешает нам видеться. Нет-нет, эта угроза относится только ко мне: мне придется вернуться к прежней жизни, к постылой повседневности. Если бы вы знали, если бы только подозревали! Я не хотела никогда ничего говорить вам о нем, но у меня просто сердце разрывается, и молчать нет сил. Это воистину гнусный, отвратительный человек. Хотя нет, это, пожалуй, уж слишком. Не гнусный, не отвратительный - в сущности, он не так уж глуп, даже в некоторых достоинствах ему не откажешь. Но мужлан, боже, какой же он мужлан! И даже не догадывается об этом. Впрочем, разве он вообще может что-нибудь чувствовать, о чем-то догадываться! Для него существует только то, что можно пощупать, он способен только на самые примитивные чувства. Какие бы то ни было тонкости, оттенки ему недоступны. Господи, откуда у меня брались силы и терпение, чтобы жить с такой посредственностью? Быть может, я смутно предчувствовала нашу встречу? Скажите, Ролан!
- Очень может быть, Рене. Да, скорее всего именно так. У женщин бывают такие предчувствия. Да и у мужчин. У мужчин тоже бывают.
- Мой милый, ты такой красивый, деликатный, благородный, ты понимаешь меня. Вам я могу сказать все. С вами я теряю робость и даже стыд. Я говорю, плачу, снова говорю, и все это время я ваша Рене. Как это странно. При вас мне хочется быть искренней, простой. А ведь вы не знаете меня. На самом деле я унылая домохозяйка, жалкая мещанка, скупая и тщеславная, - в общем, жена своего мужа. Я такая, потому что такой и надо быть для него, - я вынуждена приноравливаться. А он мужлан, мужлан! Для него ценно только то, что можно попробовать на вкус. Помню, накануне отъезда в Бухарест он жевал за завтраком колбасу и, громко чавкая, заявил: "Нет, все-таки добрый кусок кровяной колбасы - это вещь". Боже мой, да пусть себе обожает кровяную колбасу, пусть объявляет об этом, пусть чавкает, в конце концов. Но почему всякий раз, когда он открывает рот, я жду от него непременно чего-нибудь в таком вот духе? Хуже всего, что при всей своей грубости и толстокожести он ведет себя так, что его и упрекнуть-то не в чем! Жизнерадостный, добропорядочный, а главное - хороший семьянин. Он изо всех сил старается мне угодить, тут ничего не скажешь. В том-то и мука: безупречен, внимателен, а мне от него тошно - так кого же винить, как не себя? Я сама виновата в ошибке, в унизительной, закабалившей меня ошибке. Конечно, и мужчина вполне может ошибиться в выборе жены, и ему тоже бывает несладко. Но он как-то свыкается. Другое дело женщина. Для нее близость с нелюбимым мужчиной насилие. Этот позор ничем не искупить. Я стыжусь мужа, мне до смерти стыдно перед вами, но больше всего - перед собой за свою ошибку. Смотрите на меня, презирайте меня. И, не будь вас, я бы и дальше пыталась притерпеться, извлечь из этой ошибки хоть какую-то выгоду. Я даже самой себе не осмеливаюсь признаться, как чужд и ненавистен был мне всегда этот человек. Ненавижу его, ненавижу!
- Что вы, Рене, не надо преувеличивать.
- Да, конечно, моя история банальна - классическая история женщины, считающей свою жизнь несправедливо загубленной. Спору нет, все это смешно. Есть над чем позлословить. Ну а добрый, великодушный человек просто улыбнется: не надо, мол, преувеличивать.
И Рене вновь разразилась рыданиями. Теперь они вызвали у меня куда меньше сочувствия, чем в первый раз. Тем не менее я как мог постарался ее утешить. Я уже не сюсюкал, а рассуждал серьезно, даже скрупулезно, как ставящий диагноз врач, и это проливало бальзам на ее раны. Я понимал эту тоску и разделял ее: как-никак субъект, заставлявший ее страдать, был хорошо известен и мне. С горьким упоением от каждого своего слова я обрисовал его Рене довольно похоже. В целом персонаж получился вполне симпатичный. С этим Рене согласилась, но тут же переключилась на его смешные черты, что выглядело очень забавно. Я охотно посмеялся вместе с ней. Ничего общего с беднягой Серюзье я уже не чувствовал.
Время подошло к половине шестого, и Рене пора было спускаться к себе на пятый этаж. Она чуть не заплакала, вспомнив, что завтра воскресенье. Дети будут дома, и она весь день, до самого вечера, будет оставаться с ними. Целый день без меня - это ужасно. Она робко предложила прийти ко мне после ухода служанки, когда дети уснут. Но тут моя отцовская совесть взбунтовалась, и я, став вдруг настоящим Серюзье, решительно воспротивился: ни в коем случае, как можно оставить детей одних, мало ли что может случиться. Но добавил:
- Если вы не возражаете, милая Рене, лучше я спущусь к вам.
Она было вспыхнула, но потом глаза ее засверкали, и она согласилась. Меня же от перспективы тайно проникнуть в собственный дом бросало то в жар, то в холод.
Когда Рене ушла, я решил разобрать деловую корреспонденцию, что заняло немало времени. Было уже половина девятого, когда я спустился к Маньеру. Там я наконец застал Сарацинку, о которой не вспоминал, наверное, с неделю: она ужинала в какой-то компании. Завидев меня, она, не скрывая радости, лучезарно улыбнулась, я же ответил сдержанной, почти холодной улыбкой. Эта встреча пришлась совершенно некстати. Все мои мысли были о Рене, я загодя переживал предстоящее драматическое приключение, когда крадучись, как вор, буду пробираться в собственную квартиру. Сарацинка же, появление которой все же не могло оставить меня безразличным, в эти переживания никак не впи
сывалась. За ее столиком шел оживленный разговор. Отвернувшись от меня, она тоже вступила в беседу и, похоже, так увлеклась, что возбудила во мне чуть ли не ревность. Она показалась мне еще красивее, чем в тот первый вечер, когда ужинала за тем же самым столиком. Ее прекрасное лицо с мужественными чертами предстало передо мной как бы в более мягком, рассеянном свете, и блеск ее антрацитовых глаз тоже стал теплее. На ней было платье из пушистой ткани приглушенно-синего цвета; ряд металлических пуговиц, доходивший до самого подбородка, плавно изгибался на груди, колеблясь в ритме ее дыхания. Впоследствии я не раз вспоминал, что от Сарацинки веяло какой-то удивительной свежестью и чистотой - казалось, это свойственно ей от природы, косметика здесь была ни при чем.
Я уже принялся за ужин, когда она подошла к моему столику и села напротив. Подперев кулаком подбородок и устремив взгляд мне прямо в глаза, она заговорила своим хрипловатым голосом:
- Вот и вы. В тот вечер, когда я вас увидела впервые, вы покинули меня с такой поспешностью, что я рассердилась. Не хотела больше вас видеть. Не пошла на свидание, которое вы тогда назначили на следующий день. А потом уехала и все думала о вас. Мне было очень хорошо, только я боялась, что не увижу вас больше. А вы меня ждали? Думали обо мне?
- Сарацинка, как вы прекрасны.
- Взгляните на ту молоденькую брюнетку - она сидит за моим столом лицом к вам. Однажды часов в двенадцать ночи я зашла к ней в комнату, поговорить. Я сказала ей, что вы называете меня Сарацинкой, что я люблю вас. Говорила так, будто вы мой жених. Вашего адреса у меня нет, но я все равно писала вам письма, а потом рвала - как шестнадцатилетняя школьница. О, я чувствую, как я изменилась. Анна говорит, что я даже помолодела. Это правда? Вы молчите... Я приехала вчера и снова уезжаю сегодня, да, прямо сейчас, на пять дней. Вернусь не позднее четверга. Что, если нам встретиться в четверг, в пять? Где? Хорошо, пусть будет на проспекте Жюно. Я люблю вас.
X
Известие о недельной отсрочке, которую давал мне отъезд Сарацинки, я принял чуть ли не с облегчением. Во время нашего короткого разговора она намекнула, что после ужина и перед тем, как ехать на вокзал, у нее, возможно, выдастся пара свободных часов. Можно было бы попросить ее уделить это время мне. Она бы не отказала, я знал это, но промолчал. В последний момент, уже встав, чтобы присоединиться к подругам, она наклонилась над столиком и прошептала:
- Незаметно, чтобы вы особенно обрадовались. Но я не стану огорчаться. И в разлуке, вспоминая, как вы были сдержанны, буду думать себе в утешение, что наша встреча, должно быть, очень много значит для вас.
На самом деле пока еще я относился к этому приключению не слишком серьезно, но был уверен, что все станет по-другому, как только оно начнется по-настоящему. Жены у меня теперь нет - некому изменять, некого стыдиться, и Сарацинка наверняка быстро приберет меня к рукам. А я не стану противиться, легко убедив себя, что чем скорее я забуду Рене и детей, тем лучше. Так что я не слишком торопился стать добычей этой женщины. И хотя не собирался вообще отказываться от встречи с нею, но смутно надеялся, что возникнут новые препятствия.
Впрочем, меня куда больше заботило свидание с Рене, назначенное на завтрашний вечер. Все воскресенье я только о нем и думал. Вечером, вернувшись домой, я нашел под дверью записку от Рене: она писала, что у нее остановилась на несколько дней кузина из Блуа. Мы всегда радушно принимали ее, так что о гостинице не могло быть и речи. Все эти дни Рене, как ни старалась, не могла урвать для меня свободной минуты. Кузина Жанетта обожала ее и не отпускала от себя ни на шаг. Я позвонил дяде Антонену и попросил его забрать гостью хоть на денек в Шату, но оказалось, что он занят, как он выразился, перелицовкой автомобиля и просто не может отлучиться из хлева и оставить свое детище разъятым на части - колеса отдельно, мотор и кузов отдельно, - бросить его в тот момент, когда оно требует его неусыпной заботы. Ни до чего другого ему не было дела, и только приличия ради он осведомился, как мои дела.
Наконец Рене черкнула мне, что во вторник после обеда поведет кузину в большой магазин "Бон Марше", а там постарается затеряться в толпе и улизнуть. Я должен был ждать ее в кафе на улице Севр. Был уже шестой час, когда она пришла. Обмануть бдительность любящей кузины оказалось не так просто: та дважды выуживала Рене из толпы. У меня же от долгого ожидания испортилось настроение, и я без всякой радости отметил, что Рене купила себе новое леопардовое манто. Не далее как в прошлом году я с превеликим трудом уговорил ее купить каракулевую шубу, тогда это казалось ей бессмысленной тратой денег. В конце концов она выбрала самую дешевую. А это манто - судя по виду, из меха самой лучшей выделки - уж верно, стоило куда дороже. Рене выглядела в нем очень элегантно, но я не стал ей этого говорить, хотя и был приятно польщен тем, что ее появление в кафе привлекло всеобщее внимание. Холодно выслушав ее жалобы на Жанетту, я заметил:
- Уже поздно. Но можно, если хотите, немного пройтись.
По улице Севр мы шли молча: Рене была огорчена моей мрачностью, да я и сам на себя досадовал. Она встревоженно посматривала на меня, но я делал вид, что ничего не замечаю. Наконец на улице Драгон она тронула мою руку и робко, с дрожью в голосе спросила:
- Вы сердитесь, Ролан? Простите меня.
- Ничуть не сержусь. С чего вы взяли!
Рене замолчала, обескураженная и задетая тем, что ее попытка смягчить меня была так резко отвергнута. На улице было темно и безлюдно. И только какая-то глупейшая гордость не позволила мне сию же минуту обнять и успокоить ее. Я чувствовал, как дрожит ее рука. Еще несколько минут прошагали мы в тягостном молчании. А около автобусной остановки на бульваре Сен-Жермен Рене подняла голову - я увидел ее несчастное лицо - и, сжав мою руку, сказала:
- Ролан, значит, все кончено?
- Что вы, Рене! - воскликнул я. - Я вел себя глупо и подло. Накажите меня как хотите, только успокойтесь. Причинять вам боль, вам, моей любимой, видеть муку в ваших глазах - да после этого я должен боготворить вас до конца моих дней.
Рене просияла, поцеловала рукав моего пальто и со счастливой улыбкой положила голову мне на плечо. Эта трогательная сцена разыгралась на глазах пассажиров, выходивших из автобуса на остановке, и, когда мы подошли совсем близко, я заметил среди них Жюльена Готье. Он, несомненно, сразу узнал меня и пристально посмотрел мне в глаза. Встреча не сулила ничего хорошего. Она могла лишь укрепить в Жюльене опасное подозрение, которое уже заронил в него мой давешний рассказ. То, что мы с Рене в коротких отношениях и даже не пытаемся это скрывать, должно было не только неприятно поразить его, но и натолкнуть на мысль, будто нам уже нет надобности опасаться мужа. А дальше напрашивался вывод, что я приложил руку к его исчезновению. Теперь, когда Жюльен узнал, что я любовник Рене, мое безумие представится ему в ином свете. Возможно, он сочтет его неким завихрением помрачившегося сознания преступника. Все это промелькнуло в моем мозгу за какую-то долю секунды. Рене же ничего не видела и вообще едва ли замечала что-нибудь вокруг. Я прибавил шагу, увлекая ее с собой, но Жю-льен Готье обогнал нас и, видимо, желая убедиться, что он не обознался и моя спутница действительно жена Рауля Серюзье, обернулся и без всякого стеснения устремил на нас тревожный и подозрительный взгляд. Казалось, он раздумывал, не заговорить ли с Рене, и удержала его, наверное, только антипатия, которую он всегда к ней испытывал. Тут и она его узнала, отпустила мою руку и в смятении прошептала:
- Это приятель мужа. Вы видели, как он упорно глядел на нас? Наглец! Я никогда не жаловала его, и уж теперь-то он
отыграется!
В самом деле, Рене держалась с Жюльеном подчеркнуто неприязненно, она вообще из принципа враждебно относилась ко всем моим прежним друзьям: чутье подсказывало ей, что эта холостяцкая компания может даже самого смирного мужа приохотить к самовольству. Со своей стороны и Жюльен не старался расположить к себе Рене, он сам с первых же дней нашего супружества откровенно невзлюбил мою жену. Именно поэтому, как я потом узнал, он не стал предупреждать Рене в первый же день, когда я сдуру решил открыться ему.
Такой бурной реакции я от Рене не ожидал. Из ее малосвязного лепета я понял, что она боится, как бы Жюльен не рассказал обо всем мужу. Между тем всего пять минут назад она не задумываясь пожертвовала бы своим семейным очагом ради одного моего ласкового слова. Должно быть, она разрывалась между ролью супруги и любовницы, как я разрывался между двумя моими сущностями, и я заключил из этого, что все выпавшие на мою долю муки каждый может испытать на себе без всяких превращений. Однако Жюльен все шел чуть впереди нас, и я счел за лучшее так и идти за ним по улице Святых Отцов, демонстрируя, что совесть у меня чиста. Время от времени он оборачивался, но мы чинно шагали рядышком, на приличном расстоянии друг от друга, - может, он подумает, что ему просто почудилось, будто мы вели себя нескромно. Наконец, не выдержав напряжения, Рене напустилась на меня:
Некоторые изменения я, оставаясь в глубине души прежним, не могу не осудить. К примеру, теперь у меня прибавилось вкуса к жизненным наслаждениям, зато убавилось стойкости к невзгодам.
Но я ни о чем не жалею - напротив, с нетерпением жду, чтобы моя душа пришла наконец в полное согласие с новым лицом.
С тех пор как ко мне стала приходить Рене, я отдаю ей всю вторую половину дня, жертвуя рабочим временем. И совесть ни разу не мучила меня, не то что раньше, когда я изредка позволял себе отвлечься от работы. Моя совесть труженика вообще стала на удивление спокойной, не слишком тревожит ее и ответственность за семью. Я научился легко отрешаться от забот. Они не преследуют меня, как прежде, денно и нощно, зато появились новые, более эгоистичные: поглубже изучить самого себя, выжать из жизни все, что она в состоянии мне дать, постоянно поддерживать в себе этот огонек неприкаянности, обостряющий чувства. К Рене я воспылал такой пламенной страстью, какой никогда ни к кому не испытывал. Иногда я даже мечтаю, чтобы мне выпал случай отдать ради нее жизнь. И вместе с тем я чувствую, что наша любовь - лишь краткий миг, что это счастье недолговечно. В глубине души я все время помню, что ей уже тридцать четыре. Иногда, даже подле нее, я представляю себе, какую боль мне суждено причинить ей в недалеком будущем, и оттого люблю ее еще сильней, но знаю: ни помешать развязке, ни даже отсрочить ее не в моих силах. Я уже вижу, как моя жизнь продолжается в кипении страстей, ее - погружается в скорбные сумерки. Есть еще дети. Их я не стал любить меньше, но постепенно привыкаю к мысли, что мне суждено быть с ними врозь. То, что прежде составляло смысл моей жизни, теперь отодвинулось на задний план. Я стремлюсь сбросить с себя все оковы, которые раньше носил чуть ли не с радостью.
В работе я добился вполне приличных результатов, хотя уделяю ей не так уж много времени. При меньших возможностях успех оказался едва ли не больше. За десять дней я начал проворачивать сразу несколько сделок, три из которых уже близки к завершению, и заключил один крупный контракт. Лучшего я не добивался даже в былые времена, когда работал упорней и в более благоприятных условиях. И этот успех нельзя объяснить ни обострившимся деловым нюхом, ни чрезмерной сговорчивостью клиентов. Вообще говоря, в моей профессии красноречие погоду не делает - расхваливать товар вовсе не требуется, достаточно назвать цену и представить точные данные. Обычно я затевал дело, только заручившись солидными рекомендациями, которые придавали мне уверенность в разговоре, - это было как бы наступлением с заранее подготовленных позиций. Теперь мне не на кого ссылаться - я могу лишь обмолвиться, что веду дела с таким-то. Секрет, по-видимому, в том, что у людей появляется ко мне интерес, причем сам я не прилагаю для этого никаких усилий. Меня не хотят отпускать, приглашают отобедать или зайти еще.
И все благодаря моей внешности - она позволяет мне чувствовать себя раскованно, не то что прежде. Но главное, думается, в том, что люди чувствуют: я сам себе интересен. Вчера утром я отправился в свое агентство, чтобы отчитаться о заключенной накануне сделке. Я не видел Люсьену с того самого дня, как закатил истерику. Она удивилась, похоже, не столько моему появлению, сколько происшедшей во мне разительной перемене. Незадолго до своего прихода я позвонил ей якобы из Бухареста и поинтересовался, что она думает о моем друге Ролане Сореле. Люсьена говорила о нем с теплотой и участием. Пожалев, что он так больше и не приходил, она прибавила, что беспокоится о нем, и в ее голосе зазвучали чуть ли не материнские нотки. Бедняга, по ее словам, не способен постоять за себя в столь трудной ситуации. Он не сумеет преуспеть на избранном поприще. Ей хотелось бы еще раз встретиться с ним и помочь ему подыскать себе другое занятие, более подходящее.
Когда я вошел в кабинет, она, должно быть, с первого взгляда поняла, что жалела меня совершенно напрасно. На мне был новый, с иголочки, дорогой костюм великолепного покроя. И вдобавок я явился с сообщением о том, что вопреки ее предсказаниям сумел заключить сделку. Чтобы не лишиться ее расположения, я преподнес все так, будто своим успехом обязан прежде всего ей:
- Мне неслыханно повезло, но я вряд ли сумел бы воспользоваться этим, если бы меня не поддерживала мысль о том, как сердечно и великодушно вы ко мне отнеслись.
- Не совсем так, - заметила Люсьена. - Если бы я сердечно отнеслась к вам с самого начала нашего разговора, то вы могли бы приступить к работе с массой сведений, которые облегчили бы вам задачу. Кстати, я собиралась их вам сообщить, но у меня нет вашего адреса.
- Это верно, я не оставил его. Но что касается этих сведений, то, поверьте, они помогли бы мне не больше, чем мое стремление оправдать ваше доверие. Если бы вы знали, как я жаждал подняться в ваших глазах, заставить вас забыть о той нелепой и жалкой сцене, которую разыграл перед вами.
Люсьена принялась возражать, тронутая моим смирением и явно польщенная тем, что я так дорожу ее мнением. Здесь бы мне и поставить точку, но я перестарался. Невольно потакая ее потребности сочувствовать и опекать, я пространно говорил о бесхарактерности и неуверенности в себе, которые, дескать, свойственны моей натуре.
Я так беззастенчиво выворачивал душу наизнанку, так назойливо каялся в своих слабостях и так любовался при этом собственной персоной, что, видимо, несколько шокировал Люсьену. Но я понял это уже после того, как распрощался с нею. Вспоминая все, что наговорил - я был не в меру болтлив, - я убеждался в том, что это звучало фальшиво, неискренне, походило на безвкусную исповедь из какого-нибудь нудного романа или, того хуже, на жалобное нытье нищего. На душе было муторно и беспокойно. Все-таки раньше я был лучшего о себе мнения. Виноват Рауль Серюзье - не иначе как он снова проснулся во мне. А что, если все эти пресловутые внутренние изменения, которые я в себе обнаружил, - не более чем самообман, которым я обязан Рене? Что, если я всего лишь доверчивый любовник, который принял за чистую монету то, что внушила ему влюбленная в него, но цепкая и решительная женщина?
На платформе станции метро, куда я забрел в задумчивости, я увидел весы с зеркалом и долго созерцал свое лицо. Мне показалось, что мои опасения, увы, не напрасны. Такие глаза с поволокой мне доводилось встречать у некоторых мужчин, которые стремятся во что бы то ни стало нравиться и готовы ради этого на любые ухищрения и ложь. Один поезд я пропустил. Стоявшие поблизости пассажиры дивились при виде человека, которого так интересует собственная персона. Я встретил в зеркале пристальный взгляд служащего метро и, чтобы оправдать свое стояние на весах, - не хватало еше, чтобы он сделал мне замечание, - опустил в щель монетоприемника пять су. Благодаря этому я убедился, что похудел килограммов на семь. Подошел следующий поезд. Войдя в вагон, я вспомнил о потерянных килограммах и впервые заподозрил, что у меня изменилось не только лицо, но и все остальное: руки, ноги, сердце, легкие, мозг, нервная система, так что от Рауля Серюзье не осталось ничего, кроме иллюзии, будто я все еще продолжаю им быть.
Я посмотрел на свои руки. Они, похоже, не изменились. Такие же широкие, с короткими пальцами. На левой сохранился шрам, который я демонстрировал Жюльену Готье. Но одного этого доказательства мне было уже мало, и я, наспех пообедав, бросился домой. В зеркале я увидел, что талия и плечи стали уже, но раз я похудел на семь кило, в этом не было ничего удивительного. Раньше мне не приходилось с таким вниманием разглядывать себя в зеркале посмотришь иной раз мельком, да и все. Тем не менее я припоминал, что раньше около пупка у меня как будто была родинка, теперь же она исчезла. Впрочем, я мог и ошибаться. Может, я спутал свой пупок с пупком какого-нибудь приятеля или родственника. Когда сомнение остается, как-то легче на душе - можно маневрировать, отождествлять себя то с одним, то с другим человеком, смотря по обстоятельствам. Я все еще размышлял об этом, когда ко мне пришла Рене она уже отправила детей в школу. На ней было элегантное новое платье, и я невольно отметил про себя, что обошлось оно, видимо, недешево. Вслух же я похвалил ее вкус. Она улыбнулась, но улыбка вышла жалкой.
- Я так хочу быть красивой. Я боюсь, уже боюсь. Мне кажется, вы здесь как бы проездом, здесь у вас только временное пристанище. Мне чудится в вас какая-то неопределенность, неуверенность во всем, и в том числе в самом себе. Может, я ошибаюсь?
- Ну конечно, Рене, вы ошибаетесь. Я так постоянен в привычках и чувствах, так тяжел на подъем, что порой самому стыдно. Разумеется, с тех пор, как я познакомился с вами, я изменился, и это сказалось на моем образе жизни. Действительно, во мне появилось какое-то беспокойство, но оно сродни вашему. Я тоже боюсь. Мне все кажется, что я в вашей жизни лишь...
Рене не дала мне договорить.
- О-о, нет, нет, нет! - воскликнула она и горько разрыдалась.
- Дорогая, не нужно плакать, - твердил я, а ее слезы текли по моим щекам, по моим рукам. - Милая моя девочка, цыпленочек, - шептал я ей на ухо, потрясенный ее страданиями.
- Ролан, простите меня, я чувствовала себя несчастной. Уже с прошлой ночи. Я звонила вам, Ролан, простите меня за это, а вас не было.
- Так это были вы? Дважды, правильно? В первый раз я подумал, что мне это приснилось. Во второй - еле проснулся и слишком поздно подошел к телефону. Господи, если б я знал! Ну конечно же, я должен был, должен был сообразить!
- Не подумайте только, что я звонила, чтобы проверить, дома ли вы в час ночи. Клянусь, не поэтому. Мне было тоскливо. Мне нужно было услышать ваш голос. О Ролан, я хотела услышать, как вы произносите мое имя. Все утро я еле сдерживалась, чтобы не разреветься, а тут еще это письмо...
- Письмо? Вы меня пугаете.
- Да нет же, не волнуйтесь, ничего особенного. Письмо из Бухареста, совершенно пустое, четыре ничтожных, ничего не значащих странички, но мне вдруг стало не по себе, я почувствовала какую-то угрозу. О, не думайте, что его возвращение помешает нам видеться. Нет-нет, эта угроза относится только ко мне: мне придется вернуться к прежней жизни, к постылой повседневности. Если бы вы знали, если бы только подозревали! Я не хотела никогда ничего говорить вам о нем, но у меня просто сердце разрывается, и молчать нет сил. Это воистину гнусный, отвратительный человек. Хотя нет, это, пожалуй, уж слишком. Не гнусный, не отвратительный - в сущности, он не так уж глуп, даже в некоторых достоинствах ему не откажешь. Но мужлан, боже, какой же он мужлан! И даже не догадывается об этом. Впрочем, разве он вообще может что-нибудь чувствовать, о чем-то догадываться! Для него существует только то, что можно пощупать, он способен только на самые примитивные чувства. Какие бы то ни было тонкости, оттенки ему недоступны. Господи, откуда у меня брались силы и терпение, чтобы жить с такой посредственностью? Быть может, я смутно предчувствовала нашу встречу? Скажите, Ролан!
- Очень может быть, Рене. Да, скорее всего именно так. У женщин бывают такие предчувствия. Да и у мужчин. У мужчин тоже бывают.
- Мой милый, ты такой красивый, деликатный, благородный, ты понимаешь меня. Вам я могу сказать все. С вами я теряю робость и даже стыд. Я говорю, плачу, снова говорю, и все это время я ваша Рене. Как это странно. При вас мне хочется быть искренней, простой. А ведь вы не знаете меня. На самом деле я унылая домохозяйка, жалкая мещанка, скупая и тщеславная, - в общем, жена своего мужа. Я такая, потому что такой и надо быть для него, - я вынуждена приноравливаться. А он мужлан, мужлан! Для него ценно только то, что можно попробовать на вкус. Помню, накануне отъезда в Бухарест он жевал за завтраком колбасу и, громко чавкая, заявил: "Нет, все-таки добрый кусок кровяной колбасы - это вещь". Боже мой, да пусть себе обожает кровяную колбасу, пусть объявляет об этом, пусть чавкает, в конце концов. Но почему всякий раз, когда он открывает рот, я жду от него непременно чего-нибудь в таком вот духе? Хуже всего, что при всей своей грубости и толстокожести он ведет себя так, что его и упрекнуть-то не в чем! Жизнерадостный, добропорядочный, а главное - хороший семьянин. Он изо всех сил старается мне угодить, тут ничего не скажешь. В том-то и мука: безупречен, внимателен, а мне от него тошно - так кого же винить, как не себя? Я сама виновата в ошибке, в унизительной, закабалившей меня ошибке. Конечно, и мужчина вполне может ошибиться в выборе жены, и ему тоже бывает несладко. Но он как-то свыкается. Другое дело женщина. Для нее близость с нелюбимым мужчиной насилие. Этот позор ничем не искупить. Я стыжусь мужа, мне до смерти стыдно перед вами, но больше всего - перед собой за свою ошибку. Смотрите на меня, презирайте меня. И, не будь вас, я бы и дальше пыталась притерпеться, извлечь из этой ошибки хоть какую-то выгоду. Я даже самой себе не осмеливаюсь признаться, как чужд и ненавистен был мне всегда этот человек. Ненавижу его, ненавижу!
- Что вы, Рене, не надо преувеличивать.
- Да, конечно, моя история банальна - классическая история женщины, считающей свою жизнь несправедливо загубленной. Спору нет, все это смешно. Есть над чем позлословить. Ну а добрый, великодушный человек просто улыбнется: не надо, мол, преувеличивать.
И Рене вновь разразилась рыданиями. Теперь они вызвали у меня куда меньше сочувствия, чем в первый раз. Тем не менее я как мог постарался ее утешить. Я уже не сюсюкал, а рассуждал серьезно, даже скрупулезно, как ставящий диагноз врач, и это проливало бальзам на ее раны. Я понимал эту тоску и разделял ее: как-никак субъект, заставлявший ее страдать, был хорошо известен и мне. С горьким упоением от каждого своего слова я обрисовал его Рене довольно похоже. В целом персонаж получился вполне симпатичный. С этим Рене согласилась, но тут же переключилась на его смешные черты, что выглядело очень забавно. Я охотно посмеялся вместе с ней. Ничего общего с беднягой Серюзье я уже не чувствовал.
Время подошло к половине шестого, и Рене пора было спускаться к себе на пятый этаж. Она чуть не заплакала, вспомнив, что завтра воскресенье. Дети будут дома, и она весь день, до самого вечера, будет оставаться с ними. Целый день без меня - это ужасно. Она робко предложила прийти ко мне после ухода служанки, когда дети уснут. Но тут моя отцовская совесть взбунтовалась, и я, став вдруг настоящим Серюзье, решительно воспротивился: ни в коем случае, как можно оставить детей одних, мало ли что может случиться. Но добавил:
- Если вы не возражаете, милая Рене, лучше я спущусь к вам.
Она было вспыхнула, но потом глаза ее засверкали, и она согласилась. Меня же от перспективы тайно проникнуть в собственный дом бросало то в жар, то в холод.
Когда Рене ушла, я решил разобрать деловую корреспонденцию, что заняло немало времени. Было уже половина девятого, когда я спустился к Маньеру. Там я наконец застал Сарацинку, о которой не вспоминал, наверное, с неделю: она ужинала в какой-то компании. Завидев меня, она, не скрывая радости, лучезарно улыбнулась, я же ответил сдержанной, почти холодной улыбкой. Эта встреча пришлась совершенно некстати. Все мои мысли были о Рене, я загодя переживал предстоящее драматическое приключение, когда крадучись, как вор, буду пробираться в собственную квартиру. Сарацинка же, появление которой все же не могло оставить меня безразличным, в эти переживания никак не впи
сывалась. За ее столиком шел оживленный разговор. Отвернувшись от меня, она тоже вступила в беседу и, похоже, так увлеклась, что возбудила во мне чуть ли не ревность. Она показалась мне еще красивее, чем в тот первый вечер, когда ужинала за тем же самым столиком. Ее прекрасное лицо с мужественными чертами предстало передо мной как бы в более мягком, рассеянном свете, и блеск ее антрацитовых глаз тоже стал теплее. На ней было платье из пушистой ткани приглушенно-синего цвета; ряд металлических пуговиц, доходивший до самого подбородка, плавно изгибался на груди, колеблясь в ритме ее дыхания. Впоследствии я не раз вспоминал, что от Сарацинки веяло какой-то удивительной свежестью и чистотой - казалось, это свойственно ей от природы, косметика здесь была ни при чем.
Я уже принялся за ужин, когда она подошла к моему столику и села напротив. Подперев кулаком подбородок и устремив взгляд мне прямо в глаза, она заговорила своим хрипловатым голосом:
- Вот и вы. В тот вечер, когда я вас увидела впервые, вы покинули меня с такой поспешностью, что я рассердилась. Не хотела больше вас видеть. Не пошла на свидание, которое вы тогда назначили на следующий день. А потом уехала и все думала о вас. Мне было очень хорошо, только я боялась, что не увижу вас больше. А вы меня ждали? Думали обо мне?
- Сарацинка, как вы прекрасны.
- Взгляните на ту молоденькую брюнетку - она сидит за моим столом лицом к вам. Однажды часов в двенадцать ночи я зашла к ней в комнату, поговорить. Я сказала ей, что вы называете меня Сарацинкой, что я люблю вас. Говорила так, будто вы мой жених. Вашего адреса у меня нет, но я все равно писала вам письма, а потом рвала - как шестнадцатилетняя школьница. О, я чувствую, как я изменилась. Анна говорит, что я даже помолодела. Это правда? Вы молчите... Я приехала вчера и снова уезжаю сегодня, да, прямо сейчас, на пять дней. Вернусь не позднее четверга. Что, если нам встретиться в четверг, в пять? Где? Хорошо, пусть будет на проспекте Жюно. Я люблю вас.
X
Известие о недельной отсрочке, которую давал мне отъезд Сарацинки, я принял чуть ли не с облегчением. Во время нашего короткого разговора она намекнула, что после ужина и перед тем, как ехать на вокзал, у нее, возможно, выдастся пара свободных часов. Можно было бы попросить ее уделить это время мне. Она бы не отказала, я знал это, но промолчал. В последний момент, уже встав, чтобы присоединиться к подругам, она наклонилась над столиком и прошептала:
- Незаметно, чтобы вы особенно обрадовались. Но я не стану огорчаться. И в разлуке, вспоминая, как вы были сдержанны, буду думать себе в утешение, что наша встреча, должно быть, очень много значит для вас.
На самом деле пока еще я относился к этому приключению не слишком серьезно, но был уверен, что все станет по-другому, как только оно начнется по-настоящему. Жены у меня теперь нет - некому изменять, некого стыдиться, и Сарацинка наверняка быстро приберет меня к рукам. А я не стану противиться, легко убедив себя, что чем скорее я забуду Рене и детей, тем лучше. Так что я не слишком торопился стать добычей этой женщины. И хотя не собирался вообще отказываться от встречи с нею, но смутно надеялся, что возникнут новые препятствия.
Впрочем, меня куда больше заботило свидание с Рене, назначенное на завтрашний вечер. Все воскресенье я только о нем и думал. Вечером, вернувшись домой, я нашел под дверью записку от Рене: она писала, что у нее остановилась на несколько дней кузина из Блуа. Мы всегда радушно принимали ее, так что о гостинице не могло быть и речи. Все эти дни Рене, как ни старалась, не могла урвать для меня свободной минуты. Кузина Жанетта обожала ее и не отпускала от себя ни на шаг. Я позвонил дяде Антонену и попросил его забрать гостью хоть на денек в Шату, но оказалось, что он занят, как он выразился, перелицовкой автомобиля и просто не может отлучиться из хлева и оставить свое детище разъятым на части - колеса отдельно, мотор и кузов отдельно, - бросить его в тот момент, когда оно требует его неусыпной заботы. Ни до чего другого ему не было дела, и только приличия ради он осведомился, как мои дела.
Наконец Рене черкнула мне, что во вторник после обеда поведет кузину в большой магазин "Бон Марше", а там постарается затеряться в толпе и улизнуть. Я должен был ждать ее в кафе на улице Севр. Был уже шестой час, когда она пришла. Обмануть бдительность любящей кузины оказалось не так просто: та дважды выуживала Рене из толпы. У меня же от долгого ожидания испортилось настроение, и я без всякой радости отметил, что Рене купила себе новое леопардовое манто. Не далее как в прошлом году я с превеликим трудом уговорил ее купить каракулевую шубу, тогда это казалось ей бессмысленной тратой денег. В конце концов она выбрала самую дешевую. А это манто - судя по виду, из меха самой лучшей выделки - уж верно, стоило куда дороже. Рене выглядела в нем очень элегантно, но я не стал ей этого говорить, хотя и был приятно польщен тем, что ее появление в кафе привлекло всеобщее внимание. Холодно выслушав ее жалобы на Жанетту, я заметил:
- Уже поздно. Но можно, если хотите, немного пройтись.
По улице Севр мы шли молча: Рене была огорчена моей мрачностью, да я и сам на себя досадовал. Она встревоженно посматривала на меня, но я делал вид, что ничего не замечаю. Наконец на улице Драгон она тронула мою руку и робко, с дрожью в голосе спросила:
- Вы сердитесь, Ролан? Простите меня.
- Ничуть не сержусь. С чего вы взяли!
Рене замолчала, обескураженная и задетая тем, что ее попытка смягчить меня была так резко отвергнута. На улице было темно и безлюдно. И только какая-то глупейшая гордость не позволила мне сию же минуту обнять и успокоить ее. Я чувствовал, как дрожит ее рука. Еще несколько минут прошагали мы в тягостном молчании. А около автобусной остановки на бульваре Сен-Жермен Рене подняла голову - я увидел ее несчастное лицо - и, сжав мою руку, сказала:
- Ролан, значит, все кончено?
- Что вы, Рене! - воскликнул я. - Я вел себя глупо и подло. Накажите меня как хотите, только успокойтесь. Причинять вам боль, вам, моей любимой, видеть муку в ваших глазах - да после этого я должен боготворить вас до конца моих дней.
Рене просияла, поцеловала рукав моего пальто и со счастливой улыбкой положила голову мне на плечо. Эта трогательная сцена разыгралась на глазах пассажиров, выходивших из автобуса на остановке, и, когда мы подошли совсем близко, я заметил среди них Жюльена Готье. Он, несомненно, сразу узнал меня и пристально посмотрел мне в глаза. Встреча не сулила ничего хорошего. Она могла лишь укрепить в Жюльене опасное подозрение, которое уже заронил в него мой давешний рассказ. То, что мы с Рене в коротких отношениях и даже не пытаемся это скрывать, должно было не только неприятно поразить его, но и натолкнуть на мысль, будто нам уже нет надобности опасаться мужа. А дальше напрашивался вывод, что я приложил руку к его исчезновению. Теперь, когда Жюльен узнал, что я любовник Рене, мое безумие представится ему в ином свете. Возможно, он сочтет его неким завихрением помрачившегося сознания преступника. Все это промелькнуло в моем мозгу за какую-то долю секунды. Рене же ничего не видела и вообще едва ли замечала что-нибудь вокруг. Я прибавил шагу, увлекая ее с собой, но Жю-льен Готье обогнал нас и, видимо, желая убедиться, что он не обознался и моя спутница действительно жена Рауля Серюзье, обернулся и без всякого стеснения устремил на нас тревожный и подозрительный взгляд. Казалось, он раздумывал, не заговорить ли с Рене, и удержала его, наверное, только антипатия, которую он всегда к ней испытывал. Тут и она его узнала, отпустила мою руку и в смятении прошептала:
- Это приятель мужа. Вы видели, как он упорно глядел на нас? Наглец! Я никогда не жаловала его, и уж теперь-то он
отыграется!
В самом деле, Рене держалась с Жюльеном подчеркнуто неприязненно, она вообще из принципа враждебно относилась ко всем моим прежним друзьям: чутье подсказывало ей, что эта холостяцкая компания может даже самого смирного мужа приохотить к самовольству. Со своей стороны и Жюльен не старался расположить к себе Рене, он сам с первых же дней нашего супружества откровенно невзлюбил мою жену. Именно поэтому, как я потом узнал, он не стал предупреждать Рене в первый же день, когда я сдуру решил открыться ему.
Такой бурной реакции я от Рене не ожидал. Из ее малосвязного лепета я понял, что она боится, как бы Жюльен не рассказал обо всем мужу. Между тем всего пять минут назад она не задумываясь пожертвовала бы своим семейным очагом ради одного моего ласкового слова. Должно быть, она разрывалась между ролью супруги и любовницы, как я разрывался между двумя моими сущностями, и я заключил из этого, что все выпавшие на мою долю муки каждый может испытать на себе без всяких превращений. Однако Жюльен все шел чуть впереди нас, и я счел за лучшее так и идти за ним по улице Святых Отцов, демонстрируя, что совесть у меня чиста. Время от времени он оборачивался, но мы чинно шагали рядышком, на приличном расстоянии друг от друга, - может, он подумает, что ему просто почудилось, будто мы вели себя нескромно. Наконец, не выдержав напряжения, Рене напустилась на меня: