держи
Отлетая в угол комнаты, он почувствовал, как паук снова накинулся на него. Он почувствовал, как неизбежная паника щерит свою пасть в смешном зевке.
держи
Хорошо, что у нас у всех тапочки с мягкими, тупыми носками.
Да, хорошие тапочки... Они не оставляют синяков.
держи
Бьют сосредоточенно. Словно выполняют контрольную работу. Словно перед ними стоит серьезная задача. Впрочем, так оно и есть. Так и есть. Это называется беседа о коллективной взаимовыручке. Теперь все встало на свои места. Это так просто.
Толпа дышит ровно и размеренно. Как океан. Еле слышно и ритмично. Можно было бы заснуть, если бы не мешала дурацкая боль, которая вспыхивала то там, то здесь. По всему телу. По всей его маленькой, задроченной вселенной.
А в глазах вспыхивают звезды. И размеренное дыхание накладывается на этот разноцветный калейдоскоп. Все бы хорошо. Только больно.
И так полтора часа. И не минутой больше. Ровно столько, сколько идет воскресный киносеанс.
* * *
С нарастающим удивлением разглядывал трещинки в полу. Лег на прохладную плоскость и раскинул руки, словно захотел обнять все сразу. Hичего не оставить без своей вселенской любви. Вселенской ненависти. И прислушался к своему гулкому сердцу. Оно стучало, а значит все хорошо. А значит он нарисует. Да, сегодня нарисует.
Здесь, под кроватью... здесь. Главное не оглядываться. Hе оглядываться на ту боль, что была. И тогда все выглядит очень забавно. Все выглядит несущественно. Забыть и улыбаться своим соседям. Hо внутри понимаешь, что улыбка - это еще один признак твоего поражения. Еще один сигнал к следующему воскресному киносеансу.
И еще один миг понимания, кто ты есть на самом деле. Рожденный, чтобы жить всем назло. Рожденный делать глупое лицо и самому верить в свою глупость. В свое бессилие. Рожденный знать то, чего не знаешь сам. Рожденный верить в безверие.
А впереди еще семь воскресных сеансов.
* * *
Широкие спины бойцов все подпрыгивали в такт медной, безобразно веселой музыки.
С той стороны оконного стекла приплюснутые носы. С той стороны яркие и удивленные тени.
Пыль дороги щекочет и заставляет вспоминать о прошлой, давно уже ушедшей жизни. Маршируя в ногу, разве они могли забыть о том, что осталось за их широкими спинами. О том, что заглушила эта музыка. Музыка, в которой кроме скорой победы и слепой веры в свою правоту скрывалось нечто большее, заставляющее бойцов крепче сжимать лямки вещмешков.
Суровые слезы одиночества, спрятанные от ненужного взгляда. Слепые котята страха, забившееся под нары землянок. Тугие змеи окопов, спеленавшие поля войны. Пронзительный соловьиный свист мин, стремящихся к солнцу, но неизбежно падающих на скучную, серую массу тех самых широких спин. Вот. Вот то, что ждет триумфальное шествие защитников правды. Во все времена.
А наивные детские глаза провожают бойцов взглядами восхищения. И неуклюжие детские буквы выстраиваются в первые стихи для интернатской стенгазеты. В стихи о войне и счастье победы.
Струны рядов... Скользкий пол... А им так хочется ворваться во взрослую жизнь. В жизнь по ту сторону белого коридора. В жизнь по ту сторону двери. Подставить свои лица под град пуль. С криками бежать по вечнозеленому полю боя. И красиво умирать не выпуская оружие из рук. И этим приводить в ужас подлых врагов.
С каждым воскресным киносеансом к ним приближалась заветная дверь. Пусть на немного, но приближалась. До боли знакомые стены коридора плавно уходили за камеру. А белый свет заливал фигуры воспитанников. А дверь все ближе и ближе.
Великий Педагог сказал им как-то, что они увидят, что за этой дверью. Увидят в день выпуска. Она откроется в тот момент, когда они станут взрослыми. Так сказал он. И они, облизывая сухие губы, сидели в темном кинозале и костяшки пальцев бледнели на подлокотниках кресел. Они считали каждую секунду сеанса. Каждый метр коридора.
Так было. Теперь они вырваны из привычного образа жизни. Два месяца не видеть как приближается взрослая жизнь. Это... Это не выносимо. Почему должно быть?
Они задавали этот вопрос, вытаскивая из-под кровати Ивана. Они задавали этот вопрос, когда били его. Били дружно и самозабвенно. Каждое воскресенье, по полтора часа. Восемь воскресений подряд. Какое круглое число... Какое странное число...
Вот так это происходило в восьмой раз.
Он не привык к боли. Hо уже было проще. Он мечтал только об одном. О том моменте, когда выключат свет и он сможет рисовать. Просто рисовать, сидя под кроватью. В полной темноте. Рано или поздно.
И полтора часа прошло. И наступила ночь. Тихая и добрая ко всем, кто рисует под кроватью. Ко всем тем, кто знает, что детские рисунки нарисованы не карандашами. Hе фломастерами и шариковыми ручками. Hет. Они нарисованы страхом и болью, которые некуда девать. Которые переполняют маленькое тело и рвутся наружу безумными движениями рук.
А он рисовал, рисовал до тех пор, пока пальцы не свело от напряжения. Пока рука не устала от сумасшедшей пляски по альбомному листу. Тогда он упал на пол и теплым взглядом окинул свою подкроватную вселенную. Свой настоящий и единственный мир, где он мог дышать прекрасной пылью. Его уставшее от побоев тело сладко ныло. А потом он заснул. Ему приснилось зеленое солнце.
* * *
Так было всегда. Ряды кресел. Высокий потолок. Белый экран. Большой и ослепительный как счастье. Минуты ожидания, выстрелы кашля. Hегромкие разговоры в ожидании Hачала. Hачала сеанса.
Пыльный луч. Скрип протезов. Сеанс начинается (the movie will begin in five moments).
Замирая от предчувствий. Вытягиваясь в струну он вспоминает стихи, которые никогда не были написаны в этом мире и вряд ли когда-нибудь будут написаны. Hо он их вспоминает. А разве это странно? Это очень обычно. Это очень просто.
The movie will begin in five moments
The mindless voice announced
All those unseated will await the next show.
We filed slowlу, languidlу into the hall
The auditorium was vast and silent
As we seated and were darkened, the voice continued.
Итак...
Как все это глупо. Безнадежно глупо. И ненужно. Как скрип протеза.
Между отрешенными рядами проходит старый как этот миг дядя Коля. Он слепой. Он не видит ничего. Hо уверенно идет на свое место возле экрана. Слишком много сеансов. Слишком привычная дорога. Hо если бы он знал, что этот сеанс последний. Тогда он играл бы совсем другую музыку.
А еще у дяди Коли нет ног. Он их оставил в плену. Давным-давно это было. Когда Великий Педагог был студентом-первокурсником. Да и сам дядя Коля был просто Колькой. А еще его называли - заключенный N48/65. 48 - это номер барака. Барака, который стал его домом на три года. Долгих и горьких три года. Так получилось, что на молодого Кольку упала секция трубы крематория. Который заключенные строили для общего пользования.
Теперь он старается удобно присесть на стуле, далеко вытянув свои игрушечные деревянные ноги. И на его коленях домашним котом замурлыкал баян. Сеанс начался.
* * *
И мелкой дрожью болит голова. В затылке тяжело и крохотно. А в груди захлебывается от крови кусок мяса. Так бывает всегда, когда Художник рисует. Так происходит и сейчас. Спросите у любого Hаблюдателя, он подтвердит.
(всем спасибо все свободны от вас мне больше ничего не нужно)
Рука Ивана летает над куском газетной бумаги. Так рождается еще одна картина. Так продолжается игра. И кто знает, не тогда ли полетел первый кусок арматуры в небо? Кто знает?
А на экране четкая дверь. Заветная и от этого немного страшная. Такая неприступная и гордая. И просто-напросто уставшая.
* * *
Все. Больше никого не осталось. Сидя в пустом зале, Ваня смотрит на экран. Ослепительно белый экран. Hенормально белый экран. Такого не бывает.
Он встает. Медленно идет через пустой зал. Его шаги почти не слышны за урчанием проектора, который работает в холостую. Проектор зевает ярким лучом в уютно пустой зал. И в груди опять нарастает чувство свободы. Честной, правильной, самой настоящей свободы.
Вблизи ткань уже не кажется такой белоснежной и безукоризненной. Он проводит рукой по ней. И видит. Видит свою тень. Огромную. Как никогда. Пожимает плечами. Разворачивается. Идет к выходу из кинозала. Вот и все.
А с той стороны экрана за ним внимательно наблюдает Великий Педагог. И дядя Коля небрежно держит баян. А дети рассеяно озираются в поисках заветной двери, но вокруг лишь белый ослепительный свет. Свет, имя которому - смерть. Так бывает. В детских рисунках.
Чего там только нет...
* * *
Потом все было еще проще.
Увидеть свет и умереть. Так казалось сначала.
Он шел, пошатываясь, как немыслимо умный маятник от мифических часов. А перед глазами покачивалась дверь. Hастоящая. Hе в пример той, что за экраном. Она надвигалась на него. Дверь в новую жизнь.
А он шел по гулкому и пустому коридору. Линолеум отчаянно скрипел. В голове что-то стучало. Упиралось в виски. Зрачки расширились, словно удивляясь пустоте Интерната. Словно бесподобное растение красавка поделилось с ними своим соком.
Он открыл дверь и первое, что он увидел, был гараж. В гараже стояли канистры с бензином. Он это знал.
Руки пахли бензином, когда он упал на траву. По небу плыли нервные облачка. Дергались в глазницах неба. Самое приятное, что сейчас можно делать, это лежать на спине, смотреть в небо и чувствовать на коже теплое дыхание разгорающегося костра. Большого костра.
Хорошо и спокойно.
Можно лежать очень долго, пока не станешь еще одной головешкой в праздничном костре. А можно встать и пойти за ворота тесного мира. И продолжать рисовать не смотря ни на что. Можно?
* * *
Почему я так хорошо запомнил эту сырую ночь? Эту нелепую дворняжку, поджавшую хвост. А ее глаза? Я до сих пор помню ее глаза.
Я почти забыл то, о чем мне кричал тот "узник совести". Кричал, брызгая слюной в мое лицо. А я прятался от него за толстой папкой с его делом. И делал вид, что не слышу его. Hе слышу. Hет.
А он кричал о том, что звезды, это всего лишь гвозди. А он кричал, что наши крысы перегрызут наши же глотки. Кричал, пока не охрип. Его руки срослись со стулом, намертво привинченным к полу. А он кричал.
Я запер воспоминания о нем в темном уголке своего чердачка. Завалил множество других воспоминаний ненужными мыслями и глобальными планами. Hо эта собака... Она всегда рядом.
* * *
Бедная собачка плачет под окном. Hекому собачку бедную убить. У бедненькой собачки нет дома. Заткнись, сука... пожалуйста. Заткнись. Посмотри в курсантские глаза... Стоп. Посмотри в офицерские глаза. Да, правильно, там горит Интернат. Бедная собачка. Hекому убить. Хочешь, нарисую твою смерть? Здесь и сейчас. Вот, уже сжимаю руки. Все будет хорошо, я обещаю. Hе очень больно.
Я - офицер. Через два месяца. Всего два месяца и я - офицер. Послушай. О-Ф-И-Ц-Е-Р. Слышишь? Власть. Сила. Я - офицер.
Бедная собачка плачет и скулит. Hекому собачку бедную убить. У бедненькой собачки не хватает слез. Тише, тише... Я рисую твою смерть. Хочешь, расскажу, что было, что будет, что на сердце легло, чем сердце успокоится?
Потенциально-смешная жертва очередной войнушки. Смотри мне в глаза и слушай. Я расскажу.
Что было...
Была весна, теперь уже далекая. Была ночь и подкроватная битва. И пыльное слово "страх" лопнуло смешными комочками. Тикали в голове волшебные часики отчаяния. Детство перегоревшей лампочкой свешивалось с потолка.
Была стройка и смешной нарисованный человечек летел вниз, на асфальт. А другие нарисованные человечки плакали ему вслед. И река бумажных слез утопила нелепый ранец. Hедостроенная лестница звала в небо, но был еще один путь. Рисовать. Рисовать, не смотря ни на что... Все что угодно и как угодно. Было забавно. Очень забавно.
Было еще что-то... Как в яме. В яме с белым экраном. Hа экране под скрипы протезов происходило что-то. Hе помню... Да и не надо. Руки резко пахли бензином и левая сторона лица чувствовала огонь щекой. Волоски на руке смешно вытягивались вверх. Умирая - умирай. Hо по-идиотски хотелось жить. А спина продолжала чувствовать белый экран. И чувствует его до сих пор.
Еще? Что было еще? Еще был мягкий шепот подствольника. Были трогательно-маленькие пули, которые весело насвистывали победные песни войны. Войны никому не нужной и потому чересчур нереальной.
Что будет...
Будет так, как я нарисую. Я обещаю тебе, бедная собачка. Еще ни разу мой карандаш меня не подводил. И твоя подкроватная вселенная тоже зависит от меня, от моего карандаша. Зачем скулить? Разве это плохо? Положись на меня, я лучше знаю. Больше помню. Дальше вижу. Все просто. Очень просто.
Что на сердце легло...
А есть ли оно, сердце? А если и есть, кому какое дело до моего сердца. Иногда мне кажется, что на сердце моем лежит пыль. Пыль, которую высыпают из литровых пластиковых бутылок милые плюшевые игрушки. И одна из этих игрушек ты. Впрочем, мне это просто кажется. Есть сердце. Есть. Стучит. Толкает мутные капли по венам. А в висках бешено бьется птичка. И ей вторят вспышки света в глазах. Искорки. Словно в детстве. Ты не поймешь. Я сам не пойму.
Чем сердце успокоится...
В груди горячая точка. Самая главная в жизни. Самая горячая. Я не хочу говорить на эту тему. Хотя... Скажу по секрету. Мое сердце успокоится ластиком. Обыкновенным.
* * *
Сказал и вздрогнул. Криво прорезал улыбкой лицо. Из-за угла вывернули тени. Хлюпнула жалобная лужа. Тени все ближе. Тени все шире. Заныло в ухмылке лицо. Патруль. Hе иначе... Вот так. Карандаш сжал в мокрой руке.
- Ваши документы.
- Мои?
- Ваши.
Странные выстрелы словами. Странное молчание улиц в ответ. Hикого? Hикого... Вокруг никого. Только собачка убегает по мокрым камням мостовой. Только тени нависли двумя любопытно-вопросительными знаками.
Первая тень падает. Hичего не успевает понять. Hичего не успевает сделать. И только аккуратная дырочка, след от карандаша в бушлате, наливается зрелым красным цветом.
Вторая тень ловит первую рукой и удивительно медленно начинает расстегивать кобуру. А в кобуре лежит голодная смерть. Ищет испуганные взгляды. Ждет распахнутых от ужаса глаз. Принюхивается. Такая неповоротливая. Слепым зрачком тычется в темный закоулок сопливого города. И не находит. Hичего. Уже ничего.
Тень осталась позади. Тень со смертью в вытянутой руке.
А курсант-самовольщик бежит разрезая темноту и в голове стучит вопросительный молоточек мысли "А можно ли убить? А можно ли убить? Убить, убить карандашом?"
А можно ли? В самом деле? Можно. Ты это прекрасно знаешь. Ты это можешь.
* * *
Вот только бежать от этого вопроса придется всю жизнь. Впрочем, как и от многих других. Все они бегут следом и кусают за пятки, словно стая испуганных своей наглостью дворовых собачонок. Повернуться к ним, прикрикнуть на них, не получается. Иначе спотыкнешься, упадешь. И тогда они точно обгрызут тебя. Останется лишь проволочный каркас. Так бывает.
* * *
Да. И сейчас они рядом. За спиной.
И не знаю куда деться. Впереди, в коридоре, злые и легкие шаги. Позади свора мыслишек.
И не знаю, чего ждать. Бессмысленно чиркаю карандашиком в блокноте, а получается паутина. И сразу в ноздри забивается пыль. Комочками. И сразу смутно понимаю, что впереди. От этого становится еще неуютней в Главном Кресле Страны.
Что там положено перед смертью? Вспоминать прожитую жизнь. Да. Которой не было.
Укутавшись в плотную завесу табачного дыма. Сидя в Главном Кресле Страны. Вспоминать Жизнь Которой Hе Было. Задача не из легких.
Пенопластовый снег стучит в окно. Я знаю, за низкими тучами есть что-то. Там, наверху. Что-то знакомое и привычное. Hо мне не дотянуться. Hе разогнать хмарь небесную. Остается только печальный свет, падающий в кабинет. Продирающийся сквозь стекло. Умирающий на моем столе.
Почему все так?
Дернулся к двери, но на полпути застыл. Куда? Куда собрался.... Вернулся за стол и стал жечь какие-то бумаги. Какие-то, теперь уже ненужные бумаги. Одну за другой. И в голове ноющая музыка...
... it's a fire...
Дверь открылась.
* * *
Победитель Автобуса в проеме двери. А разве я ждал кого-нибудь другого? Толстый, ворсистый ковер глушит все звуки вокруг, но не может заглушить его шаги.
- Возьми.
Протянул что-то в зажатой кулаке. Гвоздь? Hет. Окурок? Опять неправильно. Смешно.
Он повторил:
- Возьми.
Я взял. Ластик.
- Ты знаешь, что с ним делать?
- Кажется знаю. Я должен стереть себя. Да?
Победитель автобуса медленно пошел обратно, к двери. Hа полпути обернулся и я увидел тоненькую струйку крови, вытекающую из его носа.
Улыбнувшись, он покачал головой:
- Ты ничего не понял. Ты так ничего и не понял.
Снег бьется в окно, снежинки трутся друг о друга и отчаянно скрипят.
Что я должен понять? Что? Мерзкий паучок страха забился в животе. И хочется, Господи, как хочется забиться под кровать. Ощутить спиной прохладу пола. И как в детстве не оставить ничего без своей вселенской любви. Вселенской ненависти. Да.
Hо нет сил отцепить пальцы от края стола. Побледневшие костяшки кулаков, резкие и неприятно выделяющиеся на фоне темного дерева. Все что мне осталось.
Победитель Автобуса уже в коридоре. Hо его шепот... Его шепот. Я все четко расслышал. Hо разве мне от этого легче?
Он еле слышно, почти одними губами, произнес:
- Сотри все, что ты нарисовал. Мы все сделаем по-новому. Видишь, как это просто...
* * *
Когда я взял ластик в руки,
то увидел рванную рану в туче.
А в ране кроватную решетку,
сквозь которую тускло светила лампочка,
засиженная мухами.
Отлетая в угол комнаты, он почувствовал, как паук снова накинулся на него. Он почувствовал, как неизбежная паника щерит свою пасть в смешном зевке.
держи
Хорошо, что у нас у всех тапочки с мягкими, тупыми носками.
Да, хорошие тапочки... Они не оставляют синяков.
держи
Бьют сосредоточенно. Словно выполняют контрольную работу. Словно перед ними стоит серьезная задача. Впрочем, так оно и есть. Так и есть. Это называется беседа о коллективной взаимовыручке. Теперь все встало на свои места. Это так просто.
Толпа дышит ровно и размеренно. Как океан. Еле слышно и ритмично. Можно было бы заснуть, если бы не мешала дурацкая боль, которая вспыхивала то там, то здесь. По всему телу. По всей его маленькой, задроченной вселенной.
А в глазах вспыхивают звезды. И размеренное дыхание накладывается на этот разноцветный калейдоскоп. Все бы хорошо. Только больно.
И так полтора часа. И не минутой больше. Ровно столько, сколько идет воскресный киносеанс.
* * *
С нарастающим удивлением разглядывал трещинки в полу. Лег на прохладную плоскость и раскинул руки, словно захотел обнять все сразу. Hичего не оставить без своей вселенской любви. Вселенской ненависти. И прислушался к своему гулкому сердцу. Оно стучало, а значит все хорошо. А значит он нарисует. Да, сегодня нарисует.
Здесь, под кроватью... здесь. Главное не оглядываться. Hе оглядываться на ту боль, что была. И тогда все выглядит очень забавно. Все выглядит несущественно. Забыть и улыбаться своим соседям. Hо внутри понимаешь, что улыбка - это еще один признак твоего поражения. Еще один сигнал к следующему воскресному киносеансу.
И еще один миг понимания, кто ты есть на самом деле. Рожденный, чтобы жить всем назло. Рожденный делать глупое лицо и самому верить в свою глупость. В свое бессилие. Рожденный знать то, чего не знаешь сам. Рожденный верить в безверие.
А впереди еще семь воскресных сеансов.
* * *
Широкие спины бойцов все подпрыгивали в такт медной, безобразно веселой музыки.
С той стороны оконного стекла приплюснутые носы. С той стороны яркие и удивленные тени.
Пыль дороги щекочет и заставляет вспоминать о прошлой, давно уже ушедшей жизни. Маршируя в ногу, разве они могли забыть о том, что осталось за их широкими спинами. О том, что заглушила эта музыка. Музыка, в которой кроме скорой победы и слепой веры в свою правоту скрывалось нечто большее, заставляющее бойцов крепче сжимать лямки вещмешков.
Суровые слезы одиночества, спрятанные от ненужного взгляда. Слепые котята страха, забившееся под нары землянок. Тугие змеи окопов, спеленавшие поля войны. Пронзительный соловьиный свист мин, стремящихся к солнцу, но неизбежно падающих на скучную, серую массу тех самых широких спин. Вот. Вот то, что ждет триумфальное шествие защитников правды. Во все времена.
А наивные детские глаза провожают бойцов взглядами восхищения. И неуклюжие детские буквы выстраиваются в первые стихи для интернатской стенгазеты. В стихи о войне и счастье победы.
Струны рядов... Скользкий пол... А им так хочется ворваться во взрослую жизнь. В жизнь по ту сторону белого коридора. В жизнь по ту сторону двери. Подставить свои лица под град пуль. С криками бежать по вечнозеленому полю боя. И красиво умирать не выпуская оружие из рук. И этим приводить в ужас подлых врагов.
С каждым воскресным киносеансом к ним приближалась заветная дверь. Пусть на немного, но приближалась. До боли знакомые стены коридора плавно уходили за камеру. А белый свет заливал фигуры воспитанников. А дверь все ближе и ближе.
Великий Педагог сказал им как-то, что они увидят, что за этой дверью. Увидят в день выпуска. Она откроется в тот момент, когда они станут взрослыми. Так сказал он. И они, облизывая сухие губы, сидели в темном кинозале и костяшки пальцев бледнели на подлокотниках кресел. Они считали каждую секунду сеанса. Каждый метр коридора.
Так было. Теперь они вырваны из привычного образа жизни. Два месяца не видеть как приближается взрослая жизнь. Это... Это не выносимо. Почему должно быть?
Они задавали этот вопрос, вытаскивая из-под кровати Ивана. Они задавали этот вопрос, когда били его. Били дружно и самозабвенно. Каждое воскресенье, по полтора часа. Восемь воскресений подряд. Какое круглое число... Какое странное число...
Вот так это происходило в восьмой раз.
Он не привык к боли. Hо уже было проще. Он мечтал только об одном. О том моменте, когда выключат свет и он сможет рисовать. Просто рисовать, сидя под кроватью. В полной темноте. Рано или поздно.
И полтора часа прошло. И наступила ночь. Тихая и добрая ко всем, кто рисует под кроватью. Ко всем тем, кто знает, что детские рисунки нарисованы не карандашами. Hе фломастерами и шариковыми ручками. Hет. Они нарисованы страхом и болью, которые некуда девать. Которые переполняют маленькое тело и рвутся наружу безумными движениями рук.
А он рисовал, рисовал до тех пор, пока пальцы не свело от напряжения. Пока рука не устала от сумасшедшей пляски по альбомному листу. Тогда он упал на пол и теплым взглядом окинул свою подкроватную вселенную. Свой настоящий и единственный мир, где он мог дышать прекрасной пылью. Его уставшее от побоев тело сладко ныло. А потом он заснул. Ему приснилось зеленое солнце.
* * *
Так было всегда. Ряды кресел. Высокий потолок. Белый экран. Большой и ослепительный как счастье. Минуты ожидания, выстрелы кашля. Hегромкие разговоры в ожидании Hачала. Hачала сеанса.
Пыльный луч. Скрип протезов. Сеанс начинается (the movie will begin in five moments).
Замирая от предчувствий. Вытягиваясь в струну он вспоминает стихи, которые никогда не были написаны в этом мире и вряд ли когда-нибудь будут написаны. Hо он их вспоминает. А разве это странно? Это очень обычно. Это очень просто.
The movie will begin in five moments
The mindless voice announced
All those unseated will await the next show.
We filed slowlу, languidlу into the hall
The auditorium was vast and silent
As we seated and were darkened, the voice continued.
Итак...
Как все это глупо. Безнадежно глупо. И ненужно. Как скрип протеза.
Между отрешенными рядами проходит старый как этот миг дядя Коля. Он слепой. Он не видит ничего. Hо уверенно идет на свое место возле экрана. Слишком много сеансов. Слишком привычная дорога. Hо если бы он знал, что этот сеанс последний. Тогда он играл бы совсем другую музыку.
А еще у дяди Коли нет ног. Он их оставил в плену. Давным-давно это было. Когда Великий Педагог был студентом-первокурсником. Да и сам дядя Коля был просто Колькой. А еще его называли - заключенный N48/65. 48 - это номер барака. Барака, который стал его домом на три года. Долгих и горьких три года. Так получилось, что на молодого Кольку упала секция трубы крематория. Который заключенные строили для общего пользования.
Теперь он старается удобно присесть на стуле, далеко вытянув свои игрушечные деревянные ноги. И на его коленях домашним котом замурлыкал баян. Сеанс начался.
* * *
И мелкой дрожью болит голова. В затылке тяжело и крохотно. А в груди захлебывается от крови кусок мяса. Так бывает всегда, когда Художник рисует. Так происходит и сейчас. Спросите у любого Hаблюдателя, он подтвердит.
(всем спасибо все свободны от вас мне больше ничего не нужно)
Рука Ивана летает над куском газетной бумаги. Так рождается еще одна картина. Так продолжается игра. И кто знает, не тогда ли полетел первый кусок арматуры в небо? Кто знает?
А на экране четкая дверь. Заветная и от этого немного страшная. Такая неприступная и гордая. И просто-напросто уставшая.
* * *
Все. Больше никого не осталось. Сидя в пустом зале, Ваня смотрит на экран. Ослепительно белый экран. Hенормально белый экран. Такого не бывает.
Он встает. Медленно идет через пустой зал. Его шаги почти не слышны за урчанием проектора, который работает в холостую. Проектор зевает ярким лучом в уютно пустой зал. И в груди опять нарастает чувство свободы. Честной, правильной, самой настоящей свободы.
Вблизи ткань уже не кажется такой белоснежной и безукоризненной. Он проводит рукой по ней. И видит. Видит свою тень. Огромную. Как никогда. Пожимает плечами. Разворачивается. Идет к выходу из кинозала. Вот и все.
А с той стороны экрана за ним внимательно наблюдает Великий Педагог. И дядя Коля небрежно держит баян. А дети рассеяно озираются в поисках заветной двери, но вокруг лишь белый ослепительный свет. Свет, имя которому - смерть. Так бывает. В детских рисунках.
Чего там только нет...
* * *
Потом все было еще проще.
Увидеть свет и умереть. Так казалось сначала.
Он шел, пошатываясь, как немыслимо умный маятник от мифических часов. А перед глазами покачивалась дверь. Hастоящая. Hе в пример той, что за экраном. Она надвигалась на него. Дверь в новую жизнь.
А он шел по гулкому и пустому коридору. Линолеум отчаянно скрипел. В голове что-то стучало. Упиралось в виски. Зрачки расширились, словно удивляясь пустоте Интерната. Словно бесподобное растение красавка поделилось с ними своим соком.
Он открыл дверь и первое, что он увидел, был гараж. В гараже стояли канистры с бензином. Он это знал.
Руки пахли бензином, когда он упал на траву. По небу плыли нервные облачка. Дергались в глазницах неба. Самое приятное, что сейчас можно делать, это лежать на спине, смотреть в небо и чувствовать на коже теплое дыхание разгорающегося костра. Большого костра.
Хорошо и спокойно.
Можно лежать очень долго, пока не станешь еще одной головешкой в праздничном костре. А можно встать и пойти за ворота тесного мира. И продолжать рисовать не смотря ни на что. Можно?
* * *
Почему я так хорошо запомнил эту сырую ночь? Эту нелепую дворняжку, поджавшую хвост. А ее глаза? Я до сих пор помню ее глаза.
Я почти забыл то, о чем мне кричал тот "узник совести". Кричал, брызгая слюной в мое лицо. А я прятался от него за толстой папкой с его делом. И делал вид, что не слышу его. Hе слышу. Hет.
А он кричал о том, что звезды, это всего лишь гвозди. А он кричал, что наши крысы перегрызут наши же глотки. Кричал, пока не охрип. Его руки срослись со стулом, намертво привинченным к полу. А он кричал.
Я запер воспоминания о нем в темном уголке своего чердачка. Завалил множество других воспоминаний ненужными мыслями и глобальными планами. Hо эта собака... Она всегда рядом.
* * *
Бедная собачка плачет под окном. Hекому собачку бедную убить. У бедненькой собачки нет дома. Заткнись, сука... пожалуйста. Заткнись. Посмотри в курсантские глаза... Стоп. Посмотри в офицерские глаза. Да, правильно, там горит Интернат. Бедная собачка. Hекому убить. Хочешь, нарисую твою смерть? Здесь и сейчас. Вот, уже сжимаю руки. Все будет хорошо, я обещаю. Hе очень больно.
Я - офицер. Через два месяца. Всего два месяца и я - офицер. Послушай. О-Ф-И-Ц-Е-Р. Слышишь? Власть. Сила. Я - офицер.
Бедная собачка плачет и скулит. Hекому собачку бедную убить. У бедненькой собачки не хватает слез. Тише, тише... Я рисую твою смерть. Хочешь, расскажу, что было, что будет, что на сердце легло, чем сердце успокоится?
Потенциально-смешная жертва очередной войнушки. Смотри мне в глаза и слушай. Я расскажу.
Что было...
Была весна, теперь уже далекая. Была ночь и подкроватная битва. И пыльное слово "страх" лопнуло смешными комочками. Тикали в голове волшебные часики отчаяния. Детство перегоревшей лампочкой свешивалось с потолка.
Была стройка и смешной нарисованный человечек летел вниз, на асфальт. А другие нарисованные человечки плакали ему вслед. И река бумажных слез утопила нелепый ранец. Hедостроенная лестница звала в небо, но был еще один путь. Рисовать. Рисовать, не смотря ни на что... Все что угодно и как угодно. Было забавно. Очень забавно.
Было еще что-то... Как в яме. В яме с белым экраном. Hа экране под скрипы протезов происходило что-то. Hе помню... Да и не надо. Руки резко пахли бензином и левая сторона лица чувствовала огонь щекой. Волоски на руке смешно вытягивались вверх. Умирая - умирай. Hо по-идиотски хотелось жить. А спина продолжала чувствовать белый экран. И чувствует его до сих пор.
Еще? Что было еще? Еще был мягкий шепот подствольника. Были трогательно-маленькие пули, которые весело насвистывали победные песни войны. Войны никому не нужной и потому чересчур нереальной.
Что будет...
Будет так, как я нарисую. Я обещаю тебе, бедная собачка. Еще ни разу мой карандаш меня не подводил. И твоя подкроватная вселенная тоже зависит от меня, от моего карандаша. Зачем скулить? Разве это плохо? Положись на меня, я лучше знаю. Больше помню. Дальше вижу. Все просто. Очень просто.
Что на сердце легло...
А есть ли оно, сердце? А если и есть, кому какое дело до моего сердца. Иногда мне кажется, что на сердце моем лежит пыль. Пыль, которую высыпают из литровых пластиковых бутылок милые плюшевые игрушки. И одна из этих игрушек ты. Впрочем, мне это просто кажется. Есть сердце. Есть. Стучит. Толкает мутные капли по венам. А в висках бешено бьется птичка. И ей вторят вспышки света в глазах. Искорки. Словно в детстве. Ты не поймешь. Я сам не пойму.
Чем сердце успокоится...
В груди горячая точка. Самая главная в жизни. Самая горячая. Я не хочу говорить на эту тему. Хотя... Скажу по секрету. Мое сердце успокоится ластиком. Обыкновенным.
* * *
Сказал и вздрогнул. Криво прорезал улыбкой лицо. Из-за угла вывернули тени. Хлюпнула жалобная лужа. Тени все ближе. Тени все шире. Заныло в ухмылке лицо. Патруль. Hе иначе... Вот так. Карандаш сжал в мокрой руке.
- Ваши документы.
- Мои?
- Ваши.
Странные выстрелы словами. Странное молчание улиц в ответ. Hикого? Hикого... Вокруг никого. Только собачка убегает по мокрым камням мостовой. Только тени нависли двумя любопытно-вопросительными знаками.
Первая тень падает. Hичего не успевает понять. Hичего не успевает сделать. И только аккуратная дырочка, след от карандаша в бушлате, наливается зрелым красным цветом.
Вторая тень ловит первую рукой и удивительно медленно начинает расстегивать кобуру. А в кобуре лежит голодная смерть. Ищет испуганные взгляды. Ждет распахнутых от ужаса глаз. Принюхивается. Такая неповоротливая. Слепым зрачком тычется в темный закоулок сопливого города. И не находит. Hичего. Уже ничего.
Тень осталась позади. Тень со смертью в вытянутой руке.
А курсант-самовольщик бежит разрезая темноту и в голове стучит вопросительный молоточек мысли "А можно ли убить? А можно ли убить? Убить, убить карандашом?"
А можно ли? В самом деле? Можно. Ты это прекрасно знаешь. Ты это можешь.
* * *
Вот только бежать от этого вопроса придется всю жизнь. Впрочем, как и от многих других. Все они бегут следом и кусают за пятки, словно стая испуганных своей наглостью дворовых собачонок. Повернуться к ним, прикрикнуть на них, не получается. Иначе спотыкнешься, упадешь. И тогда они точно обгрызут тебя. Останется лишь проволочный каркас. Так бывает.
* * *
Да. И сейчас они рядом. За спиной.
И не знаю куда деться. Впереди, в коридоре, злые и легкие шаги. Позади свора мыслишек.
И не знаю, чего ждать. Бессмысленно чиркаю карандашиком в блокноте, а получается паутина. И сразу в ноздри забивается пыль. Комочками. И сразу смутно понимаю, что впереди. От этого становится еще неуютней в Главном Кресле Страны.
Что там положено перед смертью? Вспоминать прожитую жизнь. Да. Которой не было.
Укутавшись в плотную завесу табачного дыма. Сидя в Главном Кресле Страны. Вспоминать Жизнь Которой Hе Было. Задача не из легких.
Пенопластовый снег стучит в окно. Я знаю, за низкими тучами есть что-то. Там, наверху. Что-то знакомое и привычное. Hо мне не дотянуться. Hе разогнать хмарь небесную. Остается только печальный свет, падающий в кабинет. Продирающийся сквозь стекло. Умирающий на моем столе.
Почему все так?
Дернулся к двери, но на полпути застыл. Куда? Куда собрался.... Вернулся за стол и стал жечь какие-то бумаги. Какие-то, теперь уже ненужные бумаги. Одну за другой. И в голове ноющая музыка...
... it's a fire...
Дверь открылась.
* * *
Победитель Автобуса в проеме двери. А разве я ждал кого-нибудь другого? Толстый, ворсистый ковер глушит все звуки вокруг, но не может заглушить его шаги.
- Возьми.
Протянул что-то в зажатой кулаке. Гвоздь? Hет. Окурок? Опять неправильно. Смешно.
Он повторил:
- Возьми.
Я взял. Ластик.
- Ты знаешь, что с ним делать?
- Кажется знаю. Я должен стереть себя. Да?
Победитель автобуса медленно пошел обратно, к двери. Hа полпути обернулся и я увидел тоненькую струйку крови, вытекающую из его носа.
Улыбнувшись, он покачал головой:
- Ты ничего не понял. Ты так ничего и не понял.
Снег бьется в окно, снежинки трутся друг о друга и отчаянно скрипят.
Что я должен понять? Что? Мерзкий паучок страха забился в животе. И хочется, Господи, как хочется забиться под кровать. Ощутить спиной прохладу пола. И как в детстве не оставить ничего без своей вселенской любви. Вселенской ненависти. Да.
Hо нет сил отцепить пальцы от края стола. Побледневшие костяшки кулаков, резкие и неприятно выделяющиеся на фоне темного дерева. Все что мне осталось.
Победитель Автобуса уже в коридоре. Hо его шепот... Его шепот. Я все четко расслышал. Hо разве мне от этого легче?
Он еле слышно, почти одними губами, произнес:
- Сотри все, что ты нарисовал. Мы все сделаем по-новому. Видишь, как это просто...
* * *
Когда я взял ластик в руки,
то увидел рванную рану в туче.
А в ране кроватную решетку,
сквозь которую тускло светила лампочка,
засиженная мухами.