В последние дни заключения у Эдуарда появляется чувство, которое наполняет его душу странной радостью и даже восторгом: стремление ощутить этот восторг снова и снова будет преследовать его всю жизнь. Он вошел в тюремную камеру, восхищаясь Горкуном и мечтая стать таким, как он. Но вышел убежденный – это и приводит его в состояние экзальтации, – что в Горкуне нет ничего особенного и что он, Эдуард, способен пойти гораздо дальше. Со своим лагерным опытом и татуировками его сокамерник может, конечно, произвести впечатление на провинциальных мальчишек, но если к нему приглядеться, то становится ясно, что на великих бандитов он смотрит снизу вверх, даже не пытаясь представить себя на их месте. Примерно так же его отец, жалкий тип, смотрит на тех, кто поднялся выше по служебной лестнице. В этой простодушной готовности знать свое место есть что-то унизительное, Эдуард на это не согласен. Он думает, что быть уголовником – хорошо, и более того, что ничего лучше на свете нет, но при этом убежден, что целить надо гораздо выше: если становиться бандитом, то уж королем, а не шестеркой с ножом в кармане.

5

   Своими новыми мыслями он поделился с Костей, тот горячо принял откровения друга, и, когда Горкун, выйдя из тюрьмы, не выказывает иных амбиций, кроме как целыми днями забивать козла, оба приятеля начинают дружно презирать все, что их окружает. Им окончательно опротивели все: тупые и покорные пролетарии, уличная шпана, готовая жить так же, как живут их отцы, инженеры и офицеры, которые недалеко ушли от пролетариев. О торговцах и говорить нечего. Так что выбора нет, придется идти в бандиты.
   Но как? Где найти банду и как туда попасть? Уголовники наверняка есть в городе, и вот приятели садятся в трамвай и едут в центр, полные горделивого ощущения, что Харьков – у их ног! Однако, достигнув цели, они чувствуют себя не более уютно, чем иммигрантская шваль из парижского департамента 93, попавшая на бульвар Сен-Жермен, где селится аристократия. А ведь раньше Эдуард жил в центре города и склонен, как и его мать, вспоминать те времена с теплым чувством. Он водит Костю по памятным местам своего детства, показывает Красноармейскую улицу, улицу Свердлова, но экскурсия быстро заканчивается, и ребята не знают, что делать дальше, в какую дверь постучаться. Преодолевая робость, берут в киоске по кружке пива и, разочарованные и недовольные собой, возвращаются туда, где жизнь так трагически далека от их мечтаний. Но они живут именно там: надо же, как не повезло!
   Некоторое время спустя Эдуард знакомится с Кадиком, ставшим еще одним верным другом его отрочества, и с его появлением все меняется. Кадик старше на год, живет вдвоем с матерью и с малолетней шпаной Салтовки не дружит. У него есть знакомые в центре города, но это отнюдь не уголовники, примкнуть к которым Эдуард так страстно мечтает. Кадик очень гордится своей дружбой с саксофонистом, исполняющим «Караван» Дюка Эллингтона, и тем, что через него он может общаться с музыкантами из харьковской группы «Голубая лошадь», русскими битниками, о которых даже как-то написали в «Комсомольской правде»: свингующий Харьков или что-то в этом роде. Не желая разделять судьбу большинства молодых людей из Салтовки, Кадик мечтает стать артистом; правда, никаких особых талантов за ним не водится, поэтому он, что называется, тусуется: немного играет на гитаре, коллекционирует пластинки, много читает и употребляет всю свою энергию на то, чтобы быть в курсе происходящего в Харькове, в Москве и даже в Америке.
   Эдуарду открылся совершенно новый мир, жизненные ценности и правила поведения Кадика опрокинули его собственные. Под влиянием нового приятеля он стал интересоваться шмотками. Когда Эдик был маленьким, мать покупала ему одежду на толкучке, куда попадали трофейные вещи из Германии: он носил красивые костюмчики для примерного немецкого мальчика и с волнующим удовольствием представлял себе, что на нем – одежда сына директора И. Г. Фарбен[9] или корпорации Круппа, убитого в Берлине в 1945 году. Потом наступила пора салтовской моды: рабочие штаны и толстая куртка на синтетическом меху. Малейшее отступление от этого дресс-кода воспринималось как фантазии для голубых, поэтому можно себе представить, как изумились приятели при виде Эдуарда, облаченного в канареечного цвета куртку с капюшоном, сиреневые брюки из мятого бархата и ботинки с набитыми на подошвы подковами, которыми их обладатель на ходу выбивал из асфальта искры. В Салтовке подобное щегольство могли оценить только они с Кадиком, но окружающие знали, что у Эдуарда нож, что он скор на расправу, поэтому обозвать его гомиком никто не рискнул.
   Ему нравится, как одеваются джазмены, которыми так восхищается его новый друг. К самой музыке Эдуард довольно равнодушен и таким останется на всю жизнь, зато он снова пристрастился к чтению. В детстве он остановился на Жюле Верне и Александре Дюма, теперь ему в руки попал Ромен Роллан: Кадик дал ему почитать «Очарованную душу» и «Жан-Кристофа» – пространные, рыхлые, незрелые романы. Полагаю, что во Франции я был последним подростком, который их прочитал, а в Советском Союзе они еще были в ходу, потому что автору, известному борцу за мир, оказалось по пути с коммунистами. Потом Эдуард переключился на Джека Лондона и Кнута Гамсуна, великих бродяг, которые перепробовали в жизни все, насыщая сюжеты своих книг перипетиями собственной жизни. Из прозаиков он предпочитает иностранных авторов, но когда речь заходит о поэзии, то здесь, по его мнению, русские – вне конкуренции. А если мальчик любит читать стихи, то он неизбежно начинает их сочинять и потом декламировать сочиненное на публике: так Эдуард, никогда раньше и в мыслях не державший ничего подобного, стал поэтом.
   Согласно распространенному мнению, поэты в России столь же популярны, как во Франции – эстрадные певцы, и это мнение соответствует истине. По крайней мере, так было некоторое время назад. Даже своим именем, довольно изысканным, наш герой обязан пристрастию отца, скромного унтер-офицера, к стихам второстепенного поэта Эдуарда Багрицкого (1895–1934); и когда читаешь роман «Подросток Савенко», из которого я черпаю сведения для этой книги, то с удивлением узнаешь, что его приятели – мелкая шпана Салтовского поселка – высоко ценили стихи нашего Эдуарда, но при этом жестоко ругали его за то, что он подражает Блоку и Есенину. Начинающий поэт в промышленном центре на Украине смотрелся в ту пору так же органично, как рэп-музыкант в нынешнем парижском предместье. И тот и другой могли бы сказать, что это занятие позволяет им избежать участи заводского рабочего или преступника. И тот и другой могли рассчитывать на поддержку друзей, могли надеяться, что те станут ими гордиться, если будет хоть небольшой успех. Не только Кадик, но и Костя уговаривал его поучаствовать в поэтическом конкурсе, который проводился 7 ноября 1957 года, в день национального праздника в Советском Союзе. Этот день, как мы увидим позже, окажется решающим в его судьбе.
 
   По праздникам весь город собирался на площади Дзержинского, о которой каждый харьковчанин знал, что ее мостили пленные немцы и что по своим размерам она – самая большая в Европе и вторая в мире после пекинской Тяньаньмэнь. На площади проводились парад и демонстрация, выступали артисты, говорились речи, вручались награды. Народные массы вышли на праздник принаряженные, дав нашим франтам обильную пищу для насмешек. А потом в кинотеатре «Победа» состоялся конкурс поэзии, и Эдуард, пряча волнение за внешней бравадой, изо всех сил желал, чтобы Светка пришла его послушать.
   Кадик был спокоен: она придет, не может не прийти. Хотя на самом деле никакой уверенности не было. Светлана капризна и непредсказуема. Считается вроде бы, что Эдуард с ней ходит, и на вопрос приятелей, было ли у них что-нибудь, он отвечает утвердительно, но это неправда: у него до сих пор ни с кем ничего не было. Он страдает от своей девственности и вынужденного вранья, которое, по его мнению, унизительно и недопустимо для мужчины. Он страдает от того, что у него нет никаких прав на Свету, которую интересуют ребята постарше. Он страдает, потому что в свои пятнадцать лет выглядит на двенадцать, и единственная его радость и надежда – тетрадь, куда он записывает свои творения. Для конкурса Эдуард предусмотрительно отобрал кое-что из любовной лирики, решительно забраковав стихи о бандитах, грабежах и тюрьмах, которых у него множество.
   Когда они с Кадиком пришли к кинотеатру «Победа», то все их приятели из Салтовки уже были там. Кроме Светки. Кадик старается его утешить: еще рано, она подойдет. На сцене один за другим появляются официальные выступающие. Теряя контроль над собой, Эдуард начинает расспрашивать, не видел ли кто-нибудь Свету, и, к ужасу своему, выясняет, что да, ее видели – в Парке культуры с Шуриком. Шурик – это восемнадцатилетний придурок с жидкими усиками, который – Эдуард в этом уверен – просидит всю жизнь продавцом в обувном магазине, в то время как ему, Эдуарду, суждено объехать весь мир и пережить массу приключений. Хотя в данный момент он дорого бы дал, чтобы оказаться на месте счастливого соперника.
   Начался конкурс. В первом из прозвучавших стихо творений речь шла об ужасах крепостного права, и Кадика это рассмешило: крепостничество отменили сто лет назад, придумал бы что-нибудь поновей, чувак! В следующем говорилось о боксе, и оно – о чем все сразу догадались – было явным подражанием модному молодому поэту Евгению Евтушенко. Но вот подошла очередь Эдуарда, и он, изо всех сил сдерживая слезы, читает стихотворение, написанное для Светы. После него на сцену выходят другие, но его компания уже чествует своего героя. Его обнимают, хлопают по спине, выкрикивают «Хуй тебе в рот!» – ритуальное приветствие парней из Салтовки. Все уверены, что приз достанется ему, и в конце концов так и выходит. Победитель поднимается на сцену, директор Дома культуры имени Сталина поздравляет его и вручает диплом и подарок.
   Что же это за подарок?
   Коробка с домино.
   Черт бы побрал этих ублюдков, думает Эдуард: подарили домино!
 
   Он стоит возле кинотеатра в окружении своих приятелей, стараясь изобразить на лице радость, и тут к нему подходит какой-то тип и говорит, что его прислал Тузик. Тузик – известный на всю Салтовку бандит, ему двадцать лет, он уклоняется от службы в армии и ходит не иначе как в сопровождении целой толпы вооруженных телохранителей. А сейчас, передает его посланец, он хочет видеть поэта. На лицах товарищей тревога: с Тузиком шутки плохи. Он очень опасен, но отказаться от приглашения – еще опасней. Посланец ведет Эдуарда в глухой переулок, недалеко от кинотеатра, где собрались десятка полтора парней, по виду – сущих головорезов, и в центре, в окружении своей дворни, стоит мощный, можно даже сказать, толстый, одетый в черное Тузик собственной персоной. Ему понравилось стихотворение Эдуарда. И он хочет, чтобы поэт написал ему еще одно, в честь Гали, густо накрашенной блондинки, которую он обнимает за талию. Эдуард дает обещание, и, чтобы скрепить договор, ему протягивают сигарету с таджикским гашишем. Такую он курит впервые в жизни, ему противно, но дым он все же глотает. Потом Тузик предлагает ему поцеловать Галю, в губы. Становится страшновато. Кажется, что все, что говорит Тузик, имеет двойной смысл: если он тебя обнимает, то не исключено, что хочет пырнуть ножом. Говорят, таким был Сталин – ласковый и жестокий одновременно. Эдуард хочет отделаться шутками, но тот настаивает: «Так ты не хочешь полизаться с моей подружкой? Ну, давай же, поработай языком!» Знакомая песня, зловещее предзнаменование, однако все как будто обходится. Потом они долго пили, курили, переругивались, пока Тузик наконец не решил сняться с места и прошвырнуться по городу. Эдуард не понимает, в каком качестве его приняли в банду – то ли амулета, то ли козла отпущения, и, воспользовавшись моментом, хочет слинять, но Тузик не позволяет.
   – Скажи, поэт, а замочить кого-нибудь ты не пробовал?
   – Нет, – ответил Эдуард.
   – А хочешь?
   – Ну-у-у…
 
   В общем-то, Эдуард был горд тем, что теперь он – друг Тузика и шагает рядом с ним в окружении двух десятков крутых парней, готовых предать город огню и мечу. Было поздно, праздник кончился, большинство гулявших разошлись по домам, а те, кто еще шатался по улицам с разбитыми фонарями, завидев банду, торопливо расступались. Но вот один тип с двумя девушками зазевался, и бандиты начали к ним цепляться. «Две чувихи на тебя одного, – ласково начал Тузик. – С нами не поделишься?» Мужик побелел, как простыня, поняв, что попал в серьезный переплет, и попробовал обернуть все в шутку, но вдруг согнулся пополам: Тузик ударил его кулаком в живот. Потом сделал знак остальным, и те принялись за девушек, стали рвать на них одежду. Дело шло к изнасилованию. Одна из них уже стояла совершенно голая: толстая, с бледной кожей, должно быть, простая работница из какого-нибудь общежития в Салтовке. Бандиты один за другим лезут руками в ее скрытую волосами дыру. Эдуард тоже попробовал: внутри было сыро и холодно, а когда он вытащил пальцы, на них была кровь. Это его мгновенно отрезвило, возбуждение спало. В нескольких метрах от него остальные, по очереди, насилуют вторую девушку. А мужика немилосердно избивают. Он стонет, но все тише и тише и, наконец, совсем замолкает. Одна сторона его лица похожа на кровавую кашу.
   Наступил момент общего замешательства, и на сей раз Эдуарду удалось улизнуть. Он быстро шагал, зажав под мышкой коробку домино, а в кармане у него лежал нож и тетрадь со стихами. Он шел наобум, куда глаза глядят. Не к Кадику и не к Косте. В конце концов оказалось, что он шел к Светке. Ему страстно хотелось или переспать с ней, или ее убить. Если она одна, то он ее трахнет, если с Шуриком – то убьет. Обоих. Нет причин лишать себя такого удовольствия: его, как несовершеннолетнего, не расстреляют, дадут лет пятнадцать, и приятели будут уважать его как героя. Время было позднее, но мать Светки, которую все считали проституткой, открыла ему дверь. Светка еще не вернулась.
   – Хочешь ее подождать?
   – Нет, я зайду потом.
   И он снова ушел в темноту и все шагал и шагал, взбудораженный, раздираемый гневом, отвращением и другими чувствами, распознать которые был не в состоянии. Когда он пришел во второй раз, Светка уже вернулась. Одна. То, что было потом, он помнит смутно, но особых разговоров между ними не было. Эдуард оказался с ней в постели, и он ее трахнул. В первый раз. И спросил: «Шурик так вставляет тебе свою штуку?» Кончил он слишком быстро. Светка зажгла сигарету и стала излагать ему свой взгляд на вещи: женщина созревает быстрее, чем мужчина, поэтому, чтобы добиться сексуальной гармонии, мужчина должен быть старше. «Ты мне правда очень нравишься, Эдик, но ты же видишь, ты слишком маленький. Можешь остаться до утра, если хочешь».
   Эдуард не хочет. Он уходит в бешенстве; он считает, что люди заслуживают того, чтобы их убивали, и решает, что, став взрослым, станет их убивать. И пусть не надеются, что у него дрогнет рука.

6

   Следующая сцена разворачивается пять лет спустя, в комнате, где живет семья Савенко. Полночь, Эдуард раздевается, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить мать, которая спит в супружеской постели одна. Отец в командировке, сын не знает где, да и не желает этого знать, прошли те времена, когда он им восхищался. Эдуард отработал восемь часов на заводе и очень устал, но ему не спится. Он садится за стол, на котором лежит книга в переплете из искусственной кожи – «Красное и черное», из серии зарубежной классики. Должно быть, мать, чтобы почитать за ужином, вынула ее из шкафа, где за стеклом, чтобы не пылилась, хранится мировая культура. Когда-то он читал эту книгу, и она ему понравилась. Перелистывая, натыкается на знаменитую сцену, где Жюльен Сорель, прекрасной летней ночью, под тополем, пытается взять за руку госпожу де Реналь, и эпизод, который некогда привел его в восторг, вдруг наполняет душу острой тоской. Еще несколько лет назад он легко представлял себя на месте Жюльена: уроженец жалкого захолустного городишка, не имеющий на руках никаких козырей, кроме собственной привлекательности и страстного желания выбиться в люди. Ему ярко представлялась сцена, как он соблазняет прекрасную аристократку. Но теперь с безжалостной очевидностью открывается истина: он до сих пор не только не знаком ни с одной аристократкой, но у него нет ни малейшего шанса встретить такую хоть когда-нибудь.
   Его волновали великие мечты, но два года назад все пошло прахом. Костя и еще двое их приятелей были приговорены харьковским областным судом к высшей мере наказания. Одного казнили, Косте и другому парню удалось вывернуться, они получили по двенадцать лет лагерей каждый. Видя все это, Кадик, у которого тоже были далеко идущие планы – он мечтал стать джазменом, – быстренько нанялся на завод «Серп и Молот», и Эдуард, сообразив, что насмешки теперь неуместны, смирил гордыню и через несколько месяцев сделал то же самое. И вот теперь он – литейщик. Работа грязная, в цехе чудовищный грохот, но Эдуард устроен так, что делает хорошо все, за что берется. Если бы судьба толкнула его на бандитский путь, из него вышел бы хороший бандит. А если ему суждено стать пролетарием, то он отличный пролетарий: на голове – фуражка, в полдень – миска похлебки, фотография на доске почета, а субботним вечером – четыре стакана водки с ребятами из своей бригады. Стихов он больше не пишет. У него есть подружки, работающие на заводе, как и он. Еще одна катастрофа, которая могла бы его добить, – беременность одной из них и необходимость жениться, и, если смотреть фактам в лицо, такой поворот событий более чем вероятен. Лучшее тому подтверждение – судьба Кадика, бегущего впереди него по пути крушения надежд: его приятель только что женился на работнице по имени Лидия. Жена – старше него, и даже не хорошенькая, живот растет на глазах, а этот несчастный с горячечным упорством твердит, стараясь убедить самого себя, что все в порядке, что он обрел настоящую любовь, ни о чем не жалеет – решительно ни о чем – и готов принести свои незрелые мечтания в жертву этой любви.
   Бедный Кадик. Бедный Эдуард. Не исполнилось и двадцати, а уже спекся. Бандита не получилось, поэта – тоже, обречен на дерьмовую жизнь в жалкой дыре на краю света. Ему часто говорили, что он – счастливчик, что ему страшно повезло: он не был рядом с Костей и двумя другими тем вечером, когда они, пьяные в дым, убили человека. Да такой ли уж счастливчик? Не лучше ли было умереть живым, чем жить мертвецом? Тридцать лет спустя, вспоминая об этой ночи, он подумает, что не для того, чтобы покончить с собой, а именно чтобы ощутить себя живым, он взял лежащую на раковине отцовскую бритву. Сам он практически не бреется: у него кожа как у азиатов, борода почти не растет, такую кожу должны ласкать красивые, утонченные женщины, но этому не бывать никогда.
   Он прижимает лезвие к внутренней стороне запястья. Оглядывает погруженную в полумрак знакомую до мелочей убогую комнату, где прошла большая часть его жизни. Сюда он попал еще ребенком: ласковым, серьезным малышом. Как давно это было… В трех метрах от него, повернувшись лицом к стене, похрапывает под простынями мать. Она умрет от горя, он уже начал ее убивать, бросив учебу и поступив на завод, так не лучше ли покончить со всем разом? Сделать первый надрез легко, кожа расходится почти без боли. Но когда дело доходит до вен, становится тяжело. Надо отвернуться, стиснуть зубы и дернуть бритву резко и глубоко, чтобы потекла кровь. На второе запястье не хватает сил, довольно и одного. Он кладет руку на стол впереди себя и смотрит, как по клеенке расплывается темное пятно, подтекая под «Красное и черное». Он сидит непо движно, чувствуя, как постепенно холодеет тело. Звук падающего стула разбудил мать. На следующий день он приходит в себя в психушке.
 
   Психиатрическая лечебница – это хуже, чем тюрьма, потому что в тюрьме тебе, по крайней мере, известен срок, ты знаешь, когда выйдешь; здесь же ты полностью зависишь от врачей, а они смотрят на тебя через очки и говорят: «Посмотрим», а то и вовсе молчат. Целыми днями пациенты заняты тем, что спят, курят, набивают желудок кашей и отравляют друг другу жизнь. Отравляют до такой степени, что Эдуард просит Кадика помочь ему слинять, и Кадик – верный Кадик, – ни слова не говоря своей мегере-жене, подставил под окно лестницу и умудрился отодвинуть прутья решетки. И вот Эдуард на свободе, он полон решимости уехать как можно дальше, но совершает ошибку: идет домой, где на следующее утро его и находит милиция. Милицию предупредила мать, а когда он, вне себя от бешенства, пытается выяснить, зачем она это сделала, та отвечает, что для его же блага: если он вернется в лечебницу, его быстро выпустят, и все будет по закону, а если убежит, то будут искать, и он нигде не сможет чувствовать себя спокойно. Правильные слова, и, возможно, она верила в то, что говорила, однако, вместо того чтобы быстро выпустить, его из отделения тихих сумасшедших перевели к буйным, где мокрыми полотенцами привязывали к кровати. Эту кровать он делил с одним психом, который онанировал круглыми сутками: в отделении для буйных отдельных кроватей пациентам не полагалось. Эдуард не был болен диабетом, и тем не менее раз в день ему кололи инсулин, с единственной целью – вправить мозги. Тут они правы, это его затормаживало. Он опух, стал вялым и мягким, как губка. Мозг, без сладкого, словно ссохся, сил не было ни на что, даже на бунт. Появилось желание впасть в кому, лечь и не просыпаться. И ни с кем не разговаривать.
 
   Через два месяца такого лечения ему повезло, он попал в руки мудрого старика-психиатра, у которого из ушей росли волосы, и тот, после короткой беседы с пациентом, превращенным в зомби, заметил: «Ты не сумасшедший. Ты просто хочешь, чтобы на тебя обратили внимание. Но послушай, для этого вовсе не обязательно вскрывать себе вены. На завод возвращаться не надо. Пойди к этим людям и скажи, что ты от меня».

7

   По адресу, который дал ему старый психиатр, в самом центре Харькова, находился книжный магазин: там требовался книгоноша. Работа состояла в следующем: ставишь складной столик с подержанными книгами в вестибюле кинотеатра или перед входом в зоопарк и поджидаешь покупателей. Покупателей мало, книги очень дешевые, с каждого проданного экземпляра продавец получает крошечный процент. На такие заработки Эдуард долго не протянул бы, эта работа скорее подошла бы пенсионеру, которому некуда себя деть, но книжный магазин № 41, где он забирал товар по утрам и возвращал вечером, оказался местом встречи для всех живущих в городе художников и поэтов – в ту пору их называли «декадентами». Это был мир, о котором мечтал бедный Кадик, пока серп, молот и Лидия окончательно не подмяли его под себя. Эдуард, хотя и робел, но все чаще и чаще задерживался в магазине после закрытия. Случалось, что, опоздав на последний трамвай, он вынужден был ночью два часа, в сильный снегопад, добираться до своей окраины пешком. Ведь тусовка начиналась именно по вечерам, когда двери магазина запирались: собравшиеся выпивали, спорили и обменивались машинописными копиями запрещенных книг. Это называлось самиздат. Вам дают одну копию, и вы распечатываете с нее еще столько, сколько осилит машинка: так распространялось все, что было мало-мальски живого в советской литературе, – Булгаков, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Пильняк, Платонов… Многим запомнился один из вечеров в № 41, когда из Ленинграда привезли один экземпляр, практически слепой (пятый или шестой под копирку, как на глаз определили знатоки), поэмы молодого автора Иосифа Бродского «Шествие». Двадцать лет спустя Эдуард напишет, что эта поэма – всего лишь «имеющее сомнительную художественную ценность подражание Марине Цветаевой, которое, однако, полностью соответствовало социокультурному уровню тогдашнего Харькова и завсегдатаев книжного магазина».
 
   Не знаю, как расценивать столь дерзкий отзыв, потому что должен признаться: я мало что смыслю в поэзии. Подобно людям, которые в музее, прежде чем взглянуть на картину, интересуются именем художника, чтобы понять, следует восхищаться или нет, я не берусь выносить собственных суждений, и потому приговор Эдуарда – скорый и категоричный – произвел на меня особое впечатление. Он не ограничивался тем, чтобы просто сказать: «Мне нравится, мне не нравится», он с первого взгляда отличал талантливое творение от подделки. По его собственному выражению, он не идет на поводу у тех, кто «уподобляется польским модернистам, которые мало того, что сами не первой свежести, да еще и подражают другим». Я уже отмечал, каков был наметанный глаз салтовской уличной шпаны, способной с первых же строк распознать подражание Есенину или Блоку. В книжном магазине № 41 Эдуард обнаружил, что Есенин и Блок – это хорошо, но хорошо, скажем, как Аполлинер или, если выразиться более жестко, как Превер. То есть и те, кто в этом разбирается слабо, и те, кто разбирается хорошо, без колебаний предпочтут этим двоим Мандельштама или, что еще вероятней, Велимира Хлебникова, великого авангардиста двадцатых годов.