— Тем лучше, — сказал Гораций. — Я так уверен, как только возможно, что надпись на крышке — будь она финикийская, клинообразная или еще какая, — что она должна иметь отношение к джинну, заключенному в бутыль, или, по крайней мере, изображать печать Сулеймана. Да вот та вещь, рассмотрите ее сами!
   — Только не теперь, — сказал профессор, — теперь слишком поздно и здесь недостаточно светло. Но я вам скажу, что сделаю. Я возьму эту бутылку с собою и рассмотрю ее внимательно завтра… с одним условием.
   — Вам стоит только сообщить его, — сказал Гораций.
   — Мое условие заключается в том, что, если я и кое-кто из других ориенталистов, которым я ее покажу, придем к заключению, что на ней нет вовсе никакой настоящей надписи, или, если есть какая-нибудь, то дата и значение должны быть определены, как совершенно несоответствующие вашей истории, то вы должны будете покориться нашему мнению, признать, что у нас была галлюцинация, и выкинуть всю эту штуку из головы.
   — О, я ничего не имею против этого, — сказал Гораций, — кроме того, ведь ото для меня — единственный выход.
   — Ну, так хорошо! — сказал профессор, сняв крышку и положив ее в карман. — Можете ждать от меня вестей через день или дна. А пока, мой мальчик, — продолжал он почти нежно, — почему бы вам не прокатиться на велосипеде куда-нибудь недалеко, а? Я знаю, вы велосипедист… Все, что хотите, но не позволяйте себе останавливаться мыслью на восточных сюжетах.
   — Не так легко избегнуть этих мыслей, как вы думаете, — сказал Гораций с несколько жалким смехом. — Я думаю, профессор, что волею-неволею вам рано или поздно придется поверить в этого моего джинна.
   — Я едва могу себе представить, — ответил профессор, который был уже у выхода, — ту степень очевидности, которая могла бы убедить меня, что в вашем сосуде был арабский джинн. Однако я постараюсь отнестись к делу объективно. Добрый вечер!
   Оставшись один, Гораций начал шагать взад и вперед по своим опустевшим залам в состоянии закипающего бешенства при мысли о том, как он страстно мечтал о своем маленьком праздничном обеде, как все могло выйти интимно и очаровательно, и какой чудовищный и бесконечный кошмар пришлось пережить в действительности. В конце концов он очутился в фантастическом, невозможном жилище, всеми оставленный, а его шансы оправдаться перед Сильвией висели на волоске, со всех сторон ему грозили непредвиденные затруднения и осложнения.
   И всем этим он был обязан Факрашу! Да, этот неисправимо-благородный джинн, со своими устаревшими понятиями и высокопарными речами, скорее сумел погубить его, чем злейший враг! Ах, если бы он мог очутиться с ним лицом к лицу еще раз, ну, хотя бы только на пять минут, его бы уж по удержала ложная деликатность, он бы высказал ему откровенно и ясно, какой он взбалмошный, навязчивый старый дурак.
   Но Факраш улетел навсегда, нет никаких средств призвать его назад… Да, ничего нельзя сделать теперь, только идти в постель и уснуть… если удастся!
   Бесясь от сознания полной беспомощности, Веитимор подошел к арке, которая вела в его спальню, и со злостью отдернул занавеску. И как раз под аркой, со скрещенными на груди руками и с глупой улыбкой доброжелательства, которую Вентимор уже начинал знать и бояться, стояла прямо перед ним фигура джинна Факраша-эль-Аамаша!

10. В ГОСТЯХ ХОРОШО, А ДОМА ЛУЧШЕ!

   — Да будешь ты долговечен! — сказал Факраш в виде приветствия, выступая из-под арки.
   — Вы очень добры, — сказал Гораций, его гнев почти испарился от чувства облегчения, когда он увидел вернувшегося джинна. — Но я не думаю, чтобы возможно было долго прожить при таких условиях.
   — Доволен ли ты жилищем, которое я воздвиг для тебя? — спросил джинн, осматривая величественную залу с заметным одобрением.
   Было бы более чем грубо, сказать ему, как далек был Гораций от удовольствия, поэтому он мог только промямлить, что никогда в жизни подобной квартиры не имел.
   — Это много ниже твоих заслуг, — заметил Факраш любезно. — Удивились ли твои друзья твоему угощению?
   — Да, удивились, — сказал Гораций.
   — Верный способ сохранить друзей это щедро потчевать их, — заметил джинн.
   Тут уже у Горация не хватило терпения.
   — Вы имели любезность так попотчевать моих друзей, — сказал он, что они больше никогда сюда не вернутся.
   — Как так? Газве не было яств отборных и жирных? Разве не было вино сладко, а шербет подобен благовонному снегу?
   — О, все было… э… э… как нельзя вкуснее, сказал Гора ций. — Не могло быть лучше.
   — Однако ты говоришь, что твои друзья больше сюда не вернутся. По какой причине?
   — Вот видите ли, — объяснил Гораций неохотно, — можно угостить людей через край… Я хочу сказать, что не всякий способен оценить арабскую кухню. Но они могли бы примириться с этим. Главная беда была в плясунье.
   — Я приказал, чтобы гурия, прелестнее, чем полный месяц, и легкая, как молодая газель, явилась для утехи твоих гостей!
   — Являлась, — сказал Гораций мрачно.
   — Ознакомь меня с тем, что произошло… потому что я ясно замечаю, что было нечто, несогласованное с твоими желаниями.
   — Да! — сказал Гораций. — Будь это холостая пирушка, никакой беды бы не вышло от этой гурии, но в данном случае двое из гостей были дамы, и они, что вполне естественно, все это истолковали ложно.
   — Поистине, — воскликнул джинн, — твои слова совершенно непонятны для меня.
   — Не знаю, каковы обычаи в Аравии, — сказал Гораций, — но у нас совершенно не принято, чтобы человек приглашал гурию танцевать после обеда для увеселения барышни, на которой он предполагает жениться. Трудно поверить, чтобы подобный род внимания к ней нашел себе должную оценку.
   — Значит, среди твоих гостей была девица, которую ты хочешь взять в жены?
   — Да, — сказал Гораций, — а двое других были ее отец и мать. Таким образом, вы можете себе представить, что для меня было не совсем приятно, когда ваша газель бросилась к моим ногам, обняла мои колени и заявила, что я — свет ее очей?! Понятно, это не имело никакого особенного значения, это, вероятно, самое обыкновенное поведение для газели, и я ее нисколько не порицаю. Но при данных обстоятельствах, я очутился в неловком положении.
   — Мне казалось, — сказал Факраш, — будто ты уверял меня, что не обручен ни с какой девицей.
   — Я, кажется, только сказал, что вам нет нужды трудиться кого-нибудь за меня сватать, — возразил Гораций. — Конечно, я был помолвлен… хотя после этого вечера все расстроилось… разве только… Ах, я вспомнил! Не знаете ли вы, была ли действительно какая-нибудь надпись на пробке вашей бутылки и что там было написано?
   — Ничего не знаю ни о какой надписи, — сказал джинн, — Принеси мне печать, чтобы я мог ее видеть.
   — У меня ее нет в настоящую минуту, — сказал Гораций. — Я ее отдал на время своему другу, отцу этой барышни, о которой я вам говорил. Понимаете ли, г. Факраш, вы привели меня в… я хочу сказать, что я очутился в таком безвыходном положении, что счел себя обязанным чистосердечно во всем признаться ему, но он не поверил. Тогда мне пришло в голову, что там может оказаться какая-нибудь надпись, объясняющая, кто вы и почему Сулейман посадил вас в бутыль. В таком случае профессору прошлось бы допустить, что мой рассказ не сплошная выдумка.
   — Поистине я дивлюсь тебе и скудости твоей проницательности, — заметил джинн, — потому что если бы действительно и была надпись на печати, то невозможно, чтобы кто-нибудь из твоего племени сумел разобрать ее.
   — Извините, пожалуйста, — сказал Гораций. — Профессор Фютвой — ученый ориенталист, он может разобрать всякую надпись, сколько бы тысячелетий назад она ни была сделана. Если там есть что-нибудь, он разберет. Вопрос только в том, есть ли там что-нибудь.
   Воздействие этой речи на Факраша было в такой же степени неожиданно, как и необъяснимо: черты лица джинна, обычно мягкие, стали подергиваться, пока не сделались страшными, и внезапно с яростным воем он вырос почти вдвое против своего обыкновенного роста.
   — О, ты, низкий разумом и породою! — воскликнул он громким голосом. — Как решился ты отдать сосуд, в который я был заключен, в руки этого ученого мужа?
   Вентимор, хотя и сильно потрясенный, не потерял самообладания.
   — Почтеннейший, — сказал он, — я не предполагал, что он еще вам будет нужен. Дело в том, что я и не отдавал его профессору Фютвой, вон он стоит в углу, а отдал только бутылку. Я хотел бы, чтобы вы так не возвышались надо мной. У меня шея болит от разговора с вами. И почему вы так скандалите из-за того, что я одолжил печать? Что вам из того, если бы даже это и подтвердило мой рассказ? А для меня важно, чтобы профессор поверил мне.
   — Я говорил необдуманно, — сказал джинн, медленно возвращаясь к своему нормальному росту. — Поистине сосуд не имеет ценности. Что касается крышки, раз она отдана лишь на время, то большой беды нет. Но если что-нибудь написано на печати, то, может быть, этот ученый муж, о котором ты говоришь, уже прочитал все?
   — Нет, — сказал Гораций, — он не возьмется за это до завтра. А когда прочтет, то, может быть, там ничего не окажется про вас и я останусь в еще худшем положении.
   — А тебе так желательно, чтобы он получил доказательства твоей правдивости?
   — Ну, конечно! О чем же я все время толкую?!
   — Кто же может уладить все лучше, чем я сам?
   — Вы! — воскликнул Гораций. — Вы хотите сказать, что согласны сделать это? Г. Факраш, вы — славный старик! Это ведь как раз то, что нужно?
   — Нет ничего такого, — сказал джинн, снисходительно улыбаясь, — чего бы я не сделал, чтобы увеличить твое благополучие, потому что ты оказал мне неоценимую услугу. Ознакомь меня с местом жительства этого мудреца, и я явлюсь перед ним. И если бы случилось, что он не нашел никакой надписи на печати или же ее смысл остался скрытым от него, то я уверю его, что ты говорил истину, а не ложь.
   Гораций очень охотно дал ему адрес профессора.
   — Только не ходите к нему нынче ночью, знаете, — счел он благоразумным прибавить. — Вы его очень испугаете. Зайдите в любое время завтра, после завтрака, вы застанете его дома.
   — Сегодня ночью, — сказал Факраш, — я возобновлю поиски Сулеймана, мир ему! Потому что я еще не нашел его.
   — Если пытаться делать так много дел сразу, — сказал Гораций, — то не знаю, какого можно ждать толка!
   — В Ниневии никто о нем не знал, потому что на том месте, где я оставил город, я теперь нашел груду развалин, населенных совами и летучими мышами.
   — И я опасался, что вас разочарует Ниневия, — пробормотал Гораций почти вполголоса. — А что бы вам заглянуть на родину царицы Савской? Там вы могли бы услышать о нем!
   — Сава эль-Иемень, царство Бильскис, царицы, любимой Сулейманом, — сказал джинн. — Это превосходный совет, и я, не откладывая, последую ему.
   — Но не забудете побывать у профессора Фютвоя завтра?
   — Конечно, нет. А теперь, раньше, чем я уйду, нет ли какой-нибудь другой услуги, которую я мог бы оказать тебе? Гораций колебался.
   — Есть одна, — сказал он, — только я боюсь, что вы обидитесь, если я скажу.
   — Мой разум и мое око открыты твоим велениям, — сказал джинн. — Ибо все, чего бы ты ни пожелал, будет исполнено, если только в моей власти сделать это.
   — Хорошо, — сказал Гораций, — если вы уверены, что не обидитесь, то я скажу. Вы превратили этот дом в чудесное место, больше похожее на Альгамбру — только, конечно, не на ту, что у нас на Лестерской площади, — чем на лондонский дом, сдаваемый жильцам. Но ведь я тут только квартирую, а люди, которым принадлежит дом — прекрасные в своем роде люди, — предпочли бы оставить его таким, каким он был. У них появилась мысль, что они не будут в состоянии сдать эту квартиру так же легко, как другие.
   — Подлые и алчные псы! — сказал джинн презрительно.
   — Возможно, — сказал Гораций, — что они смотрят на это очень односторонне. Но именно таков их взгляд. Они даже предпочли уйти отсюда. А дом-то их, а не мой!
   — Если они покинут это жилище, то ты останешься его владельцем.
   — Вы думаете? Они пойдут в суд и выгонят меня, и мне придется уплатить все огромные убытки. Так что, понимаете, чем вы хотели наградить меня, то принесет мне только неприятности.
   — Приступай без лишних слов к изложению твоей просьбы, — сказал Факраш, — ибо я спешу.
   — Больше ничего я от вас не хочу, — ответил Гораций в некотором беспокойстве за эффект, какой произведет его просьба, — кроме того, чтобы вы сделали все как раз таким, как оно было раньше. Это не займет у вас и минуты.
   — Поистине, — воскликнул Факраш, — оказывать тебе благодеяния — бесполезное предприятие, ибо не однажды, а дважды ты отбросил мои милости! Я недоумеваю, как отблагодарить тебя?
   — Я знаю, что злоупотребляю вашей добротой, — сказал Гораций, — но если вы только сделаете это и убедите профессора, что мой рассказ правдив, то я буду более чем удовлетворен и никогда но попрошу у вас другого одолжения.
   — Мое благоволение к тебе, не имеет пределов, как ты увидишь, и я по могу отказать тебе ни в чем потому, что поистине ты достойный и воздержанный юноша. И так прощай, и да будет все согласно твоему желанию.
   Он поднял руки над головой и взлетел, как ракета, к высокому куполу потолка, который расступился и пропустил его. В глазах Горация, смотревшего вслед ему, мелькнуло на минуту темное небо и одна или две звезды, которые, казалось, спешили за прозрачным опаловым облачком, прежде чем крыша опять сомкнулась.
   Затем послышались низкий грохочущий звук и удар, похожий на слабое землетрясение, — стройные колонны согнулись под подковообразной аркой, огромные висячие фонари погасли, стены сдвинулись, пол поднимался и опускался… пока Вентимор не очутился опять в своей собственной гостиной среди мрака.
   В окно видна была большая площадь, еще окутанная серым туманом, уличные фонари мигали от ветра. Какой-то запоздалый гуляка, возвращаясь домой, тарахтел для развлечения палкой о решетку, проходя мимо.
   В комнате все было в прежнем виде, как и раньше, и Гораций с трудом верил, что пять минут назад он стоял па том же самом месте, но только футов на двадцать ниже, в обширной зале, выложенной голубыми изразцами, с куполообразным потолком, с величавыми арками и колоннами.
   Но он вовсе не жалел о кратковременности этого блеска, он горел от стыда и отвращения каждый раз, когда вспоминал о кошмарном банкете, столь непохожем на тихий, простенький обед, который он был намерен дать.
   Как-никак, но все было кончено и не стоило мучиться из-за того, чему нельзя было помочь, кроме того, к счастью, не произошло большой беды: мало-помалу джинн понял свою ошибку и, надо отдать ему справедливость, ясно выразил желание исправить ее. Он обещал пойти к профессору на следующий день, и результат этого свидания не мог оказаться неудовлетворительным. А затем, как думал Вентимор, у Факраша должно было хватить здравого смысла и доброго чувства, чтобы уже больше не вмешиваться в его дела.
   Значит, пока можно было уснуть спокойно, освободившись от своих наихудших опасений; он отправился к себе в комнату с чувством горячей благодарности судьбе за то, что у него есть христианская кровать. Он снял свои пышные ризы — единственное оставшееся у него доказательство того, что события этого вечера не были галлюцинацией, — и запер их в шкаф с чувством облегчения, что ему никогда но понадобится надевать их опять. Последнею отчетливою мыслью его перед сном было утешительное размышление, что если между ним и Сильвией и была какая-нибудь преграда, то она устранится в течение ближайших часов.

11. ДУРАЦКИЙ ЧЕРТОГ

   На следующее утро Вентимор увидал, что его ванна и вода для бритья принесены к нему наверх, из чего он совершенно правильно умозаключил, что его хозяйка вернулась.
   Втайне он не ожидал ничего хорошего от своей встречи с ней, но она явилась с кофе и бутербродами, так явно выражая благоприятную перемену в споем настроении, что все опасения Горация рассеялись.
   — Конечно, г. Вснтимор, барин… — начала она, извиняясь, — вы Бог знает что подумали обо мне с Рапкиным вчера, когда мы таким образом ушли из дому…
   — Я был крайне удивлен, — сказал Гораций, — я никак не мог от вас ожидать… Но, вероятно, у вас были на то причины.
   — Да, сударь, — сказала г-жа Рапкин, нервно проводя рукою вдоль спинки стула, — дело в том, что на нас с Рапкиным что-то нашло, так что мы не могли оставаться здесь ни минуты ни за что.
   — Да? — сказал Гораций, поднимая брови. — Бродячая лихорадка, а, г-жа Рапкин? Странно только, что это случилось именно тогда, не правда ли?
   — Должно быть, отделка квартиры… — сказала г-жа Рапкин. — Поверите ли, сударь, все было тут другое… ничего не осталось сверху донизу!
   — В самом деле? — сказал Гораций. — А вот я так не замечаю никакой разницы.
   — Да и я теперь, днем, но вчера ночью все это было в куполах, да в сводах, да мраморные фонтаны били из-под пола, и целые толпы двигались по лестнице, все молча, а сами — черные, как ваша шляпа… Рапкин видел их, так же хорошо, как и я.
   — Судя по состоянию, в котором был вчера ваш муж, — сказал Гораций, — я сказал бы, что он мог видеть что угодно… и даже все вдвойне…
   — Не спорю, сударь, что Рапкин мог быть немножко не в себе, много ли ему нужно, когда он просидит полдня над газетами и кто знает еще с чем в читальне. Но и я видела арапов, г. Вентимор, а никто не может сказать, чтобы я пила без меры.
   — Я и не предполагаю этого, г-жа Рапкин, — сказал Гораций, — только если бы дом был вчера вечером таким, как вы его описываете, то как вы объясните себе, что он сегодня опять как прежде?
   Г-жа Рапкин в своем замешательстве принялась складывать свой фартук в мелкие складки.
   — Не мне говорить об этом, сударь, — ответила она, — но если надо высказать мое мнение, то я думаю, что тут не обошлось без тех нехристей на верблюдах, что были здесь па днях.
   — С одной стороны, это может быть верно, — с кротостью сказал Гораций. — Вот видите, г-жа Рапкин, вы так устали от стряпни, так переволновались, а верблюды так засели в вашей голове, что вы начали видеть все то, что видел Рапкин, а он стал видеть все, что видели вы. Это так бывает. Ученые люди зовут это «коллективной галлюцинацией».
   — Господи! — сказала добрая женщина под сильным впечатлением этого диагноза. — Неужели вы полагаете что у меня такая болезнь? Я всегда была выдумщицей, еще девочкой, и умела гадать по кофейной гуще, как никто, но никогда еще со мной не было ничего такого! И подумать только, что я бросила недоваренный обед, когда вы ждали вашу барышню и ее папашу и мамашу! Ах, мне теперь так стыдно! Как же вы обошлись, барин?
   — Нам удалось достать кое-чего из одного места, — сказал Гораций, — но это для меня было крайне неудобно, и я хочу верить, г-жа Рапкин, я искренне хочу верить, что этого больше не случится.
   — Уж ручаюсь, что больше не случится. И вы не будете выговаривать Рапкину, сударь, не правда ли? Хотя ведь это он увидел арапов и вбил мне их в голову, но я уж с ним поговорила строго и ему теперь очень горько и стыдно, что он так забылся.
   — Очень хорошо, г-жа Рапкин, — сказал Гораций. — Так решим уж больше не упоминать о вчерашних… неприятностях.
   Он искренне был рад, что так легко выпутался, потому что нельзя было даже предсказать, какие могли пойти сплетни, если бы Рапкины не были приведены к убеждению, что на эту тему благоразумнее молчать.
   — Есть еще одна вещь, сударь, о которой я хотела поговорить с вами, — сказала миссис Рапкин, — о той большой медной посудине, что вы принесли с аукциона несколько времени назад. Не знаю, помните ли вы?
   — Я помню ее, — сказал Гораций. — Ну и что же с ней?
   — Так вот, сударь, я нашла ее в угольном погребе сегодня утром и я думала спросить у вас, там ли вы хотите держать ее впредь? Потому что, сколько ее ни чисти, она все равно шикарной не станет, ну а там, где она сейчас, она уж и вовсе ни к чему.
   — О! — сказал Гораций с некоторым облегчением, потому что в начало ее речи на него напал смутный страх, не наскандалил ли этот кувшин каким-нибудь образом? — Ставьте его куда хотите, г-жа Рапкин, делайте с ним что хотите… только бы я не видел его опять!
   — Очень хорошо, сударь! Я только хотела спросить вас, — сказала г-жа Рапкин, затворяя за собой дверь.
 
   Гораций шел в это утро на Большую Монастырскую в очень веселом и добродушном настроении даже по отношению к джинну. При всех своих многочисленных недостатках, он все-таки предобрый старикашка, много лучше того джинна, которого рыбак из «Арабских сказок» нашел в своем кувшине.
   Девяносто девять джиннов на сто, думал Гораций, озлились бы, видя, что их благодеяния, одно за другим, «откланяются с благодарностью». Хорошая черта в Факраше — это то, что он не обижается на замечания, и как только начинает понимать, что поступил неправильно, то всегда готов исправить ошибку. И он теперь вполне понимает, что эти его восточные штуки ничего не стоят в наши дни и что если люди увидят, как бедный человек вдруг начинает купаться в богатствах, они, естественно, захотят знать, каким образом он их добыл. Я по думаю, чтобы Факраш стал мне сильно надоедать в будущее. Если он иногда и заглянет, то я примирюсь с этим. Может быть, если ему посоветовать, он согласится принимать другой вид, не столь заморский. Если бы он являлся под видом банкира или епископа (багдадского епископа, например), то пусть бы навещал меня сколько угодно. Только не могу позволить, чтобы он влетал в трубу. Впрочем, он поймет и сам. И он оказал мне действительную услугу, о которой не должно забывать: он прислал мне старика Вакербаса. Кстати, хотел бы я знать, просмотрел ли тот мои чертежи и что он о них думает.
   Он сидел у стола, набрасывая эскизы для отделки приемных комнат в будущем доме, когда в комнату вошел Бивор.
   — Мне сейчас как раз нечего делать, — сказал он, — и я надумал зайти к вам и взглянуть одним глазом на ваши планы, если они уже настолько подвинулись, что их можно показывать.
   Вентимору пришлось объяснить, что даже самый поверхностный осмотр был невозможен, потому что чертежи уже отосланы к заказчику еще накануне вечером.
   — Фь-ю! — свистнул Бивор. — Проворно работаете, право!
   — Не знаю. Я корпел над ними больше двух недель.
   — Все-таки можно было дать мне взглянуть, что у вас там вышло. Я ведь показываю вам все мои работы!
   — Сказать вам истинную правду, товарищ, я не был уверен, что вам понравится, и боялся, как бы вы не разочаровали меня в том, что я сделал; да и Вакербас страшно хотел иметь планы поскорее… так оно и вышло!
   — Вы думаете, что он останется доволен?
   — Должно быть. Не могу сказать наверно, но я положительно думаю, что он увидит даже лучше, чем ожидал. Чертовски хорош будет домик, хоть и не полагается хвалить себя.
   — Что-нибудь модернистское и фантастическое, а? Знаете, можете и не потрафить. Имей вы мою опытность, вы бы знали, что клиент — птица страшно капризная, которую не легко приручить!
   — Я уж угожу моей старой птице, — сказал Гораций весело. — Такая будет клетка, по которой она напрыгается всласть!
   — Вы — парень ловкий, — сказал Бивор, — но чтобы выполнить такое дело, у вас одного маловато в голове: балласта.
   — А вы вваливаете в меня свой! Ну, дружище, вы, конечно, не сердитесь, что я отослал эти планы, не показавши вам? Они скоро опять будут у меня, и тогда вы можете любоваться на них сколько хотите. Нет, серьезно, мне будет очень нужна ваша помощь при окончательной отделке проекта.
   — Гм… — сказал Бивор, — до сих пор вы так хорошо управились один… по крайней мере, судя по вашим словам, поэтому можно смело думать, что вы обойдетесь без меня в дальнейшем. Только, знаете ли, — прибавил он, уходя из комнаты, — вы еще не добыли себе рыцарских шпор. Человек еще не становится Микеланджело, Брунелески или Джильбертом Скоттом только потому, что ему сразу попадает в руки шестидесятитысячный заказ!
   «Бедняжка Бивор! — думал Гораций с раскаянием. — Я сильно задел его. Лучше бы показать ему эти планы, меня это не огорчило бы, а ему доставило бы удовольствие. Ну, ничего, я с ним помирюсь после завтрака, попрошу его высказать мнение насчет… Но, нет! Пусть идет к черту! Даже дружба имеет свои пределы!»
   Вернувшись после завтрака, он услышал у себя нечто похожее на спор, в котором, по мере своего приближения к двери, он ясно различал голос Бивора.
   — Но, милостивый государь, — говорил он, — я уже сказал вам, что это вовсе не мое дело.
   — А я вас спрашиваю, сударь, как собрата-архитектора, — говорил другой голос, — считаете ли вы это допустимым или разумным…
   — Как собрат-архитектор, — отвечал Бивор в то время, когда Гораций отворял дверь, — я предпочитаю воздержаться и не высказывать мнения… Ах, вот и сам г-н Вентимор.
   Гораций вошел и оказался лицом к лицу с г-м Вакербасом; физиономия у последнего была багровая и белые бакенбарды торчали ежом от гнева. — Вот как, сударь! — начал он. — Вот как… — и захлебнулся от негодования.