За всякую помощь, пусть даже все предлагают ее бескорыстно, приходится отдариваться. Скажем, граммофонными пластинками Вяльцевой, старинным нелиняющим мулинэ, разномастным бисером, замечательными переводными картинками, резиночками к шляпкам. И, хотя все это никому не нужно, подарки берут, говорят "спасибо", куда-то кладут и зимними вечерами разглядывают, удивляясь старой жизни.
   Словом, она жила, учитывая невозможности сухой руки, которую называла "держаловка", и возможности здоровой - "хваталовки". Спички зажечь - ухитрись. Пуговку застегнуть - ухитрись. Хлеб отрезать - расстарайся. Нитку вдеть проси соседей...
   В эти, кстати, дни у нее с трудом получается разжечь печку, в которой сгорают записи мужа.
   ...Се первомуж в ассистентстве жены для страстобесия обнажены... О, дыры смердящие!" - переврал он то, что она ему в смятении тогда сказала.
   В печку!
   ...Что я делаю!!! Что я творю, Господи!!! Овладеваю в ярости! В озлоблении! Силой!..
   Туда же!
   Всякая запись что-то напоминает. Вот эта - разговор, в который не хотелось вникать, так как, подхватывая на ловкую иглу бисерные крупинки, она вышивала тогда подушечную накидку. И, хотя мало что поняла, разговор ей не понравился, потому что было время безбожников и арестовали батюшку останкинской церкви Святой Троицы.
   ...Бог - двуедин (добро-зло), и ежели человек создан по Его образу и подобию, значит, диада эта в людях имеет первопричиной двуединство божественного добра и зла. Отженив Зло Высшее и стремясь его обезвредить (это повторяемо и в людях) - Создатель сотворил для падшего ангела свою (сиречь нашу) землю, дабы воплотить зло в нее, то есть туда, где Сатане мог быть противопоставлен не без умысла сотворенный человек. Низвергни же Создатель Сатану на землю, заселенную по фантазии Низвергнутого, - она бы обратилась в необоримую твердыню Тьмы. Возможно, сама она и есть падший ангел... Хотя, скорее, - торжествующий дьявол! Недаром же каждодневно умоляется: "Да будет воля твоя, и на земле, как на небе!". И это, конечно, означает, что на земле еще только предстоит утвердиться "царствию Твоему"!
   С. Е: А звери?
   Я: Тоже дьявол, но бездуховный, не самопожирающий и поэтому очевидный схематический - этакое зло в понятиях эвклидовой геометрии.
   С. Е: А люди что же?
   Я: Эти - неочевидны и не просты, ибо они зло восчеловеченное, а значит, богоподобное.
   ...Тут С. Е. заговорил об атомах. Вот, наконец, и оно! Бомба (ато'мная) и всякая грязь и мразь на земле - не что иное, как Сатана - грядущий апокалиптический Разрушитель, отчасти уже съединенный или в значительной степени скопленный. Взять хотя бы протухшую речонку нашу, Копытовку! На свалке возле нее сплошь его мерзкие куколки и экскременты недр...
   Весь день прошел в чтении, а в печке, сперва затлев и пуская в комнату из-за сырой погоды дым, то и дело вспыхивали страницы.
   ...Из-за каждодневных жертвоприношений - сожигаемой на алтаре Храма жертвы скотом - в Святом Городе постоянно пахло жареным мясом или, попросту говоря, духаном. (У нас так в Баку пахнет, - сказал С. Е.) Жителями сие ощущалось как особая святость храмового места...
   Кот, которого она вчера с изумлением обнаружила забравшимся в замоченное белье (странностям этого кота конца не было), сейчас, припав к тропинке, глядел на мечущегося за соседним забором, безуспешно запускаемого тамошним мальчишкой монаха.
   Монах летает хуже змея. Он запальчиво и быстро набирает высоту, но тут же стремглав врезается в землю. Вероятно, для успеха дела необходимо правильное соответствие сложенного особым образом листа бумаги с длиной мочального хвоста. Но как этого добиться, не знает никто.
   По тому, как в низком воздухе монах пикирует, по хрусту кустов и топоту ясно, что мальчишка за забором носится взад-вперед, обеспечивая подъемную силу. Однако монах неуклонно выворачивает к земле, и мальчишке запуск не удается. Мне тоже не удавался, а хотелось бы при жизни увидеть хоть кого-нибудь, у кого получалось!
   Единоборствует с летательным строптивцем сын той самой соседки по имени Ревекка, которая заходила к ней с фотокарточкой. Боже мой! Только что мальчик был совсем маленький (ой какие они в этом возрасте, я вам просто не могу передать!), и она лепетала над ним несусветные слова и приговаривала: "Ревечка родила человечка", а сейчас разносит по домам заплесневелые лимоны, зарабатывая на хлеб с маслом и голландским сыром. Сто граммов сыра в магазине тонко нарезают, ломтики на хлебе сохнут, выгибаются, запотевают и начинают лосниться, и эту изогнутую снедь - любимейшее свое лакомство - он съедает со сладким чаем. Да-да! Только что она хлопала его по задику, приговаривая на одной половинке "хлебчик", на другой - "булочка", или спрашивала, усадив на колени: "Доктор дома? Дома! Гармонь готова? Готова! Можно поиграть?" и - хвать за живот, а он уворачивался и заливался, показывая беззубые десны! И до сих пор - до сих пор! - у него, допоздна спящего, из уголка рта, как у маленького, бежит на подушку слюна. А когда после безостановочного его нытья она достает сохраняемое на черный день сгущенное молоко, он - только он! - соскребает с изнанки искромсанной жутким консервным ножом крышки из-под липких наплывов сахарные кристаллики...
   Сегодня у него - "монах", вчера он был часовой с винтовкой. Вернее, тень часового с винтовкой, потому что, приладив к выпиленному из доски прикладу узкий колбасный нож, который ей подарила Криворучка, он стал отбрасывать тень на стену - точь-в-точь как человек с ружьем и штыком - и, завороженный, простоял так весь вечер... Боже мой!.. Боже ты мой!..
   Пока на дворе солнечное утро и сохнет от ночного дождика земля, и на просохшем бугорке мотает за мечущимся монахом головой с вытаращенными крыжовенными глазами кот, ей хочется побольше прочесть и пожечь страниц. А к ней - гости. В дверь постучали. Пришла молодая латышка Линда, перешивающая казакин. За работу Линде обещана этажерка, которую кот все равно дерет когтями.
   Одичавшая в детдомовских скитаниях по свирепой России гостья сбивчиво, то ли слева-направо, то ли не поймешь как крестится на икону, потом, подумав, крестится как надо.
   Линда ей симпатична и вообще, и потому, что тоже хромает. А сейчас принесла еще и ведерко воды. Пошла за водой, но сперва набрала ей, а потом на обратном пути - нальет себе.
   От Линды в комнате сразу запахло молодой женщиной, а молодая женщина эта стала глядеть на разные старинные вещи и удивляться накидке, которой на постели накрыта главная подушка, вышитой переливающимся цветным бисером.
   Тут же за Линдой постучалась Ревекка, с порога спросившая: "Вы топите печку? Я тоже! Из-за этих дождей такая сырость, что коржики, которые я вчера испекла на соде, сегодня уже заплесневели". Сказала она почему-то именно это, хотя собралась удивиться: "Вы держите иконы, разве вы такая отсталая?", что могло стать удобным для общения самоутверждением.
   Сразу отметим: у Линды все вопросы простые, у Ревекки - нет. Кроме того Ревекка, которая шьет сама, Линдиного шитья не признает и, когда может, дает это понять.
   От печки дымило. Все начали закашливаться и тереть глаза. "Пойдемте в сад", - сказала хозяйка, чтобы отвлечь разговор от дымившей печки, а значит, от уничтожения записей.
   У Линды, между тем, по причине ожидаемых подковырок, сквозь кофточку здорово заторчали соски. А уж это, чтобы уязвить, ничего удобней нет. И Ревекка переводит разговор на них, потому что от сосков всего шаг к большой груди, а от большой груди всего ничего перейти на выточки (через "о"), по поводу которых она Линду обязательно подъест...
   - Как вы можете в такое время так не стесняться с грудью! - заявляет она, однако, обозначив нужную тему, сама же сбивается, злонравные намерения забывает и говорит:
   - Когда я была девушкой, у моей подруги кружочки, которые у нас на грудях, выглядели точь-в-точь как пара глаз. А что вы хотите, это же была старинная грудь! Мы, девочки, когда хвастались одна перед другой нашим уже дамским телом, ей очень завидовали, но она умерла на чахотку...
   - У нас тоже у барышень Стецких...
   Похоже, начинается разговор не для наших ушей, так что не станем вслушиваться...
   У кота безумные глаза. Он водит треугольным своим хайлом за треугольным же монахом, и глаза его сатанеют все больше. Им здорово мешает разлохмаченная бельевая веревка, специально повешенная невысоко, чтобы увечной хозяйке ловчей было сушить белье. Не стерпев, наконец, в своем охотничьем визире шевелящую нитяными лохмами помеху, кот на веревку прыгает и, повиснув на всех лапах вниз головой, как заводной колотит по ней задними ногами. Потом почему-то отвлекается, на весу обращает морду к женщинам у садового стола, шмякается, в ужасе взлетает на всех лапах и, наконец, - уже преспокойненько - трюхает по двору к Линде.
   - Я выточек на казакине не стала делать! - говорит, чтобы хоть что-то сказать, Линда.
   - Какие выточки?! Что вы балбечете? Это у вас шестая грудь, а у нее же все впалое!
   Слава Богу появляется кот и прыгает к Линде на колени.
   - А ко мне не идет! - говорит хозяйка.
   - Я этого котика знаю, он у меня гостевает! - радуется Линда перемене разговора.
   - Уж очень он странный. Вчера, знаете ли, сидел в белье, прямо в мыльной воде. Только уши торчали.
   - Наверное, вы отоварились мраморным мылом, которое из вонючих кишок варят, - догадывается Ревекка.
   Линда подхватывает кота под мышки, и, уставясь ему в треугольное с прижатыми ушами рыло, фыркает: "Пш-ш-шонки хошь?!". Кот что есть мочи мотает башкой, вырывается и убегает.
   - Не хочет, паразитина!
   - Я кошек не люблю! От них вши! - говорит Ревекка.
   - А не глисты? - зачем-то сомневается Линда.
   - Кошки, собаки, для чего они нужны? Особенно мопсики? - настаивает Ревекка, не снизойдя до Линдиной реплики. А Линда, не слишком хорошо освоившаяся в русском, вдруг выпаливает: "Мопса своего наша барыня на фольварке пездолизком звала...".
   Все пропускают плохое слово мимо ушей, а Ревекка возвращается к прежней теме:
   - Нет, вши! Зачем вы говорите, если не знаете! Что у меня не было вшей! У всех же в войну были. У вас были, Лампья?
   - Были! - кивает хозяйка.
   - И у мужа тоже? - но, поняв, что такого говорить не стоило, кричит за забор: - Больше не бегай! Брось этот монах! У тебя же сердце!
   - А у меня после бани одна вошка в бретельке стала жить! - сообщает Линда.
   - Это платяная! - победно констатирует Ревекка. - А еще бывают головные и подкожные! - (насчет подкожных ее собеседницы ничего не знают, как не знают, что в этот момент, весь натираясь серортутной мазью, с ними единоборствует перепуганный Фимка со Второго проезда).
   Платяные, головные, подкожные... Ну разговор!
   Уберечь бы от забвенья этот разговор, Господи! И серый садовый стол. И теплый солнечный свет. И монаха, застрявшего в проводах. И замоченное белье в бадейке у сарая...
   А Линда о подкожных, похоже, вспомнила (девочки в детдоме, когда у них волоски выросли, таких бекасов от завхоза набирались), но, чтобы разговор не перекинулся на противную мазь, заговаривает об ожидаемом долгие годы газе:
   - Чайник поставишь, и кипит!
   - Когда можно пожить, не остается годов! - сетует Ревекка.
   - Примус же такой капрызный! - вздыхает Линда.
   - Я прымус не употребляю... - поджимая губы, показывает себя Ревекка.
   Филологи! Умоляю, обратите внимание на неприкаянную нашу фонетику! Отразите ее в ваших трудах! Их же больше нет, этих собеседниц у серого от дождей дощатого стола, и никогда не будет! И нигде!..
   ...Хозяйка говорит Линде, чтобы забирала этажерку. Она хотела с утра все с нее снять и протереть от старой пыли, но, глянув на лежавшие в кресле клеенчатые тетради, махнула рукой, мол, пусть уносит как есть.
   И Линда незамедлительно берет ее вместе со стопкой книжиц и прилипшими к этажерочным полкам газетами.
   Книжки складываются в сетку, отчего их брошюрочные оконечья начинают торчать из авосечных дырок. Кое-что уложилось в ведерко. Сетку и ведерко Линда взяла в одну руку, другой подперла взваленную на спину этажерку, и получилась точно Иисус, уходящий доводить книжникам, что все их суемудрие тут и поместилось.
   Соседки ушли.
   На полу, где этажерка стояла, останется теперь пустое место, и комнатная обстановка словно бы сдвинется в сторону, обозначив, что истребление Игнатия Юльевича имеет место.
   А она вернулась сжигать страницы, на которых он, оказывается, живой и по-прежнему мучитель, хотя теперь уже беспомощный. Куда беспомощней ее, сухорукой.
   Жертва всесожжения продолжилась. Шашлыками не пахло. Какое шашлыками! Мясного она не ест - дорого. А рыбу не почистить...
   ...Сняли с креста и унесли. Как это сняли? (Боже, что я пишу!) Украдкой древние гвозди было не вытащить - в левантийском дереве они сидели натуго. А значит, если, снимая тело, печальники Его проделали всё незаметно (что непредставимо!), это вполне могло быть сочтено чудом, ибо всякий знал - тайком или в сторонке такое не получится!
   Как они выглядели, гвозди? Граненые? Граненые можно использовать по многу раз, и вытаскиваются они легче. Но чем и как? Крест, конечно, валили, стараясь не оскверниться, коснувшись смертника, уже испортившегося на жаре и исклеванного птицами, хотя птиц они целый день спугивали, с воплями выскакивая из-за ближней купины. Но как же вытаскивали гвозди? Рычаг усилия упирался же в мертвую плоть (иначе не возьмешься) и мозжил ее! И, значит, Богочеловека доизувечивали печальники Его...
   ...Все, о чем она сейчас читала, вставало перед ней. Правда, на кресте был Игнатий Юльич. Оказывается, именно она всю их супружескую жизнь его приколачивала, а теперь, сминая запястья его каллиграфических рук, вытаскивает гвозди. Тех самых рук, которыми он стал ее тогда впервые бить, сорвавшись в обвислой майке с места и дожевывая еду передними зубами...
   Все эти впервые - самая незабываемая жуть. Но она жена и должна его похоронить, как он того заслуживает, поэтому она вколачивает гвозди в его память - то есть, не церемонясь и без спроса, читает писанные не для нее откровения и откровенности, а потом эти же гвозди вытаскивает - вырывает страницы и сжигает.
   Женщина - собственность! Как плошка (мы брезгуем, когда пользуются нашей плошкой!), собака (мы не любим, когда прикармливают нашу собаку!), полотенце, сиденье на стульчаке...
   Но следует ли убиваться, если она достается тебе не девицею? Конечно, мысль, что девственная плева продрана кем-то, кого она без памяти любила, радовать не может. И это - твои горе и крест, поскольку первое и главное в жизни чувство вместе с разовой этой плевой досталось тому человеку. Тебе же перепало что-то не понять что, что-то "по-другому". То есть, отдав все другому, она твоя "по-другому"... Однако телесная жизнь с мужчиной (или мужчинами) до тебя не есть то, из-за чего следует изводиться (ну не угрызайся же так, Игнатий, не сходи с ума!), если злосчастное соитие совершалось по воле хотения, которое обуревает каждого и которому невозможно противустоять. Иначе зачем столь невероятные аскезы, как столпничество? Телу нашему и натуре подавай то, что назначила природа. Мы неотвратимо едим хлеб насущный как минимум два раза в день, неизбежно очищаем нос и уши, сплевываем брение свое, когда потребуется, и совершаем естественные надобности. Ничего из того, что определено нашему естеству, не может быть не совершено. Но с хотением что делать - с наваждением этим, не дающим покоя и неотвязным? Обороть? Но оно необоримо ни столпом, ни постом. Что же получается? Получается, что свобода женщин к совершению соития (необходимого им, как малая, скажем, нужда, и совсем уж необходимого, чтобы понести, ибо это первейшая их барщина Творцу) не есть предизмена нам - будущему их мужу или, в конце концов, просто соложнику... Не есть, не есть, не есть... Не есть, Игнатий! Пойми же это если не сердцем, то рассудком своим...
   Она сперва поразилась неожиданно мерзким и таким запоздалым его открытиям, его столь позднему постижению, но тут же вспомнила...
   ...как, совершая ей подневольный туалет, он стал раскидывать ей ноги. Неподвижная не поддавалась. Тогда он с ругательствами рухнул на нее, парализованную... Было больно. Он был тяжелый. Ее долго рвало...
   Дальше пошло неразборчивое. Вернее, разобрать что-то наверно бы и удалось, но из-за сумерек оказалось не получалось. Из-за немногих слез тоже.
   ...Не есть, не есть, не есть, Игнатий... - взывал он, упираясь идти в огонь...
   Ну отчего ты упираешься, Игнатий Юльич? Тебе ли оставаться на бумаге! Ты не поэт, ты близорукий счетовод, теребивший свои костяшки, болтавшиеся, как последние зубы... Ты, уходивший из меня, когда этого никак не следовало делать, теперь, оказываешься проницательный, великолепный и умница! Ну уж! И чтобы тебя такого не было, и никто тебя таковым не запомнил, и не подумал бы о тебе хорошо, я, за все, что ты со мной проделывал, не перестану палить каждую твою частичку.
   В комнате сделалось вовсе темно, и оказалось, что почему-то отключили свет. Пришлось доставать с полки керосиновую лампу, которой она давно не пользовалась. В лампе плескался керосин. Она попыталась ее зажечь. Одной рукой сделать это не получилось, хотя керосинным нефтеносным духом сразу перешибло рыбный запах надежды.
   В истончившейся последней тетради, у корешка которой еще торчали обрывки как попало выдранных из-за слабости ее единственной руки страниц, ничего было не разобрать.
   Тут вечерний дождевой ветер дунул в трубу, из печки вывалился горелый обрывок, и кот, пришедший, оказывается, посветить глазами, если не получится зажечь лампу, кинулся за ним, обжег лапу о бегавшую по кромке красную искру и, в ужасе отпрыгнув, убежал. И уже больше никогда к ней не приходил.
   ...Огонь в печке потух. Недочитанную искупительную запись дожечь было не на чем. Возможно, правда, ей просто хотелось завтра перечитать покаянное признание истерзанного своими демонами Игнатия, разобрать, что там будет дальше.
   Мало ли, что он хочет оставаться запахом на пальцах! (Эта страница давно сгорела!) От рыбного запаха лучше нет, чем простая вода, даже наша колоночная (неужто сакральная тоже?!).
   Ничего от Игнатия Юльевича не должно остаться. А этажерка пусть у Линды доживает, все равно кот об нее когти дерет...
   И за что ей все это?
   А за что вообще всем всё? За что Веверлей, оставив дома Доротею, пошел купаться? За что речка Каменка была, как счастливые глаза? За что с потолка в бане готовы упасть оловянные холодные капли? За что зимородок? И золотою зарей озаренная? Почему вошь не в кармане на аркане, а в бретельке? И не хотят летать монахи? И радостно расстегиваются обомлевшие застежечки?
   Застежечки... Зачтожечки?.. Затожечки...
   Работе над текстом значительно помогала стипендия Альфа-банка и Московского литературного фонда (прим. автора).