Об этом свидетельствует уже «Похвала Глупости», где свободная мысль гуманизма выходит далеко за пределы узкой тенденции протестантизма.
II
III
II
Со слов самого Эразма мы знаем, как возникла у него идея «Похвалы Глупости».
Летом 1509 года он покинул Италию, где провел три года, и направился в Англию, куда его приглашали друзья, так как им казалось, что в связи с восшествием на престол короля Генриха VIII открываются широкие перспективы для расцвета наук.
Эразму уже исполнилось сорок лет. Два издания его «Поговорок», трактат «Руководство христианскому воину», переводы древних трагедий доставили ему европейскую известность, но его материальное положение оставалось по-прежнему шатким (пенсии, которые он получал от двух меценатов, выплачивались крайне нерегулярно). Однако скитания по городам Фландрии, Франции и Англии и в особенности годы пребывания в Италии расширили его кругозор и освободили от педантизма кабинетной учености, присущего раннему германскому гуманизму. Он не только изучил рукописи богатых итальянских книгохранилищ, но и увидел жалкую изнанку пышной культуры Италии начала XVI века. Гуманисту Эразму приходилось то и дело менять свое местопребывание, спасаясь от междоусобиц, раздиравших Италию, от соперничества городов и тиранов, от войн папы с вторгшимися в Италию французами. В Болонье, например, он был свидетелем того, как воинственный папа Юлий II, в военных доспехах, сопровождаемый кардиналами, въезжал в город после победы над противником через брешь в стене (подражая римским цезарям), и это зрелище, столь неподобающее сану наместника Христа, вызвало у Эразма скорбь и отвращение. Впоследствии он недвусмысленно зафиксировал эту сцену в своей «Похвале Глупости» в конце главы о верховных первосвященниках.
Впечатления от пестрой ярмарки «повседневной жизни смертных», где Эразму приходилось выступать в роли наблюдателя и «смеющегося» философа Демокрита, теснились в его душе на пути в Англию, чередуясь с картинами близкой встречи с друзьями – Т. Мором, Фишером и Колетом. Эразм вспоминал свою первую поездку в Англию, за двенадцать лет перед этим научные споры, беседы об античных писателях и шутки, которые так любил его друг Т. Мор.
Так возник необычайный замысел этого произведения, где непосредственные жизненные наблюдения как бы пропущены через призму античных реминисценций. Чувствуется, что госпожа Глупость, произносящая автопанегирик, уже читала «Поговорки», вышедшие за год до этого новым расширенным изданием в знаменитой типографии Альда Мануция в Венеции.
В доме Мора, где Эразм остановился по приезде в Англию, за несколько дней, почти как импровизация, было написано это вдохновенное произведение. «Мория, – по выражению одного нидерландского критика, – родилась подобно ее мудрой сестре Минерве-Палладе»: она вышла во всеоружии из головы своего отца.
Как и во всей гуманистической мысли и во всем искусстве Эпохи Возрождения – той ступени развития европейского общества, которая отмечена влиянием античности – в «Похвале Глупости» встречаются и органически сливаются две традиции, – и это видно уже в самом названии книги.
С одной стороны, сатира написана в форме «похвального слова», которую культивировали античные писатели. Гуманисты возродили эту форму и находили ей довольно разнообразное применение. Иногда их толкала к этому зависимость от меценатов, и сам Эразм не без отвращения, как он признается, написал в 1504 г. такой панегирик Филиппу Красивому, отцу будущего императора Карла V. В то же время, еще в древности искусственность этих льстивых упражнений риторики – «нарумяненной девки», как называл ее Лукиан, – породила жанр пародийного похвального слова, образец которого оставил нам, например, тот же Лукиан («Похвальное слово мухе»). К жанру иронического панегирика (наподобие известной в свое время «Похвалы Подагре» нюрнбергского друга Эразма В. Пиркгеймера) внешне примыкает и «Похвальное слово Глупости».
Но гораздо более существенно влияние Лукиана на универсально критический дух этого произведения. Лукиан был самым любимым писателем гуманистов, и Эразм, его почитатель, переводчик и издатель, не случайно заслужил у современников репутацию нового Лукиаиа, что означало для одних остроумного врага предрассудков, для других – опасного безбожника. Эта слава закрепилась за ним после опубликования «Похвального слова».
С другой стороны, тема Глупости, царящей над миром, – не случайный предмет восхваления, как обычно бывает в шуточных панегириках. Сквозной линией проходит эта тема через поэзию, искусство и народный театр XV–XVI века. Любимое зрелище позднесредневекового и ренессансного города – это карнавальные «шествия дураков», «беззаботных ребят» во главе с Князем Дураков, Папой-Дураком и Дурацкой Матерью, процессии ряженых, изображавших Государство, Церковь, Науку, Правосудие, Семью. Девиз этих игр – «Число глупцов неисчислимо». Во французских «соти» («дурачествах»), голландских фарсах или немецких «фастнахтшпилях» (масленичных играх) царила богиня Глупость: глупец и его собрат шарлатан представляли, в различных обличиях, все разнообразие жизненных положений и состояний. Весь мир «ломал дурака». Эта же тема проходит и через литературу. В 1494 году вышла поэма «Корабль Дураков» немецкого писателя Себастьяна Брандта – замечательная сатира, имевшая громадный успех и переведенная на ряд языков (в латинском переводе 1505 г. за 4 года до создания «Похвального слова Глупости» ее мог читать Эразм). Эта коллекция свыше ста видов глупости своей энциклопедической формой напоминает произведение Эразма. Но сатира Брандта – еще полусредневековое, чисто дидактическое произведение. Намного ближе к «Похвальному слову» тон свободной от морализации жизнерадостной народной книги «Тиль Эйленшпигель» (1500). Ее герой под видом дурачка, буквально исполняющего все, что ему говорят, проходит через все сословия, через все социальные круги, насмехаясь над всеми слоями современного общества. Эта книга уже знаменует рождение нового мира. Мнимая глупость Тиля Эйленшпигеля только обнажает Глупость, царящую над жизнью, – патриархальную ограниченность и отсталость сословного и цехового строя. Узкие рамки этой жизни стали тесны для лукавого и жизнерадостного героя народной книги.
Гуманистическая мысль, провожая уходящий мир и оценивая рождающийся новый, в самых живых и великих своих созданиях часто близко стоит к этой «дурачествующей» литературе – и не только в германских странах, но и во всей Западной Европе. В великом романе Рабле мудрость одета в шутовской наряд. По совету шута Трибуле пантагрюэлисты отправляются за разрешением всех своих сомнений к оракулу Божественной Бутылки, ибо, как говорит Пантагрюэль, часто «иной дурак и умного научит». Мудрость трагедии «Король Лир» выражает шут, а сам герой прозревает лишь тогда, когда впадает в безумие. В романе Сервантеса идеалы старого общества и мудрость гуманизма причудливо переплетаются в голове полубезумного идальго.
Конечно, то, что разум вынужден выступать под шутовским колпаком с бубенчиками, – отчасти дань сословно-иерархическому обществу, где критическая мысль должна надеть маску шутки, чтобы «истину царям с улыбкой говорить». Но эта форма мудрости имеет вместе с тем глубокие корни в конкретной исторической почве переходной эпохи.
Для народного сознания периода величайшего прогрессивного переворота, пережитого до того человечеством, не только многовековая мудрость прошлого теряет свой авторитет, поворачиваясь «глупой» своей стороной, но и складывающаяся буржуазная культура еще не успела стать привычной и естественной. Откровенный цинизм внеэкономического принуждения эпохи первоначального накопления (вспомним близкую во многих отношениях «Похвальному слову Глупости» «Утопию» друга Эразма Т. Мора, опубликованную через пять лет после «Похвального слова»)[283], разложение естественных связей между людьми представляется народному сознанию, как и гуманистам, тем же царством «неразумия». Глупость царит над прошлым и будущим. Современная жизнь – их стык – настоящая ярмарка дураков. Но и природа и разум также должны, – если хотят, чтоб их голос был услышан, – напялить на себя шутовскую маску. Так возникает тема «глупости, царящей над миром». Она означает для эпохи Возрождения здоровое недоверие ко всяким отживающим устоям и догмам, насмешку над всяким претенциозным доктринерством и косностью, как залог свободного развития человека и общества.
В центре этой «дурачествующей литературы» как ее наиболее значительное произведение в лукиановской форме стоит книга Эразма. Не только содержанием, но и манерой освещения она передает колорит своего времени и его угол зрения на жизнь.
Летом 1509 года он покинул Италию, где провел три года, и направился в Англию, куда его приглашали друзья, так как им казалось, что в связи с восшествием на престол короля Генриха VIII открываются широкие перспективы для расцвета наук.
Эразму уже исполнилось сорок лет. Два издания его «Поговорок», трактат «Руководство христианскому воину», переводы древних трагедий доставили ему европейскую известность, но его материальное положение оставалось по-прежнему шатким (пенсии, которые он получал от двух меценатов, выплачивались крайне нерегулярно). Однако скитания по городам Фландрии, Франции и Англии и в особенности годы пребывания в Италии расширили его кругозор и освободили от педантизма кабинетной учености, присущего раннему германскому гуманизму. Он не только изучил рукописи богатых итальянских книгохранилищ, но и увидел жалкую изнанку пышной культуры Италии начала XVI века. Гуманисту Эразму приходилось то и дело менять свое местопребывание, спасаясь от междоусобиц, раздиравших Италию, от соперничества городов и тиранов, от войн папы с вторгшимися в Италию французами. В Болонье, например, он был свидетелем того, как воинственный папа Юлий II, в военных доспехах, сопровождаемый кардиналами, въезжал в город после победы над противником через брешь в стене (подражая римским цезарям), и это зрелище, столь неподобающее сану наместника Христа, вызвало у Эразма скорбь и отвращение. Впоследствии он недвусмысленно зафиксировал эту сцену в своей «Похвале Глупости» в конце главы о верховных первосвященниках.
Впечатления от пестрой ярмарки «повседневной жизни смертных», где Эразму приходилось выступать в роли наблюдателя и «смеющегося» философа Демокрита, теснились в его душе на пути в Англию, чередуясь с картинами близкой встречи с друзьями – Т. Мором, Фишером и Колетом. Эразм вспоминал свою первую поездку в Англию, за двенадцать лет перед этим научные споры, беседы об античных писателях и шутки, которые так любил его друг Т. Мор.
Так возник необычайный замысел этого произведения, где непосредственные жизненные наблюдения как бы пропущены через призму античных реминисценций. Чувствуется, что госпожа Глупость, произносящая автопанегирик, уже читала «Поговорки», вышедшие за год до этого новым расширенным изданием в знаменитой типографии Альда Мануция в Венеции.
В доме Мора, где Эразм остановился по приезде в Англию, за несколько дней, почти как импровизация, было написано это вдохновенное произведение. «Мория, – по выражению одного нидерландского критика, – родилась подобно ее мудрой сестре Минерве-Палладе»: она вышла во всеоружии из головы своего отца.
Как и во всей гуманистической мысли и во всем искусстве Эпохи Возрождения – той ступени развития европейского общества, которая отмечена влиянием античности – в «Похвале Глупости» встречаются и органически сливаются две традиции, – и это видно уже в самом названии книги.
С одной стороны, сатира написана в форме «похвального слова», которую культивировали античные писатели. Гуманисты возродили эту форму и находили ей довольно разнообразное применение. Иногда их толкала к этому зависимость от меценатов, и сам Эразм не без отвращения, как он признается, написал в 1504 г. такой панегирик Филиппу Красивому, отцу будущего императора Карла V. В то же время, еще в древности искусственность этих льстивых упражнений риторики – «нарумяненной девки», как называл ее Лукиан, – породила жанр пародийного похвального слова, образец которого оставил нам, например, тот же Лукиан («Похвальное слово мухе»). К жанру иронического панегирика (наподобие известной в свое время «Похвалы Подагре» нюрнбергского друга Эразма В. Пиркгеймера) внешне примыкает и «Похвальное слово Глупости».
Но гораздо более существенно влияние Лукиана на универсально критический дух этого произведения. Лукиан был самым любимым писателем гуманистов, и Эразм, его почитатель, переводчик и издатель, не случайно заслужил у современников репутацию нового Лукиаиа, что означало для одних остроумного врага предрассудков, для других – опасного безбожника. Эта слава закрепилась за ним после опубликования «Похвального слова».
С другой стороны, тема Глупости, царящей над миром, – не случайный предмет восхваления, как обычно бывает в шуточных панегириках. Сквозной линией проходит эта тема через поэзию, искусство и народный театр XV–XVI века. Любимое зрелище позднесредневекового и ренессансного города – это карнавальные «шествия дураков», «беззаботных ребят» во главе с Князем Дураков, Папой-Дураком и Дурацкой Матерью, процессии ряженых, изображавших Государство, Церковь, Науку, Правосудие, Семью. Девиз этих игр – «Число глупцов неисчислимо». Во французских «соти» («дурачествах»), голландских фарсах или немецких «фастнахтшпилях» (масленичных играх) царила богиня Глупость: глупец и его собрат шарлатан представляли, в различных обличиях, все разнообразие жизненных положений и состояний. Весь мир «ломал дурака». Эта же тема проходит и через литературу. В 1494 году вышла поэма «Корабль Дураков» немецкого писателя Себастьяна Брандта – замечательная сатира, имевшая громадный успех и переведенная на ряд языков (в латинском переводе 1505 г. за 4 года до создания «Похвального слова Глупости» ее мог читать Эразм). Эта коллекция свыше ста видов глупости своей энциклопедической формой напоминает произведение Эразма. Но сатира Брандта – еще полусредневековое, чисто дидактическое произведение. Намного ближе к «Похвальному слову» тон свободной от морализации жизнерадостной народной книги «Тиль Эйленшпигель» (1500). Ее герой под видом дурачка, буквально исполняющего все, что ему говорят, проходит через все сословия, через все социальные круги, насмехаясь над всеми слоями современного общества. Эта книга уже знаменует рождение нового мира. Мнимая глупость Тиля Эйленшпигеля только обнажает Глупость, царящую над жизнью, – патриархальную ограниченность и отсталость сословного и цехового строя. Узкие рамки этой жизни стали тесны для лукавого и жизнерадостного героя народной книги.
Гуманистическая мысль, провожая уходящий мир и оценивая рождающийся новый, в самых живых и великих своих созданиях часто близко стоит к этой «дурачествующей» литературе – и не только в германских странах, но и во всей Западной Европе. В великом романе Рабле мудрость одета в шутовской наряд. По совету шута Трибуле пантагрюэлисты отправляются за разрешением всех своих сомнений к оракулу Божественной Бутылки, ибо, как говорит Пантагрюэль, часто «иной дурак и умного научит». Мудрость трагедии «Король Лир» выражает шут, а сам герой прозревает лишь тогда, когда впадает в безумие. В романе Сервантеса идеалы старого общества и мудрость гуманизма причудливо переплетаются в голове полубезумного идальго.
Конечно, то, что разум вынужден выступать под шутовским колпаком с бубенчиками, – отчасти дань сословно-иерархическому обществу, где критическая мысль должна надеть маску шутки, чтобы «истину царям с улыбкой говорить». Но эта форма мудрости имеет вместе с тем глубокие корни в конкретной исторической почве переходной эпохи.
Для народного сознания периода величайшего прогрессивного переворота, пережитого до того человечеством, не только многовековая мудрость прошлого теряет свой авторитет, поворачиваясь «глупой» своей стороной, но и складывающаяся буржуазная культура еще не успела стать привычной и естественной. Откровенный цинизм внеэкономического принуждения эпохи первоначального накопления (вспомним близкую во многих отношениях «Похвальному слову Глупости» «Утопию» друга Эразма Т. Мора, опубликованную через пять лет после «Похвального слова»)[283], разложение естественных связей между людьми представляется народному сознанию, как и гуманистам, тем же царством «неразумия». Глупость царит над прошлым и будущим. Современная жизнь – их стык – настоящая ярмарка дураков. Но и природа и разум также должны, – если хотят, чтоб их голос был услышан, – напялить на себя шутовскую маску. Так возникает тема «глупости, царящей над миром». Она означает для эпохи Возрождения здоровое недоверие ко всяким отживающим устоям и догмам, насмешку над всяким претенциозным доктринерством и косностью, как залог свободного развития человека и общества.
В центре этой «дурачествующей литературы» как ее наиболее значительное произведение в лукиановской форме стоит книга Эразма. Не только содержанием, но и манерой освещения она передает колорит своего времени и его угол зрения на жизнь.
III
Композиция «Похвалы Глупости» отличается внутренней стройностью, несмотря на некоторые отступления и повторения, которые разрешает себе Мория, выкладывая в непринужденной импровизации, как и подобает Глупости, то, «что в голову взбрело». Книга открывается большим вступлением, где Глупость сообщает тему своей речи и представляется аудитории. За этим следует первая часть, доказывающая «общечеловеческую», универсальную власть Глупости, коренящуюся в самой основе жизни и в природе человека. Вторую часть составляет описание различных видов и форм Глупости – ее дифференциация в обществе от низших слоев народа до высших кругов знати. За этими основными частями, где дана картина жизни, как она есть, следует заключительная часть, где идеал блаженства – жизнь, какою она должна быть, – оказывается тоже высшей формой безумия вездесущей Мории[284].
Для новейшего читателя, отделенного от аудитории Эразма веками, наиболее живой интерес представляет, вероятно, первая часть «Похвального слова», покоряющая неувядаемой свежестью парадоксально заостренной мысли и богатством едва уловимых оттенков. Глупость неопровержимо доказывает свою власть над всей жизнью и всеми ее благами. Все возрасты и все чувства, все формы связей между людьми и всякая достойная деятельность обязаны ей своим существованием и своими радостями. Она – основа всякого процветания и счастья. Что это – в шутку или всерьез? Невинная игра ума для развлечения друзей или пессимистическое «опровержение веры в разум»? Если это шутка, то она, как сказал бы Фальстаф, зашла слишком далеко, чтобы быть забавной. С другой стороны, весь облик Эразма не только как писателя, но и как человека – общительного, снисходительного к людским слабостям, хорошего друга и остроумного собеседника, человека, которому ничто человеческое не было чуждо, любителя хорошо поесть и тонкого ценителя книги, – весь облик этого гуманиста, во многом как бы прототипа Пантагрюэля Рабле[285], исключает безрадостный взгляд на жизнь, как на сцепление глупостей, где мудрецу остается только, по примеру Тимона, бежать в пустыню (гл. XXV).
Сам автор (в предисловии и в позднейших письмах) дает на этот вопрос противоречивый и уклончивый ответ, считая, очевидно, что sapienti sat – «мудрому достаточно» и читатель сам в состоянии разобраться. Но если кардиналы забавлялись «Похвальным словом», как шутовской выходкой, а папа Лев Х с удовольствием отмечал: «Я рад, что наш Эразм тоже иногда умеет дурачиться», то некоторые схоласты сочли нужным выступить «в защиту» разума, доказывая, что раз бог создал все науки, то «Эразм, приписывая эту честь Глупости, кощунствует». (В ответ Эразм иронически посвятил этому «защитнику разума», некоему Ле Куртурье, две апологии.) Даже среди друзей кое-кто советовал Эразму для ясности написать «палинодию» (защиту противоположного тезиса), что-нибудь вроде «Похвалы Разуму» или «Похвалы Благодати»… Не было недостатка, разумеется, и в читателях вроде Т. Мора, оценивших юмор мысли Эразма. Любопытно, что и новейшая буржуазная критика на западе стоит перед той же дилеммой, но – в соответствии с реакционными тенденциями истолкования культуры гуманизма и Возрождения, характерными для модернистских работ – «Похвала Глупости» все чаще интерпретируется в духе христианской мистики и прославления иррационализма.
Однако заметим, что эта дилемма никогда не существовала для непредубежденного читателя, который всегда видел в произведении Эразма под лукавой пародийной формой защиту жизнерадостного свободомыслия, направленную против невежества во славу человека и его разума. Именно поэтому «Похвальное слово Глупости» и не нуждалось в дополнительной «палинодии» типа «Похвалы Разуму»[286].
Через всю первую «философскую» часть речи проходит сатирический образ «мудреца», и черты этого антипода Глупости оттеняют основную мысль Эразма. Отталкивающая и дикая внешность, волосатая кожа, дремучая борода, облик преждевременной старости (гл. XVII). Строгий, глазастый, на пороки друзей зоркий, в дружбе пасмурный, неприятный (гл. XIX). На пиру угрюмо молчит и всех смущает неуместными вопросами. Одним своим видом портит публике всякое удовольствие. Если вмешается в разговор, напугает собеседника не хуже, чем волк. Если надо что-либо купить или сделать – это тупой чурбан, ибо он не знает обычаев. В разладе с жизнью рождается у него ненависть ко всему окружающему (гл. XXV). Враг всяких природных чувствований, некое мраморное подобие человека, лишенное всех людских свойств. Не то чудовище, не то привидение, не знающее ни любви, ни жалости, подобно холодному камню. От него якобы ничто не ускользает, он никогда не заблуждается, все тщательно взвешивает, все знает, всегда собой доволен; один он свободен, он – все, но лишь в собственных помышлениях. Все, что случается в жизни, он порицает, во всем усматривая безумие. Не печалится о друге, ибо сам никому не друг. Вот он каков, этот совершенный мудрец! Кто не предпочтет ему последнего дурака из простонародья (гл. XXX) и т. д.
Это законченный образ схоласта, средневекового кабинетного ученого, загримированный – согласно литературной традиции этой речи – под античного мудреца-стоика. Это рассудочный педант, ригорист и аскет, принципиальный враг человеческой природы. Но с точки зрения живой жизни его книжная обветшалая мудрость – скорее абсолютная глупость.
Все многообразие конкретных человеческих интересов никак не сведешь к одному только знанию, а тем более к отвлеченному, оторванному от жизни книжному знанию. Страсти, желания, поступки, стремления, прежде всего стремление к счастью, как основа жизни, более первичны, чем рассудок и если рассудок противопоставляет себя жизни, то его формальный антипод – глупость – совпадает со всяким началом жизни. Эразмова Мория есть поэтому сама жизнь. Она синоним подлинной мудрости, не отделяющей себя от жизни, тогда как схоластическая «мудрость» – порождение подлинной глупости.
Речь Мории в первой части внешне как бы построена на софистической подмене абстрактного отрицания конкретной положительной противоположностью. Страсти не есть разум, желание не есть разум, счастье – не то, что разум, следовательно, все это – нечто неразумное, то есть Глупость (по приему «не белое, следовательно – черное»). Мория здесь пародирует софистику схоластических аргументации. Глупость, поверив «тупому чурбану», «некоему мраморному подобию человека», что он и есть подлинный мудрец, а вся жизнь человеческая – не что иное, как забава Глупости (гл. XXVII), попадает в заколдованный круг известного софизма о критянине, который утверждал, что все жители Крита – лгуны. Через 100 лет эта ситуация повторится в первой сцене шекспировского «Макбета», где ведьмы выкрикивают: «Прекрасное – это гнусное, гнусное – прекрасное» (трагический аспект той же мысли Эразма о страстях, царящих над человеком). Доверие к пессимистической «мудрости» и здесь и там подорвано уже самым рангом этих прокуроров человеческой жизни. Чтобы вырваться из заколдованного круга, надо отбросить исходный тезис, где «мудрость» противопоставляет себя «неразумной» жизни.
Мория первой части – это сама Природа, которой нет нужды доказывать свою правоту «крокодилитами, соритами, рогатыми силлогизмами» и прочими «диалектическими хитросплетениями» (гл. XIX). Не категориям логики, а желанию люди обязаны своим рождением – желанию «делать детей» (гл. XI). Желанию быть счастливыми люди обязаны любовью, дружбой, миром в семье и обществе. Воинственная угрюмая «мудрость», которую посрамляет красноречивая Мория, – это псевдорационализм средневековой схоластики, где рассудок, поставленный на службу вере, педантически разработал сложнейшую систему регламентации и норм поведения. Аскетическому рассудку дряхлеющего средневековья, старческой скудеющей мудрости опекунов жизни, почтенных докторов теологии противостоит Мория – новый принцип Природы, выдвинутый гуманизмом Возрождения. Этот принцип отражал прилив жизненных сил в европейском обществе в момент рождения новой буржуазной эры.
Жизнерадостная философия речи Мории часто вызывает в памяти раннюю ренессансную новеллистику, комические ситуации которой как бы обобщены в сентенциях Глупости. Но еще ближе к Эразму (в особенности своим тоном) роман Рабле. И как в «Гаргантюа и Пантагрюэле» «вино» и «знание», физическое и духовное, – неразрывны, как две стороны одного и того же, так и у Эразма наслаждение и мудрость идут рука об руку. Похвала Глупости – это похвала разуму жизни. Чувственное начало природы и мудрость не противостоят друг другу в цельной гуманистической мысли Возрождения. Стихийно-материалистическое чувство жизни уже преодолевает христианский аскетический дуализм схоластики. Но, далекое от законченной систематизации, оно еще не пришло к тому односторонне рассудочному и абстрактному пониманию жизни, отвергающему свободные и яркие краски, о котором говорят Маркс и Энгельс, характеризуя в лице Гоббса материализм XVII века, как «враждебный человеку»[287].
Наоборот, Мория Эразма – субстанция жизни в первой части речи – благоприятна для счастья, снисходительна и «на всех смертных равно изливает свои благодеяния». Она, как материя Бэкона, «улыбается своим поэтическим чувственным блеском всему человеку»[288].
Как в философии Бэкона «чувства непогрешимы и составляют источник всякого знания», а подлинная мудрость ограничивает себя «применением рационального метода к чувственным данным», так и у Эразма чувства, – порождения Мории, – страсти и волнения (то, что бэкон называет «стремлением», «жизненным духом») направляют, служат хлыстом и шпорами доблести и побуждают человека ко всякому доброму делу (гл. XXX).
Мория, как «поразительная мудрость природы» (гл. XXII), Это доверие жизни к самой себе, противоположность безжизненной мудрости схоластов, которые навязывают жизни свои предписания. Поэтому ни одно государство не приняло законы Платона, и только естественные интересы (например, жажда славы) образовали общественные учреждения. Глупость создает государство, поддерживает власть, религию, управление и суд (гл. XXVII). Жизнь в своем основании – это не простота геометрической линии, но игра противоречивых стремлений. Это театр, где выступают страсти и каждый играет свою роль, а неуживчивый мудрец, требующий, чтобы комедия не была комедией, – это сумасброд, забывающий основной закон пиршества: «Либо пей, либо – вон» (гл. XXIX). Раскрепощающий, охраняющий молодые побеги жизни от вмешательства «непрошеной мудрости» пафос мысли Эразма обнаруживает характерное для гуманизма Возрождения доверие к свободному развитию, родственное идеалу жизни в Телемской обители у Рабле с его девизом «Делай что хочешь». Мысль Эразма, связанная с началом эры буржуазного общества, еще далека от позднейшей (XVII век) идеализации неограниченной политической власти, как руководящего и регламентирующего центра общественной жизни. И сам Эразм держался вдали от «пышного ничтожества дворов» (как он выражается в одном из своих писем), а должность «королевского советника», которой его пожаловал император Карл V, была не более, чем почетной и доходной синекурой. И недаром Эразм из Роттердама, бюргер по происхождению, достигнув европейской славы, отвергает лестные приглашения монархов Европы, предпочитая независимую жизнь в «вольном городе» Базеле или в нидерландском культурном центре Лувене. Традиции независимости, которую отстаивают города его родной страны, несомненно, питают в известной мере взгляды Эразма. Философия его Мории коренится в исторической обстановке еще не победившего абсолютизма.
Эту философию пронизывает стихийная диалектика мысли, в которой дает себя знать объективная диалектика исторического переворота во всех сферах культуры. Все начала перевернуты и обнаруживают свою изнанку: «Любая вещь имеет два лица… и лица эти отнюдь не схожи одно с другим. Снаружи как будто смерть, а загляни внутрь – увидишь жизнь, и наоборот, под жизнью скрывается смерть, под красотой – безобразие, под изобилием – жалкая бедность, под позором – слава, под ученостью – невежество, под мощью – убожество, под благородством – низость, под весельем – печаль, под преуспеянием – неудача, под дружбой – вражда, под пользой – вред» (гл. XXIX). Официальная репутация и подлинное лицо, видимость и сущность всего в мире противоположны. Мория природы на самом деле оказывается истинным разумом жизни, а отвлеченный разум официальных «мудрецов» – это безрассудство, сущее безумие. Мория – это мудрость, а казенная «мудрость» – это худшая форма Мории, подлинная глупость. Чувства, которые, если верить философам, нас обманывают, приводят к разуму, практика, а не схоластические писания – к знанию, страсти, а не стоическое бесстрастие – к доблести. Вообще глупость ведет к мудрости (гл. XXX). Уже с заголовка и с посвящения, где сближены «столь далекие по существу» Мория и Томас Мор, Глупость и гуманистическая мудрость, вся парадоксальность «Похвального слова» коренится в диалектическом взгляде, согласно которому все вещи сами по себе противоречивы и «имеют два лица». Всем своим очарованием философский юмор Эразма обязан этой живой диалектике.
Жизнь не терпит никакой односторонности. Поэтому рассудочному «мудрецу»-доктринеру, схоласту, начетчику, который жаждет все подогнать под бумажные нормы и везде суется с одним и тем же мерилом, нет места ни на пиру, ни в любовном разговоре, ни за прилавком. Веселье, наслаждение, практика житейских дел имеют свои особые законы, его критерии там непригодны. Ему остается лишь самоубийство (гл. XXXI). Односторонность отвлеченного принципа убивает все живое, ибо не мирится с многообразием жизни.
Поэтому пафос произведения Эразма направлен прежде всего против ригоризма внешних формальных предписаний, против доктринерства начетчиков-«мудрецов». Вся первая часть речи построена на контрасте живого древа жизни и счастья и сухого древа отвлеченного знания. Эти непримиримые всезнающие стоики (читай: схоласты, богословы, духовные «отцы народа»), эти чурбаны готовы все подогнать под общие нормы, отнять у человека все радости. Но всякая истина конкретна. Всему свое место и время. Придется этому стоику отложить свою хмурую важность, покориться сладостному безумию, если он захочет стать отцом (гл. XI). Рассудительность и опыт подобают зрелости, но не детству. «Кому не мерзок и не кажется чудовищем мальчик с умом взрослого человека?» Беспечности, беззаботности люди обязаны счастливой старостью (гл. XIII). Игры, прыжки и всякие «дурачества» – лучшая приправа пиров: здесь они на своем месте (гл. XVIII). И забвение для жизни так же благотворно, как память и опыт (гл. XI). Снисходительность, терпимость к чужим недостаткам, а не глазастая строгость – основа дружбы, мира в семье и всякой связи в человеческом обществе (гл. XIX, XX, X XI).
Для новейшего читателя, отделенного от аудитории Эразма веками, наиболее живой интерес представляет, вероятно, первая часть «Похвального слова», покоряющая неувядаемой свежестью парадоксально заостренной мысли и богатством едва уловимых оттенков. Глупость неопровержимо доказывает свою власть над всей жизнью и всеми ее благами. Все возрасты и все чувства, все формы связей между людьми и всякая достойная деятельность обязаны ей своим существованием и своими радостями. Она – основа всякого процветания и счастья. Что это – в шутку или всерьез? Невинная игра ума для развлечения друзей или пессимистическое «опровержение веры в разум»? Если это шутка, то она, как сказал бы Фальстаф, зашла слишком далеко, чтобы быть забавной. С другой стороны, весь облик Эразма не только как писателя, но и как человека – общительного, снисходительного к людским слабостям, хорошего друга и остроумного собеседника, человека, которому ничто человеческое не было чуждо, любителя хорошо поесть и тонкого ценителя книги, – весь облик этого гуманиста, во многом как бы прототипа Пантагрюэля Рабле[285], исключает безрадостный взгляд на жизнь, как на сцепление глупостей, где мудрецу остается только, по примеру Тимона, бежать в пустыню (гл. XXV).
Сам автор (в предисловии и в позднейших письмах) дает на этот вопрос противоречивый и уклончивый ответ, считая, очевидно, что sapienti sat – «мудрому достаточно» и читатель сам в состоянии разобраться. Но если кардиналы забавлялись «Похвальным словом», как шутовской выходкой, а папа Лев Х с удовольствием отмечал: «Я рад, что наш Эразм тоже иногда умеет дурачиться», то некоторые схоласты сочли нужным выступить «в защиту» разума, доказывая, что раз бог создал все науки, то «Эразм, приписывая эту честь Глупости, кощунствует». (В ответ Эразм иронически посвятил этому «защитнику разума», некоему Ле Куртурье, две апологии.) Даже среди друзей кое-кто советовал Эразму для ясности написать «палинодию» (защиту противоположного тезиса), что-нибудь вроде «Похвалы Разуму» или «Похвалы Благодати»… Не было недостатка, разумеется, и в читателях вроде Т. Мора, оценивших юмор мысли Эразма. Любопытно, что и новейшая буржуазная критика на западе стоит перед той же дилеммой, но – в соответствии с реакционными тенденциями истолкования культуры гуманизма и Возрождения, характерными для модернистских работ – «Похвала Глупости» все чаще интерпретируется в духе христианской мистики и прославления иррационализма.
Однако заметим, что эта дилемма никогда не существовала для непредубежденного читателя, который всегда видел в произведении Эразма под лукавой пародийной формой защиту жизнерадостного свободомыслия, направленную против невежества во славу человека и его разума. Именно поэтому «Похвальное слово Глупости» и не нуждалось в дополнительной «палинодии» типа «Похвалы Разуму»[286].
Через всю первую «философскую» часть речи проходит сатирический образ «мудреца», и черты этого антипода Глупости оттеняют основную мысль Эразма. Отталкивающая и дикая внешность, волосатая кожа, дремучая борода, облик преждевременной старости (гл. XVII). Строгий, глазастый, на пороки друзей зоркий, в дружбе пасмурный, неприятный (гл. XIX). На пиру угрюмо молчит и всех смущает неуместными вопросами. Одним своим видом портит публике всякое удовольствие. Если вмешается в разговор, напугает собеседника не хуже, чем волк. Если надо что-либо купить или сделать – это тупой чурбан, ибо он не знает обычаев. В разладе с жизнью рождается у него ненависть ко всему окружающему (гл. XXV). Враг всяких природных чувствований, некое мраморное подобие человека, лишенное всех людских свойств. Не то чудовище, не то привидение, не знающее ни любви, ни жалости, подобно холодному камню. От него якобы ничто не ускользает, он никогда не заблуждается, все тщательно взвешивает, все знает, всегда собой доволен; один он свободен, он – все, но лишь в собственных помышлениях. Все, что случается в жизни, он порицает, во всем усматривая безумие. Не печалится о друге, ибо сам никому не друг. Вот он каков, этот совершенный мудрец! Кто не предпочтет ему последнего дурака из простонародья (гл. XXX) и т. д.
Это законченный образ схоласта, средневекового кабинетного ученого, загримированный – согласно литературной традиции этой речи – под античного мудреца-стоика. Это рассудочный педант, ригорист и аскет, принципиальный враг человеческой природы. Но с точки зрения живой жизни его книжная обветшалая мудрость – скорее абсолютная глупость.
Все многообразие конкретных человеческих интересов никак не сведешь к одному только знанию, а тем более к отвлеченному, оторванному от жизни книжному знанию. Страсти, желания, поступки, стремления, прежде всего стремление к счастью, как основа жизни, более первичны, чем рассудок и если рассудок противопоставляет себя жизни, то его формальный антипод – глупость – совпадает со всяким началом жизни. Эразмова Мория есть поэтому сама жизнь. Она синоним подлинной мудрости, не отделяющей себя от жизни, тогда как схоластическая «мудрость» – порождение подлинной глупости.
Речь Мории в первой части внешне как бы построена на софистической подмене абстрактного отрицания конкретной положительной противоположностью. Страсти не есть разум, желание не есть разум, счастье – не то, что разум, следовательно, все это – нечто неразумное, то есть Глупость (по приему «не белое, следовательно – черное»). Мория здесь пародирует софистику схоластических аргументации. Глупость, поверив «тупому чурбану», «некоему мраморному подобию человека», что он и есть подлинный мудрец, а вся жизнь человеческая – не что иное, как забава Глупости (гл. XXVII), попадает в заколдованный круг известного софизма о критянине, который утверждал, что все жители Крита – лгуны. Через 100 лет эта ситуация повторится в первой сцене шекспировского «Макбета», где ведьмы выкрикивают: «Прекрасное – это гнусное, гнусное – прекрасное» (трагический аспект той же мысли Эразма о страстях, царящих над человеком). Доверие к пессимистической «мудрости» и здесь и там подорвано уже самым рангом этих прокуроров человеческой жизни. Чтобы вырваться из заколдованного круга, надо отбросить исходный тезис, где «мудрость» противопоставляет себя «неразумной» жизни.
Мория первой части – это сама Природа, которой нет нужды доказывать свою правоту «крокодилитами, соритами, рогатыми силлогизмами» и прочими «диалектическими хитросплетениями» (гл. XIX). Не категориям логики, а желанию люди обязаны своим рождением – желанию «делать детей» (гл. XI). Желанию быть счастливыми люди обязаны любовью, дружбой, миром в семье и обществе. Воинственная угрюмая «мудрость», которую посрамляет красноречивая Мория, – это псевдорационализм средневековой схоластики, где рассудок, поставленный на службу вере, педантически разработал сложнейшую систему регламентации и норм поведения. Аскетическому рассудку дряхлеющего средневековья, старческой скудеющей мудрости опекунов жизни, почтенных докторов теологии противостоит Мория – новый принцип Природы, выдвинутый гуманизмом Возрождения. Этот принцип отражал прилив жизненных сил в европейском обществе в момент рождения новой буржуазной эры.
Жизнерадостная философия речи Мории часто вызывает в памяти раннюю ренессансную новеллистику, комические ситуации которой как бы обобщены в сентенциях Глупости. Но еще ближе к Эразму (в особенности своим тоном) роман Рабле. И как в «Гаргантюа и Пантагрюэле» «вино» и «знание», физическое и духовное, – неразрывны, как две стороны одного и того же, так и у Эразма наслаждение и мудрость идут рука об руку. Похвала Глупости – это похвала разуму жизни. Чувственное начало природы и мудрость не противостоят друг другу в цельной гуманистической мысли Возрождения. Стихийно-материалистическое чувство жизни уже преодолевает христианский аскетический дуализм схоластики. Но, далекое от законченной систематизации, оно еще не пришло к тому односторонне рассудочному и абстрактному пониманию жизни, отвергающему свободные и яркие краски, о котором говорят Маркс и Энгельс, характеризуя в лице Гоббса материализм XVII века, как «враждебный человеку»[287].
Наоборот, Мория Эразма – субстанция жизни в первой части речи – благоприятна для счастья, снисходительна и «на всех смертных равно изливает свои благодеяния». Она, как материя Бэкона, «улыбается своим поэтическим чувственным блеском всему человеку»[288].
Как в философии Бэкона «чувства непогрешимы и составляют источник всякого знания», а подлинная мудрость ограничивает себя «применением рационального метода к чувственным данным», так и у Эразма чувства, – порождения Мории, – страсти и волнения (то, что бэкон называет «стремлением», «жизненным духом») направляют, служат хлыстом и шпорами доблести и побуждают человека ко всякому доброму делу (гл. XXX).
Мория, как «поразительная мудрость природы» (гл. XXII), Это доверие жизни к самой себе, противоположность безжизненной мудрости схоластов, которые навязывают жизни свои предписания. Поэтому ни одно государство не приняло законы Платона, и только естественные интересы (например, жажда славы) образовали общественные учреждения. Глупость создает государство, поддерживает власть, религию, управление и суд (гл. XXVII). Жизнь в своем основании – это не простота геометрической линии, но игра противоречивых стремлений. Это театр, где выступают страсти и каждый играет свою роль, а неуживчивый мудрец, требующий, чтобы комедия не была комедией, – это сумасброд, забывающий основной закон пиршества: «Либо пей, либо – вон» (гл. XXIX). Раскрепощающий, охраняющий молодые побеги жизни от вмешательства «непрошеной мудрости» пафос мысли Эразма обнаруживает характерное для гуманизма Возрождения доверие к свободному развитию, родственное идеалу жизни в Телемской обители у Рабле с его девизом «Делай что хочешь». Мысль Эразма, связанная с началом эры буржуазного общества, еще далека от позднейшей (XVII век) идеализации неограниченной политической власти, как руководящего и регламентирующего центра общественной жизни. И сам Эразм держался вдали от «пышного ничтожества дворов» (как он выражается в одном из своих писем), а должность «королевского советника», которой его пожаловал император Карл V, была не более, чем почетной и доходной синекурой. И недаром Эразм из Роттердама, бюргер по происхождению, достигнув европейской славы, отвергает лестные приглашения монархов Европы, предпочитая независимую жизнь в «вольном городе» Базеле или в нидерландском культурном центре Лувене. Традиции независимости, которую отстаивают города его родной страны, несомненно, питают в известной мере взгляды Эразма. Философия его Мории коренится в исторической обстановке еще не победившего абсолютизма.
Эту философию пронизывает стихийная диалектика мысли, в которой дает себя знать объективная диалектика исторического переворота во всех сферах культуры. Все начала перевернуты и обнаруживают свою изнанку: «Любая вещь имеет два лица… и лица эти отнюдь не схожи одно с другим. Снаружи как будто смерть, а загляни внутрь – увидишь жизнь, и наоборот, под жизнью скрывается смерть, под красотой – безобразие, под изобилием – жалкая бедность, под позором – слава, под ученостью – невежество, под мощью – убожество, под благородством – низость, под весельем – печаль, под преуспеянием – неудача, под дружбой – вражда, под пользой – вред» (гл. XXIX). Официальная репутация и подлинное лицо, видимость и сущность всего в мире противоположны. Мория природы на самом деле оказывается истинным разумом жизни, а отвлеченный разум официальных «мудрецов» – это безрассудство, сущее безумие. Мория – это мудрость, а казенная «мудрость» – это худшая форма Мории, подлинная глупость. Чувства, которые, если верить философам, нас обманывают, приводят к разуму, практика, а не схоластические писания – к знанию, страсти, а не стоическое бесстрастие – к доблести. Вообще глупость ведет к мудрости (гл. XXX). Уже с заголовка и с посвящения, где сближены «столь далекие по существу» Мория и Томас Мор, Глупость и гуманистическая мудрость, вся парадоксальность «Похвального слова» коренится в диалектическом взгляде, согласно которому все вещи сами по себе противоречивы и «имеют два лица». Всем своим очарованием философский юмор Эразма обязан этой живой диалектике.
Жизнь не терпит никакой односторонности. Поэтому рассудочному «мудрецу»-доктринеру, схоласту, начетчику, который жаждет все подогнать под бумажные нормы и везде суется с одним и тем же мерилом, нет места ни на пиру, ни в любовном разговоре, ни за прилавком. Веселье, наслаждение, практика житейских дел имеют свои особые законы, его критерии там непригодны. Ему остается лишь самоубийство (гл. XXXI). Односторонность отвлеченного принципа убивает все живое, ибо не мирится с многообразием жизни.
Поэтому пафос произведения Эразма направлен прежде всего против ригоризма внешних формальных предписаний, против доктринерства начетчиков-«мудрецов». Вся первая часть речи построена на контрасте живого древа жизни и счастья и сухого древа отвлеченного знания. Эти непримиримые всезнающие стоики (читай: схоласты, богословы, духовные «отцы народа»), эти чурбаны готовы все подогнать под общие нормы, отнять у человека все радости. Но всякая истина конкретна. Всему свое место и время. Придется этому стоику отложить свою хмурую важность, покориться сладостному безумию, если он захочет стать отцом (гл. XI). Рассудительность и опыт подобают зрелости, но не детству. «Кому не мерзок и не кажется чудовищем мальчик с умом взрослого человека?» Беспечности, беззаботности люди обязаны счастливой старостью (гл. XIII). Игры, прыжки и всякие «дурачества» – лучшая приправа пиров: здесь они на своем месте (гл. XVIII). И забвение для жизни так же благотворно, как память и опыт (гл. XI). Снисходительность, терпимость к чужим недостаткам, а не глазастая строгость – основа дружбы, мира в семье и всякой связи в человеческом обществе (гл. XIX, XX, X XI).