Приближалось рождество. Предчувствие развлечений заранее будоражило моих подруг. Одно увеселение следовало за другим. И наш sorority, один из самых аристократических в Беркли, устроил бал... Началась церемония представления новых гостей, и все это делалось одновременно и чопорно и по-ребячески, что так смешило меня в первые месяцы моего пребывания в Америке. Мы принимали, boys и girls из других клубов, которые у нас еще не бывали. Неофиты, взволнованные оказанной им честью, которой они домогались, дефилировали перед строем юных хозяек дома, и их по очереди нам представляли.
   Потом начались танцы. Я почти не танцевала. Девушки из нашего sorority, все отчасти снобы, танцевали в подчеркнуто строгой манере, но тем не менее в сугубо американской стиле, чему мне никак не удавалось подражать. Итак, кавалеры приглашали меня очень редко, понимая, что в известном плане я им не подхожу... А если юные американцы знают, что танец останется только танцем, они, даже не лелея никакого, особого умысла, считают его детской забавой, недостойной мужчины.
   После полуночи неофиты посообразительнее догадались, что им пора скромно расходиться по домам. Только самые популярные из них могли остаться у нас. Танцы еще продолжались. Я не ушла к себе в спальню, зная, что музыка помешает мне заснуть. Веселье, как это всегда бывает, пошло на убыль, и каждый уже предлагал свой проект, как бы поинтереснее закончить вечер. Всеобщее одобрение получила мысль, выраженная в следующих словах: "Поехать полюбоваться в Монтерей лунным светом". Монтерей, в сотне с чем-то миль от Беркли, расположен на берегу Тихого океана и представляет, пожалуй, самое живописное во всей этой округе место.
   Я отлично знала, чтО это будет за прогулка. Мне уже приходилось видеть, как тихими теплыми ночами стоит колесо к колесу длинный ряд машин с потушенными фарами - горит только задний свет - и никто не любуется красотами пейзажа.
   Проект был принят, присутствующие тут же разбились на парочки, и дамам предлагалось соответственно занять места в машинах. Ну что ж! Они уедут, в доме сразу станет тихо, и я смогу подняться в спальню. Мне не придется отказываться от предложений, ибо ни один юноша не пригласит меня.
   И однако ж я ошиблась. Юноша, которого я знала только в лицо, приблизился ко мне и предложил место в своей машине. Он явно просчитался, и это было забавно. Если я соглашусь, бедный малый будет здорово разочарован. Я ответила ему:
   - Неужели вам некого больше пригласить?
   - Почему вы так говорите? - возразил он.
   И я пожалела о своих словах; мой ответ показался мне грубоватым, ненатуральным и слишком уж французским. И, что хуже всего, несправедливым, ибо приготовления к отъезду еще не закончились и при желании легко можно было выбрать себе даму.
   - Я немного устала, - сказала я, стараясь исправить свой промах.
   - О, в самом деле? Я очень огорчен.
   Как принято у них в Америке, он не стал настаивать. Вдруг я закусила губу. И произнесла:
   - То есть...
   Я взглянула на него.
   В лице его как-то странно сочетались нежность и дикость. Вот когда оно поразило меня впервые, я не отрывала от него взгляда, стараясь разобраться в этом противоречии. По выражению моего лица юноша, очевидно, решил, что я хочу знать, с кем имею дело, ибо представился:
   - Моя фамилия Келлог, Норман Келлог.
   И прежде чем я успела последовать его примеру, он добавил:
   - Я знаю вашу фамилию. И даже ваше имя: Агнесса.
   Он произнес это слово на американский манер: "Эгнис", и мне вдруг почудилось, что мое имя, а возможно, и я сама, стоявшая возле этого юноши, приобрели какую-то новую, ни с чем бывшим ранее не схожую реальность. Какие сюрпризы преподнесет мне эта новая "Эгнис", в которую я внезапно превратилась?
   И какое-то странное чувство неожиданно наполнило меня: я хочу сказать - неведомое мне доселе чувство. Я увидела кисти его рук. Ничего особенного в них не было - не слишком длинные, не слишком тонкие, не слишком сильные; и, однако, они обладали своим бытием, во всяком случае, для меня; казалось, они обращались ко мне, со мной говорили. Я почувствовала, что краснею. Мне захотелось коснуться их. В то же самое время я понимала, как было бы смешно и глупо, если бы мы к концу вечеринки вдруг ни с того ни с сего пожали друг другу руки.
   Юноша повторил:
   - Я очень огорчен...
   И сделал уже шаг назад.
   - Не надо огорчаться, - живо произнесла я.- Охотно принимаю ваше предложение.
   Тут он засмеялся. Я подняла взгляд и почувствовала новый толчок в сердце. На сей раз я увидела его зубы. Никогда еще я не разглядывала живое существо в таких подробностях, как своего нового знакомца. Крупный рот, пожалуй, слишком короткие, как у ребенка, зубы. И поэтому улыбка на юном мужском лице была совсем детская. Зубы блеснули между темно-пурпурными губами, губами цвета сливы. Два верхних резца, разделенные узенькой ложбинкой - верная примета счастливцев, - еще усиливали противоречивое впечатление от этого лица.
   - Машина стоит за домом,- сказал он.
   Миновав Сан-Хосе, наш караван начал растягиваться. Он насчитывал примерно автомобилей двадцать. Одна из машин, где сидела самая нетерпеливая парочка, уже свернула на лесную дорогу под гул клаксонов и восклицаний тех, кто продолжал путь. Тихоокеанский экспресс неожиданно нагнал нас и некоторое время шел параллельно по насыпи справа от шоссе. Длинный ярко освещенный поезд, с грохотом несшийся во мраке, пробудил в большинстве наших водителей желание потягаться с ним в скорости, так что я даже испугалась. К моему удивлению, состязание прошло без всяких печальных происшествий.
   И опять-таки к моему удивлению, мой спутник не принял участия в этой гонке.
   - Слишком прекрасная ночь, чтобы гнать машину, - пояснил он, и это тоже показалось мне весьма примечательным.
   Я снова взглянула на его руки. Они лежали на руле, еле вырисовываясь при слабом свете распределительного щитка. На виражах, редких в этой части шоссе, руки приходили в движение, напрягались, потом перекрещивались, на мгновение застывали, предоставляя рулю автоматически занимать нормальное положение. Иногда одна из рук, та, что трогала ключ, переключатель скоростей, попадала в полосу света. Тогда я различала даже поры на коже, миндалевидные ногти. Я пыталась себя убедить, что вид этих рук смутил и взволновал меня лишь потому, что от них так и веяло здоровьем.
   Я твердила про себя: "В Монтерее он, как и все прочие, просунет руку мне за спину и положит мне на плечо свою правую ладонь. И я почувствую через пальто ее горячее прикосновение. А левое мое плечо коснется его груди. Как бы мне высвободиться из его объятий, как его остановить, как отрезвить? Зачем я поехала? И вовсе я не хочу, чтобы этот юноша меня обнимал. И совсем уж не хочу, чтобы его руки скользили по моей груди, по моим коленям..."
   Желая оправдать свою фантазию, эти воображаемые заранее картины, я принудила себя вспомнить сцены, случайной свидетельницей которых оказывалась я десятки раз, когда мои приятельницы вели себя с совершенным бесстыдством. Я твердила себе: "Правильно говорят, что в Соединенных Штатах из ста студенток не найдется и двадцати невинных девушек. И вовсе это не клевета; сами американцы это признают. Надо полагать, что в какой-то мере здесь повинны и юноши. Но если их подружки терпят любые вольности, даже сами их провоцируют, чего же требовать от этих юнцов? Конечно, мне не так уж трудно будет образумить и успокоить этого Нормана: страх перед нежелательными последствиями, а еще больше страх перед полисменом никогда не оставляет этих простоволосых донжуанов. Но все-таки я попала в неловкое положение. Теперь уж надо либо дать понять, что никакого молчаливого согласия с моей стороны не имелось, либо терпеть ухаживания, чего я не хочу. Нельзя ли найти какую-нибудь полумеру, чтобы выпутаться? Счастье еще, что мальчик, видно, не грубый. И ничего неприятного в нем нет..."
   Словом, если плотское искушение заговорило во мне, то случилось это как раз в ту ночь, на том шоссе, в той машине.
   На площадке, возвышавшейся над морем, выстроились в несколько рядов наши машины - лицом к морю, как бы готовясь к старту в бесконечность, так и не состоявшемуся. Никто не вышел из автомобилей. Опустив стекла, перекликались, узнавали друг друга, протягивали соседям бутылки. Никто не выключил радиоприемников, в каждой машине шел свой концерт, так что в конце концов многие запротестовали. И приемники дружно настроили на гавайскую музыку, которая, как я знала, считалась весьма уместной в подобных обстоятельствах.
   Залитый лунным светом Тихий океан неутомимо катил свои волны. Где-то вдалеке он свивал длинный водяной свиток, гнал его к суше, на нас, но так как шоссе закрывало от нас набережную, мы не видели, как они рассыпались водяной пылью. Мы слышали лишь, как бились они о берег. Гавайские мелодии звучали теперь приглушеннее. В машинах выключали приемники и тушили фары. Все реже и реже слышался смех.
   Я ждала первых поползновений со стороны моего спутника... Он пошевелился на сиденье. Потом приподнялся, вытащил из-под скамейки старую подушечку и предложил ее мне.
   - Вам будет удобнее, - просто сказал он.
   Он подсунул ее мне под спину, усадил меня чуть наискось, поближе к стенке машины, так что мы очутились на некотором расстоянии друг от друга. Затем положил обе руки на баранку, скрестил их, и я поняла, что никаких поползновений с его стороны не последует. Удивление, охватившее меня в первую минуту, сменилось волнением. Этот жест, вернее, то, что он не сделал полагающегося в таком случае жеста, польстило мне; мне хотелось чувствовать себя польщенной, и это оказалось совсем нетрудно. Такое поведение юноши приобретало тем большую ценность, что он сам меня пригласил поехать. Вспомнив, что я ждала от него вольностей, я даже покраснела от стыда, поскольку, в сущности, уже приготовилась отражать его атаки. Поэтому, зная, что он не перетолкует по-своему мои слова, я сказала:
   - Вы очень милый, и я рада, что с вами поехала.
   Он повернул ко мне лицо, улыбнулся в темноте и сказал:
   - Я тоже очень рад.
   Океан гнал в нашу сторону свои запахи, которые были не такими уж острыми, как я предполагала. Я вспомнила, что, выехав из дома, мы взяли к югу, что где-то совсем рядом тянутся бескрайние долины, засаженные фруктовыми деревьями, и, сделай мы еще миль пятьсот, мы попали бы в Мексику. Прямо напротив нас лежали Япония и Китай. Я была в Новом Свете. Была далеко, но не была одинока.
   Я вызвала своего спутника на разговор. В этом году он заканчивал университет Беркли. Он главным образом занимался архитектурой. Он уже работал во время прошлогодних каникул где-то в горах помощником у одного проектировщика, специалиста по бунгало и хижинам
   Предки его были выходцами из Шотландии. Но в жилах его текла также и индейская кровь. Она перешла к нему от прабабки из племени чероки, на которой женился его прапрадед в Оклахоме в те далекие, еще героические времена. Говорил он о своем индейском происхождении каким-то особенным, горделивым тоном. Он знал, что многие черты этой расы живут в нем, тогда как в его сестрах - типичных белокурых англосаксонках - они окончательно исчезли. Он говорил, что воздух больших городов действует на него угнетающе, что перед лицом необъятных прерий или среди вековых сосен он ощущает в себе кровь предков. Самые прекрасные каникулы во всей своей, жизни он провел как раз прошлым летом с тем самым архитектором в Иосемите.
   Слушая Нормана, я не переставала дивиться тому, как это я раньше не выделила его из круга студентов. Я твердила про себя: "Нет, я ошибаюсь, я его знала раньше, я с ним разговаривала". Короче, с этого самого вечера он сразу поднялся в моих глазах не только над всеми своими коллегами, но даже над большинством моих воспоминаний и надежд.
   На обратном пути мы сделали остановку в Окленде, почти у самого Беркли. Думаю, что у нас просто не хватило решимости следовать за нашими университетскими друзьями. Мы сидели с Норманом в баре drug store* {аптека - англ.} и пытались согреться весьма посредственным кофе. Уже рассветало. С улицы, ожившей с первыми проблесками дня, доносились обычные шумы. Я видела себя в зеркале напротив. Я боялась, что после бессонной ночи лицо у меня осунется, побледнеет. Но нет! Я показалась себе если не слишком обольстительной, то, во всяком случае, довольно красивой, как и было на самом деле. Из кокетства я решила не идти в туалетную комнату, чтобы попудриться и подкрасить губы. Я отважно вышла навстречу разгоравшемуся дню.
   Только когда мой спутник стал прощаться, я вдруг вспомнила: а ведь до сих пор наши руки так ни разу и не соприкоснулись. Остались чужими друг другу. И я протянула Норману обе руки. Он улыбнулся этому не совсем естественному в его глазах жесту, но тем не менее протянул мне свои руки. Короткое пожатие, и меня охватило вчерашнее волнение: вот этого тепла требовало мое сердце, вся моя жизнь.
   Норман сказал:
   - Скоро увидимся.
   Я ответила:
   - Очень рада. И спасибо за прелестный вечер.
   И тут он произнес, выделив голосом первое слово:
   - Вам спасибо!
   ...Бесцветнейшие слова. Обычнейшие американские обороты. И однако я приписывала этим словам, сказанным нами обоими, какую-то особую силу: "скоро увидимся... очень рада... вам спасибо..." - какое-то особое звучание, которое еще долго повергало меня в трепет.
   То семейство из Сан-Франциско, где я прожила первые два месяца по прибытии в Америку, пригласило меня к себе на праздники. Старшая дочь, вышедшая замуж за офицера, жила в Президио, в очаровательном домике, расположенном на самой окраине Сан-Франциско, - безусловно, не столь циклопически огромного, как Нью-Йорк, но зато по своему рельефу куда более волнующего, - совсем рядом с деловым районом; квартал Президио представляет собой парадоксальное явление: он сам словно маленький городок среди большого города, город уюта среди города хаоса. Мне десятки раз говорили, что европейцы, бывшие проездом в Сан-Франциско, как по команде восторженно ахали, попав в Президио, и в один голос заявляли, что предпочли бы жить именно здесь.
   Итак, я могла провести праздники либо у молодой четы, очень веселой, образованной, много выезжавшей, либо отправиться со второй дочкой и ее родителями в Аризону. Брат моей подруги лечился там от туберкулеза, и все члены семьи, у которых имелась возможность уехать, намеревались встретить с ним рождество и Новый год. Я выбрала второй вариант - путешествие, сославшись на то, что меня влечет Аризона.
   Влекло меня другое: дальность расстояния. Подобно всем долго сдерживавшим себя людям, которых вдруг поманило счастье, я отступила перед надвигающимися событиями. Глаза слепило от слишком яркого света, у распахнутого окна перехватывало дыхание. Короче говоря, я самым банальным образом хотела воздвигнуть между Норманом и собою любую преграду, чтобы на досуге во всем разобраться.
   Возможно также, в глубине души по-прежнему не дремали мои угрюмые демоны, возможно, это они нашептывали мне: "Как? Ты знакома с ним всего две недели! И ты уже знаешь его недостатки: звериный эгоизм, его неспособность страдать, его тягу к обыденной жизни, чрезмерное его простодушие. Ты отлично знаешь, что в действительности он вовсе не здоровее, не красивее всех тех мальчиков, которые тебя окружают. Разве что чуть-чуть менее стандартный, чем все прочие, потому что у него не совсем заурядное лицо, а ты уже готова приписывать ему поэтичность, особую выразительность, тайну. Уезжай. Побудь некоторое время без него. Потом возвращайся. И на его лице ты не прочтешь даже следов тайны". Вечное сомнение в себе самой, остатки гордости и долгая привычка никогда не получать от ближнего ни крупицы счастья - вот кто были истинные мои советчики, уговаривавшие меня уехать. Слишком часто я чувствовала себя сходной с теми людьми, которых хирург подлатал в десяти местах, и при каждой перемене погоды начинают ныть их рубцы! Только мои рубцы не были результатом нанесенных мне ран; впрочем, никто и не ранил меня до крови. Это зарубцевались царапины, которые я сама себе сделала, бесконечно покоряясь и отступая.
   Итак, я уехала, не столько надеясь, сколько внушая себе, что забуду Нормана. Вернулась я окончательно влюбленная. Во время разлуки я созрела, как плод на ветке. Сейчас я его увижу и услышу и, конечно, не найду ничего общего с тем Норманом, которого я сама вознесла, чей образ довершила, приукрасила... Как же я была наивна! Во мне уже жила совсем новая женщина, не ведавшая моих прежних душевных привычек и былой настороженности. Разменная монета моих чувств перестала иметь хождение.
   Я увидела его. Он сказал, что время тянулось очень долго. Я с восторгом выслушала эту удивительную новость.
   В первый же вечер моего приезда он увез меня куда-то очень далеко. Машина шла среди сплошных потоков дождя. Он выключил мотор, и мы впервые обменялись поцелуем.
   А потом каждый вечер, засыпая, я с нетерпением ждала следующего дня. Вот тогда я бросила писать в Европу. С Норманом мы виделись все время. Дни перепутались. Я, которая жила чтением, музыкой, мечтами, утехами одиночества, вдруг поняла, что могу жить в ладу с временем, с сегодняшним днем и даже с тем, что придет завтра. Я узнала, что над моей душой не висит никакого проклятия и что нет в ней ничего странного, нет темной изнанки. Я открыла в себе такие свойства, как доверчивость, простоватость; оказалось даже, что мною "можно вертеть". Иной раз я говорила себе: "Уж не переоценивала ли ты себя, дочка!"
   Поздней весной Норман закончил учение. Ему предложили работу. Его, снова пригласил к себе тот самый архитектор, которому он помогал в прошлом году. Где-то на юге, в горах Сан-Бернардино, было запроектировано строительство нового кэмпинга для зимнего спорта. На берегу озера Биг Бэр требовалось воздвигнуть целый городок бунгало и хижин. Помощнику архитектора обеспечивалось хорошее жалованье и квартира.
   - Но я не поеду, - сказал мне Норман. - Я предпочитаю видеться с вами каждый день.
   Я ответила совсем просто, что тоже было для меня необычным:
   - Надо быть практичнее, Норман. Сочетайте одно с другим. Возьмите меня с собой.
   Не так уж, оказывается, был он похож на всех остальных юношей, потому что не ахнул, не удивился. Он молчал. В минуту раздумья лицо его принимало строгое, загадочное выражение, мне хотелось думать, что это проявляют себя черты его истинной расы.
   - Что ж, это можно устроить, - сказал он, помолчав немного. Видимо, он взвешивал все "за" и "против". - Местность там пустынная. Сплетен разводить некому. Мы ведь приезжие из другого штата: люди подумают, что мы муж и жена.
   Он улыбнулся мне и добавил, что патрон его человек не любопытный. А я слушала, заранее соглашаясь с его доводами. Тогда я еще не принадлежала ему.
   2. Семья Буссардель
   Эта минута стала для меня вехой, началом новой эры. Яснее всего я ощутила это пятнадцать месяцев спустя, во время пути из Гавра в Париж. Тогда я не пошла в своих воспоминаниях дальше того мгновения, о котором сейчас рассказала; дойдя до этой черты, до этого рубежа я почувствовала необходимость сделать паузу. Я глубоко вздохнула, переходя к новому этапу. Так я вернулась к действительности, к нашему поезду, к своему брату. И новый этот этап вовсе не будет зваться озером Биг Бэр, а всего лишь этапом Мэзон Лафит.
   Вся наша жизнь состоит только из этого. Из гонки и пауз; из наслоений наших новых чувств и наших прежних чувств и из того, как мы воспринимаем эту смену задним числом. Мы подражаем зодчим итальянского Возрождения, которые вмуровывали в свои новые постройки древние камни Колизея.
   Я сидела, по-прежнему кутаясь в мех, для того чтобы согреть свою память, а также спрятать от сидевшего напротив Симона свое лицо. До этих двух часов, проведенных в вагоне, я еще ни разу не воскрешала дней, протекших в Беркли, с такой методичностью, с такой охотой и неторопливостью; пока рядом со мной был Норман, все перипетии и события хрупкого нашего счастья час от часу все больше завладевали мною. Даже когда между нами возникло недоразумение и оставило трещину, которая вскоре непомерно расползлась, - даже тогда я совершенно не обращалась мыслью к тому, что было началом нашей любви.
   Я сделала это лишь сегодня. И то, что я увидела, открылось мне впервые. В этих начальных месяцах оказались какие-то незнакомые минуты, ускользнувшие от моего внимания события, новые аспекты, знамения.
   Я вникла в смысл этих открытий. На память мне пришла арабская, а может быть, персидская сказка, рассказывающая о том, как одной пожилой женщине, оплакивавшей свою молодость, некий дух пообещал выполнить самое заветное ее желание. "Я хочу снова стать ребенком!" - воскликнула та. И сразу же превратилась в маленькую девочку. Но она забыла добавить: "Пусть и душа тоже омолодится". Поэтому-то отныне ребяческие глаза смотрели на жизнь многоопытным взглядом старости; и счастье, которое она надеялась вернуть, ускользнуло навек.
   Итак, когда я сидела в вагоне, глаза мои приобрели небывалую доселе зоркость. Я увидела вдруг нового Нормана. Того, другого, - первого по счету, который меня разочаровал, приелся мне, которого я наконец решила бросить, того Нормана я уже различала плохо. Он остался там, в своих горах, на берегу своего озера. Зато второй Норман следовал за мной, он не покинет меня никогда - еще одно наваждение добавится к прежним. И из двух Норманов вот этот-то, второй Норман, был более подлинным, по-настоящему живым.
   Ибо не я его выбирала: он сам меня выбрал. Как дикая птица, которой он доводился сродни, он в положенный срок облинял, сменил весеннее оперение, казавшееся мне порой тускловатым. И теперь он стоял в моей памяти ярким видением. Мне суждено было ежеминутно натыкаться на его образ.
   Я испустила долгий, мучительный вздох. Увы! Никогда я не перестану сожалеть о Нормане.
   - Не отдохнула еще? - спросил Симон,
   Мы подъезжали.
   1
   Брат не ошибся: на перроне не оказалось никого из Буссарделей. Даже ни одного кузена или кузины. Прибытие трансатлантического экспресса, обычно доставлявшего в Париж свой груз знаменитостей, должно было бы соблазнить хотя бы самых юных представителей нашего семейства, и прямо из лицея они вполне могли заглянуть на вокзал под тем предлогом, что, мол, желают меня встретить. Но нет! Ни души. Именно это отсутствие родных позволило мне понять, сколь неумолим данный приказ. Должно быть, его передавали десятки раз, повторяли по телефону по всей долине Монсо, где жила наша семья.
   Когда я ступила на перрон, публики было еще много. С первым поездом прибыли две или три американские кинозвезды; но толпа не расходилась. Она ждала знаменитого боксера. По тем же причинам, что и я, он ехал с последним экспрессом. Однако в отличие от меня ему устроили в Гавре торжественный прием, здесь тоже собралась целая куча друзей и родственников; особенно бросались в глаза женщины, высоко подымавшие на руках детей.
   А так как тут суетились еще газетчики с фотографами, прибытие знаменитого боксера сопровождалось невероятной толчеей на перроне. То теряя, то снова находя носильщика, оттертая толпой от Симона, задевая за провода микрофонов, продираясь среди людей и то и дело нагибая голову, я с трудом пробилась к выходу. Людской поток устремился мне навстречу; меня толкали, мне приходилось отступать; словом, никто не спешил открыть мне родственные объятия. Наконец я добралась до выхода, где обнаружила Симона, который провел меня к своей машине. Но я была уязвлена, все меня раздражало. Мне казалось, что я возвращаюсь в Париж тайком, через черный ход и против воли близких.
   Туманная дымка, обычно сгущавшаяся осенними вечерами, окутывала улицы, липла к окнам машины. Я опустила со своей, правой стороны стекло и с жадностью разглядывала город. Точно так же вела я себя и по приезде в Соединенные Штаты, когда впервые ехала в такси по Нью-Йорку, превзошедшему все, что рисовало заранее мое воображение. На улице Пепиньер я не могла удержать возгласа удивления.
   - Смотри-ка! - обратилась я к брату. - А я думала, что этого кафе уже не существует.
   Вместо ответа и как бы желая мне угодить, Симон включил "дворники". И теперь уже прямо передо мной открылась перспектива огней, автомобилей, людской толпы. Машина остановилась, мы стояли на перекрестке.
   - Сент-Огюстен, - невольно произнесла я.
   - Ну, ясно, - ответил Симон тоном превосходства, впрочем еле уловимого. - Все на месте, не беспокойся.
   На улице Курсель он замедлил ход и свернул на авеню Ван-Дейка. Мы въехали в монументальные ворота, украшенные четырьмя матовыми шарами с вытисненными на стекле по старинной моде звездочками. Мое сердце вдруг бурно забилось.
   Брат не ввел машину во двор, а остановил ее перед особняком. Он жил не с нами; после малого обеда он вместе с семьей вернется к себе на площадь Мальзерб.
   Стоя на тротуаре, я подняла голову. В тумане тускло поблескивали уличные фонари. Отделенные друг от друга ветвями и листвой, еще уцелевшей на деревьях, шары высоко подвешенных фонарей сияли в световом кольце, обглоданном подступавшей тенью.
   Фасад особняка не был освещён. Но я угадывала, я уже ощущала совсем рядом близость орнаментов, с излишней щедростью украшавших родительский дом. Не знающее удержу воображение архитектора, которому стиль Гарнье, надо полагать, показался слишком примитивным, расцветило, разукрасило, разубрало каждый карнизик, каждый ригель, каждый угол. Тут в полном смешении стилей переплетались ажурные завитки, фестоны, львы и нептуны, драконы и негры, вазы, в которых горкой лежали сосновые шишки, и трубы с жестяными гробницами на них, кисти винограда в корзинах, ростры, которые увенчивались женской головой, отрубленной по шею, - и все это из камня. Одну из этих голов, на южном фасаде, с благородным, но туповатым выражением лица, еще очень давно обнаружили мои братья. Они заявили, что это я. В день моего совершеннолетия им удалось из ближайшего окна возложить на каменное чело бумажный венок, после чего они пронеслись по всему дому, громко распевая: "Сегодня праздник Отрубленной Главы". Ни за какие блага мира я не призналась бы вслух, но увы! - в глубине души пришлось согласиться с их правотой: я действительно походила на эту Отрубленную Главу.