– Знаете, – сказал он Саше, – не стройте больших иллюзий. Это не так-то просто. Впрочем, вы сами почувствовали бы себя неважно, если завтра вам пришлось бы просидеть за служебным столом четыре часа до обеда и четыре после.
– О нет, – ответил Саша, – речь не о том, я сейчас вам поясню, мой друг. Это верно, что в офисе от меня не будет большого проку. Мне нужна особая сфера деятельности, связанная с литературой или театром. Я представляю ее так: совершать поездки по заказам музеев, быть помощником у известного писателя, заниматься поиском неизвестных талантов, новых художников. Если бы работа была связана с обработкой каких-то документов или ведением переписки, то, конечно, мне бы хотелось заниматься ею дома. У меня такая уютная квартира! Вы знаете, я могу устраивать приемы. У меня есть опыт.
Реми слушал его с удивлением. Ему было трудно представить этого человека за каким бы то ни было занятием, даже в той роли, в какой он хотел себя попробовать. Однако, когда он вспомнил историю жизни Саши де Галатца, ему многое стало понятным.
Карьера Галатца началась в Динарде незадолго до перемирия одиннадцатого ноября: на пляже, где он загорал во время отпуска, его заметила баронесса Мелон, бывшая проститутка, вышедшая замуж за болеющего подагрой старика. С ее помощью он демобилизовался; она приблизила его к себе и представила своему кругу. Восемь лет спустя, набравшись опыта, присвоив себе титул маркиза, он женился на молодой американке еврейского происхождения, отец которой владел крупными магазинами. И отправился за ней в Штаты. Там он приглянулся одной голливудской актрисе, развелся с женой, женился на актрисе и оставался в браке до тех пор, пока неудачливая женщина за четыре года упорной работы не растратила весь свой небольшой талант и не оказалась без средств к существованию, без контракта, без будущего и без мужа. После еще некоторых превратностей судьбы, отказавшись от сомнительного титула, Галатц встретил принцессу Бамбергефульд. Решив взять ее приступом, он преследовал принцессу повсюду. Наконец она сдалась, но из-за связи с ним была отвергнута своей императорской семьей. Его видели с ней в Индии, в Кейптауне, в Шотландии, на Гавайях. Со временем он ей надоел. Галатц считал ее женщиной слишком вольного поведения, без предрассудков и комплексов, рабой своих желаний. Вскоре она перестала довольствоваться только одним любовником. Однако он не захотел мириться с присутствием соперников, находившихся так же, как и он, на содержании принцессы. Ему казалось, что он должен бороться за свое место под солнцем; в результате из Каира его выдворили вон, как простого лакея. В благодарность за службу его выпустили с подаренными раньше драгоценностями, чеком на пятьсот тысяч и обратным билетом до Парижа.
Реми, не любивший скрывать своих мыслей, произнес:
– Понимаете, с учетом того образа жизни, который вы до сих пор вели…
Но едва он произнес эти слова, как увидел, что его собеседник изменился в лице. И тут же, по мере того как с лица Галатца сходила маска самовлюбленного самца, он на глазах постарел лет на двадцать. Снова наступила тишина. Реми подошел к радиоле. Прослушав семь, восемь, девять пластинок, Галатц попросил налить ему виски. После четырех рюмок, выпитых вслед за множеством бокалов вина и ликеров, он захмелел.
– Да! – запальчиво воскликнул он.– Вы думаете, что это легко! В былые времена мужчины нравились по крайней мере до пятидесяти лет. А теперь возраст не уважают. Сорок лет – и все! А порой и намного раньше. Вас выбрасывают, словно использованную вещь. Они считают, что вы ни на что не годитесь, потому что не можете заниматься с ними любовью так часто, как они этого хотят. В конце концов, ведь жизнь состоит не только из этого!
В его голосе звучали фальшивые нотки. И, произнося вульгарные слова, он, казалось, не верил в то, что говорил. Он ломал комедию перед собой и Реми. Возможно, ему становилось от этого легче.
Он произнес длинную речь, сумбурную и жалкую, где высказанные банальности чередовались с притворством. Однако под гримасой фальши проступали искренние претензии к жизни и глубокие сожаления. В хаосе его рассуждений можно было различить тревогу старого прожигателя жизни. В своей страстной обвинительной речи он поносил женщин, единственных виновниц его теперешнего шаткого положения. Он обрушил на них свой гнев за то, что они не признавали истинных наслаждений, которые дает дружба, приятная беседа, чтение, а только думали о том, как бы заняться любовью, а после тут же снова готовились к ней. Они не оценили его незаурядных личных качеств, чувствительности, высокого интеллекта. Ведь, положа руку на сердце, он может признаться, что был способен на многое в жизни. А эти распутницы полагают, что им все дозволено в этой жизни благодаря деньгам, которые они имеют и которыми распоряжаются по собственной прихоти.
Реми слушал, не перебивая ни словом, ни жестом. Между собой и Галатцем, постаревшим любителем женщин, жившим за их счет, который накачался алкоголем и захлебывался от обиды, ему вдруг померещилось восковое лицо Агатушки. Заканчивая свой рассказ о завсегдатае модных клубов, разорившемся из-за наездницы, она сказала: «Я говорю тебе о прошлом». Наглядным примером тому мог служить Галатц, чьи деньги перекочевали в карманы женщин; возможно, здесь возымел действие закон круговорота воды в природе, потому что у предыдущих поколений бытовал миф о том, что мужчины разорялись из-за женщин, и вот теперь богатство скопилось в руках женщин. И все, что раньше считалось привилегией мужчин: собственность, творческая мысль, работа, финансы, власть – все, что мужчины раньше бросали к ногам женщин, перешло к ним, и, как сказал Пекер, женщины в свою очередь спускали все на любовников.
Реми, слушая Галатца, мог как следует его рассмотреть. Перед ним сидел человек с помятым лицом, накладкой из волос на голове, с нервно подергивающимися руками, но все же сохранивший «былые черты». Он походил на старую куртизанку, жаловавшуюся на охлаждение к ней былых клиентов, распаленную гневом и напившуюся от злости.
Наконец поток его красноречия иссяк.
Но он еще не торопился уходить. Протрезвев от своих речей, он произнес:
– Мики, мне надо вам кое-что сказать. Задать вам один вопрос.
– А? – сказал Реми.
Он прислушался. Тон его гостя показался ему странным.
– Да, – сказал Галатц.
– Так что?
– Я не ушел вместе со всеми вовсе не потому, что хотел остаться с вами наедине.– Он помолчал.– А потому… мне очень неудобно… это такой личный вопрос… И если вы мне откажете… Во всяком случае, вы не будете смеяться, нет?
– Ну конечно!
– И вы никому не расскажете? Если люди, зная меня, это услышат, то очень удивятся. У нас в Париже так много дураков… Вы согласны? Все останется между нами? Обещаете?
Реми дал слово, но без всякого энтузиазма. Он не понимал.
И тут Галатц встал. Уже несколько минут, как у него сдвинулись брови, плотно сомкнулись губы; и всем своим видом он не внушал Реми никакого доверия.
– Верхний свет слишком резок, – произнес Галатц, – вы позволите?
Люстра погасла. Остался гореть лишь глобус, который разрисовал сам Реми. Он распространял приглушенный свет, создавая благоприятную атмосферу для душевных излияний. Реми специально выбрал эту лампу для мастерской, чтобы она мягким светом освещала комнату в те редкие минуты, когда в ней появлялась женщина. Молчание затянулось. На улице, по всей видимости, уже не ходили автобусы. Во всяком случае, их не было слышно. Галатц оставил в пепельнице горящую сигарету, и дым от нее поднимался высоко к потолку, затем его кольца расплывались в темноте. Как режиссер, удовлетворенный убранством сцены, он наконец произнес:
– Вот… Есть такие вещи, о которых лучше спрашивать в полумраке. Даже у своих друзей. Ведь мы с вами добрые друзья, не так ли?
Реми промолчал.
– Хорошо, – сказал его гость.
Он встал за спинкой стула, на котором сидел Реми, и положил ему руки на плечи. Реми почувствовал, как горячи его жесткие ладони. Он сделал движение, словно хотел отстраниться.
– Не шевелитесь, – сказал Галатц.– Я встал позади вас потому, что так мне будет легче с вами говорить. А вам будет проще мне честно ответить.
Реми стало не по себе. Что же хочет от него этот покрытый морщинами, потертый и развращенный человек, который только что дергался перед ним, словно марионетка? Почему его голос стал таким нежным? Под действием винных паров он уже наболтал много лишнего, а теперь эти откровения, симпатия… Реми многое бы дал, чтобы оказаться где-нибудь в другом месте. Почему этот, всегда уверенный в себе человек стал вдруг таким нерешительным? Все это казалось Реми странным и не внушало доверия. В конце концов, он совсем недавно познакомился с Галатцем и не все о нем знал, а люди иногда нам готовят такие сюрпризы… Реми уже ломал голову над тем, как ему, захваченному врасплох в собственном доме, выкрутиться из столь затруднительного положения.
Но Галатц все еще медлил.
– Знаете, Мики, – сказал он, – не бойтесь меня расстроить вашим ответом, даже если причините мне боль.
Реми не верил своим ушам: столько волнения он услышал в его голосе.
– Возможно, мне будет неприятно в какой-то момент, – произнес за его спиной все тот же взволнованный голос, – но по крайней мере я успокоюсь. Вот… Ответьте мне прямо, да или нет. Могу ли я…– Тут он замолк и затем глухим, дрогнувшим голосом произнес: – Могу ли я еще нравиться женщинам?
XI
– О нет, – ответил Саша, – речь не о том, я сейчас вам поясню, мой друг. Это верно, что в офисе от меня не будет большого проку. Мне нужна особая сфера деятельности, связанная с литературой или театром. Я представляю ее так: совершать поездки по заказам музеев, быть помощником у известного писателя, заниматься поиском неизвестных талантов, новых художников. Если бы работа была связана с обработкой каких-то документов или ведением переписки, то, конечно, мне бы хотелось заниматься ею дома. У меня такая уютная квартира! Вы знаете, я могу устраивать приемы. У меня есть опыт.
Реми слушал его с удивлением. Ему было трудно представить этого человека за каким бы то ни было занятием, даже в той роли, в какой он хотел себя попробовать. Однако, когда он вспомнил историю жизни Саши де Галатца, ему многое стало понятным.
Карьера Галатца началась в Динарде незадолго до перемирия одиннадцатого ноября: на пляже, где он загорал во время отпуска, его заметила баронесса Мелон, бывшая проститутка, вышедшая замуж за болеющего подагрой старика. С ее помощью он демобилизовался; она приблизила его к себе и представила своему кругу. Восемь лет спустя, набравшись опыта, присвоив себе титул маркиза, он женился на молодой американке еврейского происхождения, отец которой владел крупными магазинами. И отправился за ней в Штаты. Там он приглянулся одной голливудской актрисе, развелся с женой, женился на актрисе и оставался в браке до тех пор, пока неудачливая женщина за четыре года упорной работы не растратила весь свой небольшой талант и не оказалась без средств к существованию, без контракта, без будущего и без мужа. После еще некоторых превратностей судьбы, отказавшись от сомнительного титула, Галатц встретил принцессу Бамбергефульд. Решив взять ее приступом, он преследовал принцессу повсюду. Наконец она сдалась, но из-за связи с ним была отвергнута своей императорской семьей. Его видели с ней в Индии, в Кейптауне, в Шотландии, на Гавайях. Со временем он ей надоел. Галатц считал ее женщиной слишком вольного поведения, без предрассудков и комплексов, рабой своих желаний. Вскоре она перестала довольствоваться только одним любовником. Однако он не захотел мириться с присутствием соперников, находившихся так же, как и он, на содержании принцессы. Ему казалось, что он должен бороться за свое место под солнцем; в результате из Каира его выдворили вон, как простого лакея. В благодарность за службу его выпустили с подаренными раньше драгоценностями, чеком на пятьсот тысяч и обратным билетом до Парижа.
Реми, не любивший скрывать своих мыслей, произнес:
– Понимаете, с учетом того образа жизни, который вы до сих пор вели…
Но едва он произнес эти слова, как увидел, что его собеседник изменился в лице. И тут же, по мере того как с лица Галатца сходила маска самовлюбленного самца, он на глазах постарел лет на двадцать. Снова наступила тишина. Реми подошел к радиоле. Прослушав семь, восемь, девять пластинок, Галатц попросил налить ему виски. После четырех рюмок, выпитых вслед за множеством бокалов вина и ликеров, он захмелел.
– Да! – запальчиво воскликнул он.– Вы думаете, что это легко! В былые времена мужчины нравились по крайней мере до пятидесяти лет. А теперь возраст не уважают. Сорок лет – и все! А порой и намного раньше. Вас выбрасывают, словно использованную вещь. Они считают, что вы ни на что не годитесь, потому что не можете заниматься с ними любовью так часто, как они этого хотят. В конце концов, ведь жизнь состоит не только из этого!
В его голосе звучали фальшивые нотки. И, произнося вульгарные слова, он, казалось, не верил в то, что говорил. Он ломал комедию перед собой и Реми. Возможно, ему становилось от этого легче.
Он произнес длинную речь, сумбурную и жалкую, где высказанные банальности чередовались с притворством. Однако под гримасой фальши проступали искренние претензии к жизни и глубокие сожаления. В хаосе его рассуждений можно было различить тревогу старого прожигателя жизни. В своей страстной обвинительной речи он поносил женщин, единственных виновниц его теперешнего шаткого положения. Он обрушил на них свой гнев за то, что они не признавали истинных наслаждений, которые дает дружба, приятная беседа, чтение, а только думали о том, как бы заняться любовью, а после тут же снова готовились к ней. Они не оценили его незаурядных личных качеств, чувствительности, высокого интеллекта. Ведь, положа руку на сердце, он может признаться, что был способен на многое в жизни. А эти распутницы полагают, что им все дозволено в этой жизни благодаря деньгам, которые они имеют и которыми распоряжаются по собственной прихоти.
Реми слушал, не перебивая ни словом, ни жестом. Между собой и Галатцем, постаревшим любителем женщин, жившим за их счет, который накачался алкоголем и захлебывался от обиды, ему вдруг померещилось восковое лицо Агатушки. Заканчивая свой рассказ о завсегдатае модных клубов, разорившемся из-за наездницы, она сказала: «Я говорю тебе о прошлом». Наглядным примером тому мог служить Галатц, чьи деньги перекочевали в карманы женщин; возможно, здесь возымел действие закон круговорота воды в природе, потому что у предыдущих поколений бытовал миф о том, что мужчины разорялись из-за женщин, и вот теперь богатство скопилось в руках женщин. И все, что раньше считалось привилегией мужчин: собственность, творческая мысль, работа, финансы, власть – все, что мужчины раньше бросали к ногам женщин, перешло к ним, и, как сказал Пекер, женщины в свою очередь спускали все на любовников.
Реми, слушая Галатца, мог как следует его рассмотреть. Перед ним сидел человек с помятым лицом, накладкой из волос на голове, с нервно подергивающимися руками, но все же сохранивший «былые черты». Он походил на старую куртизанку, жаловавшуюся на охлаждение к ней былых клиентов, распаленную гневом и напившуюся от злости.
Наконец поток его красноречия иссяк.
Но он еще не торопился уходить. Протрезвев от своих речей, он произнес:
– Мики, мне надо вам кое-что сказать. Задать вам один вопрос.
– А? – сказал Реми.
Он прислушался. Тон его гостя показался ему странным.
– Да, – сказал Галатц.
– Так что?
– Я не ушел вместе со всеми вовсе не потому, что хотел остаться с вами наедине.– Он помолчал.– А потому… мне очень неудобно… это такой личный вопрос… И если вы мне откажете… Во всяком случае, вы не будете смеяться, нет?
– Ну конечно!
– И вы никому не расскажете? Если люди, зная меня, это услышат, то очень удивятся. У нас в Париже так много дураков… Вы согласны? Все останется между нами? Обещаете?
Реми дал слово, но без всякого энтузиазма. Он не понимал.
И тут Галатц встал. Уже несколько минут, как у него сдвинулись брови, плотно сомкнулись губы; и всем своим видом он не внушал Реми никакого доверия.
– Верхний свет слишком резок, – произнес Галатц, – вы позволите?
Люстра погасла. Остался гореть лишь глобус, который разрисовал сам Реми. Он распространял приглушенный свет, создавая благоприятную атмосферу для душевных излияний. Реми специально выбрал эту лампу для мастерской, чтобы она мягким светом освещала комнату в те редкие минуты, когда в ней появлялась женщина. Молчание затянулось. На улице, по всей видимости, уже не ходили автобусы. Во всяком случае, их не было слышно. Галатц оставил в пепельнице горящую сигарету, и дым от нее поднимался высоко к потолку, затем его кольца расплывались в темноте. Как режиссер, удовлетворенный убранством сцены, он наконец произнес:
– Вот… Есть такие вещи, о которых лучше спрашивать в полумраке. Даже у своих друзей. Ведь мы с вами добрые друзья, не так ли?
Реми промолчал.
– Хорошо, – сказал его гость.
Он встал за спинкой стула, на котором сидел Реми, и положил ему руки на плечи. Реми почувствовал, как горячи его жесткие ладони. Он сделал движение, словно хотел отстраниться.
– Не шевелитесь, – сказал Галатц.– Я встал позади вас потому, что так мне будет легче с вами говорить. А вам будет проще мне честно ответить.
Реми стало не по себе. Что же хочет от него этот покрытый морщинами, потертый и развращенный человек, который только что дергался перед ним, словно марионетка? Почему его голос стал таким нежным? Под действием винных паров он уже наболтал много лишнего, а теперь эти откровения, симпатия… Реми многое бы дал, чтобы оказаться где-нибудь в другом месте. Почему этот, всегда уверенный в себе человек стал вдруг таким нерешительным? Все это казалось Реми странным и не внушало доверия. В конце концов, он совсем недавно познакомился с Галатцем и не все о нем знал, а люди иногда нам готовят такие сюрпризы… Реми уже ломал голову над тем, как ему, захваченному врасплох в собственном доме, выкрутиться из столь затруднительного положения.
Но Галатц все еще медлил.
– Знаете, Мики, – сказал он, – не бойтесь меня расстроить вашим ответом, даже если причините мне боль.
Реми не верил своим ушам: столько волнения он услышал в его голосе.
– Возможно, мне будет неприятно в какой-то момент, – произнес за его спиной все тот же взволнованный голос, – но по крайней мере я успокоюсь. Вот… Ответьте мне прямо, да или нет. Могу ли я…– Тут он замолк и затем глухим, дрогнувшим голосом произнес: – Могу ли я еще нравиться женщинам?
XI
– Алло, это господин Реми Шассо? С вами говорит Эме Лаваль.
– А! Прекрасно…– ответил Реми.– Мое почтение, мадам.
– Мне бы очень хотелось с вами встретиться и переговорить.
Прошло три месяца, как Пекер ушел от Эме к Магде Шомберг. И уже две недели, как уехал в Берлин на съемки фильма. Реми смутила просьба Эме, с которой он не был лично знаком.
– Прошу прощенья, мадам, но я в ближайшие дни буду очень занят. У меня срочная работа и…
Его слова были прерваны звонким и немного наигранным смехом, прозвучавшим на другом конце провода.
– Дорогой мой, успокойтесь и ничего не бойтесь. Я вовсе не собираюсь выведывать у вас что-то о Лулу и просить вашего содействия, чтобы нас примирить. Я ведь знаю, что вы очень хороший товарищ. И вот я рассчитываю именно на вашу порядочность. Мне нужно узнать одну подробность, которая известна только вам и касается лично меня. Не сомневайтесь, вас это не коснется. Послушайте, вы будете дома после обеда? Скажем, часов в пять?.. Вот и замечательно. Я к вам зайду в пять часов.
Реми впервые общался по телефону с Эме Лаваль. Не один раз Пекер, говоря, что скучает в ее обществе, просил друга присоединиться к их компании. Реми всегда находил предлог, чтобы увильнуть от приглашения. Со слов Пекера он составил о женщине такое мнение, что у него навсегда отпала охота с ней встречаться.
По воле случая ему уже пришлось познакомиться с Шомберг. И один только вид этого жандарма в юбке, снедаемого ненасытным огнем неудовлетворенной женской страсти, заставил всколыхнуться все, что еще оставалось чистого в его душе. Да, уже два года он жил в окружении всех этих пекеров, бебе десолей, монтеверди. И любительницы острых ощущений уже давно внесли его в список мальчиков, пользовавшихся определенной репутацией, чьи любовные качества рекомендовались той или иной женщине в зависимости от ее вкусов и склонностей. Однако Реми еще не успел до мозга костей пропитаться атмосферой вседозволенности и разврата. Он вел такой же образ жизни, как и его товарищи, но не разделял их мыслей и чувств. Он проявлял терпимость к безнравственным поступкам, но сам их не совершал, иначе говоря, он «допускал все», но только у других. В обществе, в котором вращался Реми, он пользовался репутацией замкнутого и необщительного человека, хотя на самом деле это было не так. Он мог держаться в стороне от компаний или отдельных лиц, если ему что-то не нравилось. Старая буржуазная закваска не позволяла ему следовать за товарищами, когда они направлялись, например, к Жесси Ровлинсон, известной своей экстравагантностью, к Магде Шомберг или же к мадам Тоннель, которой через своего супруга, директора крупной ежедневной газеты и близкого друга высокопоставленного чиновника в полиции, удалось прибрать к рукам всю парижскую агентуру.
Реми считал, что Эме принадлежит к этому же кругу. Ее многочисленные любовные связи, постоянно увеличивавшаяся с годами разница в возрасте с ее любовниками, ибо Эме по-прежнему продолжала подбирать для любовных игр молодых людей в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет, то, что Пекер о ней рассказывал, и в частности о странной нежности, которую она проявляла к этому юноше, – все это в глазах Реми ставило ее в один ряд с Шомберг и другими сластолюбивыми старыми и опасными каргами.
В прихожей раздался звонок. Он услышал, как Альберт прошел к выходу. Затем отворилась дверь мастерской. Это была она.
Эме улыбалась.
На ней было пестрое светлое платье, так как уже наступила весна. В руках она держала большой букет гвоздик. Она казалась оживленной, полной энергии, как будто вернувшейся с верховой прогулки; но самым удивительным была ее улыбка.
Улыбаясь, она показывала ровный ряд мелких и нетронутых временем зубов; ее глаза блестели. Улыбка оживляла ее увядающее лицо, возвращая ему молодость.
– Вам нравятся цветы? – спросила Эме, порывистым жестом протягивая букет.– Я знаю, что кому-то может показаться странным, когда женщина преподносит молодому человеку цветы. Но представьте, мы попали в пробку и мой шофер остановился на улице как раз напротив торговки цветами. Ах! Если бы вы ощутили их запах на забитой автомобилями дороге! Словно повеяло ароматом цветущих деревьев! Я опустила стекло и протянула руку. И купила всю охапку целиком. Поскорее поставьте их в вазу. У вас есть лимоны? Я умираю от жажды! Будьте добры, дайте мне стакан холодной воды прямо из-под крана с выжатым лимоном. И без сахара! Как у вас уютно. Не в самых строгих тонах, но в то же время не похоже на бивуак. Теперь я понимаю, почему Лулу так любил бывать у вас.
Реми ждал момента, когда ей надоест играть перед ним комедию, используя привычные артистические приемы, к которым она прибегает на сцене. Он ожидал, когда иссякнет поток ее красноречия и погаснет улыбка. Однако, присев на стул и отпив мелкими глотками из стакана, она снова заговорила, но уже не спеша и почти серьезным тоном, хотя по-прежнему улыбалась.
– Господин Шассо, – произнесла она, – не смотрите на меня с такой неприязнью и, чтобы лучше меня понять, представьте, что мы давно знакомы. Мне хорошо известно, что вы не хотели, чтобы мне вас представили. Да, да… Было много возможностей, но вы ни одной не воспользовались. Безусловно, у вас были на то основания. И, вероятно, весьма веские. Не зная меня, вы меня невзлюбили, и мне было очень неприятно это сознавать. Потому что Лулу мне много о вас рассказывал. И я прекрасно знаю… Я знаю, что вы отличаетесь от ваших друзей. Мне известно, какое хорошее влияние вы на него оказывали. Так вот, господин Шассо, скажу вам прямо, что мое сердце давно открыто для дружбы с вами.
Реми был настороже. Несмотря на то что женщина говорила теперь более естественным тоном, ему все же казалось, что ее слова доносятся до него со сцены. Легкость, с какой лилась ее речь, выдавала в ней опытную комедиантку, привыкшую «по ситуации» ловко подбирать нужные слова. И даже в ее обращении «господин Шассо», которого Реми давно не слышал, угадывалось намерение расположить его к себе. Он понимал, что ее визит был не случайным: нет, Эме Лаваль прекрасно знала, о чем с ним говорить, она тщательно подбирала слова и, следовательно, пыталась скрыть свои намерения.
Что же до ее улыбки, то она выдавала ее с головой. С лица Эме Лаваль во время спектакля не сходила застывшая, стандартная улыбка даже в самых драматических сценах. Пытаясь оправдать этот артистический и в то же время женский прием, она ссылалась на высокие авторитеты. «Мадам Сара, – говорила она, – с улыбкой играла Гермиону. Она не часто выступала в этой роли на сцене, но мне удалось ее увидеть. Там, где другие актрисы заходились в крике, мадам Сара произносила текст тихим голосом и с улыбкой. Например, слова: „Жестокий, я ли тебя не любила…“ – она произносила так, что у вас текли слезы, вы чувствовали ее страдания и муки, а она улыбалась. В тот день, когда я увидела это незабываемое зрелище, я поняла многое из того, о чем раньше даже и не подозревала в нашей профессии и в сердечных делах».
И она говорила правду. Знаменитая на весь Париж улыбка не покидала ее ни на минуту, исполняла ли она арии комических опер, романсы, опереточные куплеты, а затем, когда голос Эме ослаб и она перешла на драматическую сцену, именно своей улыбкой бывшая певица покоряла и очаровывала публику. Именно улыбка делала актрису привлекательной женщиной, несмотря на то что ее лицо и фигура уже были отмечены временем. Улыбка позволила по-новому раскрыться ее таланту, который от одного театрального сезона к другому проявлялся все больше и больше. Благодаря улыбке и женскому обаянию, которое она не утратила с возрастом, актриса осталась навсегда похожей на состарившуюся девочку.
Но именно эта улыбка, так мало вязавшаяся с тем представлением, которое Реми составил об Эме Лаваль, меньше всего внушала ему доверие. Он видел перед собой только актрису, не снимавшую своей сценической маски даже за кулисами.
К тому же ему было известно, что Эме вовсе не была свойственна такая сдержанность. Она прославилась своей эксцентричностью, взбалмошностью, необдуманными поступками. Из-за ошибок, допускаемых в речи, она стала притчей во языцех. Благодаря репертуару, ибо ей приходилось играть и классику, она усвоила правильные обороты речи. Однако временами Эме демонстрировала чудовищную невежественность, к радости журналистов, наживавшихся на статьях о ней. Например, она говорила: «Боже мой! Уже два часа ночи! Дорогие друзья, я вас покидаю: я возвращаюсь к моим пернатым».
Или говорила об одной из своих приятельниц: «У этой Вейскирш, однако, сохранилась хорошая фигура. Это легко можно объяснить, ведь она родом из Страсбурга, у нее эльзасская кариатида».
Или еще: «Когда я чувствую себя особенно уставшей, для меня нет лучшего отдыха, чем отправиться в открытой машине на прогулку в лес Фонтенбло и вернуться в вице-Версаль».
Надо признать, что ей присущи были две крайности. Если ее интеллект был не развит, то в области чувств она отличалась повышенной эмоциональностью. Как только Эме начинала говорить о любви, дружбе, восхищении, душевных волнениях – словом, о любых проявлениях чувств, которые она испытывала или которые существовали только в ее воображении, она будто перерождалась и на нее снисходила Божья благодать, которая вкладывала в ее уста удивительные слова. На репетициях она потрясала авторов пьес и своих более просвещенных партнеров по сцене почти непогрешимой искренностью, с которой она, повинуясь инстинкту, произносила слова своей роли. Но стоило ей перейти к рассуждениям, как она тут же запиналась. Порой она даже проваливала роли, которые требовали хоть немного интеллекта. Так, еще недавно в ревю она с подкупающей непринужденностью исполняла куплеты, не понимая их политического подтекста. Она была похожа на необразованную девушку из народа, которая, влюбившись, произносит вдохновенные прекрасные слова. Как только Эме Лаваль, играя свою роль, доходила до сцены, где потоком лились слова нежности, любви, упреков или отчаяния, она легко поднималась до высот классических героинь древности. И тогда зрители забывали ее возраст и видели перед собой уже не отяжелевшую с годами фигуру, а только выразительные глаза и улыбку. И неожиданно сквозь реплику или жест, вопреки часто невыразительному тексту, несмотря на современную одежду актрисы и ее репутацию, перед зрителями представала вместо бульварной комедиантки живая Маргарита, Жюльетта, Сильвия или Береника во плоти.
– Так вот, – произнесла она с улыбкой.– Вы, наверно, ломаете голову над тем, что меня привело к вам. Я заглянула к вам не для того, чтобы с вашей помощью найти средство вернуть Лулу. Он и так ко мне вернется, когда уйдет от Магды. Не раньше и не позже. Когда он почувствует, что время его прошло. Как говорят, ему на роду написано расстаться с Шомберг. Конечно, я не претендую на то, что могу предсказывать чью-то судьбу, но есть вещи, которые я чувствую. И мне известно, за какого рода удовольствиями охотится Магда. И, зная возможности Лулу, могу сказать, что долго он не протянет. Вы же знаете, что Лулу имеет свою гордость… вы, конечно, понимаете, о чем я говорю? И когда он осознает, что больше всего в нем ценит Магда, он надуется, как гусак, и уйдет. Я признаю, что Лулу не любит, возможно, женщин, как таковых, но ему хочется, чтобы его больше любили за ум, умение поддержать разговор, актерский талант, чем за физические данные. Мне это хорошо известно, я его достаточно изучила…
Улыбка по-прежнему не сходила с ее лица. Она отвернулась к окну. На мгновение ее взгляд приобрел отсутствующее выражение. Затем она заговорила вновь:
– Скоро он станет сравнивать Магду со мной, вернее, нашу манеру любить. Возможно, он уже это делает. Главное, чтобы у него, когда ему опротивеет Магда, было время пожалеть о том, что он со мной расстался.
Именно поэтому я не хочу, чтобы он поскорее поссорился с Магдой. Для меня лучше, если такое решение постепенно созреет в его глупой голове. И тогда, если какое-то время спустя мне повезет и Лулу однажды снова ко мне вернется, я должна знать, как не упустить шанс и привязать его к себе. Вот что, господин Шассо, привело меня к вам. Хочу еще вам сказать, что я стремлюсь вернуть Лулу не только потому, что испытываю в нем нужду; будет вернее, если я скажу… что это нужно прежде всего ему. Потому что…
В этот момент ее голос дрогнул. Эме глубоко вздохнула, разгладила носовой платок, который всегда носила с собой, затем скомкала его и зажала в кулаке. Склонив голову, она снова взглянула на Реми. Улыбка по-прежнему освещала ее лицо.
– Потому что, – начала она снова, – быть со мной… я хочу сказать, быть нам вместе для него тоже счастье. Никто не будет его любить так, как делаю это я. На сей счет у меня сомнений нет, да и он, глупыш, прекрасно знает… Зачем ему еще что-то искать? Ведь я на все закрывала глаза… О! Я знаю, он меня высмеивает, рассказывает обо мне небылицы своим друзьям и уж, конечно, не раз выставлял меня в смешном свете перед вами, да, да… Между тем я уверена, что в глубине души он знает, что нигде и ни с кем… в общем, что говорить, он все же продолжает дорожить своей Меме…
Несмотря на улыбку, ее глаза как-то по-особенному заблестели. И Реми заметил, что на них навернулись слезы. Несколько минут она сидела с таким выражением лица, будто была на грани нервного срыва. Затем ее брови поднялись, она закусила нижнюю губу, и слезы потекли по ее щекам. Отвернувшись, она высморкалась.
– Господин Шассо, я не досаждаю вам своими разговорами? Нет? Вы видите, мы сразу сделались друзьями. Я же вас предупреждала, что не покажусь вам вздорной бабой. А вы обо мне Бог весть что думали! О! Я вас ни в чем не упрекаю! К этому принуждает наша парижская жизнь. В прошлом году, в сентябре, если бы вы приняли мое приглашение поехать с нами отдыхать… я хочу сказать, если бы вы могли освободиться… я знаю, знаю… Лулу мне говорил, что вам не удалось вырваться… Да, если бы вы с нами поехали, у вас было бы другое мнение обо мне. У меня в Ламалуке прекрасный домик, он стоит один среди леса в четырех километрах от Руффина. У меня свой отдельный пляж. Вообще-то у меня есть сосед, старый пенсионер, который когда-то работал в колонии, но он там никогда не показывается. Это небольшая заброшенная бухта, какие встречаются на побережье. К ней можно добраться только морем или же через мое владение. Тропинка ведет через поле, засеянное аронником. Мне кажется, что вам бы там очень понравилось. Не прошло и двух дней, как Лулу стал совсем другим. Вы бы его там не узнали. Он весь день проводил в купальных трусах. По утрам я отдыхала в шезлонге, а он карабкался на прибрежные скалы. Он охотился на морских ежей. Я смотрела, как он нырял, исчезал за скалами и снова появлялся. Я смотрела, как он наклонялся, поднимал камни. Время от времени он оборачивался ко мне. Показывая мне морского ежа, которого держал в руках, он кричал: «Меме, посмотри, еще один мастодонт!» Я отвечала, что это замечательно, и просила быть осторожным на скользких камнях. А он смеялся мне в ответ. Нарочно, чтобы меня напугать, он прыгал со скалы на скалу под ослепительным солнцем между небом и водой. Знаете, в эти минуты он был мне намного ближе, чем во время любви. Боже мой! Как я была счастлива! За три дня на пляже он обгорел, и мне пришлось лечить его солнечные ожоги, чтобы не лупилась кожа. Он спал по десять часов, не считая двухчасовой послеобеденной сиесты. Он здоровел на глазах. А я не уставала себе повторять, что все это благодаря мне. Я думала, что моя любовь оказывает на него благотворное воздействие. И не могу даже сказать, насколько я чувствовала себя счастливой!.. Такой счастливой, что за все время нашего пребывания там мы ни разу не занимались любовью.
– А! Прекрасно…– ответил Реми.– Мое почтение, мадам.
– Мне бы очень хотелось с вами встретиться и переговорить.
Прошло три месяца, как Пекер ушел от Эме к Магде Шомберг. И уже две недели, как уехал в Берлин на съемки фильма. Реми смутила просьба Эме, с которой он не был лично знаком.
– Прошу прощенья, мадам, но я в ближайшие дни буду очень занят. У меня срочная работа и…
Его слова были прерваны звонким и немного наигранным смехом, прозвучавшим на другом конце провода.
– Дорогой мой, успокойтесь и ничего не бойтесь. Я вовсе не собираюсь выведывать у вас что-то о Лулу и просить вашего содействия, чтобы нас примирить. Я ведь знаю, что вы очень хороший товарищ. И вот я рассчитываю именно на вашу порядочность. Мне нужно узнать одну подробность, которая известна только вам и касается лично меня. Не сомневайтесь, вас это не коснется. Послушайте, вы будете дома после обеда? Скажем, часов в пять?.. Вот и замечательно. Я к вам зайду в пять часов.
Реми впервые общался по телефону с Эме Лаваль. Не один раз Пекер, говоря, что скучает в ее обществе, просил друга присоединиться к их компании. Реми всегда находил предлог, чтобы увильнуть от приглашения. Со слов Пекера он составил о женщине такое мнение, что у него навсегда отпала охота с ней встречаться.
По воле случая ему уже пришлось познакомиться с Шомберг. И один только вид этого жандарма в юбке, снедаемого ненасытным огнем неудовлетворенной женской страсти, заставил всколыхнуться все, что еще оставалось чистого в его душе. Да, уже два года он жил в окружении всех этих пекеров, бебе десолей, монтеверди. И любительницы острых ощущений уже давно внесли его в список мальчиков, пользовавшихся определенной репутацией, чьи любовные качества рекомендовались той или иной женщине в зависимости от ее вкусов и склонностей. Однако Реми еще не успел до мозга костей пропитаться атмосферой вседозволенности и разврата. Он вел такой же образ жизни, как и его товарищи, но не разделял их мыслей и чувств. Он проявлял терпимость к безнравственным поступкам, но сам их не совершал, иначе говоря, он «допускал все», но только у других. В обществе, в котором вращался Реми, он пользовался репутацией замкнутого и необщительного человека, хотя на самом деле это было не так. Он мог держаться в стороне от компаний или отдельных лиц, если ему что-то не нравилось. Старая буржуазная закваска не позволяла ему следовать за товарищами, когда они направлялись, например, к Жесси Ровлинсон, известной своей экстравагантностью, к Магде Шомберг или же к мадам Тоннель, которой через своего супруга, директора крупной ежедневной газеты и близкого друга высокопоставленного чиновника в полиции, удалось прибрать к рукам всю парижскую агентуру.
Реми считал, что Эме принадлежит к этому же кругу. Ее многочисленные любовные связи, постоянно увеличивавшаяся с годами разница в возрасте с ее любовниками, ибо Эме по-прежнему продолжала подбирать для любовных игр молодых людей в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет, то, что Пекер о ней рассказывал, и в частности о странной нежности, которую она проявляла к этому юноше, – все это в глазах Реми ставило ее в один ряд с Шомберг и другими сластолюбивыми старыми и опасными каргами.
В прихожей раздался звонок. Он услышал, как Альберт прошел к выходу. Затем отворилась дверь мастерской. Это была она.
Эме улыбалась.
На ней было пестрое светлое платье, так как уже наступила весна. В руках она держала большой букет гвоздик. Она казалась оживленной, полной энергии, как будто вернувшейся с верховой прогулки; но самым удивительным была ее улыбка.
Улыбаясь, она показывала ровный ряд мелких и нетронутых временем зубов; ее глаза блестели. Улыбка оживляла ее увядающее лицо, возвращая ему молодость.
– Вам нравятся цветы? – спросила Эме, порывистым жестом протягивая букет.– Я знаю, что кому-то может показаться странным, когда женщина преподносит молодому человеку цветы. Но представьте, мы попали в пробку и мой шофер остановился на улице как раз напротив торговки цветами. Ах! Если бы вы ощутили их запах на забитой автомобилями дороге! Словно повеяло ароматом цветущих деревьев! Я опустила стекло и протянула руку. И купила всю охапку целиком. Поскорее поставьте их в вазу. У вас есть лимоны? Я умираю от жажды! Будьте добры, дайте мне стакан холодной воды прямо из-под крана с выжатым лимоном. И без сахара! Как у вас уютно. Не в самых строгих тонах, но в то же время не похоже на бивуак. Теперь я понимаю, почему Лулу так любил бывать у вас.
Реми ждал момента, когда ей надоест играть перед ним комедию, используя привычные артистические приемы, к которым она прибегает на сцене. Он ожидал, когда иссякнет поток ее красноречия и погаснет улыбка. Однако, присев на стул и отпив мелкими глотками из стакана, она снова заговорила, но уже не спеша и почти серьезным тоном, хотя по-прежнему улыбалась.
– Господин Шассо, – произнесла она, – не смотрите на меня с такой неприязнью и, чтобы лучше меня понять, представьте, что мы давно знакомы. Мне хорошо известно, что вы не хотели, чтобы мне вас представили. Да, да… Было много возможностей, но вы ни одной не воспользовались. Безусловно, у вас были на то основания. И, вероятно, весьма веские. Не зная меня, вы меня невзлюбили, и мне было очень неприятно это сознавать. Потому что Лулу мне много о вас рассказывал. И я прекрасно знаю… Я знаю, что вы отличаетесь от ваших друзей. Мне известно, какое хорошее влияние вы на него оказывали. Так вот, господин Шассо, скажу вам прямо, что мое сердце давно открыто для дружбы с вами.
Реми был настороже. Несмотря на то что женщина говорила теперь более естественным тоном, ему все же казалось, что ее слова доносятся до него со сцены. Легкость, с какой лилась ее речь, выдавала в ней опытную комедиантку, привыкшую «по ситуации» ловко подбирать нужные слова. И даже в ее обращении «господин Шассо», которого Реми давно не слышал, угадывалось намерение расположить его к себе. Он понимал, что ее визит был не случайным: нет, Эме Лаваль прекрасно знала, о чем с ним говорить, она тщательно подбирала слова и, следовательно, пыталась скрыть свои намерения.
Что же до ее улыбки, то она выдавала ее с головой. С лица Эме Лаваль во время спектакля не сходила застывшая, стандартная улыбка даже в самых драматических сценах. Пытаясь оправдать этот артистический и в то же время женский прием, она ссылалась на высокие авторитеты. «Мадам Сара, – говорила она, – с улыбкой играла Гермиону. Она не часто выступала в этой роли на сцене, но мне удалось ее увидеть. Там, где другие актрисы заходились в крике, мадам Сара произносила текст тихим голосом и с улыбкой. Например, слова: „Жестокий, я ли тебя не любила…“ – она произносила так, что у вас текли слезы, вы чувствовали ее страдания и муки, а она улыбалась. В тот день, когда я увидела это незабываемое зрелище, я поняла многое из того, о чем раньше даже и не подозревала в нашей профессии и в сердечных делах».
И она говорила правду. Знаменитая на весь Париж улыбка не покидала ее ни на минуту, исполняла ли она арии комических опер, романсы, опереточные куплеты, а затем, когда голос Эме ослаб и она перешла на драматическую сцену, именно своей улыбкой бывшая певица покоряла и очаровывала публику. Именно улыбка делала актрису привлекательной женщиной, несмотря на то что ее лицо и фигура уже были отмечены временем. Улыбка позволила по-новому раскрыться ее таланту, который от одного театрального сезона к другому проявлялся все больше и больше. Благодаря улыбке и женскому обаянию, которое она не утратила с возрастом, актриса осталась навсегда похожей на состарившуюся девочку.
Но именно эта улыбка, так мало вязавшаяся с тем представлением, которое Реми составил об Эме Лаваль, меньше всего внушала ему доверие. Он видел перед собой только актрису, не снимавшую своей сценической маски даже за кулисами.
К тому же ему было известно, что Эме вовсе не была свойственна такая сдержанность. Она прославилась своей эксцентричностью, взбалмошностью, необдуманными поступками. Из-за ошибок, допускаемых в речи, она стала притчей во языцех. Благодаря репертуару, ибо ей приходилось играть и классику, она усвоила правильные обороты речи. Однако временами Эме демонстрировала чудовищную невежественность, к радости журналистов, наживавшихся на статьях о ней. Например, она говорила: «Боже мой! Уже два часа ночи! Дорогие друзья, я вас покидаю: я возвращаюсь к моим пернатым».
Или говорила об одной из своих приятельниц: «У этой Вейскирш, однако, сохранилась хорошая фигура. Это легко можно объяснить, ведь она родом из Страсбурга, у нее эльзасская кариатида».
Или еще: «Когда я чувствую себя особенно уставшей, для меня нет лучшего отдыха, чем отправиться в открытой машине на прогулку в лес Фонтенбло и вернуться в вице-Версаль».
Надо признать, что ей присущи были две крайности. Если ее интеллект был не развит, то в области чувств она отличалась повышенной эмоциональностью. Как только Эме начинала говорить о любви, дружбе, восхищении, душевных волнениях – словом, о любых проявлениях чувств, которые она испытывала или которые существовали только в ее воображении, она будто перерождалась и на нее снисходила Божья благодать, которая вкладывала в ее уста удивительные слова. На репетициях она потрясала авторов пьес и своих более просвещенных партнеров по сцене почти непогрешимой искренностью, с которой она, повинуясь инстинкту, произносила слова своей роли. Но стоило ей перейти к рассуждениям, как она тут же запиналась. Порой она даже проваливала роли, которые требовали хоть немного интеллекта. Так, еще недавно в ревю она с подкупающей непринужденностью исполняла куплеты, не понимая их политического подтекста. Она была похожа на необразованную девушку из народа, которая, влюбившись, произносит вдохновенные прекрасные слова. Как только Эме Лаваль, играя свою роль, доходила до сцены, где потоком лились слова нежности, любви, упреков или отчаяния, она легко поднималась до высот классических героинь древности. И тогда зрители забывали ее возраст и видели перед собой уже не отяжелевшую с годами фигуру, а только выразительные глаза и улыбку. И неожиданно сквозь реплику или жест, вопреки часто невыразительному тексту, несмотря на современную одежду актрисы и ее репутацию, перед зрителями представала вместо бульварной комедиантки живая Маргарита, Жюльетта, Сильвия или Береника во плоти.
– Так вот, – произнесла она с улыбкой.– Вы, наверно, ломаете голову над тем, что меня привело к вам. Я заглянула к вам не для того, чтобы с вашей помощью найти средство вернуть Лулу. Он и так ко мне вернется, когда уйдет от Магды. Не раньше и не позже. Когда он почувствует, что время его прошло. Как говорят, ему на роду написано расстаться с Шомберг. Конечно, я не претендую на то, что могу предсказывать чью-то судьбу, но есть вещи, которые я чувствую. И мне известно, за какого рода удовольствиями охотится Магда. И, зная возможности Лулу, могу сказать, что долго он не протянет. Вы же знаете, что Лулу имеет свою гордость… вы, конечно, понимаете, о чем я говорю? И когда он осознает, что больше всего в нем ценит Магда, он надуется, как гусак, и уйдет. Я признаю, что Лулу не любит, возможно, женщин, как таковых, но ему хочется, чтобы его больше любили за ум, умение поддержать разговор, актерский талант, чем за физические данные. Мне это хорошо известно, я его достаточно изучила…
Улыбка по-прежнему не сходила с ее лица. Она отвернулась к окну. На мгновение ее взгляд приобрел отсутствующее выражение. Затем она заговорила вновь:
– Скоро он станет сравнивать Магду со мной, вернее, нашу манеру любить. Возможно, он уже это делает. Главное, чтобы у него, когда ему опротивеет Магда, было время пожалеть о том, что он со мной расстался.
Именно поэтому я не хочу, чтобы он поскорее поссорился с Магдой. Для меня лучше, если такое решение постепенно созреет в его глупой голове. И тогда, если какое-то время спустя мне повезет и Лулу однажды снова ко мне вернется, я должна знать, как не упустить шанс и привязать его к себе. Вот что, господин Шассо, привело меня к вам. Хочу еще вам сказать, что я стремлюсь вернуть Лулу не только потому, что испытываю в нем нужду; будет вернее, если я скажу… что это нужно прежде всего ему. Потому что…
В этот момент ее голос дрогнул. Эме глубоко вздохнула, разгладила носовой платок, который всегда носила с собой, затем скомкала его и зажала в кулаке. Склонив голову, она снова взглянула на Реми. Улыбка по-прежнему освещала ее лицо.
– Потому что, – начала она снова, – быть со мной… я хочу сказать, быть нам вместе для него тоже счастье. Никто не будет его любить так, как делаю это я. На сей счет у меня сомнений нет, да и он, глупыш, прекрасно знает… Зачем ему еще что-то искать? Ведь я на все закрывала глаза… О! Я знаю, он меня высмеивает, рассказывает обо мне небылицы своим друзьям и уж, конечно, не раз выставлял меня в смешном свете перед вами, да, да… Между тем я уверена, что в глубине души он знает, что нигде и ни с кем… в общем, что говорить, он все же продолжает дорожить своей Меме…
Несмотря на улыбку, ее глаза как-то по-особенному заблестели. И Реми заметил, что на них навернулись слезы. Несколько минут она сидела с таким выражением лица, будто была на грани нервного срыва. Затем ее брови поднялись, она закусила нижнюю губу, и слезы потекли по ее щекам. Отвернувшись, она высморкалась.
– Господин Шассо, я не досаждаю вам своими разговорами? Нет? Вы видите, мы сразу сделались друзьями. Я же вас предупреждала, что не покажусь вам вздорной бабой. А вы обо мне Бог весть что думали! О! Я вас ни в чем не упрекаю! К этому принуждает наша парижская жизнь. В прошлом году, в сентябре, если бы вы приняли мое приглашение поехать с нами отдыхать… я хочу сказать, если бы вы могли освободиться… я знаю, знаю… Лулу мне говорил, что вам не удалось вырваться… Да, если бы вы с нами поехали, у вас было бы другое мнение обо мне. У меня в Ламалуке прекрасный домик, он стоит один среди леса в четырех километрах от Руффина. У меня свой отдельный пляж. Вообще-то у меня есть сосед, старый пенсионер, который когда-то работал в колонии, но он там никогда не показывается. Это небольшая заброшенная бухта, какие встречаются на побережье. К ней можно добраться только морем или же через мое владение. Тропинка ведет через поле, засеянное аронником. Мне кажется, что вам бы там очень понравилось. Не прошло и двух дней, как Лулу стал совсем другим. Вы бы его там не узнали. Он весь день проводил в купальных трусах. По утрам я отдыхала в шезлонге, а он карабкался на прибрежные скалы. Он охотился на морских ежей. Я смотрела, как он нырял, исчезал за скалами и снова появлялся. Я смотрела, как он наклонялся, поднимал камни. Время от времени он оборачивался ко мне. Показывая мне морского ежа, которого держал в руках, он кричал: «Меме, посмотри, еще один мастодонт!» Я отвечала, что это замечательно, и просила быть осторожным на скользких камнях. А он смеялся мне в ответ. Нарочно, чтобы меня напугать, он прыгал со скалы на скалу под ослепительным солнцем между небом и водой. Знаете, в эти минуты он был мне намного ближе, чем во время любви. Боже мой! Как я была счастлива! За три дня на пляже он обгорел, и мне пришлось лечить его солнечные ожоги, чтобы не лупилась кожа. Он спал по десять часов, не считая двухчасовой послеобеденной сиесты. Он здоровел на глазах. А я не уставала себе повторять, что все это благодаря мне. Я думала, что моя любовь оказывает на него благотворное воздействие. И не могу даже сказать, насколько я чувствовала себя счастливой!.. Такой счастливой, что за все время нашего пребывания там мы ни разу не занимались любовью.