Страница:
– Садись.
– Холодно, пусть еще прогреется, – сказала она, открыв дверцу и пощупав сиденье.
– Знаешь, сколько нам придется ждать, – ответил он, усаживаясь.
– А ты покури пока.
– Садись.
Пришлось подчиниться.
– Держи, – сказал он и сунул ей футляр.
– Положи туда.
– А если упадет.
Он легко раздражался.
– Не упадет. Мне и так холодно. А еще держать футляр.
– Футляр не холодный.
– Ну скоро мы?..
– Еще немного, пусть поработает...
– Видишь.
– Что?
– Ничего.
– Не спорь.
– Я не спорю. Просто я и говорила, что подождем, а ты нет, а вот теперь сам.
– Все. Тронулись.
– Иго-го! «В страну Восходящего Солнца, где бродят косые японцы, смешные, слепые японцы... Император Хирото!»
– Откуда это?
– Денис Слепцов поет.
Они проехали по двору, вырулили на дорогу, под колесами хрустели комья смерзшегося снега, льда. Печка была неисправна. В салоне воняло табаком. Хотя он ей тысячу раз обещал не курить. Проезжали машины с заснеженными крышами, кузовами. Может быть, на самом деле у них начались белые ночи и дни.
Он включил транзистор. Маму это бесит, она говорит, что на работе устает от шума, и всюду ее насилуют: в кухне – радио, в комнате – телевизор, магнитофон, в машине – транзистор, о, боже, с ума сойти. Он обещал купить наушники, а ей – беруши: береги уши. Но не купил. Купил меч зачем-то. Мама чуть...
Но она-то догадывается, зачем. Просто он хочет превратить их карточный домик в замок. Иногда и ей кажется: это комнаты замка, в гулких переходах звучат голоса.
Город, засыпанный внезапным снегом, выглядел странно. Еще совсем недавно горячо светило солнце, ну, не так уж тепло, как летом, но все-таки. Это уже бесповоротно: осень.
Папа говорит, напиши о лете, раз не хочется про осень. Раз ты ее не любишь. Люби холод, школу, сольфеджио...
Он посигналил облезлому псу.
Тональность до мажор. Неустойчивые звуки (ступени I, II, III, IV).
Чи-жик, чи-жик...
– Папа, мне мешает твой приемник.
– Мешает?
– Обдумывать.
Он выключил и не спросил, что именно обдумывать, а ей не хотелось самой выклянчивать. Мог бы догадаться, что ей все кишки выматывает это сочинение. У нее и так голова кругом. На носу сольфеджио, и вообще...
Они ехали уже по центру. Откуда-то снизу всплывали купола собора. Весной он сводил ее туда. Упросила. Старики, свечки, кресты, картины-иконы, – ее это все слегка напугало. Но потом они развеселились. Дело было так: вышли в «прихожую» собора, там висел ящичек вроде почтового деревенского, только побольше, потолще раза в два, и, оказывается, в прорезь нужно бросать деньги, а не письма – но кому письма? – и папа ей говорит: брось это, – дает мелочь, а она еще так посмотрела и переспросила: прямо здесь? – и он ей кивнул, и она размахнулась – думала, ритуал такой – и брызнула со звоном монетками по плитам, монетки рассыпались в разные стороны, покатились под ноги вошедшим. Вошедшие онемели. Папа схватил ее и потащил прочь. Но он же сам сказал: брось.
Собор всплывал как будто со дна. Озера. Или моря.
Чижик-пыжик, где ты был. Сейчас Слепцов начнет духариться. На Фонтанке водку пил. Алена Аркадьевна озвереет. Сначала сделает вид, что не слышит. А потом... Автомобиль свернул на другую улицу, и вырастающий из-под серых вод собор пропал. Эта, новая улица была, как седло. Автомобиль скользнул вниз. Лучше бы ее отдали в конную школу, она же просила. И дед был за нее. Нет. Теперь считай зубы Алены Аркадьевны – у нее большой рот. Черный бант, коротенькая юбка. Папа говорит, что она не такая уж старуха, не ври. На самом деле – древняя, как баба Яга. Вся в духах – потом два дня в носу этот запах. Кошмар.
Справа двухэтажный бледно-желтоватый дом. На втором этаже на левом балконе всегда допоздна цветы, каждый год разные: красные, или желтые, или белые; большие, пышные, высовываются сквозь решетку, как узники. В эту осень белые. Сейчас завалены снегом. Теперь им конец. Кто там живет. Никогда не удается увидеть хозяйку. Для кого она цветы разводит. Поздние.
О лете можно много рассказывать. Однажды вечером в деревенском доме они укладывались спать – и вдруг раздался непонятный звук; и повторился, как будто на крыше кто-то по-космически чирикал. Отец сказал, что это она привлекла пришельца. Вечером она упражнялась перед открытым окном. Ее приходили послушать деревенские, две сестры и их маленький брат, наголо остриженный, в болячках, измазанный зеленкой. Звук далеко разносился по деревне, они услышали и пришли, попросили сыграть. Ничего не поделаешь. Сыграла им Жигу... чью-то... Папа ругается, если она забывает. Смешно. Не все ли равно, чья музыка. Главное, какая. Есть, как бабочки и стрекозы. Есть нудная и мрачная, как соборные плиты.
В одном городе жила-была (был такой город или не был) в городе Юхдирчисвентойе девочка, миллионерша, по имени Хелли, Хелли Бенсон. У нее был любимый сад. Как ни странно, город был черный. Какая жалость.
Но на самом-то деле Хелли Бенсон не миллионерша, она работала на радиостанции (как папа). Она была племянницей Джины, приехала погостить. На пляже она как-то повстречалась с Тедом. Вскоре она стала работать служанкой в доме у Кепфеллов. Тед и Хелли полюбили друг друга. Джина стала любовницей Мейсона и пыталась убить Сиси во время его болезни: отключила аппарат, который поддерживал... Автомобиль затормозил.
– Приехали.
Отец не уезжал, пока она не дошагала до тяжелой двери музыкальной школы (ах, если бы за дверью было лошадиное стойло, пахло бы овсом, сеном, седлами, и гулкие удары копыт раздавались бы под сводами) и, оглянувшись, кивнула ему – он уже курил – но! Поезжай! Дверь открылась и закрылась, папа исчез. Впереди за освещенным столом сидела вахтерша, седая, в очках. Девочка покорно подошла к ней, поздоровалась – та, как обычно, только взглянула, а может, даже и нет. Надо было успеть до начала в туалет, а то потом придется терпеть или отпрашиваться. Она торопливо разделась.
Итак, сначала сорок пять минут сольфеджио, затем сорок пять минут специальности. Иго-го...
– Привет.
– Привет.
Шепотом:
– Алена ревет.
– Ревет?
– Сакс Федоров не пришел.
– Не пришел?
– Болен.
– Чем?
– Грипп.
– Ну и что?
– Шшш!..
Алена Аркадьевна. Юбка, бант, румяна, туча духов. И глаза злые, красные. Ну, сегодня она им даст! Мама говорит, что она типичная истеричка.
Галя вдруг подумала: а не живет ли как раз в том доме с цветами Алена Аркадьевна? Чем-то они были похожи. Дом и она.
Специальность отменили. Учительница Медведева не пришла, заболела.
Сорок пять минут Галя просидела в вестибюле с подружкой, обсуждая положение Сиси Кепфелла и гадая, будет ли ребенок у Иден, которая пила противозачаточные таблетки, несмотря на то, что Керк хотел, чтобы у них был ребенок.
Затем она выглянула на улицу. По улице мимо главпочтамта, мимо одинокого раскидистого дуба шла ее кривоногая небольшая бабушка в зеленом пальто с лисьим воротником. Опять она надела эту рухлядь, хотя папа ее просил не таскать этот экспонат. Бабушка была печальна.
Галя попрощалась с подружкой и отдала бабушке папку, футляр понесла сама. Бабушка вздыхала. Улица была ослепительной. В разрывы облаков светило солнце.
Но город Юх... Юххх...
Повздыхав, бабушка – так и не дождавшись участливого вопроса, что такое случилось, – наконец сказала:
– Сейчас я встретила мальчика. Такого черненького, кудрявого. Он шел с каким-то инструментом из твоей школы. У него был убитый вид. Инструмент почти тащился по земле.
Ну, начинается, подумала девочка. Но рассказ бабушки ее заинтересовал. Выдержав паузу и дождавшись-таки вопросительного взгляда внучки, бабушка продолжила:
– И что он говорил, Гала?
– Что? – не вытерпела она.
– Он говорил: что скажет моя бедная мамочка?!
– А, наверно, двойку схватил.
– Но зачем такие страдания? Из-за чего. О, Господи, плюнуть и растереть, прости за выражение.
– Искусство требует жертв.
Хотя, конечно, лучше ездить на лошади.
– Может, ты и права. Но в жизни и без того так много, так много...
В лицо ей ударило солнце, и бабушка заслонилась ладонью. Настроение у нее уже переменилось.
– Ты знаешь, почему погода улучшилась? – деловито спросила она.
– Нет, – ответила девочка. Хотя на самом деле догадывалась.
– Я встала, увидела и помолилась, чтобы нам с тобой идти было весело.
Так я и думала, подумала девочка. Она пожала плечами. Бабушка быстро взглянула на нее.
– Ты мне не веришь?
– Ну, – сказала девочка, – возможно, это обычное совпадение.
– Ха-ха-ха! – рассмеялась бабушка, показывая редкие желтые зубы (зубной пастой и щеткой она категорически отказывалась пользоваться, считая, что это-то как раз и разрушает зубы – как осадные машины крепостные стены). – Ты же отлично знаешь, голубушка, сколько у меня было таких совпадений.
Сейчас она скажет, что все ее критикуют, но это кто все сделал? Она, что ли, бабушка Рита, – звезды, деревья, солнце, Кавказ, Ялту? Бабушка бывала на юге вместе с дедом, пока они не разошлись, пока ее семью не разбила соперница, и дедушка сбежал с нею на север, и уже с севера ездил с соперницей на юг. Странно, на что она надеялась, такая худенькая, кривоногая. Как вообще дед взял ее в первые жены. Правда, все утверждают, что в былые времена бабушка завораживала; у нее коса спускалась ниже пояса, волосы были блестящие, густые без всяких пантинпровитов; и когда молодой дедушка шел с ней или ехал в автобусе, разные мужчины глазели на бабушку, а кое-кто делал знаки дедушке: мол, ну-у, ты хват. В подтверждение всех этих россказней показывали фотографии молодой бабушки. Девушка на фотографиях соответствовала всем описаниям. Но неужели это и была бабушка?..
В этот раз бабушка не стала приводить свои неотразимые аргументы.
– Чем вы сегодня занимались? – спросила она.
– Да-а, – небрежно ответила девочка. – Я лучше расскажу тебе считалку:
– Тебе не понравилось?
– Нет, – сказала она решительно.
– Почему?
– Не знаю, – сказала бабушка.
Девочка подумала о своей героине из города... В который идет музыкант. В черный город.
Ну а настоящий город весь сиял. Проплывет облако, и солнце, синева в деревьях, окнах. Под снегом рдяная, желтая листва. Резко сигналят автомобили. С черных проводов обрываются снежные клочья. Трамваи дребезжат. В бойницах крепости сквозит глубокое небо. Особенно красивы огромные витрины универмага. Как бы туда заманить бабушку. На втором этаже дымковская игрушка: изумительно яркие белые птицы, торговцы, бабы, медведи, коровы, олени, пастухи; и рядом подсвечники в виде домиков гномов; золотые и серебряные украшения, вечерние платья, шляпки. Но разве бабушку уговоришь. Она скажет, что там полно микробов. В лифте она ездит, не дыша. Интересно, а как же в трамвае? Вообще в таком случае лучше всего передвигаться по городу в скафандре.
– О чем думает моя иволга? – спросила бабушка.
Удобный момент.
– О том, что надо купить тетрадку... для нот. Зайдем в универмаг?
– А у тебя есть деньги?
– Нет.
– И у бабушки нет, – торжествуя, сказала она.
Деньги у нее есть. Все дело в микробах. У нее враг номер один – микробы. Враг номер два – всякие пьяницы, враг номер три – губители живого, те, кто рубит, пилит в городе деревья.
Да, этот город был подводным. Люди передвигались в скафандрах, по рельсам вместо трамваев ходили подводные лодки, вместо птиц плавали рыбы, морские звезды, осьминоги, дельфины, акулы.
Они приостановились. Бабушка спросила, пройти ли им до следующей остановки или здесь сесть на трамвай. Девочка подумала, повела глазами в одну, в другую сторону. Бабушка ее поцеловала.
– Ну мое сокровище!
Девочке стыдно стало, что все слышат.
– Пойдем.
Незаметно она отерла поцелованную щеку.
За ними наблюдал каменный сидящий человек, у него были волнистые волосы, усы. Он был огромен, девочка думала, что живому ему не понравился бы этот памятник.
Но бабушка вдруг заметила, что за ними действительно кто-то следит. Следует. Он шел за ними от площади, говорила она потом, тип, мне сразу он бросился в глаза. Что ему от нас надо было? Как что! Твой инструмент! Его надо прятать в сумку, сколько раз вам говорить. Инструмент привезли из Италии, один папин друг.
Преследуемые типом, они сели в трамвай – бабушка держалась за поручень, положив на него кленовый лист, то же и девочка: предосторожность против микробов. Бабушка отобрала у нее инструмент, а девочке отдала папку с нотами, папки было не жалко. Бабушка озиралась.
На конечной остановке они стали выходить – как вдруг бабушка замерла и схватила девочку за руку. Оказывается, и тип ехал в этом же трамвае, но в другом вагоне. Бабушка успела его заметить и, побледнев, замерла. Все вышли, а они остались. “Просьба покинуть вагон”, – прохрипел динамик над ними. Бабушка ни с места. “Еще раз повторяю...” – начал динамик и вдруг замолчал. Показался водитель. Усатый, толстый, рыжий, он был похож на моржа.
– Ну? что не ясно?
– Мы поедем дальше.
– Куда дальше? На кладбище? Здесь конечная.
– Ваш юмор неуместен.
Девочка вообразила, что конфликт возник по простой причине: у двоих пассажиров не оказалось скафандров, а водитель подлодки пытался их выставить. И это ему удалось. Он буквально вытеснил их своим большим животом. Бабушка огляделась. Но типа нигде не было видно. Тем не менее они добирались до дома окольными путями, входили в чужие подъезды и выходили. Наконец вошли в собственный, вызвали лифт, и, когда двери открылись, бабушка набрала, как ныряльщик, воздуха, и они поплыли вверх, в карточный замок.
– Господи, – сказала, отдышавшись в квартире, бабушка, – неужели нет таких мест, где бы не было всего этого.
– Микробов? – спросила девочка, стаскивая куртку.
– Всего такого, – сказала бабушка и сделала печальный жест.
– Конечно, нет, – ответила девочка.
4
– Холодно, пусть еще прогреется, – сказала она, открыв дверцу и пощупав сиденье.
– Знаешь, сколько нам придется ждать, – ответил он, усаживаясь.
– А ты покури пока.
– Садись.
Пришлось подчиниться.
– Держи, – сказал он и сунул ей футляр.
– Положи туда.
– А если упадет.
Он легко раздражался.
– Не упадет. Мне и так холодно. А еще держать футляр.
– Футляр не холодный.
– Ну скоро мы?..
– Еще немного, пусть поработает...
– Видишь.
– Что?
– Ничего.
– Не спорь.
– Я не спорю. Просто я и говорила, что подождем, а ты нет, а вот теперь сам.
– Все. Тронулись.
– Иго-го! «В страну Восходящего Солнца, где бродят косые японцы, смешные, слепые японцы... Император Хирото!»
– Откуда это?
– Денис Слепцов поет.
Они проехали по двору, вырулили на дорогу, под колесами хрустели комья смерзшегося снега, льда. Печка была неисправна. В салоне воняло табаком. Хотя он ей тысячу раз обещал не курить. Проезжали машины с заснеженными крышами, кузовами. Может быть, на самом деле у них начались белые ночи и дни.
Он включил транзистор. Маму это бесит, она говорит, что на работе устает от шума, и всюду ее насилуют: в кухне – радио, в комнате – телевизор, магнитофон, в машине – транзистор, о, боже, с ума сойти. Он обещал купить наушники, а ей – беруши: береги уши. Но не купил. Купил меч зачем-то. Мама чуть...
Но она-то догадывается, зачем. Просто он хочет превратить их карточный домик в замок. Иногда и ей кажется: это комнаты замка, в гулких переходах звучат голоса.
Город, засыпанный внезапным снегом, выглядел странно. Еще совсем недавно горячо светило солнце, ну, не так уж тепло, как летом, но все-таки. Это уже бесповоротно: осень.
Папа говорит, напиши о лете, раз не хочется про осень. Раз ты ее не любишь. Люби холод, школу, сольфеджио...
Он посигналил облезлому псу.
Тональность до мажор. Неустойчивые звуки (ступени I, II, III, IV).
Чи-жик, чи-жик...
– Папа, мне мешает твой приемник.
– Мешает?
– Обдумывать.
Он выключил и не спросил, что именно обдумывать, а ей не хотелось самой выклянчивать. Мог бы догадаться, что ей все кишки выматывает это сочинение. У нее и так голова кругом. На носу сольфеджио, и вообще...
Они ехали уже по центру. Откуда-то снизу всплывали купола собора. Весной он сводил ее туда. Упросила. Старики, свечки, кресты, картины-иконы, – ее это все слегка напугало. Но потом они развеселились. Дело было так: вышли в «прихожую» собора, там висел ящичек вроде почтового деревенского, только побольше, потолще раза в два, и, оказывается, в прорезь нужно бросать деньги, а не письма – но кому письма? – и папа ей говорит: брось это, – дает мелочь, а она еще так посмотрела и переспросила: прямо здесь? – и он ей кивнул, и она размахнулась – думала, ритуал такой – и брызнула со звоном монетками по плитам, монетки рассыпались в разные стороны, покатились под ноги вошедшим. Вошедшие онемели. Папа схватил ее и потащил прочь. Но он же сам сказал: брось.
Собор всплывал как будто со дна. Озера. Или моря.
Чижик-пыжик, где ты был. Сейчас Слепцов начнет духариться. На Фонтанке водку пил. Алена Аркадьевна озвереет. Сначала сделает вид, что не слышит. А потом... Автомобиль свернул на другую улицу, и вырастающий из-под серых вод собор пропал. Эта, новая улица была, как седло. Автомобиль скользнул вниз. Лучше бы ее отдали в конную школу, она же просила. И дед был за нее. Нет. Теперь считай зубы Алены Аркадьевны – у нее большой рот. Черный бант, коротенькая юбка. Папа говорит, что она не такая уж старуха, не ври. На самом деле – древняя, как баба Яга. Вся в духах – потом два дня в носу этот запах. Кошмар.
Справа двухэтажный бледно-желтоватый дом. На втором этаже на левом балконе всегда допоздна цветы, каждый год разные: красные, или желтые, или белые; большие, пышные, высовываются сквозь решетку, как узники. В эту осень белые. Сейчас завалены снегом. Теперь им конец. Кто там живет. Никогда не удается увидеть хозяйку. Для кого она цветы разводит. Поздние.
О лете можно много рассказывать. Однажды вечером в деревенском доме они укладывались спать – и вдруг раздался непонятный звук; и повторился, как будто на крыше кто-то по-космически чирикал. Отец сказал, что это она привлекла пришельца. Вечером она упражнялась перед открытым окном. Ее приходили послушать деревенские, две сестры и их маленький брат, наголо остриженный, в болячках, измазанный зеленкой. Звук далеко разносился по деревне, они услышали и пришли, попросили сыграть. Ничего не поделаешь. Сыграла им Жигу... чью-то... Папа ругается, если она забывает. Смешно. Не все ли равно, чья музыка. Главное, какая. Есть, как бабочки и стрекозы. Есть нудная и мрачная, как соборные плиты.
В одном городе жила-была (был такой город или не был) в городе Юхдирчисвентойе девочка, миллионерша, по имени Хелли, Хелли Бенсон. У нее был любимый сад. Как ни странно, город был черный. Какая жалость.
Но на самом-то деле Хелли Бенсон не миллионерша, она работала на радиостанции (как папа). Она была племянницей Джины, приехала погостить. На пляже она как-то повстречалась с Тедом. Вскоре она стала работать служанкой в доме у Кепфеллов. Тед и Хелли полюбили друг друга. Джина стала любовницей Мейсона и пыталась убить Сиси во время его болезни: отключила аппарат, который поддерживал... Автомобиль затормозил.
– Приехали.
Отец не уезжал, пока она не дошагала до тяжелой двери музыкальной школы (ах, если бы за дверью было лошадиное стойло, пахло бы овсом, сеном, седлами, и гулкие удары копыт раздавались бы под сводами) и, оглянувшись, кивнула ему – он уже курил – но! Поезжай! Дверь открылась и закрылась, папа исчез. Впереди за освещенным столом сидела вахтерша, седая, в очках. Девочка покорно подошла к ней, поздоровалась – та, как обычно, только взглянула, а может, даже и нет. Надо было успеть до начала в туалет, а то потом придется терпеть или отпрашиваться. Она торопливо разделась.
Итак, сначала сорок пять минут сольфеджио, затем сорок пять минут специальности. Иго-го...
– Привет.
– Привет.
Шепотом:
– Алена ревет.
– Ревет?
– Сакс Федоров не пришел.
– Не пришел?
– Болен.
– Чем?
– Грипп.
– Ну и что?
– Шшш!..
Алена Аркадьевна. Юбка, бант, румяна, туча духов. И глаза злые, красные. Ну, сегодня она им даст! Мама говорит, что она типичная истеричка.
Чижичек
Детская песенка
Музыка Г. Лобачева
Хорошо, что в этот раз не было Дениса Слепцова. Алена Аркадьевна и так-то любопытная штучка. А тут еще переживания из-за саксофониста Федорова. Кстати, дед говорит, что худые все нервные. Но разве Алена худая? У нее ноги, как у... у неизвестно у кого. И щеки. Или она их так толсто нарумянивает. Подумаешь, грипп. Но вся школа уже знает: Алена Аркадьевна ревела из-за Сакса Федорова. Кошмар.
Оживленно.
1. Чи-жик, чи-жик, чи-жи-чек, ма-лень-кий во-ро-бу-шек.
2. Не мы ль те-бя по-и-ли, не мы ль те-бя кор-ми-ли.
3. На нож-ки по-ста-ви-ли, тан-це-вать за-ста-ви-ли.
Галя вдруг подумала: а не живет ли как раз в том доме с цветами Алена Аркадьевна? Чем-то они были похожи. Дом и она.
Специальность отменили. Учительница Медведева не пришла, заболела.
Сорок пять минут Галя просидела в вестибюле с подружкой, обсуждая положение Сиси Кепфелла и гадая, будет ли ребенок у Иден, которая пила противозачаточные таблетки, несмотря на то, что Керк хотел, чтобы у них был ребенок.
Затем она выглянула на улицу. По улице мимо главпочтамта, мимо одинокого раскидистого дуба шла ее кривоногая небольшая бабушка в зеленом пальто с лисьим воротником. Опять она надела эту рухлядь, хотя папа ее просил не таскать этот экспонат. Бабушка была печальна.
Галя попрощалась с подружкой и отдала бабушке папку, футляр понесла сама. Бабушка вздыхала. Улица была ослепительной. В разрывы облаков светило солнце.
Но город Юх... Юххх...
Повздыхав, бабушка – так и не дождавшись участливого вопроса, что такое случилось, – наконец сказала:
– Сейчас я встретила мальчика. Такого черненького, кудрявого. Он шел с каким-то инструментом из твоей школы. У него был убитый вид. Инструмент почти тащился по земле.
Ну, начинается, подумала девочка. Но рассказ бабушки ее заинтересовал. Выдержав паузу и дождавшись-таки вопросительного взгляда внучки, бабушка продолжила:
– И что он говорил, Гала?
– Что? – не вытерпела она.
– Он говорил: что скажет моя бедная мамочка?!
– А, наверно, двойку схватил.
– Но зачем такие страдания? Из-за чего. О, Господи, плюнуть и растереть, прости за выражение.
– Искусство требует жертв.
Хотя, конечно, лучше ездить на лошади.
– Может, ты и права. Но в жизни и без того так много, так много...
В лицо ей ударило солнце, и бабушка заслонилась ладонью. Настроение у нее уже переменилось.
– Ты знаешь, почему погода улучшилась? – деловито спросила она.
– Нет, – ответила девочка. Хотя на самом деле догадывалась.
– Я встала, увидела и помолилась, чтобы нам с тобой идти было весело.
Так я и думала, подумала девочка. Она пожала плечами. Бабушка быстро взглянула на нее.
– Ты мне не веришь?
– Ну, – сказала девочка, – возможно, это обычное совпадение.
– Ха-ха-ха! – рассмеялась бабушка, показывая редкие желтые зубы (зубной пастой и щеткой она категорически отказывалась пользоваться, считая, что это-то как раз и разрушает зубы – как осадные машины крепостные стены). – Ты же отлично знаешь, голубушка, сколько у меня было таких совпадений.
Сейчас она скажет, что все ее критикуют, но это кто все сделал? Она, что ли, бабушка Рита, – звезды, деревья, солнце, Кавказ, Ялту? Бабушка бывала на юге вместе с дедом, пока они не разошлись, пока ее семью не разбила соперница, и дедушка сбежал с нею на север, и уже с севера ездил с соперницей на юг. Странно, на что она надеялась, такая худенькая, кривоногая. Как вообще дед взял ее в первые жены. Правда, все утверждают, что в былые времена бабушка завораживала; у нее коса спускалась ниже пояса, волосы были блестящие, густые без всяких пантинпровитов; и когда молодой дедушка шел с ней или ехал в автобусе, разные мужчины глазели на бабушку, а кое-кто делал знаки дедушке: мол, ну-у, ты хват. В подтверждение всех этих россказней показывали фотографии молодой бабушки. Девушка на фотографиях соответствовала всем описаниям. Но неужели это и была бабушка?..
В этот раз бабушка не стала приводить свои неотразимые аргументы.
– Чем вы сегодня занимались? – спросила она.
– Да-а, – небрежно ответила девочка. – Я лучше расскажу тебе считалку:
Бабушка сморщилась.
Из-под горки катится
Голубое платьице,
На боку зеленый бант,
Его любит музыкант.
Музыкант молоденький,
Звать его Володенькой;
Через годик, через два
Будешь ты его жена!
– Тебе не понравилось?
– Нет, – сказала она решительно.
– Почему?
– Не знаю, – сказала бабушка.
Девочка подумала о своей героине из города... В который идет музыкант. В черный город.
Ну а настоящий город весь сиял. Проплывет облако, и солнце, синева в деревьях, окнах. Под снегом рдяная, желтая листва. Резко сигналят автомобили. С черных проводов обрываются снежные клочья. Трамваи дребезжат. В бойницах крепости сквозит глубокое небо. Особенно красивы огромные витрины универмага. Как бы туда заманить бабушку. На втором этаже дымковская игрушка: изумительно яркие белые птицы, торговцы, бабы, медведи, коровы, олени, пастухи; и рядом подсвечники в виде домиков гномов; золотые и серебряные украшения, вечерние платья, шляпки. Но разве бабушку уговоришь. Она скажет, что там полно микробов. В лифте она ездит, не дыша. Интересно, а как же в трамвае? Вообще в таком случае лучше всего передвигаться по городу в скафандре.
– О чем думает моя иволга? – спросила бабушка.
Удобный момент.
– О том, что надо купить тетрадку... для нот. Зайдем в универмаг?
– А у тебя есть деньги?
– Нет.
– И у бабушки нет, – торжествуя, сказала она.
Деньги у нее есть. Все дело в микробах. У нее враг номер один – микробы. Враг номер два – всякие пьяницы, враг номер три – губители живого, те, кто рубит, пилит в городе деревья.
Да, этот город был подводным. Люди передвигались в скафандрах, по рельсам вместо трамваев ходили подводные лодки, вместо птиц плавали рыбы, морские звезды, осьминоги, дельфины, акулы.
Они приостановились. Бабушка спросила, пройти ли им до следующей остановки или здесь сесть на трамвай. Девочка подумала, повела глазами в одну, в другую сторону. Бабушка ее поцеловала.
– Ну мое сокровище!
Девочке стыдно стало, что все слышат.
– Пойдем.
Незаметно она отерла поцелованную щеку.
За ними наблюдал каменный сидящий человек, у него были волнистые волосы, усы. Он был огромен, девочка думала, что живому ему не понравился бы этот памятник.
Но бабушка вдруг заметила, что за ними действительно кто-то следит. Следует. Он шел за ними от площади, говорила она потом, тип, мне сразу он бросился в глаза. Что ему от нас надо было? Как что! Твой инструмент! Его надо прятать в сумку, сколько раз вам говорить. Инструмент привезли из Италии, один папин друг.
Преследуемые типом, они сели в трамвай – бабушка держалась за поручень, положив на него кленовый лист, то же и девочка: предосторожность против микробов. Бабушка отобрала у нее инструмент, а девочке отдала папку с нотами, папки было не жалко. Бабушка озиралась.
На конечной остановке они стали выходить – как вдруг бабушка замерла и схватила девочку за руку. Оказывается, и тип ехал в этом же трамвае, но в другом вагоне. Бабушка успела его заметить и, побледнев, замерла. Все вышли, а они остались. “Просьба покинуть вагон”, – прохрипел динамик над ними. Бабушка ни с места. “Еще раз повторяю...” – начал динамик и вдруг замолчал. Показался водитель. Усатый, толстый, рыжий, он был похож на моржа.
– Ну? что не ясно?
– Мы поедем дальше.
– Куда дальше? На кладбище? Здесь конечная.
– Ваш юмор неуместен.
Девочка вообразила, что конфликт возник по простой причине: у двоих пассажиров не оказалось скафандров, а водитель подлодки пытался их выставить. И это ему удалось. Он буквально вытеснил их своим большим животом. Бабушка огляделась. Но типа нигде не было видно. Тем не менее они добирались до дома окольными путями, входили в чужие подъезды и выходили. Наконец вошли в собственный, вызвали лифт, и, когда двери открылись, бабушка набрала, как ныряльщик, воздуха, и они поплыли вверх, в карточный замок.
– Господи, – сказала, отдышавшись в квартире, бабушка, – неужели нет таких мест, где бы не было всего этого.
– Микробов? – спросила девочка, стаскивая куртку.
– Всего такого, – сказала бабушка и сделала печальный жест.
– Конечно, нет, – ответила девочка.
4
Жажда все-таки одолела Виленкина, и он вылез из-под ватного толстого одеяла, нашел в ведре воду и напился. В доме было чертовски холодно. Он покосился на сумрачный шкаф с ледяным серым зеркалом, вернулся в комнату – здесь на стене висело круглое зеркало, глянул налево – в соседней комнате стояло трехстворчатое зеркало с тумбочкой. Он увидел темный силуэт, бледное широкое лицо, обрамленное бородкой, забинтованную руку, пятна глаз. В этом доме слишком много зеркал.
Вот структура с забинтованной частью.
Все это смешно, нелепо, все, что произошло за последние два дня.
Если бы только за эти два дня. Виленкин сел, завернулся, как индеец, в одеяло. Зачем он приехал сюда. Что он здесь будет делать. Что и кому он хочет доказать. Д. М.? Леночке? Себе?
Но вот себе-то как раз ничего и не докажешь.
Вот именно: себе.
Все действия Виленкина были неразумны, вся жизнь Виленкина была недоразумением. Он начал лепить судьбу – не так, не ту.
Как можно жить в музыке, с музыкой. Что это такое? Как вообще можно жить. Когда-то он не знал, откуда у него берутся силы для концертов – у слушателя, а не у исполнителя. Еще в школе ему в голову вдруг пришла мысль об эволюции, точнее вдруг он увидел эту эволюцию следующим образом: ничто – нога, отбивающая ритм (уже в лакированной туфле), – симфонический оркестр. Как бы наслаивающиеся друг на друга снимки.
И когда к ним в город наконец-то пожаловал симфонический оркестр, он увидел это. С тетей они отправились в драмтеатр, и там все долго ходили, раздевались, смотрелись в зеркала, а потом сидели как бы в бархатной чаше, огромной и в то же время уютной, под тяжелыми и невесомыми люстрами, кашляли, переговаривались, вертели головами, нарядные женщины щурились на мужчин, мужчины косились на женщин, пахло табаком, дорогими духами... Третий звонок, появляются чрезвычайно спокойные люди во фраках, занимают места на сцене; поднимается хаотичный шум инструментов, вдруг все стихает – выходит черноволосый стройный человек, дирижер, раздаются хлопки, все умолкает и – в эти мгновения, отделявшие тишину от музыки, Виленкин едва сдержался, чтобы не закричать, не разрыдаться, не разразиться диким воплем на весь зал, но, вцепившись в бархатные подлокотники, он молча слушал, как хаос и тишина разрешились стройными сверкающими звуками. Потом он даже сам принимал участие в этой космогонической демонстрации и даже являлся главным действующим лицом.
Сейчас он удивлялся, как вообще смел жить; просто жить: чего-то хотеть, говорить, смотреть, брать за руку Леночку. С детской беззаботностью. Как будто все ясно и решено.
Но ничего не ясно. И ничего не решено. И на самом деле страшно даже просто пошевелить рукой.
Эти мысли, чувства внезапно налетели на него.
Ну, наверное, не так уж неожиданно. Непривычен был напор. Ошеломляла беспощадность...
Раньше подобные мысли лишь оттеняли другие – самодовольные, благодушные.
На этот раз он не обнаружил ни одной соломинки вокруг. Он как будто провалился-таки в эту дыру. И теперь быстро куда-то падал. Главное действующее лицо космогонических концертов вывалилось из сферы прихотливых звучаний и кануло в пучину бессмыслицы. Он почувствовал себя ничего не понимающей тварью.
...Что значит – ничего не понимающей тварью? Он – Петр Виленкин, человек, потерпевший неудачу; здесь, в деревне знакомого, недалеко от города. Он избрал себе дело и занимался им в меру своих сил. Белокурая самка оскорбила его, и всего лишь. Неужели это так непоправимо. Он должен преодолеть это поражение. И снова взяться за дело.
За дело. Виленкин прикрыл глаза. И спросил себя, так ли уж необходимо это дело. Ответил: да, надо же как-то зарабатывать на жизнь. Но можно зарабатывать и по-другому. Ему еще тридцать четыре. Он еще... Для него...
Но так ли уж необходима эта жизнь.
Он открыл глаза и повернул голову.
Увидел в соседней комнате сгорбленный силуэт в зеркалах. Пожалуй, он был похож не на индейца, а на еврея, у кого-то картина такая, у Марка Шагала, горюющий еврей со скрипкой. Он встал, прошел в эту комнату и закрыл центральную часть зеркального триптиха боковыми створками.
– Это... – громко и отчетливо произнес он в тишине и замолчал.
Впервые он подумал, что находится в пустом, совершенно чужом доме. Он ничего не знал о его прежних обитателях, ведь дом был старый, и кто-то в нем жил. Как он достался Гарику?
Гарик радиожурналист со странными вкусами. У него жена. Кажется, дочь. Они здесь бывают.
Черт дернул его забраться сюда. Виленкин снова лег, укрылся, пытаясь согреться, натянул одеяло на голову.
Да, лучшее средство – укрыться с головой.
Наконец под одеялом трудно стало дышать, и он откинул край. И спросил себя: в общем-то какая разница?.. Не слишком ли все это сложно, нудно. Все эти думы, хождения, разговоры, все попытки пересилить – пересилить что? кого? Все равно мир окажется сильнее. Точнее, его неумолимый закон.
Но он никогда не хотел пересилить мир и – победить смерть? У него этого и в мыслях не было. Он лишь пытался выразить что-то, нанизывал на линейки синие каракули. Ему терпимо было в сфере разнообразных звучаний. Но вот эта сфера вдруг развалилась. Из-за чего? Неужели такие мелочи могли ее разрушить? Или разгерметизация началась давно?
Это неважно. В каждом дремлет семя подобных мыслей. Рано или поздно оно вызревает. Это как бы волчья ягода, и ее надо выплюнуть или проглотить. Всякий однажды становится приговоренным Сократом. И, как Сократ, может выбрать смерть или бегство. Бегство куда?
Петр Виленкин, например, сбежал в деревню. Но здесь, оказывается, еще хуже. Он лежит, как заживо погребенный в склепе. Близость к земле не умиротворяет, а отупляет. Здесь еще сильнее тянет зарыться в землю. Ибо с очевидностью... что с очевидностью? Все выступает. Вся бессмыслица, все равнодушие. Виленкин никогда не верил природе, то есть тютчевской природе: не то, что мните вы... Он именно это и мнил. Но это его как-то не пугало. Воспринималось как данность. А сейчас он почувствовал это с особенной остротой.
Вышел на улицу. Оказывается, выпал снег. И небо над деревьями сада двигалось ярким полотнищем белых и плоских серых облаков, солнечных лучей, синевы. Ветер рвал на нем волосы, он вышел без кепки. Замерзшая листва шелестела, яблоки ударялись о ветви и стволы, сучья потрескивали. Поднялся ветер. А когда он проснулся, стояла тишина.
Яблоки падали. Он нагнулся, подобрал одно. Вернулся в сумеречный дом. Теперь он знал, что дом с заставленными окнами находится среди пестрых полей, над долиной с пустошью; на противоположном берегу долины дымились какие-то черные кучи; далеко в стороне высились дома, трубы, краны города. Но можно было ощущать себя на краю земли.
Виленкин ел твердое кислое яблоко, сидя в доме с затемненными окнами.
Бегство его было вполне бессмысленным. Все равно придется как-то со всеми объясняться.
Ветер свистел в обшивке дома.
И прежде всего с самим собой. Так ли уж ему нужна музыка. Так ли уж страшно отказаться от бегства. От этого упорного, изнурительного бегства. И музыка всего лишь уловка. Надо же чем-то скрасить эти часы и дни над черной дырой.
Но однажды ты приостанавливаешься, оборачиваешься.
Как будто тебя окликнули.
Он принялся ходить по комнатам, чтобы согреться. Попытался снять ставни с окон, но деревянные бруски были туго забиты в скобы. Да черт с ними, все равно он не останется здесь, пойдет на кружное шоссе. Виленкин посмотрел на часы. Вчера он снял их, отмыл, но плохо, надо щеточкой с мылом или порошком; браслет напоминал тракторную или танковую гусеницу. Гарик оставил примерное расписание автобусов. На ближайший он уже не успевает, а на последний – да. Виленкин сунул часы в карман пальто. В черном пальто он ходил по чужому дому. Иногда видел себя все-таки в зеркалах. Кстати, еще одно, четвертое зеркало он обнаружил в обширной прихожей – или как это называется? – сени; громадное, почти четырехугольное зеркалище в старинной резной раме; поверхность этого зеркала была тронута пятнами.
Что за страсть к зеркалам. Нет, этот Гарик любопытный парень. Если бы он обрисовал обстановку, Виленкин сюда не приехал бы. Просто ему хотелось на время где-то укрыться. Но не в доме с зеркалами, с воющей обшивкой. А где ему хотелось бы укрыться. Да, где. Неизвестно, где можно укрыться. Виленкин опустился на диван. Вдруг в соседней комнате раздался шлепок. Он послушал, встал, осторожно прошел, посмотрел. Под окном метнулась маленькая тварь с длинным хвостом. Виленкин взял сумку с провизией, вчера они заехали в магазин. Он отнес сумку в другую комнату. Сыр, консервы, чай, хлеб, пакеты концентратов. Виленкин давно не ел. Но есть почему-то не хотелось. Что-то окаменело в нем.
Сейчас он чувствовал отвращение к музыке. К этой бесконечной игре звуков, бессмысленной, неудержимой, повторяющейся вновь и вновь с давних пор, с древних времен. Не смешно ли быть ее исполнителем. Не смешны ли все эти аффекты. За всем тщета. Музыка и прочее своего рода обезболивающее. Все бесконечная фуга – бегство.
Такова индукция Виленкина: порезали руку, и вдруг ему стало скучно; случайное происшествие разрушило его сферу; и он ощутил необычайную усталость от музыки, от своих отношений с Леночкой, с Дагмарой Михайловной, со всеми; весь мир представился ему трагически плоским.
Виленкин был чужд всяческих иллюзий. Так ему казалось. Но на самом деле он бредил, как и все. В глубине души мы все бредим. Бредим счастьем. Это здесь-то, в этом местечке?
Догнать надежду в закоулках и придушить. И тогда посмотреть ясно. Ну что? Ничего нового уже не будет. Вся новизна в первой части жизни – «Буря и натиск». Захваченный плацдарм представляет собой унылую местность. Здесь тихо протекут твои будни. Здесь тебя поджидают твои болезни. Здесь у тебя вывалятся зубы, начнут плесневеть потроха. Здесь ты ослепнешь, оглохнешь. И растворишься бесследно, как растворились те, кто смотрелся в четырехугольное зеркалище. Ничего не осталось. Только пятна. Кто смотрелся? Какие-нибудь солдаты, крестьяне, священники. Легко вообразить их лица. Даже перипетии судеб. Если вспомнить недавнюю историю, войны, революцию, террор, труд на барской и на колхозной ниве, пьянки, геройства, преступления. Виленкин имел представление о деревне, хотя никогда в деревне не жил. В деревне та же нищета, тщета, тот же страх, те же ничтожные надежды. Русская пастораль вся была бы стон да звон сталинских кандалов.
Все же он отрезал хлеба и сыра, пожевал.
Отвращение к музыке, бездна мира, на краю которого прилепился домик с заснеженным садом, отчаяние при воспоминании о Леночкиных словах, скука, тоска, злость – все отступает, меркнет перед голодом. Даже смерть – если это она провеяла по комнатам. Пробежала крысой, а не провеяла.
Вот структура с забинтованной частью.
Все это смешно, нелепо, все, что произошло за последние два дня.
Если бы только за эти два дня. Виленкин сел, завернулся, как индеец, в одеяло. Зачем он приехал сюда. Что он здесь будет делать. Что и кому он хочет доказать. Д. М.? Леночке? Себе?
Но вот себе-то как раз ничего и не докажешь.
Вот именно: себе.
Все действия Виленкина были неразумны, вся жизнь Виленкина была недоразумением. Он начал лепить судьбу – не так, не ту.
Как можно жить в музыке, с музыкой. Что это такое? Как вообще можно жить. Когда-то он не знал, откуда у него берутся силы для концертов – у слушателя, а не у исполнителя. Еще в школе ему в голову вдруг пришла мысль об эволюции, точнее вдруг он увидел эту эволюцию следующим образом: ничто – нога, отбивающая ритм (уже в лакированной туфле), – симфонический оркестр. Как бы наслаивающиеся друг на друга снимки.
И когда к ним в город наконец-то пожаловал симфонический оркестр, он увидел это. С тетей они отправились в драмтеатр, и там все долго ходили, раздевались, смотрелись в зеркала, а потом сидели как бы в бархатной чаше, огромной и в то же время уютной, под тяжелыми и невесомыми люстрами, кашляли, переговаривались, вертели головами, нарядные женщины щурились на мужчин, мужчины косились на женщин, пахло табаком, дорогими духами... Третий звонок, появляются чрезвычайно спокойные люди во фраках, занимают места на сцене; поднимается хаотичный шум инструментов, вдруг все стихает – выходит черноволосый стройный человек, дирижер, раздаются хлопки, все умолкает и – в эти мгновения, отделявшие тишину от музыки, Виленкин едва сдержался, чтобы не закричать, не разрыдаться, не разразиться диким воплем на весь зал, но, вцепившись в бархатные подлокотники, он молча слушал, как хаос и тишина разрешились стройными сверкающими звуками. Потом он даже сам принимал участие в этой космогонической демонстрации и даже являлся главным действующим лицом.
Сейчас он удивлялся, как вообще смел жить; просто жить: чего-то хотеть, говорить, смотреть, брать за руку Леночку. С детской беззаботностью. Как будто все ясно и решено.
Но ничего не ясно. И ничего не решено. И на самом деле страшно даже просто пошевелить рукой.
Эти мысли, чувства внезапно налетели на него.
Ну, наверное, не так уж неожиданно. Непривычен был напор. Ошеломляла беспощадность...
Раньше подобные мысли лишь оттеняли другие – самодовольные, благодушные.
На этот раз он не обнаружил ни одной соломинки вокруг. Он как будто провалился-таки в эту дыру. И теперь быстро куда-то падал. Главное действующее лицо космогонических концертов вывалилось из сферы прихотливых звучаний и кануло в пучину бессмыслицы. Он почувствовал себя ничего не понимающей тварью.
...Что значит – ничего не понимающей тварью? Он – Петр Виленкин, человек, потерпевший неудачу; здесь, в деревне знакомого, недалеко от города. Он избрал себе дело и занимался им в меру своих сил. Белокурая самка оскорбила его, и всего лишь. Неужели это так непоправимо. Он должен преодолеть это поражение. И снова взяться за дело.
За дело. Виленкин прикрыл глаза. И спросил себя, так ли уж необходимо это дело. Ответил: да, надо же как-то зарабатывать на жизнь. Но можно зарабатывать и по-другому. Ему еще тридцать четыре. Он еще... Для него...
Но так ли уж необходима эта жизнь.
Он открыл глаза и повернул голову.
Увидел в соседней комнате сгорбленный силуэт в зеркалах. Пожалуй, он был похож не на индейца, а на еврея, у кого-то картина такая, у Марка Шагала, горюющий еврей со скрипкой. Он встал, прошел в эту комнату и закрыл центральную часть зеркального триптиха боковыми створками.
– Это... – громко и отчетливо произнес он в тишине и замолчал.
Впервые он подумал, что находится в пустом, совершенно чужом доме. Он ничего не знал о его прежних обитателях, ведь дом был старый, и кто-то в нем жил. Как он достался Гарику?
Гарик радиожурналист со странными вкусами. У него жена. Кажется, дочь. Они здесь бывают.
Черт дернул его забраться сюда. Виленкин снова лег, укрылся, пытаясь согреться, натянул одеяло на голову.
Да, лучшее средство – укрыться с головой.
Наконец под одеялом трудно стало дышать, и он откинул край. И спросил себя: в общем-то какая разница?.. Не слишком ли все это сложно, нудно. Все эти думы, хождения, разговоры, все попытки пересилить – пересилить что? кого? Все равно мир окажется сильнее. Точнее, его неумолимый закон.
Но он никогда не хотел пересилить мир и – победить смерть? У него этого и в мыслях не было. Он лишь пытался выразить что-то, нанизывал на линейки синие каракули. Ему терпимо было в сфере разнообразных звучаний. Но вот эта сфера вдруг развалилась. Из-за чего? Неужели такие мелочи могли ее разрушить? Или разгерметизация началась давно?
Это неважно. В каждом дремлет семя подобных мыслей. Рано или поздно оно вызревает. Это как бы волчья ягода, и ее надо выплюнуть или проглотить. Всякий однажды становится приговоренным Сократом. И, как Сократ, может выбрать смерть или бегство. Бегство куда?
Петр Виленкин, например, сбежал в деревню. Но здесь, оказывается, еще хуже. Он лежит, как заживо погребенный в склепе. Близость к земле не умиротворяет, а отупляет. Здесь еще сильнее тянет зарыться в землю. Ибо с очевидностью... что с очевидностью? Все выступает. Вся бессмыслица, все равнодушие. Виленкин никогда не верил природе, то есть тютчевской природе: не то, что мните вы... Он именно это и мнил. Но это его как-то не пугало. Воспринималось как данность. А сейчас он почувствовал это с особенной остротой.
Вышел на улицу. Оказывается, выпал снег. И небо над деревьями сада двигалось ярким полотнищем белых и плоских серых облаков, солнечных лучей, синевы. Ветер рвал на нем волосы, он вышел без кепки. Замерзшая листва шелестела, яблоки ударялись о ветви и стволы, сучья потрескивали. Поднялся ветер. А когда он проснулся, стояла тишина.
Яблоки падали. Он нагнулся, подобрал одно. Вернулся в сумеречный дом. Теперь он знал, что дом с заставленными окнами находится среди пестрых полей, над долиной с пустошью; на противоположном берегу долины дымились какие-то черные кучи; далеко в стороне высились дома, трубы, краны города. Но можно было ощущать себя на краю земли.
Виленкин ел твердое кислое яблоко, сидя в доме с затемненными окнами.
Бегство его было вполне бессмысленным. Все равно придется как-то со всеми объясняться.
Ветер свистел в обшивке дома.
И прежде всего с самим собой. Так ли уж ему нужна музыка. Так ли уж страшно отказаться от бегства. От этого упорного, изнурительного бегства. И музыка всего лишь уловка. Надо же чем-то скрасить эти часы и дни над черной дырой.
Но однажды ты приостанавливаешься, оборачиваешься.
Как будто тебя окликнули.
Он принялся ходить по комнатам, чтобы согреться. Попытался снять ставни с окон, но деревянные бруски были туго забиты в скобы. Да черт с ними, все равно он не останется здесь, пойдет на кружное шоссе. Виленкин посмотрел на часы. Вчера он снял их, отмыл, но плохо, надо щеточкой с мылом или порошком; браслет напоминал тракторную или танковую гусеницу. Гарик оставил примерное расписание автобусов. На ближайший он уже не успевает, а на последний – да. Виленкин сунул часы в карман пальто. В черном пальто он ходил по чужому дому. Иногда видел себя все-таки в зеркалах. Кстати, еще одно, четвертое зеркало он обнаружил в обширной прихожей – или как это называется? – сени; громадное, почти четырехугольное зеркалище в старинной резной раме; поверхность этого зеркала была тронута пятнами.
Что за страсть к зеркалам. Нет, этот Гарик любопытный парень. Если бы он обрисовал обстановку, Виленкин сюда не приехал бы. Просто ему хотелось на время где-то укрыться. Но не в доме с зеркалами, с воющей обшивкой. А где ему хотелось бы укрыться. Да, где. Неизвестно, где можно укрыться. Виленкин опустился на диван. Вдруг в соседней комнате раздался шлепок. Он послушал, встал, осторожно прошел, посмотрел. Под окном метнулась маленькая тварь с длинным хвостом. Виленкин взял сумку с провизией, вчера они заехали в магазин. Он отнес сумку в другую комнату. Сыр, консервы, чай, хлеб, пакеты концентратов. Виленкин давно не ел. Но есть почему-то не хотелось. Что-то окаменело в нем.
Сейчас он чувствовал отвращение к музыке. К этой бесконечной игре звуков, бессмысленной, неудержимой, повторяющейся вновь и вновь с давних пор, с древних времен. Не смешно ли быть ее исполнителем. Не смешны ли все эти аффекты. За всем тщета. Музыка и прочее своего рода обезболивающее. Все бесконечная фуга – бегство.
Такова индукция Виленкина: порезали руку, и вдруг ему стало скучно; случайное происшествие разрушило его сферу; и он ощутил необычайную усталость от музыки, от своих отношений с Леночкой, с Дагмарой Михайловной, со всеми; весь мир представился ему трагически плоским.
Виленкин был чужд всяческих иллюзий. Так ему казалось. Но на самом деле он бредил, как и все. В глубине души мы все бредим. Бредим счастьем. Это здесь-то, в этом местечке?
Догнать надежду в закоулках и придушить. И тогда посмотреть ясно. Ну что? Ничего нового уже не будет. Вся новизна в первой части жизни – «Буря и натиск». Захваченный плацдарм представляет собой унылую местность. Здесь тихо протекут твои будни. Здесь тебя поджидают твои болезни. Здесь у тебя вывалятся зубы, начнут плесневеть потроха. Здесь ты ослепнешь, оглохнешь. И растворишься бесследно, как растворились те, кто смотрелся в четырехугольное зеркалище. Ничего не осталось. Только пятна. Кто смотрелся? Какие-нибудь солдаты, крестьяне, священники. Легко вообразить их лица. Даже перипетии судеб. Если вспомнить недавнюю историю, войны, революцию, террор, труд на барской и на колхозной ниве, пьянки, геройства, преступления. Виленкин имел представление о деревне, хотя никогда в деревне не жил. В деревне та же нищета, тщета, тот же страх, те же ничтожные надежды. Русская пастораль вся была бы стон да звон сталинских кандалов.
Все же он отрезал хлеба и сыра, пожевал.
Отвращение к музыке, бездна мира, на краю которого прилепился домик с заснеженным садом, отчаяние при воспоминании о Леночкиных словах, скука, тоска, злость – все отступает, меркнет перед голодом. Даже смерть – если это она провеяла по комнатам. Пробежала крысой, а не провеяла.