Страница:
- Что случилось? - сглотнув страх, спрашивает белокурая.
Карп Львович решительно проходит в комнату и сам начинает закрывать окна.
- Гроза?
Но в воздухе не чувствуется предгрозовой тяжести, и небо в окнах блистает синевой. Дочки и внуки робко тянутся вслед за Карпом Львовичем.
- Да что там такое? - спрашивает темная.
Карп Львович что-то высматривает сквозь стекло. В комнату входит Елена Васильевна. С недоверием и затаенной усталостью она глядит на мужа. Он оборачивается.
- Что произошло, дед?
Карп Львович на полголовы ниже супруги, но всегда кажется, что - на голову выше. И сейчас он взирает на нее свысока.
- На липе у колодца рой, - отрывисто сообщает он.
Все приникают к окнам, как к амбразурам осажденной крепости. Изгородь, цветы - у Елены Васильевны всегда много цветов: летних, осенних, георгинов, флоксов, незабудок, пионов, ромашек, куст сирени, за изгородью - ряд лип вдоль канавы, серый дощатый колодец почти напротив калитки. Молчание. Только слышно, как со свежего творога, подвешенного в марле, срываются капли в железную миску.
- Где? где? - шепчутся дети.
Никитин тоже смотрит и замечает над липой просверкиванье стеклышек.
- Это вторая царица рой увела, - говорит Карп Львович.
- Двоецарствие... У нас где-то была такая толстенная книга. О китайских царях.
- По-моему, "Троецарствие". В темно-красном переплете?
- Тшш!.. Кто это?
Все косятся вправо: по тропинке вдоль изгородей шествует некто, похожий на рыцаря, с шестом. Человек в наглухо застегнутой телогрейке и белой шляпе с черной сеткой. На руках брезентовые рукавицы. Шест венчает некое приспособление для поимки пчел.
- Красавчик, - предполагает темная дочь.
- По-моему, Грека, - возражает белокурая.
- У Греки в помине нет пчел, это Красавчик.
- Значит, Завиркин, - говорит Елена Васильевна.
- У Завиркина борода.
- Ты видишь?
- Это Шед, - решает Карп Львович.
Пчелиный рыцарь остановился перед липой у колодца и начал осторожно подводить к сверкающим ветвям шест с коробкой-ловушкой... Все снова замолчали.
И призрачное стеклянное облачко снялось и поплыло грозно дальше. Дети заметили его и закричали. Пчелиный рыцарь в ватных доспехах снял шляпу и вытер испарину.
- Ну а я что говорил? - спросил Карп Львович. - Эх, трус! Я ходил на пчел в рубашке с коротким рукавом, и они по рукам ползали, как собачки.
Дети засмеялись.
- Правда, бабушка? - спросила младшая.
- Усиками виляли, - продолжал Карп Львович. - Понимали, с кем дело имеют. Ни разу не укусили.
- Правда, бабушка?
- Скажи им правду, баб.
- Забыл, как с температурой бредил? - спросила Елена Васильевна.
- Солгала! - выдохнул Карп Львович и удалился.
Дети загалдели:
- Врун! врун!
- А куда пчелы-то подевались у нас? - спросила старшая девочка.
- Их сожрал клещ сомнения! - крикнул из столовой Карп Львович.
Дочки сказали друг дружке, что хорошо без пчел, раньше проходу не было, вспомнили, кого и куда и сколько раз пчелы кусали, а отца под хмельком так накусали, что тому потом три дня мост с маленькими чертями мерещился: бегают взад-вперед, хватаются за хвосты, падают в речку, взбираются по сваям. А Лизуха так и вовсе скончалась.
- Сконча-а-лась? - переспросила старшая девочка.
- Умерла. Пчелы заели.
- Де-е-вочку?
- Неизвестно, сколько ей лет было. Она ходила по деревням.
- Зачем?
- Побиралась. Отец ее всегда ночевать пускал.
- Чистюля была. Глаза вот такие...
- Она зимой при церкви жила, да, мам?.. Отцу машину обещала. Я тебе, Львовна, - так его звала - масину подарю.
- А сама ночью конфеты ела, бумажки под кровать бросала и наутро вместе со всеми удивлялась, откуда это столько фантиков.
- У нее еще мешочек был со всякой всячиной, с какими-то бусинками, колечками, лоскутами, перышками.
- А однажды она огонь заговорила. По какой-то деревне пожар пошел, но у дома, куда ее ночевать пустили, остановился. А так вся деревня могла выгореть.
- Ну, это...
- Легенда?
- Случайность. Мало ли, по какой причине пожар...
- В ней святость была! - снова подал голос Карп Львович из столовой.
- Почему же ее пчелы заели?
- Может, это были осы, - сказал Карп Львович.
- Какая разница.
- Осы от беса.
- Как будто пчелы...
- Ну, короче, нашли ее в лесу закусанную, с опухшим лицом, - сказала темная дочь.
Белокурая выразительно посмотрела на нее, повела глазами в сторону детей.
- Так! Марш завтракать! - прикрикнула темная на притихших детей.
Никитин тоже вышел.
- Ты куда? - спросил Карп Львович.
Никитин сказал, что отдыхать.
- В кладовку иди, - распорядился Карп Львович.
Но Никитин не захотел туда идти: в кладовой прохладно, но туда всегда за чем-нибудь заглядывают, там хранятся припасы в банках, ведрах, пакетах, мешках. Он мог ослушаться Карпа Львовича, не опасаясь, что пожнет бурю. К нему Карп Львович благоволил. Тогда как второму - московскому - зятю не спустил бы, посмей тот выйти из осажденного дома.
Никитин прошел мимо грядок с крошечными огурцами, луком, укропом, мимо грядок с восходящими капустными лунами по дорожке в арках травин, свернул на лужайку перед казавшейся черной в ослепительном дне старой баней с железной крышей, маленьким оконцем и одноглазым скворечником, приколоченным к фронтону, как череп у Бабы Яги. Под сливами стояла раскладушка. Никитин лег. У соседей сипел петушок... Послышался голос хозяйки: "Ах ты засранец, пой, не шипи!" Петушок старался. В листве жужжали мухи. Из травы возле бани, в мощной тени старой яблони выглядывали крытые толем крыши и остовы пчелиных домиков, разоренных ордами клещей. Если заглянуть внутрь, можно увидеть сухие навощенные дощечки, рамки с ржавой проволокой и почерневшими пустыми сотами. Развалины медовых домиков мрачно молчат посреди разнотравья и цветов, словно останки какой-то цивилизации.
От слив пахнет тонко смолой.
Бойко матерясь, мимо забора проходят дети, Никитин видит одного, наголо остриженного, потемневшего от солнца, пускающего сигаретный дым, над головой в болячках, измазанных зеленкой, покачивается хлыст самодельной удочки.
Деревенские дети кажутся взрослее своих городских сверстников, впрочем, пока не попадут на городские улицы.
Взбивая пену, глубоко в небе плывет самолет. От насыщенной светом синевы глаза подергиваются слезами, Никитин отворачивается - и видит пробирающуюся в травяных джунглях маленькую великолепную черную пантеру; над ней пролетает бабочка, но кошка лишь щурится; она крадется к невысокой яблоне, где обычно в зной отдыхают птицы. Движения ее чарующе плавны. Вот она замерла, что-то услышала, напряженно смотрит в траву... скользит дальше. И, не доходя до самого густого деревца, ложится, задирает мордочку, желтые глаза сверкают, но она тут же прищуривает их. Если ее здесь замечают девочки - сразу с руганью прогоняют, не дают охотиться, и она уходит, брезгливо подергивая хвостом. Но сейчас детей не видно, и пантера, черная бестия с белой грудкой, предается своей страсти.
Никитин следит за ней и, одурманенный ароматом прозрачных наплывов смолы на черно-серых сливовых корявых стволах, засыпает.
Ему снятся две белые бабочки.
Одна летает, взмахивая мягкими крыльями с каким-то отчаянием. Другая на земле - и на нее нападают звенящие осы... "Что такое?!" - восклицает Никитин. И летающая бабочка что-то шепчет или просто шуршит чистыми крыльями. Так иногда шуршит падающий снег, но их крылья чище горних снегов. И внезапно уязвляемая осами бабочка поворачивает к Никитину лицо. Это женское лицо необыкновенной красоты.
Никитин бросился топтать ос. Но откуда-то брались новые и новые и больно жалили его в затылок, в пальцы. Никитин вскоре уже барахтался в черном рое, как в облаке жал, крыльев, - и, не выдержав, побежал прочь, крутя головой, размахивая руками, крича, - и очнулся, как бы тяжело рухнув на раскладушку, осевшую под ним, скрипящую пружинами.
Солнце уже светило ему прямо в лицо. Надо было переставлять раскладушку дальше в тень. Никитин отер ладонью жаркое липкое лицо, сел на раскладушке, огляделся. В саду появилось выстиранное белье. Никитин встал и, пошатываясь, добрел до бани. В сумрачно-прохладной темноте пахло горьковато сажей, мылом, вениками; на бревнах плесень расцвела бледными причудливыми кляксами; под плахами пола тихо жвакала земляная жаба. В железных бочках, ведрах темнела вода. Он взял и опрокинул на себя целое ведро - как будто на груду раскаленных камней. И эйфорический озноб, охватив все тело, ударил в корни волос.
"Неужели так все и есть?" - думал Никитин.
Он снова был во власти странного океанического чувства. Обычно это ощущение близкого океана приходило вечером, когда незримые прозрачные волны заливали картофельное поле за изгородью, еще пустой сеновал, малинник, баню, лужайку, грядки со стручками и перьями и маленькими завязавшимися лунами, цветущие липы, колодец, и эти толщи наводняли дом с зеркалами, засиженными мухами, шкафами, полными допотопных толстых пальто и плащей с огромными воротниками, галифе и мундиром, проеденным молью, заставлял ярче мерцать краски дешевых репродукций в "позолоченных" резных рамах, бликуя на стеклах буфета. Наверное, это был просто вечерний свет, умиротворение свершившегося дня, легкое безотчетное беспокойство перед наступающей ночью и ожидание уже нового дня.
Если бы Никитин был поэтом, он, конечно, воспел бы это чувство. Но неизвестно, на каком языке. Современный язык, наверное, мало подходит для этого.
Никитин вдруг подумал о Костелянце.
Костелянец давно уже не отвечал на письма. Впрочем, и Никитин бросил ему писать...
Вечером они пошли косить за речку - неширокую, мелкую, с трудом пробивающуюся сквозь заросли стрелолиста, тростника, цветущих желтых кувшинок и фантастические нагромождения коряг - вдвоем с Карпом Львовичем. Трава за речкой пожиже, поляны с проплешинами и мертвыми островками несъедобной осоки, много кочек и муравейников - коса сносит макушки. Карп Львович косил легко и красиво, коса, словно заговоренная, сама летала, а он ее лишь придерживал.
На полянах еще было светло, а в хвойных лабиринтах леса сумеречно. Елки курились вечерним ароматом. Никитин с Карпом Львовичем отдыхали под елками, разгоняя комаров ольховыми веточками. Карп Львович рассказывал об одном мужике, потерявшем руку на первой германской: он привязывал косу к шее и косил, оставляя далеко позади здоровых парней, и прокосы у него были ровные и широкие. Хорошо косить умела и Екатерина Андреевна. На эти полянки у нее один вечер - одно утро уходили, а мы с тобой будем вожжаться неделю. Никитин хмыкнул.
- Что, не веришь?
А другой мужик, зоотехник, продолжал Карп Львович, сам себе руку отхватил. Его баба спуталась, и зоотехник в сердцах вышел однажды во двор, за топор, руку - на колоду и хрястнул. Раз. Другой. С третьего раза перерубил. Пьяный потом хвалился. Говорят, он перед этим обезболивающее какое-то ввел. Как ты думаешь? Зоотехник же. Баба хвост прижала, бросила хахаля. Через месяц московского дачника нашла. Все гадают - отрубит зоотехник себе еще руку? Да несподручно.
У них три ребенка, мал мала меньше. Она снова брюхата. Мать-героиня. И отец инвалид, ветеран любовного фронта.
Они сидели у кромки леса, отмахиваясь от комаров, поглядывали на поляны, уже слегка туманящиеся, на речные ивы и купол церкви за рекой, и сквозь призрачную и едва ощутимую толщу прозрачности и волнистых линий на них светило океанское солнце сна, - Никитин его вспомнил и захотел тут же рассказать сон Карпу Львовичу. Но послышался рокот и свист. Карп Львович встал. Из-за деревни вылетел вертолет. Карп Львович снял серую фетровую шляпу с обвисшими полями, потемневшую изнутри от пота, и взмахнул ею. Загорелое большеносое, высокоскулое лицо его вдруг поехало, поплыло, как мягкая глина, в радостной улыбке. Вертолет прошел над полянами, лесом и скрылся, урча, словно большой жук.
- Ха-ха, ребята, - проговорил Карп Львович, глядя вслед улетевшему умному насекомому. - Они здесь всегда пролетают. - Надевая шляпу, он спросил, видел ли Никитин, как ребята ему ответили. Тоже махнули.
- Чем?
- Ну так, чуть-чуть наклонили машину.
Никитин промолчал.
- Не веришь?
Никитин пожал плечами.
3
Оставив позади четыре тысячи верст, поезд Душанбе - Москва прибыл в столицу.
В Москве пришлось торчать почти сутки. Костелянец погулял вокруг вокзала. Здесь было много знакомых азийских лиц, в том числе и таджикских. Ему захотелось остановить одного и тихо спросить: ты-то какого черта?! Но это было бы смешно. Так же себя ведут "чапаны": среди русских - нормальные ребята, среди своих с русским-одиночкой - крикливы и заносчивы. И Костелянец прошел мимо, молодой таджик внимательно-бегло взглянул на него. Они ободрали друг друга взглядами. Точнее, Костелянец - таджика. Таджик смотрел смиренно. Москва не Душанбе февраля.
Конечно, он не раз вспоминал Василька, невысокого, юркого, с оттопыренными ушами и навсегда удивленными глазами, с наколкой "Кабул" на запястье. Василек уже сидел бы в московской КПЗ. Неуемный парень. Вспыхивал по пустякам. С ним просто лучше было не ездить и не ходить по улицам города, населенного таджиками, узбеками, туркменами. То, что он попускал русским, никогда не прощал аборигенам. Если его нечаянно задевали молодые парни, он тут же энергично высказывался, а по выходе из автобуса вместе с ними сразу бросался в драку, сколько противников ни было бы. Ему пробивали голову, ломали нос, руку, - сломанную руку он переломал вторично, едва вышел из травмопункта: заспорил с таксистом, который заломил слишком большую плату, спор быстро перерос в драку, на подмогу первому кинулся еще один таксист, и вдвоем они повалили чумового клиента. Оправившись, он почувствовал непереносимую боль под гипсом и вернулся в травмопункт. Все посмотрели на него с удивлением. Василек и сам с удивлением глядел на них, как бы спрашивая: неужели я снова к вам на экзекуцию? неужели вы опять будете меня нашпиговывать лекарствами? Врачиха нервно засмеялась, когда медсестра ввела его в операционную. Бледный Василек тоже улыбнулся. Но, возможно, она еще не совсем верила себе. И окончательно убедилась, что перед нею тот же клиент, лишь когда вскрыли испачканный весенней грязью гипс и на запястье засветилась тусклая синяя наколка.
Служил Василек не в Кабуле, а в Шинданте. В Кабуле в него бросили с крыши гранату. Граната была газовой. Василек получил контузию и осколочные ранения. И навсегда отравился ненавистью к азийцам, это уж так.
Ему надо было сразу после дембеля уехать из Душанбе. Но, как и многие другие белые азиаты, он считал его родным городом.
Да, Душанбе... Это особый мир, думал Костелянец, наблюдая за московскими голубями, стаей летящими над крышами в сизой летней дымке, следя за лавинами автомобилей, за стремительно идущими в разных направлениях людьми.
Душанбе - молодой город, построенный русскими на месте кишлака в тридцатые годы. Но кажется, что он намного древнее Москвы. Самый воздух там древен. И панорама Гиссарских гор. Из Азии изошли народы, в том числе и предки этих озабоченных москвичей - этого красноносого носильщика с железной тележкой, этого сонного синеглазого постового.
Ну да, это сразу чувствуется на Красной площади, - по улице Горького Костелянец дошел до нее и с изумлением обнаружил поразительную схожесть... с чем? Да нет, он видел фотографии Мавзолея и храма, но сейчас эти краски живо ему напомнили пестроту Чар-сук - площади в Кандагаре, где сходятся четыре базара, а Мавзолей - несомненно мазар. Но Кремль, красные стены, башни с гранями и звездами выражали уже нечто иное - местный дух. Здесь проходил какой-то шов.
Брусчатка бугрилась под ногами, и создавалось впечатление, что стоишь на какой-то возвышенности, на каком-то темени.
Конечно, все дышало мощью. От кремлевских ворот мимо собора промчались черные лимузины. Часовые у мазара были подтянуты, высоки, вычищенны. Где-нибудь таких много - за стеной, кремлевская рать...
И события февраля в Душанбе плохо совмещались с этой картинкой. Да ни черта не совмещались!
Так становятся шизоидами, сказал себе он и вернулся на вокзал, подъехав на метро. И пока ехал, воображал, как бы все происходило здесь, если бы русским вдруг ударило в голову, что во всем виноваты прочие шведы. От этих мыслей стало душно, захотелось поскорее наверх... Хм, а ведь он представил себя не в толпе гонителей, а в числе гонимых в этом воображаемом восстании. Костелянец посмотрел на свое отражение в окне, за которым неслась чернота. Да, он отличается от окружающих. Это сразу заметно. Хотя и сероглаз, но безнадежно смугл, таджикское солнце прокалило его до костей. И он смотрит, движется, поворачивает голову не так, как они. На нем печать азиатчины. И рубашка слишком, оказывается, пестрая, а свободные брюки похожи уже на шаровары.
Да, здесь, в метро, негде было бы скрыться.
Но Костелянцу подумалось в конце концов, что вообще-то в Москве это именно по техническим причинам и невозможно. В метро негде развернуться. Потоки людей сомнут противоборствующих. Здесь слишком тесно.
Поднимаясь из недр Москвы по эскалатору, Костелянец вдруг подумал, что Гомер... что Гомер? нет, просто в этом было что-то странно-архаическое - в фигурах и лицах спускающихся вниз людей, ассоциация не могла не возникнуть. Он испытал облегчение, оказавшись наверху. И усмехнулся. А, снова что-то щелкнуло, да? Вспыхнул пиитический огонек?
В Москве было много симпатичных женских лиц, соблазнительных фигур. Костелянец невольно засматривался. И этот город уже не казался ему столь неприступным и официальным. Но он был скользящим мимо путником.
Из Москвы он приехал в областной центр, старинный город на холмах по-над рекой, сплошь зеленый, с главками церквей и золотокупольной кручей собора. По этому городу не раз прокатывались толпы завоевателей, но хрупкие главки не канули в хаос. Хотя крепость лежала в руинах, как если бы совсем недавно по ней била тяжелая артиллерия.
Это все Костелянец увидел, пока поезд, притормаживая, медленно катился вдоль реки, мимо невзрачных придорожных строений с трубами, железными лестницами, запыленными окнами... Город Никитина. Костелянец всматривался с любопытством.
Внутри было не столь романтично. Густая листва скрывала невзрачные панельные и кирпичные однотипные дома, почерневшие бараки, железные поржавевшие ограды вокруг школ, улицы с разбитыми тротуарами, ящиками для мусора. Но трамвай, попетляв по скверам и площадям, оставил позади старую часть города, и начались новые микрорайоны, здесь было чище, светлей.
Костелянец привык к обильному азийскому свету.
Доехав до конечной, спросил дорогу у полноватой женщины с ярко-синими тенями на крупных веках. Она объяснила. Костелянец смотрел на ее перламутровые губы. Она помолчала, улыбнулась - и начала объяснять второй раз, может быть, его лицо выражало неуверенность. На самом деле его лицо выражало удовольствие. Растолковав все еще раз, она замолчала, мельком взглянула на часики и, улыбнувшись на прощание, пошла к остановке. Костелянец проводил ее отяжелевшим взглядом. Ему нравились такие женщины.
Он миновал огромные колодцы-дворы, залитые асфальтом, с робкой зеленью и уродливыми металлическими конструкциями для детских игр, напоминающими средневековые приспособления для пыток. Дальше начались новостройки. Костелянец отыскал дом Никитина. У подъезда остановился, закурил. Сигарета слегка подрагивала. Дверь подъезда открылась, вышла пожилая женщина с ребенком. Повела, наверное, внука в сад. Из окна на первом этаже доносились звуки радио, звон посуды, шум воды. Наверное, и Никитин, ни о чем не подозревая, собирается сейчас на работу, пьет чай. Покурив, он поднялся в лифте сначала на шестой этаж, потом на восьмой, помедлил и сокрушительно надавил на кнопку звонка. Тихо. Нет, слышны голоса. Да это за другой дверью. Костелянец смахнул с переносицы капельку пота.
Вернувшаяся пенсионерка оказалась соседкой Никитина, сначала она ничего не хотела говорить, но, присмотревшись к Костелянцу, неожиданно спросила:
- Так вы брат?
Костелянец глухо залаял-засмеялся и ответил, что они вместе служили и давно не виделись. Пенсионерка сказала, что они похожи.
- Да, нам всегда это говорили.
- Удивительно прямо. Так-то вроде и не похож, а глянешь... Ладно, вот где Никитины.
Автовокзал размещался в трехэтажном старом здании и занимал площадку перед ним. На улице под навесом стояли лавки, выкрашенные в зеленый цвет. Костелянец уселся неподалеку от пассажира в опрятном - даже можно сказать, с иголочки - костюме и в легкой клетчатой шляпе с узкими полями. Вокруг громко говорили, кашляли. Как и на всяком автовокзале, здесь толпились в основном деревенские жители. Загорелые женщины, с сильными руками, в платках, тащили сетки с покупками. Мужчины преимущественно были налегке, ходили покуривали, пожилые - в кепках. Костелянец подумал, что разделение обязанностей здесь как и у них на Востоке. С базара тоже идут: она, как верблюдица или ослица, в баулах, он - руки в брюки. Впрочем, здесь все-таки чаще можно было увидеть и нагруженных мужиков.
И еще одна особенность, сразу бросающаяся в глаза: в магазинах за прилавками сплошь женщины, даже пивом торгуют женщины. В Азии это привилегия мужчин. О, азийцы - непревзойденные торговцы, это их настоящая страсть и призвание, рассказывал Иван Костелянец товарищу в клетчатой шляпе, с дипломатом оливкового цвета - товарищу Кржижику, с именем еще более труднопроизносимым, представителю какой-то фирмы, приехавшему налаживать контакты. Он ждал рейса в один из районных центров, где находился нужный ему филиал автомобильного завода. Если Костелянец все правильно понял.
- И вас не могли подкинуть? - удивился он.
Товарищ Кржижик поднял брови:
- Как это?..
- Ну, подбросить, на машине довезти, коллеги из этого центра.
- А, это... - Товарищ Кржижик сделал неопределенный жест. - Они собирались под-кинуть. Но очень, очень длинно... гм, долго? И я решил самому. Сама.
- Сам.
- Ага. Так. Сама-сама.
Потом Костелянец подумал, что с этим Кржижиком они сошлись по простой причине - оба были здесь варягами, оба выделялись из толпы. Как-то естественно между ними завязался разговор. Товарищ Кржижик спросил, откуда-ва Иван приехал? И затем с интересом принялся расспрашивать. Костелянец живописал экзотику Средней Азии, умалчивая о недавних событиях. Тут ему вспомнилось из Высоцкого: "Будут с водкою дебаты - отвечай: "Нет, ребята-демократы..."" Кржижик в конце концов полез в дипломат и извлек бутылку чего-то, напоминающего коньяк. Он щелкнул застежками, будто цыган пальцами или фокусник: о-па! Что было делать?
В этой поездке Костелянец твердо решил двигаться "посуху". С него Света взяла слово. И четыре тысячи верст он выдерживал суровый обет, чувствуя себя проводником политики партии, направленной острием - или чем там? бульдозерными рылами - на виноградники и заводы, превращающие хлебные колосья в жидкий огонь, запирающие джиннов русских полей в бутылки, - а партия и взялась извести джиннов... или как это по-русски? - спрашивал Костелянец у Кржижика. Тот сидел, сдвинув шляпу на затылок, ослабив узел галстука и, пытливо вперившись в чью-то спину перед собой, старался припомнить, как называются джинны русских полей... Костелянец чувствовал себя попом-расстригой. Четыре тысячи верст трезвости. С выпивкой всюду было туго, давали только по талонам. Но бойко шла торговля из-под полы. В вагоне всегда были пьяные счастливчики. Блаженного, электрически цепенящего разряда в голову дождался на этом пути и он. И вместе с удовольствием ощутил и уныние. Однако разгорающаяся веселость вытесняла все иные чувства, как восходящее солнце - тени. И вдруг увидел приближающегося мента.
Тот шел неторопливо, вяло жуя жвачку, как какой-нибудь нью-йоркский коп, но был отчаянно веснушчат и сив. Костелянец подобрался. Кржижик еще не замечал надвигающейся опасности. Костелянец подумал, что иностранность его собутыльника спасительна. Он представит его менту: гость нашего города. Но жующий коп прошел мимо, обдав их кислым запахом пота, кобуры и ремня. "Здрасьте, теть Жень", - сказал он, усаживаясь рядом с пожилой женщиной, огороженной авоськами. "Толик?"
Кржижик перехватил взгляд Костелянца:
- Опасно?
- Ну, в общем... - Костелянец кивнул.
- Где не опасно?..
В ресторанчике они пили божественную холодную водку, поглядывая на официанток. Костелянец рассказывал Кржижику о водке - о том, что придумали ее арабы, алхимики, вместо волшебной воды - чтоб дерьмо превращать в золото - получили самогон. Кржижик интересовался, а пиют ли там, в Ду-бше? Дубхе... Нет, там предпочитают чарс, план, коноплю, одним словом. Гашиш. Есть любители опия... это же Восток...
Костелянец опоздал на автобус, это был последний рейс. Ему посоветовали ехать на попутке. Кржижика уже захватила эта неопределенность, и он хотел сдать свой билет и тоже добираться на попутках. Костелянец был рад такому попутчику. Ему симпатичен был этот человек в сдвинутой на затылок узкополой шляпе, рыжеватый, голубоглазый, с мясистым раскрасневшимся лицом. Но вдруг это лицо стало озабоченным, Кржижик поджал губы. Покачал головой. Он что-то припомнил. Да! у него же деловой контакт.
- Какие контакты? - спросил Костелянец. - Когда все разваливается и все бегут с тонущего корабля.
- Моя фирма смотрит на будущее.
- Да ты, наверное, просто чей-то агент, а? Кржижик?
- А ты исламский фунда-мен-далист?
Карп Львович решительно проходит в комнату и сам начинает закрывать окна.
- Гроза?
Но в воздухе не чувствуется предгрозовой тяжести, и небо в окнах блистает синевой. Дочки и внуки робко тянутся вслед за Карпом Львовичем.
- Да что там такое? - спрашивает темная.
Карп Львович что-то высматривает сквозь стекло. В комнату входит Елена Васильевна. С недоверием и затаенной усталостью она глядит на мужа. Он оборачивается.
- Что произошло, дед?
Карп Львович на полголовы ниже супруги, но всегда кажется, что - на голову выше. И сейчас он взирает на нее свысока.
- На липе у колодца рой, - отрывисто сообщает он.
Все приникают к окнам, как к амбразурам осажденной крепости. Изгородь, цветы - у Елены Васильевны всегда много цветов: летних, осенних, георгинов, флоксов, незабудок, пионов, ромашек, куст сирени, за изгородью - ряд лип вдоль канавы, серый дощатый колодец почти напротив калитки. Молчание. Только слышно, как со свежего творога, подвешенного в марле, срываются капли в железную миску.
- Где? где? - шепчутся дети.
Никитин тоже смотрит и замечает над липой просверкиванье стеклышек.
- Это вторая царица рой увела, - говорит Карп Львович.
- Двоецарствие... У нас где-то была такая толстенная книга. О китайских царях.
- По-моему, "Троецарствие". В темно-красном переплете?
- Тшш!.. Кто это?
Все косятся вправо: по тропинке вдоль изгородей шествует некто, похожий на рыцаря, с шестом. Человек в наглухо застегнутой телогрейке и белой шляпе с черной сеткой. На руках брезентовые рукавицы. Шест венчает некое приспособление для поимки пчел.
- Красавчик, - предполагает темная дочь.
- По-моему, Грека, - возражает белокурая.
- У Греки в помине нет пчел, это Красавчик.
- Значит, Завиркин, - говорит Елена Васильевна.
- У Завиркина борода.
- Ты видишь?
- Это Шед, - решает Карп Львович.
Пчелиный рыцарь остановился перед липой у колодца и начал осторожно подводить к сверкающим ветвям шест с коробкой-ловушкой... Все снова замолчали.
И призрачное стеклянное облачко снялось и поплыло грозно дальше. Дети заметили его и закричали. Пчелиный рыцарь в ватных доспехах снял шляпу и вытер испарину.
- Ну а я что говорил? - спросил Карп Львович. - Эх, трус! Я ходил на пчел в рубашке с коротким рукавом, и они по рукам ползали, как собачки.
Дети засмеялись.
- Правда, бабушка? - спросила младшая.
- Усиками виляли, - продолжал Карп Львович. - Понимали, с кем дело имеют. Ни разу не укусили.
- Правда, бабушка?
- Скажи им правду, баб.
- Забыл, как с температурой бредил? - спросила Елена Васильевна.
- Солгала! - выдохнул Карп Львович и удалился.
Дети загалдели:
- Врун! врун!
- А куда пчелы-то подевались у нас? - спросила старшая девочка.
- Их сожрал клещ сомнения! - крикнул из столовой Карп Львович.
Дочки сказали друг дружке, что хорошо без пчел, раньше проходу не было, вспомнили, кого и куда и сколько раз пчелы кусали, а отца под хмельком так накусали, что тому потом три дня мост с маленькими чертями мерещился: бегают взад-вперед, хватаются за хвосты, падают в речку, взбираются по сваям. А Лизуха так и вовсе скончалась.
- Сконча-а-лась? - переспросила старшая девочка.
- Умерла. Пчелы заели.
- Де-е-вочку?
- Неизвестно, сколько ей лет было. Она ходила по деревням.
- Зачем?
- Побиралась. Отец ее всегда ночевать пускал.
- Чистюля была. Глаза вот такие...
- Она зимой при церкви жила, да, мам?.. Отцу машину обещала. Я тебе, Львовна, - так его звала - масину подарю.
- А сама ночью конфеты ела, бумажки под кровать бросала и наутро вместе со всеми удивлялась, откуда это столько фантиков.
- У нее еще мешочек был со всякой всячиной, с какими-то бусинками, колечками, лоскутами, перышками.
- А однажды она огонь заговорила. По какой-то деревне пожар пошел, но у дома, куда ее ночевать пустили, остановился. А так вся деревня могла выгореть.
- Ну, это...
- Легенда?
- Случайность. Мало ли, по какой причине пожар...
- В ней святость была! - снова подал голос Карп Львович из столовой.
- Почему же ее пчелы заели?
- Может, это были осы, - сказал Карп Львович.
- Какая разница.
- Осы от беса.
- Как будто пчелы...
- Ну, короче, нашли ее в лесу закусанную, с опухшим лицом, - сказала темная дочь.
Белокурая выразительно посмотрела на нее, повела глазами в сторону детей.
- Так! Марш завтракать! - прикрикнула темная на притихших детей.
Никитин тоже вышел.
- Ты куда? - спросил Карп Львович.
Никитин сказал, что отдыхать.
- В кладовку иди, - распорядился Карп Львович.
Но Никитин не захотел туда идти: в кладовой прохладно, но туда всегда за чем-нибудь заглядывают, там хранятся припасы в банках, ведрах, пакетах, мешках. Он мог ослушаться Карпа Львовича, не опасаясь, что пожнет бурю. К нему Карп Львович благоволил. Тогда как второму - московскому - зятю не спустил бы, посмей тот выйти из осажденного дома.
Никитин прошел мимо грядок с крошечными огурцами, луком, укропом, мимо грядок с восходящими капустными лунами по дорожке в арках травин, свернул на лужайку перед казавшейся черной в ослепительном дне старой баней с железной крышей, маленьким оконцем и одноглазым скворечником, приколоченным к фронтону, как череп у Бабы Яги. Под сливами стояла раскладушка. Никитин лег. У соседей сипел петушок... Послышался голос хозяйки: "Ах ты засранец, пой, не шипи!" Петушок старался. В листве жужжали мухи. Из травы возле бани, в мощной тени старой яблони выглядывали крытые толем крыши и остовы пчелиных домиков, разоренных ордами клещей. Если заглянуть внутрь, можно увидеть сухие навощенные дощечки, рамки с ржавой проволокой и почерневшими пустыми сотами. Развалины медовых домиков мрачно молчат посреди разнотравья и цветов, словно останки какой-то цивилизации.
От слив пахнет тонко смолой.
Бойко матерясь, мимо забора проходят дети, Никитин видит одного, наголо остриженного, потемневшего от солнца, пускающего сигаретный дым, над головой в болячках, измазанных зеленкой, покачивается хлыст самодельной удочки.
Деревенские дети кажутся взрослее своих городских сверстников, впрочем, пока не попадут на городские улицы.
Взбивая пену, глубоко в небе плывет самолет. От насыщенной светом синевы глаза подергиваются слезами, Никитин отворачивается - и видит пробирающуюся в травяных джунглях маленькую великолепную черную пантеру; над ней пролетает бабочка, но кошка лишь щурится; она крадется к невысокой яблоне, где обычно в зной отдыхают птицы. Движения ее чарующе плавны. Вот она замерла, что-то услышала, напряженно смотрит в траву... скользит дальше. И, не доходя до самого густого деревца, ложится, задирает мордочку, желтые глаза сверкают, но она тут же прищуривает их. Если ее здесь замечают девочки - сразу с руганью прогоняют, не дают охотиться, и она уходит, брезгливо подергивая хвостом. Но сейчас детей не видно, и пантера, черная бестия с белой грудкой, предается своей страсти.
Никитин следит за ней и, одурманенный ароматом прозрачных наплывов смолы на черно-серых сливовых корявых стволах, засыпает.
Ему снятся две белые бабочки.
Одна летает, взмахивая мягкими крыльями с каким-то отчаянием. Другая на земле - и на нее нападают звенящие осы... "Что такое?!" - восклицает Никитин. И летающая бабочка что-то шепчет или просто шуршит чистыми крыльями. Так иногда шуршит падающий снег, но их крылья чище горних снегов. И внезапно уязвляемая осами бабочка поворачивает к Никитину лицо. Это женское лицо необыкновенной красоты.
Никитин бросился топтать ос. Но откуда-то брались новые и новые и больно жалили его в затылок, в пальцы. Никитин вскоре уже барахтался в черном рое, как в облаке жал, крыльев, - и, не выдержав, побежал прочь, крутя головой, размахивая руками, крича, - и очнулся, как бы тяжело рухнув на раскладушку, осевшую под ним, скрипящую пружинами.
Солнце уже светило ему прямо в лицо. Надо было переставлять раскладушку дальше в тень. Никитин отер ладонью жаркое липкое лицо, сел на раскладушке, огляделся. В саду появилось выстиранное белье. Никитин встал и, пошатываясь, добрел до бани. В сумрачно-прохладной темноте пахло горьковато сажей, мылом, вениками; на бревнах плесень расцвела бледными причудливыми кляксами; под плахами пола тихо жвакала земляная жаба. В железных бочках, ведрах темнела вода. Он взял и опрокинул на себя целое ведро - как будто на груду раскаленных камней. И эйфорический озноб, охватив все тело, ударил в корни волос.
"Неужели так все и есть?" - думал Никитин.
Он снова был во власти странного океанического чувства. Обычно это ощущение близкого океана приходило вечером, когда незримые прозрачные волны заливали картофельное поле за изгородью, еще пустой сеновал, малинник, баню, лужайку, грядки со стручками и перьями и маленькими завязавшимися лунами, цветущие липы, колодец, и эти толщи наводняли дом с зеркалами, засиженными мухами, шкафами, полными допотопных толстых пальто и плащей с огромными воротниками, галифе и мундиром, проеденным молью, заставлял ярче мерцать краски дешевых репродукций в "позолоченных" резных рамах, бликуя на стеклах буфета. Наверное, это был просто вечерний свет, умиротворение свершившегося дня, легкое безотчетное беспокойство перед наступающей ночью и ожидание уже нового дня.
Если бы Никитин был поэтом, он, конечно, воспел бы это чувство. Но неизвестно, на каком языке. Современный язык, наверное, мало подходит для этого.
Никитин вдруг подумал о Костелянце.
Костелянец давно уже не отвечал на письма. Впрочем, и Никитин бросил ему писать...
Вечером они пошли косить за речку - неширокую, мелкую, с трудом пробивающуюся сквозь заросли стрелолиста, тростника, цветущих желтых кувшинок и фантастические нагромождения коряг - вдвоем с Карпом Львовичем. Трава за речкой пожиже, поляны с проплешинами и мертвыми островками несъедобной осоки, много кочек и муравейников - коса сносит макушки. Карп Львович косил легко и красиво, коса, словно заговоренная, сама летала, а он ее лишь придерживал.
На полянах еще было светло, а в хвойных лабиринтах леса сумеречно. Елки курились вечерним ароматом. Никитин с Карпом Львовичем отдыхали под елками, разгоняя комаров ольховыми веточками. Карп Львович рассказывал об одном мужике, потерявшем руку на первой германской: он привязывал косу к шее и косил, оставляя далеко позади здоровых парней, и прокосы у него были ровные и широкие. Хорошо косить умела и Екатерина Андреевна. На эти полянки у нее один вечер - одно утро уходили, а мы с тобой будем вожжаться неделю. Никитин хмыкнул.
- Что, не веришь?
А другой мужик, зоотехник, продолжал Карп Львович, сам себе руку отхватил. Его баба спуталась, и зоотехник в сердцах вышел однажды во двор, за топор, руку - на колоду и хрястнул. Раз. Другой. С третьего раза перерубил. Пьяный потом хвалился. Говорят, он перед этим обезболивающее какое-то ввел. Как ты думаешь? Зоотехник же. Баба хвост прижала, бросила хахаля. Через месяц московского дачника нашла. Все гадают - отрубит зоотехник себе еще руку? Да несподручно.
У них три ребенка, мал мала меньше. Она снова брюхата. Мать-героиня. И отец инвалид, ветеран любовного фронта.
Они сидели у кромки леса, отмахиваясь от комаров, поглядывали на поляны, уже слегка туманящиеся, на речные ивы и купол церкви за рекой, и сквозь призрачную и едва ощутимую толщу прозрачности и волнистых линий на них светило океанское солнце сна, - Никитин его вспомнил и захотел тут же рассказать сон Карпу Львовичу. Но послышался рокот и свист. Карп Львович встал. Из-за деревни вылетел вертолет. Карп Львович снял серую фетровую шляпу с обвисшими полями, потемневшую изнутри от пота, и взмахнул ею. Загорелое большеносое, высокоскулое лицо его вдруг поехало, поплыло, как мягкая глина, в радостной улыбке. Вертолет прошел над полянами, лесом и скрылся, урча, словно большой жук.
- Ха-ха, ребята, - проговорил Карп Львович, глядя вслед улетевшему умному насекомому. - Они здесь всегда пролетают. - Надевая шляпу, он спросил, видел ли Никитин, как ребята ему ответили. Тоже махнули.
- Чем?
- Ну так, чуть-чуть наклонили машину.
Никитин промолчал.
- Не веришь?
Никитин пожал плечами.
3
Оставив позади четыре тысячи верст, поезд Душанбе - Москва прибыл в столицу.
В Москве пришлось торчать почти сутки. Костелянец погулял вокруг вокзала. Здесь было много знакомых азийских лиц, в том числе и таджикских. Ему захотелось остановить одного и тихо спросить: ты-то какого черта?! Но это было бы смешно. Так же себя ведут "чапаны": среди русских - нормальные ребята, среди своих с русским-одиночкой - крикливы и заносчивы. И Костелянец прошел мимо, молодой таджик внимательно-бегло взглянул на него. Они ободрали друг друга взглядами. Точнее, Костелянец - таджика. Таджик смотрел смиренно. Москва не Душанбе февраля.
Конечно, он не раз вспоминал Василька, невысокого, юркого, с оттопыренными ушами и навсегда удивленными глазами, с наколкой "Кабул" на запястье. Василек уже сидел бы в московской КПЗ. Неуемный парень. Вспыхивал по пустякам. С ним просто лучше было не ездить и не ходить по улицам города, населенного таджиками, узбеками, туркменами. То, что он попускал русским, никогда не прощал аборигенам. Если его нечаянно задевали молодые парни, он тут же энергично высказывался, а по выходе из автобуса вместе с ними сразу бросался в драку, сколько противников ни было бы. Ему пробивали голову, ломали нос, руку, - сломанную руку он переломал вторично, едва вышел из травмопункта: заспорил с таксистом, который заломил слишком большую плату, спор быстро перерос в драку, на подмогу первому кинулся еще один таксист, и вдвоем они повалили чумового клиента. Оправившись, он почувствовал непереносимую боль под гипсом и вернулся в травмопункт. Все посмотрели на него с удивлением. Василек и сам с удивлением глядел на них, как бы спрашивая: неужели я снова к вам на экзекуцию? неужели вы опять будете меня нашпиговывать лекарствами? Врачиха нервно засмеялась, когда медсестра ввела его в операционную. Бледный Василек тоже улыбнулся. Но, возможно, она еще не совсем верила себе. И окончательно убедилась, что перед нею тот же клиент, лишь когда вскрыли испачканный весенней грязью гипс и на запястье засветилась тусклая синяя наколка.
Служил Василек не в Кабуле, а в Шинданте. В Кабуле в него бросили с крыши гранату. Граната была газовой. Василек получил контузию и осколочные ранения. И навсегда отравился ненавистью к азийцам, это уж так.
Ему надо было сразу после дембеля уехать из Душанбе. Но, как и многие другие белые азиаты, он считал его родным городом.
Да, Душанбе... Это особый мир, думал Костелянец, наблюдая за московскими голубями, стаей летящими над крышами в сизой летней дымке, следя за лавинами автомобилей, за стремительно идущими в разных направлениях людьми.
Душанбе - молодой город, построенный русскими на месте кишлака в тридцатые годы. Но кажется, что он намного древнее Москвы. Самый воздух там древен. И панорама Гиссарских гор. Из Азии изошли народы, в том числе и предки этих озабоченных москвичей - этого красноносого носильщика с железной тележкой, этого сонного синеглазого постового.
Ну да, это сразу чувствуется на Красной площади, - по улице Горького Костелянец дошел до нее и с изумлением обнаружил поразительную схожесть... с чем? Да нет, он видел фотографии Мавзолея и храма, но сейчас эти краски живо ему напомнили пестроту Чар-сук - площади в Кандагаре, где сходятся четыре базара, а Мавзолей - несомненно мазар. Но Кремль, красные стены, башни с гранями и звездами выражали уже нечто иное - местный дух. Здесь проходил какой-то шов.
Брусчатка бугрилась под ногами, и создавалось впечатление, что стоишь на какой-то возвышенности, на каком-то темени.
Конечно, все дышало мощью. От кремлевских ворот мимо собора промчались черные лимузины. Часовые у мазара были подтянуты, высоки, вычищенны. Где-нибудь таких много - за стеной, кремлевская рать...
И события февраля в Душанбе плохо совмещались с этой картинкой. Да ни черта не совмещались!
Так становятся шизоидами, сказал себе он и вернулся на вокзал, подъехав на метро. И пока ехал, воображал, как бы все происходило здесь, если бы русским вдруг ударило в голову, что во всем виноваты прочие шведы. От этих мыслей стало душно, захотелось поскорее наверх... Хм, а ведь он представил себя не в толпе гонителей, а в числе гонимых в этом воображаемом восстании. Костелянец посмотрел на свое отражение в окне, за которым неслась чернота. Да, он отличается от окружающих. Это сразу заметно. Хотя и сероглаз, но безнадежно смугл, таджикское солнце прокалило его до костей. И он смотрит, движется, поворачивает голову не так, как они. На нем печать азиатчины. И рубашка слишком, оказывается, пестрая, а свободные брюки похожи уже на шаровары.
Да, здесь, в метро, негде было бы скрыться.
Но Костелянцу подумалось в конце концов, что вообще-то в Москве это именно по техническим причинам и невозможно. В метро негде развернуться. Потоки людей сомнут противоборствующих. Здесь слишком тесно.
Поднимаясь из недр Москвы по эскалатору, Костелянец вдруг подумал, что Гомер... что Гомер? нет, просто в этом было что-то странно-архаическое - в фигурах и лицах спускающихся вниз людей, ассоциация не могла не возникнуть. Он испытал облегчение, оказавшись наверху. И усмехнулся. А, снова что-то щелкнуло, да? Вспыхнул пиитический огонек?
В Москве было много симпатичных женских лиц, соблазнительных фигур. Костелянец невольно засматривался. И этот город уже не казался ему столь неприступным и официальным. Но он был скользящим мимо путником.
Из Москвы он приехал в областной центр, старинный город на холмах по-над рекой, сплошь зеленый, с главками церквей и золотокупольной кручей собора. По этому городу не раз прокатывались толпы завоевателей, но хрупкие главки не канули в хаос. Хотя крепость лежала в руинах, как если бы совсем недавно по ней била тяжелая артиллерия.
Это все Костелянец увидел, пока поезд, притормаживая, медленно катился вдоль реки, мимо невзрачных придорожных строений с трубами, железными лестницами, запыленными окнами... Город Никитина. Костелянец всматривался с любопытством.
Внутри было не столь романтично. Густая листва скрывала невзрачные панельные и кирпичные однотипные дома, почерневшие бараки, железные поржавевшие ограды вокруг школ, улицы с разбитыми тротуарами, ящиками для мусора. Но трамвай, попетляв по скверам и площадям, оставил позади старую часть города, и начались новые микрорайоны, здесь было чище, светлей.
Костелянец привык к обильному азийскому свету.
Доехав до конечной, спросил дорогу у полноватой женщины с ярко-синими тенями на крупных веках. Она объяснила. Костелянец смотрел на ее перламутровые губы. Она помолчала, улыбнулась - и начала объяснять второй раз, может быть, его лицо выражало неуверенность. На самом деле его лицо выражало удовольствие. Растолковав все еще раз, она замолчала, мельком взглянула на часики и, улыбнувшись на прощание, пошла к остановке. Костелянец проводил ее отяжелевшим взглядом. Ему нравились такие женщины.
Он миновал огромные колодцы-дворы, залитые асфальтом, с робкой зеленью и уродливыми металлическими конструкциями для детских игр, напоминающими средневековые приспособления для пыток. Дальше начались новостройки. Костелянец отыскал дом Никитина. У подъезда остановился, закурил. Сигарета слегка подрагивала. Дверь подъезда открылась, вышла пожилая женщина с ребенком. Повела, наверное, внука в сад. Из окна на первом этаже доносились звуки радио, звон посуды, шум воды. Наверное, и Никитин, ни о чем не подозревая, собирается сейчас на работу, пьет чай. Покурив, он поднялся в лифте сначала на шестой этаж, потом на восьмой, помедлил и сокрушительно надавил на кнопку звонка. Тихо. Нет, слышны голоса. Да это за другой дверью. Костелянец смахнул с переносицы капельку пота.
Вернувшаяся пенсионерка оказалась соседкой Никитина, сначала она ничего не хотела говорить, но, присмотревшись к Костелянцу, неожиданно спросила:
- Так вы брат?
Костелянец глухо залаял-засмеялся и ответил, что они вместе служили и давно не виделись. Пенсионерка сказала, что они похожи.
- Да, нам всегда это говорили.
- Удивительно прямо. Так-то вроде и не похож, а глянешь... Ладно, вот где Никитины.
Автовокзал размещался в трехэтажном старом здании и занимал площадку перед ним. На улице под навесом стояли лавки, выкрашенные в зеленый цвет. Костелянец уселся неподалеку от пассажира в опрятном - даже можно сказать, с иголочки - костюме и в легкой клетчатой шляпе с узкими полями. Вокруг громко говорили, кашляли. Как и на всяком автовокзале, здесь толпились в основном деревенские жители. Загорелые женщины, с сильными руками, в платках, тащили сетки с покупками. Мужчины преимущественно были налегке, ходили покуривали, пожилые - в кепках. Костелянец подумал, что разделение обязанностей здесь как и у них на Востоке. С базара тоже идут: она, как верблюдица или ослица, в баулах, он - руки в брюки. Впрочем, здесь все-таки чаще можно было увидеть и нагруженных мужиков.
И еще одна особенность, сразу бросающаяся в глаза: в магазинах за прилавками сплошь женщины, даже пивом торгуют женщины. В Азии это привилегия мужчин. О, азийцы - непревзойденные торговцы, это их настоящая страсть и призвание, рассказывал Иван Костелянец товарищу в клетчатой шляпе, с дипломатом оливкового цвета - товарищу Кржижику, с именем еще более труднопроизносимым, представителю какой-то фирмы, приехавшему налаживать контакты. Он ждал рейса в один из районных центров, где находился нужный ему филиал автомобильного завода. Если Костелянец все правильно понял.
- И вас не могли подкинуть? - удивился он.
Товарищ Кржижик поднял брови:
- Как это?..
- Ну, подбросить, на машине довезти, коллеги из этого центра.
- А, это... - Товарищ Кржижик сделал неопределенный жест. - Они собирались под-кинуть. Но очень, очень длинно... гм, долго? И я решил самому. Сама.
- Сам.
- Ага. Так. Сама-сама.
Потом Костелянец подумал, что с этим Кржижиком они сошлись по простой причине - оба были здесь варягами, оба выделялись из толпы. Как-то естественно между ними завязался разговор. Товарищ Кржижик спросил, откуда-ва Иван приехал? И затем с интересом принялся расспрашивать. Костелянец живописал экзотику Средней Азии, умалчивая о недавних событиях. Тут ему вспомнилось из Высоцкого: "Будут с водкою дебаты - отвечай: "Нет, ребята-демократы..."" Кржижик в конце концов полез в дипломат и извлек бутылку чего-то, напоминающего коньяк. Он щелкнул застежками, будто цыган пальцами или фокусник: о-па! Что было делать?
В этой поездке Костелянец твердо решил двигаться "посуху". С него Света взяла слово. И четыре тысячи верст он выдерживал суровый обет, чувствуя себя проводником политики партии, направленной острием - или чем там? бульдозерными рылами - на виноградники и заводы, превращающие хлебные колосья в жидкий огонь, запирающие джиннов русских полей в бутылки, - а партия и взялась извести джиннов... или как это по-русски? - спрашивал Костелянец у Кржижика. Тот сидел, сдвинув шляпу на затылок, ослабив узел галстука и, пытливо вперившись в чью-то спину перед собой, старался припомнить, как называются джинны русских полей... Костелянец чувствовал себя попом-расстригой. Четыре тысячи верст трезвости. С выпивкой всюду было туго, давали только по талонам. Но бойко шла торговля из-под полы. В вагоне всегда были пьяные счастливчики. Блаженного, электрически цепенящего разряда в голову дождался на этом пути и он. И вместе с удовольствием ощутил и уныние. Однако разгорающаяся веселость вытесняла все иные чувства, как восходящее солнце - тени. И вдруг увидел приближающегося мента.
Тот шел неторопливо, вяло жуя жвачку, как какой-нибудь нью-йоркский коп, но был отчаянно веснушчат и сив. Костелянец подобрался. Кржижик еще не замечал надвигающейся опасности. Костелянец подумал, что иностранность его собутыльника спасительна. Он представит его менту: гость нашего города. Но жующий коп прошел мимо, обдав их кислым запахом пота, кобуры и ремня. "Здрасьте, теть Жень", - сказал он, усаживаясь рядом с пожилой женщиной, огороженной авоськами. "Толик?"
Кржижик перехватил взгляд Костелянца:
- Опасно?
- Ну, в общем... - Костелянец кивнул.
- Где не опасно?..
В ресторанчике они пили божественную холодную водку, поглядывая на официанток. Костелянец рассказывал Кржижику о водке - о том, что придумали ее арабы, алхимики, вместо волшебной воды - чтоб дерьмо превращать в золото - получили самогон. Кржижик интересовался, а пиют ли там, в Ду-бше? Дубхе... Нет, там предпочитают чарс, план, коноплю, одним словом. Гашиш. Есть любители опия... это же Восток...
Костелянец опоздал на автобус, это был последний рейс. Ему посоветовали ехать на попутке. Кржижика уже захватила эта неопределенность, и он хотел сдать свой билет и тоже добираться на попутках. Костелянец был рад такому попутчику. Ему симпатичен был этот человек в сдвинутой на затылок узкополой шляпе, рыжеватый, голубоглазый, с мясистым раскрасневшимся лицом. Но вдруг это лицо стало озабоченным, Кржижик поджал губы. Покачал головой. Он что-то припомнил. Да! у него же деловой контакт.
- Какие контакты? - спросил Костелянец. - Когда все разваливается и все бегут с тонущего корабля.
- Моя фирма смотрит на будущее.
- Да ты, наверное, просто чей-то агент, а? Кржижик?
- А ты исламский фунда-мен-далист?