И так у них и повелось: Никитин идет в курилку - и тут же появляется Киссель, отважно закуривает термоядерную "Смерть на болоте" (все те же "Охотничьи": на пачке изображен мужик в кепке, отстреливающий дичь), и они говорят о прошлом, осторожно гадают о будущем. Киссель оказался вдумчивым и все запоминающим собеседником. Это Никитина удивило, он помнил какие-то незначительные подробности из предыдущих разговоров. Сам Никитин был слишком озабочен своими чувствами, мыслями, переживаниями от вновь увиденного - ведь это были первые дни в Афганистане, - чтобы хорошенько слушать кого-то.
   За три или четыре дня на Кабульской пересылке они подружились. Хотя Никитин еще все-таки всерьез не считал Кисселя другом, даже товарищем, так, знакомый, попутчик. А Киссель глядел с дружеским чувством.
   Никитину пришлось пару раз мягко остановить таких же, как он и Киссель, новичков, пытавшихся уже "кантовать" Кисселя: один приказал принести воды, другой не хотел возвращать авторучку. "Где он тебе сейчас возьмет воды?" спросил Никитин у первого. Тот нагло ответил, что на кухне. "Ну да, и получит черпаком по черепушке". Воду в неурочное время не давали. Только вечером - отвар верблюжьей колючки вместо чая. Ну, ленивец ужинать пошел сам, там и напился. А шариковую ручку Никитин попросил у второго как бы для себя, чтобы записать что-то, - и действительно записал адрес Кисселя: 198903, Ленинград, Петродворец, ул. Юты Бондаровской, д. ... кв. ... - но ручку вернул хозяину: "Кстати, Витя, твоя".
   Удивительно, как быстро рабы забывают страдания своих рабских душ.
   Воистину азиаты стали подобны египтянам...
   Воистину вскрыты архивы... Расхищены податные декларации. Рабы стали владельцами рабов. Они входят в великие дворцы... Мясники сыты, благородные голодны. Это свершилось, смотрите: огонь поднялся высоко. Тот, кто был посыльным, посылает другого. Кто проводил ночь в грязи, приготовляет себе кожаное ложе...
   Что изменилось за две с чем-то тысячи лет?
   Праздный вопрос.
   За ответом надо отправляться в казарму, еще хуже - на войну.
   С Кисселем их забрали в один полк, но там раскидали по разным подразделениям, Киссель попал в танковый батальон, Никитин - в артдивизион. Иногда они случайно сталкивались где-нибудь в центре полкового глиняно-деревянно-брезентового городка, возле магазина в очереди, возле почты. Киссель был черен и худ, в заляпанной мазутом форме, в чьих-то старых кривых сапогах, он слабо улыбался прокуренными зубами, потирал руки в синяках и ссадинах и рассказывал, что ему пишут из Питера, из этого города прохладных вод, строгих белых ночей, сквозь которые куда-то дрейфуют культурные памятники: а мы жуем песок и никуда не движемся, - на дне.
   Да, первые дни, недели были абсолютно пространственны, время, как жилку, чья-то твердая рука выдернула из ткани мира, осталось одно пространство. Раньше пространство отождествлялось с Богом, и только в какой-то его части билось время - в месте невечного бытия людей. И вот сбылись мечтания визионеров и каббалистов: настало одно пространство. И мы лежали на его дне. Совершали какие-то бессмысленные движения.
   Теперь, сверх зеленых деревенских дней, это представляется застывшей гигантской воронкой солнца и пыли, сквозь которые едет физкультурник полка в красном трико, рядом с ним на броне люди со связанными руками и замотанными материей от чалмы лицами, а может быть, уже и не люди, странные существа, куклы с черными бородами, в которых запеклась кровь и запутались соринки. Их везут в гору. На коленях физкультурника автомат.
   Киссель познакомился с Костелянцем в санчасти, куда ходил каждый день с загноившимся ухом. А Костелянец торчал там после скорпионьего укуса: прилег отдохнуть на земле. Костелянца лихорадило, и два дня он как бы плавал в грязном горячем бассейне, задыхаясь от зловонных испарений, - а потом вдруг все куда-то исчезло, и он лежал на мраморном дне, глядя, как мимо проползают черепахи и ящерицы и откуда-то струится чистый песок. И потом как будто ударили в огромный серебристый гонг - и он выздоровел.
   Костелянец считал это происшествие символическим. Он писал стихи. В общем, еще достаточно глухие и смутные, он сам это понимал и надеялся, что здесь произойдет переворот, взрыв дремлющих соков. И он декламировал после санчасти: "И жало мудрыя змеи в уста замерзшие мои вложил десницею кровавой..." - "Кажется, там были замершие?" - "Ну и что, у меня уста замерзали... Настоящая проблема в другом: я не знаю, куда пристроить жало скорпиона".
   ...Никитин остановился. В траве сидел серый птенец, разевал желтый цветок рта. Выглядел он бесстрашным. Никитин оперся на косовище... как на древко копья, в котором замешены хлеб и вино. Когда-то Костелянец упоминал этого грека, поэта-солдата, дезертира. Как его звали, Никитин не помнил.
   - Э, да ты совсем ничего не накосил!
   Никитин поднял глаза. От реки шел в полосатой пижаме Карп Львович, на плече нес косу. Был заспан, хмур.
   - Что смотришь?
   Никитин сказал, что Карп Львович странно одет...
   - Не разбудили вовремя, некогда мне было переодеваться. Давай брусок.
   Никитин протянул брусок, тот взял его, зажал косовище под мышкой и несколько раз шоркнул по лезвию. На школьной усадьбе он вообще не косил - и не обижался. А тут вдруг его заело. Карп Львович был сложный, переменчивый человек. Ухо с ним надо было держать востро. Ладить с ним умела Елена Васильевна.
   Никитин шел следом за Карпом Львовичем и думал о греке, о том, что в его поступке не было никакой высокой идеи, дезертиры новой эры уже были лучше вооружены... Хотя позже сами христиане относились к пацифистам с презрением и прославляли образ рыцаря-христианина, как, например, К. С. Льюис; его работа "Христианское поведение" попалась Никитину в каком-то журнале, он ее внимательно прочитал. Надо сражаться и не стыдиться этого, призывал автор. А известную заповедь он перетолковывал так: это неточный перевод, в греческом языке есть два слова, которые переводятся глаголом "убивать", но одно из них означает просто "убить", а другое "совершать убийство". Это не одно и то же. Убивать не всегда означает совершать убийство, равно как и половой акт не всегда прелюбодеяние. Так вот, надо бы переводить известную заповедь следующим выражением: "Не совершай убийства". Можно ли убивать и при этом не "совершать убийства"?
   ...Но почему грек не мог знать индийских идей? Да и Сократ уже сформулировал золотое правило: не причиняй зла ближнему. В Китае то же самое говорили Конфуций, Лао-Цзы.
   Но, пожалуй, никто не дошел до индийского предела.
   Вот, например, последователи одного из Нашедших брод, джайны, не занимающиеся крестьянским трудом, питающиеся, как мыши, зерном и фруктами, надевающие марлевые повязки, чтобы ненароком кого-нибудь не съесть, и подметающие землю перед собой, чтобы случайно кого-нибудь не раздавить.
   За косой бежал бесконечный зеленый прибой. Нырнувший в заросли трав птенец больше не попадался.
   Что бы делали джайны на севере? в Гренландии, на Аляске? Даже здесь?
   Никитину вдруг представилось шествие трех миллионов - а их столько джайнов среди камней и торосов, по березовым большакам - в Индию. Они всегда нашли бы свою Индию.
   На полянах появился рыжий сын Никитина с каким-то свертком.
   - Что это? - крикнул издали дед Карп.
   - Бабушка прислала, - ответил Борис и положил пакет на вал скошенной травы. Дед был хмур, и внук почел за лучшее не приближаться.
   - Ладно, беги, - разрешил ему Никитин-отец.
   Мальчик вернулся к реке, склонился над водой, высмотрел камешек и вынул его. Переливавшийся в воде багряно-фиолетово-зеленым камешек сразу потускнел. Он выбросил его, нацелился на другой. Этот был чисто бел, словно не растаявшая с зимы снежинка. Он аккуратно достал и его. Мгновенная перемена! Камешек оказался грязным, серым... Кто-то прыгнул в воду, он вздрогнул, посмотрел. В чистой воде плыла крупная лягушка, в глазах прокатывались солнечные волны.
   - Посмотри, что там, - распорядился Карп Львович.
   В пакете были рабочие штаны и рубашка.
   - Вот еще! - сказал Карп Львович. - Буду я возиться.
   - Но все равно придется переодеваться, - напомнил Никитин. - Не здесь, так дома.
   С надменным лицом Карп Львович снял пижаму. У него были неширокие, но округлые плечи, загорелые по локоть руки, широкие в запястьях, а бицепсы и мышцы груди уже дряблые, отвисший живот; на голени уродливый след как бы от раскаленного клейма.
   - Я вижу, ты устал, - сказал Карп Львович. - Это моя теща за один вечер и одно утро все скашивала. А мы повозимся. - Карп Львович хмуро взглянул на Никитина: - Ладно, пошли завтракать, похмеляться. Друг ждет. Мастер пишущих машинок...
   Карп Львович первым вступает в проход между высокой крапивой, спускается в зеленую, испещренную солнечными бликами тень реки, снимает обувь. Вода пузырится вокруг белых икр. Карп Львович сдвигает шляпу на затылок, окунает косу в воду, чтобы смыть налипшую траву. Металл сверкает золотом под водой в солнечном блике.
   В столовой шумно и весело. Выбритый Костелянец что-то рассказывает сестрам. Темная Ксения смеется, ее глаза прозрачны и блестящи, на скулах пятна румянца. Костелянец улыбается - губами. Вокруг стола крутятся дети, норовят что-нибудь схватить. Темная Ксения и белокурая Ирина на них шикают, завтрак еще не готов. О ножки стола и загорелые ноги сестер трутся кошки. Елена Васильевна у печи. Вдруг одна из кошек противно взвизгивает - ей кто-то отдавил лапу.
   - О господи, кошки!.. - восклицает белокурая Ирина.
   - А ну пошли! - гонит кошек Елена Васильевна, схватив мухобойку.
   Кошки разбегаются кто под стол, кто в закуток между холодильником и стеной.
   - Бабушка! не бей их! - кричат дети.
   - Пусть мышей ловят! - отвечает Елена Васильевна. - А не путаются под ногами.
   - Лена, слушай детей, - говорит ей Карп Львович, усаживаясь на свое место у буфета, возле этажерки, под картиной. Он оборачивается и срывает вчерашний листок календаря. Открывает дверцу буфета, звенит пузырьками, шуршит бумагой; заглядывает на полки с тарелками, в банку с солью, роется в старых газетах и журналах... Вскоре все рыщут по дому: внуки, дочки, Елена Васильевна. Карп Львович сердится. Очков нет как нет. Никитин предлагает свои услуги. Карп Львович колеблется - и все-таки прячет листок в выдвижной ящик этажерки, сам почитает, когда найдутся очки. Карп Львович объясняет Костелянцу, что это с ним постоянно происходит, кто-то с ним играет: то брючный ремень исчезнет, а через некоторое время объявится на самом видном месте, то городская шляпа, та, в которой он ездит за пенсией, - и вдруг идешь, глядишь, а она висит на калитке; не говоря уже об инструментах... Все посмеиваются. Карп Львович сурово глядит на домашних.
   - Подожди, я тебе еще не то расскажу, - обещает Карп Львович, пытливо вглядываясь сквозь катаракту в смуглое сероглазое лицо Костелянца. - Какие случаи происходят.
   И лицо его плывет в мягкой улыбке, глаза тепло синеют.
   - В тебе, Ваня, есть что-то... незряшное.
   Темная дочка Карпа Львовича быстро и пронзительно взглядывает на Костелянца и опускает глаза, ее тонкие губы подрагивают в улыбке, она продолжает молча резать хлеб. Длинные пальцы смахивают крошки в ладонь. Белокурая Ирина расставляет тарелки. Карп Львович достает из-за стекла стопки, звучно звякает ими, ставя на стол, и подмигивает Никитину, Костелянцу. Костелянец, не выдержав, глухо лает-смеется. Никитин уже заметил, что он становится нетерпелив и неспокоен, когда дело пахнет выпивкой.
   Во рту вдруг появляется вкус верблюжьей колючки.
   Елена Васильевна водружает на середину стола чугунок с картошкой.
   - Почему без тушенки? - спрашивает Карп Львович.
   - Вся кончилась.
   - Ну а водочка-то есть еще, - тут же подхватывает он, - в погребах?.. Раз уж пошел черт по бочкам!
   6
   Теперь уже Никитин растянулся на раскладушке - отдохнуть после косьбы а Костелянец сидел, привалившись к черной стене бани.
   Ксения снимала белье над лужайкой. Костелянец, покусывая травинку, смотрел на нее. В бестрепетном небе снова хаотично летали ласточки, где-то громко ругались колхозницы, кричали петухи.
   - Извини, - сказал Костелянец. - Чьи это дети, что-то я не запомнил.
   Никитин обернулся. На угол дома вышли белянки в разноцветных платьицах, с любопытством глядели на них, о чем-то перешептывались.
   - Ксенины.
   - Но она же темная, а девочки...
   - В отца.
   - Где он?
   Никитин хмыкнул:
   - Он в любой момент может приехать, Москва рядом.
   - Не надо хамить, - сказал Костелянец. - Я просто интересуюсь окружающими. И ты же знаешь мой вкус... Пойдем в магазин?
   - Тебе мало?
   Костелянец полез за сигаретами, протянул было пачку Никитину, но спохватился.
   - Забыл. Да-да, - пробормотал он, прикуривая, с наслаждением прикрывая глаза. - Хотя... я-то думал, честно говоря, что мы по старинке раскумаримся.
   Никитин покосился на него:
   - В каком смысле?
   - В прямом, дружище.
   - Не понял.
   Костелянец усмехнулся:
   - Ты думаешь, я забыл, с кем ты прокурил свои ботинки? Долг платежом красен. Свернутый план действий в моем каблуке.
   - Ты же мог попасться.
   - Четыре тысячи верст фатального везения, - откликнулся Костелянец. И, оказывается, зря.
   - Ты можешь закопать это.
   - Чтобы в этом саду вырос прекрасный белый цветок?
   - Белый?
   - Ну да. Или розовый. А может, даже фиолетовый.
   - Ты же знаешь...
   Костелянец кивнул.
   - Я тебе всегда удивлялся, - сказал он, прикуривая новую сигарету от старой.
   Никитин молчал.
   - Принести вам квасу? - крикнула Ксения, остановившись на дорожке с охапкой белоснежного белья и глядя на них из-под руки.
   - Нет, - сказал Никитин.
   - Пожалуйста! - крикнул Костелянец. - Знаешь, что меня удивляет? - тут же спросил он.
   - Мм? - промычал Никитин.
   - Что в этот сад вход свободен.
   - А?
   - Нет сторожа с вращающимся мечом.
   В кустах задрались воробьи, Никитин приподнял голову:
   - Думал, кошка.
   - С твоего позволения продолжу ассоциативную цепочку. Помнишь историю, которую рассказывал Киссель? Про Ури Геллера?
   - Фокусника?
   Кто-то шел по траве. Никитин посмотрел. Это был его сын Борис, синеглазый и белокожий, как мама, толстощекий, лобасто-серьезный. Он нес банку с мутным хлебно-яблочным квасом.
   - А где же тетя Ксюша? - спросил Костелянец, принимая банку.
   - Ее дед заставил мыть пол, - сказал Борис. - А бабушка с мамой ушли за речку ворошить сено. И мы сейчас пойдем.
   Борис не уходил, глядел исподлобья.
   - Смотри, тебя забудут, - сказал Никитин.
   - Сам знаю где.
   - Может, ему и неохота, - возразил Костелянец. - А, Борь?
   - Как сено высохнет, дед лошадь возьмет, Голубку, - быстро ответил Борис и облизнул губы.
   - А, ну тогда, конечно, надо спешить.
   - А вы?
   - Да, видишь, твой папаша - Обломов-на-раскладушке, его не свернешь.
   Борис потоптался, вздохнул:
   - Я пошел.
   Костелянец приложился к банке, предложил Никитину, тот отказался.
   - Не любишь?.. Квас.
   Никитин взглянул на Костелянца.
   - "Все снится: дочь есть у меня..." - пробормотал Костелянец. - Что это ему взбрело: дочь? Обычно ждут сына. У него так и не было детей?
   - У кого.
   - У Бунина.
   - Тебе лучше знать.
   - Бунину снилось, а у меня есть: глаза немного раскосые, волосы черные... Не понимаю Бунина. Мне понятнее знаешь кто?.. Хармс.
   - У него полно было сыновей?
   - Нет. Он обожал только молодых и пышных женщин! Остальное человечество вызывало подозрение: старики, старухи и особенно дети... Но твой Карп Львович душевный старик. Почти всегда вовремя наливает.
   Оба надолго замолчали.
   "Дядя Игорь!.. дядя Игорь!.." - послышались голоса.
   Напрямик через грядки бежали белянки, Борис шел позади.
   - Что такое? - спросил Никитин, отрывая отяжелевшую голову от брезента.
   - Опять Чернушка!..
   И одна из девочек раскрыла ладони, показывая зеленоватую птицу с подогнутыми лапками. Она медленно мигала.
   - Вот тут под крылом ранка.
   - ...Где?
   - Принести перекись?
   - Ну, несите.
   - Я уже несу, - солидно сказал Борис, показывая пузырек.
   Костелянец, куря у стены, наблюдал за происходящим.
   Никитин сел на раскладушке, ему дали вату, пузырек. Глаза детей сузились, губы поджались, на лбах проступили морщинки. Они внимательно глядели, как Никитин подымает серое крылышко, смачивает перекисью водорода ватку и прикладывает ее к ранке, отпуская крыло. Птица очень медленно моргает. Иногда ее черные глаза на несколько секунд остаются прикрытыми серой пленкой, но она снова их открывает, и солнечные точки снова горят в черных сферах.
   - Куда ее отнести?
   - Куда-нибудь на липу.
   - Там ее Чернушка и сцапала!
   - Тогда вон в те кусты.
   - А Чернушка?
   - Ну заприте ее.
   - Кого?
   - Кошку. Или даже лучше птицу, куда-нибудь в шкаф. Положите в корзину. Сверху марлей накройте, чтоб не задохнулась.
   Процессия детей удалилась, Никитин громко высморкался, вытер руку о траву.
   - Черт, кажется, простыл.
   Костелянец молчал у стенки. Никитин взглянул на него. Костелянец подумал, что эти взгляды исподлобья у них с Борисом совершенно одинаковые.
   - Послушай, - сказал Костелянец, - ты так и выступаешь, да? Прямо вот входишь в класс, а? Здравствуйте, запишем новую тему? И они ничего? Склоняют головы к партам? Языки набок от усердия?
   Никитин пожал плечами.
   - А ты их бьешь? Ну, указкой? Или мелом в лоб? Если кто-то зарвется.
   - Иногда приходится. Гаркнуть так, что стекла звенят.
   - Иногда?! - Костелянец восхищенно пускал клубы дыма. - Игорь! Я всегда думал, что ты из какого-то другого теста!
   Никитин поморщился.
   - Клянусь. Ты же знаешь, - сказал Костелянец.
   - Мы все немного другие. Вспомни Кисселя.
   - Киссель!.. Витя был ребенком. Фокусы, а?.. Сгибал вилку, как Ури Геллер, и поранился. Этот-то Геллер получил озарение. В саду. В Иерусалиме. Узрел огненный шар - начал загибать ложки и ломать часы взглядом.
   - Не ломать, а чинить. Он запускал старые часы.
   - А наш Киссель умел только ломать. Разбил банку. Почти половина еще оставалась, а? Чистейшего первача, алхимик Святенко выгнал, и я, сподручным будучи, позаимствовал толику. Он мог бы меня убить, Святенко, морда, кус сала, ус до плеча. Но мы же решили им всем противостоять? И это была первая акция неповиновения - причаститься огненной влагой: сахар и дрожжи равняется огонь. Там было градусов семьдесят.
   - И, наверное, столько же в воздухе.
   - И мы стали как три ангела, чуждые всему. Особенно на ангела смахивал Киссель. Это его тонкое лицо, длинный нос, жилки и глаза с древней тьмой. Я и сейчас помню это вдруг возникшее впечатление: что вот мы опустились на краю полка, у мраморной стены возводимого сортира, откуда-то нас выбросило, мы успели наглотаться огня, пока один не стал жонглировать камнями, и отправились осматривать этот пылью и мондавошками занесенный город - город Печали, город Глупости? Помнишь, гадали, что это за город по классификации Чистых братьев из Басры? Город Похоти. Город Страха. И тут-то Витя возвел на нас влажные ослиные очи, в которых мерцали солнца Востока, и сказал, что это Иерусалим Коммунизма. Наконец-то построили! Ты помнишь этот душераздирающий эффект?
   Конечно, Никитин помнил. И сейчас, лежа на раскладушке в тени сада, он увидел это как бы сверху и издалека: троих в одежде цвета выжженной солнцем земли, бредущих краем города из брезента, цемента, дерева и прекрасного белоснежного мрамора с аквамариновыми прожилками. И на солнце сияли металлические полукруглые ангары столовых. Город был обнесен невидимыми стенами, напряженной тишиной, о которую иногда ушибались тушканчики или вараны, а как-то ночью в эту цитадель уперся обкурившийся свой: проломил голову, ступни разлетелись в разные стороны, да еще отовсюду брызнули сверкающие очереди. Нельзя ходить, где нельзя. Или летать. Ведь по обкурке ему могло и такое поблазниться. По крайней мере самому Никитину однажды почудилось, что он шагает слишком широко, гигантски. Но ему хотелось нормально ходить, без вывертов, и ценить простые вещи, - если вдуматься, они не менее интересны, чем бредовые образования, мыльные пузыри, которые иногда запекались кровавой, черт, пеной.
   Никитин метнул взгляд на Костелянца. Ему уже не хотелось спать.
   - А! я вижу, ты ожил, мой друг, - сказал Костелянец. - Может быть, ты сходишь все-таки в "погреб"? И мы выпьем за Кисселя. Наверное, он стоит, как ангел, с автоматом у входа в иерусалимский сад.
   - Нет, пожалуй, надо пойти за речку, - возразил Никитин. - На сено. Тещу прогнать домой, ей нельзя долго на солнце. А ты отдыхай.
   - Я вижу, тебе неприятно вспоминать подвиги Грязных братьев из Газни?.. Да! а ведь это ты предложил, когда мы стали придумывать. И это было то, что надо. Именно грязные, а какими же еще мы могли быть там, в Иерусалиме Коммунизма? В этом была диалектика, дружище. Предполагаемое движение, возвышение. И вам с Кисселем это удалось.
   - Если и удалось, то одному ему.
   - Нет-нет, не спорь, я же знаю, что говорю... Но какой был порыв? Разве забудешь вторую акцию: три газеты против бешеных собак, сраных дедов "Душу к бою!". Как гениально мы обыграли этот обычный приказ. Душу к бою! Как плоско шакалы мыслили: для них это грудная клетка, и в нее надо ударить на уровне третьей пуговицы.
   - Между второй и третьей.
   - И они взбеленились. Как это, вызывая душу к бою, ты вызываешь душу вообще, душу человеческую, в том числе и душу твоей матери, твоих уже мертвых предков?
   - У нас затеяли спор.
   - Ну, артиллеристы, богема войны. А у Кисселя в клочья разодрали газету и только после долгого дознания выяснили, что автором был Киссель. Как?! У них в уме не укладывалось - как это? этот тщедушный жид способен на сопротивление? Они от изумления даже бить его сразу не стали. Мне Каюмовы решили набить большой заслуженный орден. Награждение должно было быть показательным, но тут в дело вмешался Зимовий - ты помнишь его масленую рожу, гладко зачесанные волосики, вкрадчивый голос? Ему бы Порфирия Петровича играть. Он как-то моментально пронюхал. Тут как тут. Кто-то у нас стучал. И его это чрезвычайно заинтересовало. Не дедовщина, это мелочи. А общее звучание "боевого листка". Он услышал в этом что-то такое уже менее безобидное, чем просто выступление против шакалов. Мы с ним мило беседовали. Вас я не сдал, хотя он и допытывался, что это означает, эта подпись "Грязный брат", - мол, не пахнет ли тут организацией, где один брат, там недалеко и до целого братства. Шутил, не лучше ли было написать "Нечистый". Ну а потом перешел вплотную к метафизике: что есть душа? Он бы еще спросил: что есть истина? Пф! - Костелянец пролаял-просмеялся сквозь дым. - А впрочем, возможно, это один и тот же вопрос. Ну а что я мог ему тогда ответить?.. Или сейчас? Спрашивать надо у Витьки Кисселя... А там в учебниках по этому поводу ничего новенького?.. Послушай, а что ты им рассказываешь об этих событиях?
   - То, что в учебнике.
   - А в красках? детально?..
   Никитин покачал головой.
   - И что? Они не лезут с расспросами?
   - В школе не знают.
   - А? Хм. Но как ты получил квартиру?
   - Кооперативная, ее нам купили родители жены.
   - А я получил льготную. Две комнаты. Почти в центре. Вид из окна. Горы, рощи... Но они пришли. - Костелянец замолчал. - И мне сдается, - продолжал он, - что они и сюда придут... Кстати, ты не знаешь, чем закончилось в Оше? Закончилось?..
   - Мне некогда смотреть телевизор, - сказал Никитин. - Да и вообще... Ответь на простой вопрос: когда ты приехал?
   - Не понял?
   - Да нет, просто вспомни.
   - Это намек?
   - Ну ты же знаешь, что нет. Мы отсюда поедем вместе, что-нибудь подыщем в городе. Я задаю тебе вопрос, чтобы кое-что продемонстрировать. Ну вот сколько ты здесь?
   Костелянец удивленно поднял брови.
   - Не помнишь точно? Потому что здесь особые условия, время изменяется, замедляется. В деревне царствует не Клио, а Урания... Скоро наступит время для наблюдений за звездами - божественный август. Исчезнут комары, спать можно будет под открытым небом.
   - Короче, здесь ты отключаешься от уроков истории.
   - Да.
   - А тут как раз я. Как Гермес, только сандалии бескрылые. Впрочем... А? Одно крыло есть. - Костелянец глухо засмеялся. - Я так и остался Грязным братом! То есть уже, наверное, и не братом... а так, грязным одиночкой. Братство начало рассыпаться еще там... Но все-таки это был благородный порыв? Зимовий меня тогда прокачивал насчет пацифизма... Но я думаю, знаешь, в пацифизме на самом деле есть какое-то блядство. Мы хотели сопротивляться, но мы не были пацифистами. Зимовий меня раскалывал, а всего через пару месяцев прибыло пополнение, и среди них Д., артист балета. Лошадиное благородное лицо, бакенбарды, высокий, волосатая грудь, ему уже было двадцать шесть, когда его наконец-то выловили и загнали не просто в армию, а к нам. Артиста балета! Ты бы видел, как он держал автомат. Как змею двухметроворостую. И он ничуть не смущался. На его лошадином лице всегда было выражение брезгливости, какой-то, знаешь, английской брезгливости. Он был старше ротного, остальных офицеров. Он смотрел на них с какою-то отеческой укоризною. Поразительно! Они тут в песках как тарантулы, в каждом взгляде - смерть. А этот парень, танцор из пензенского или какого там балета, ведет себя так, словно он Папа Римский, приехал инспектировать африканских людоедов. И - самое интересное - ни ротный, ни остальные офицеры его не сбрили, как прыщ. В нем было что-то непосредственное, даже обаятельное. Высокомерие, граничащее с хамством. Он называл себя толстовцем и гандистом с пеленок. И ни у кого не шевельнулась даже мыслишка взять его хотя бы на одну операцию. Такой экземпляр.