Страница:
Но помимо того что с помощью такого обрыва эпизода создается некоторое настроение — грустная неопределенность, неизвестность, подобная форма завершения произведения имеет еще ряд важных аспектов, которые интересны для нас именно в связи со всем тем, что говорилось выше.
Помимо тех сторон явления, на которые указывает Такахаси, этот способ оформления конца эпизода открывает еще ряд повествовательных возможностей. Те фабульные линии, что заложены в приведенном тексте 169-го эпизода, определенно богаты, обладают высокой повествовательной энергией, это совсем не та неизвестность, когда сюжет исчерпан, но судьба героя не досказана; в данном случае происходит неожиданный для сюжета обрыв, когда все его линии только набирают силу. Это как бы сжатая пружина. В эпизоде обнажаются главные законы построения сюжетной прозы, которая может развертываться далее тем или иным способом, например вызвать появление стихотворения и привести к самым разнообразным развязкам.
Кроме того, что очень существенно, обнажается также условность литературы, установка на вымысел. Ведь сам по себе обрыв сюжета, столь богатого возможностями, свидетельствует о том, что автору неважно, происходило ли что-нибудь подобное описываемому на самом деле, и если происходило, то каким образом завершилось. Даже если допустить, что эта история была ведома многим и имела определенное, тоже известное большинству разрешение, все сказанное выше тем не менее оставалось бы в силе. Пусть даже современник, читая этот эпизод, мог вспомнить историю о «поясе из Идэ» и восстановить ее продолжение, само то обстоятельство, что в памятнике письменной литературы эта история преподнесена в таком оборванном виде, достаточно знаменательно. В дане как бы обнаруживается механизм построения произведения жанра ута-моногатари и одновременно механизм развертывания повествовательных возможностей, заложенных в прозе. Притом оказывается подчеркнутым специфический характер литературы, ее условность, с помощью чего утверждается самостоятельность такого явления, как литература, его ценность.
Как уже говорилось ранее, 168-й дан, видимо, был добавлен к произведению позже, чем 169-й, но, по-видимому, тот, кто приписал его к тексту памятника, отдавал себе отчет в особом значении завершения всего произведения способом 169-го дана и, чтобы не нарушить действие приема, поместил новый дан не в конце, а перед концом, т. е. перед 169-м даном, бывшим в то время последним.
Примечательно, что, когда добавлялись 170-й и 171-й даны, они были помещены после 169-го, но, по мнению Такахаси Сёдзи, тем человеком, который их приписал, была сделана попытка воспроизвести прием обрыва повествования в дане, который теперь стал последним, но, пишет Такахаси, «прием был применен уже поверхностно, отчасти бессмысленно»[50].
В 171-м эпизоде рассказывается о любви придворной дамы по имени Ямато и государственного советника Фудзивара Санэёри. Они обменялись танка, но после этого он долго не приходил к ней, и «она за это время извелась в ожидании. Уж что было у нее на уме — неизвестно, но она решила сделать вот что. Никого об этом не извещая, села в карету и отправилась во дворец». Затем рассказывается, как она пыталась вызвать Санэёри, просила разных придворных отыскать его, долгое время ждала. Наконец Санэёри, посоветовавшись с Хирохада-дайнагоном, как поступить в таком необычном случае, распорядился чтобы в помещение левого приказа принесли из жилых комнат ширмы и циновки и там ее поместили. «Зачем вы это сделали?» — спросил Санэёри, а она: «Очень мне было неприятно, что…» Реплика фрейлины Ямато не завершена, глагол обохэру — «чувствовать», «ощущать» стоит в условном наклонении с суффиксом ба, такая форма никогда не может завершать предложение.
Далее следует: «В дом принца Ацуёси даме по имени Ямато левый министр:
В группе рукописей Каритани приводится только танка, в списках годов Канги, в книгах Кацура-но мия знаками того же размера, что и в тексте, имеется приписка: «Танка из Госэнсю». Во всех остальных списках нет ни прозаического вступления, ни этой танка. Самое вероятное, что в первоначальном виде этот фрагмент отсутствовал, а был вписан позже из Госэнсю в тот список произведения, с которого потом делались многие копии, В оригинальном же тексте этого нет, следовательно, дан кончался на слове обоюрэба, т. е. в нем также был использован прием обрыва повествования.
Такахаси Сёдзи указывает, что этот прием в 171-м дане был применен поверхностно, тем более если предположить, что существовала еще танка, написанная от Санэёри фрейлине Ямато, то она наверняка была общеизвестна и могла быть легко восстановлена, а следовательно, обрыв оказывался не окончательным[51].
Однако прозаический контекст никак не подготавливает появление пятистишия, связь между ними очень неопределенна, и стихотворение по смыслу не имеет отношения к предыдущему прозаическому повествованию.
К тому же не утрачивает значения и то обстоятельство, что читатель имел дело уже с памятником письменной литературы, пусть даже он мог восполнить за счет собственных знаний и памяти определенные фрагменты в тех историях, что ему сообщались. Та же история, будучи записанной, уже носила характер текста, т. е. имела маркированные начало и конец, специальную организацию.
Поэтому обрыв, как бы легко он ни был восполним, воспринимался именно как обрыв текста, а для произведения письменной литературы такое явление уже должно было иметь свое назначение и мотивировки существования, тем более что двумя данами раньше, в 169-м дане, этот обрыв был задан гораздо определеннее и функции его были в какой-то мере более очевидны. Сами законы письменной литературы устанавливали особую значимость такого необычного оформления конца ута-моногатари, необходимость его истолкования в системе жанра. В подобном случае у читателя, естественно, возникало стремление проникнуть в замысел автора, понять цель такого стилистического хода.
Действительная разница между употреблением приема в 169-м и 171-м данах лежит в другой, на наш взгляд, области. Эта разница имеет более всего отношение к развитию повествовательных возможностей, т. е. скорее к сфере прозы, нежели к сфере поэзии.
В 169-м дане, как мы уже говорили, сюжетные линии только набирали силу и оборвались тогда, когда они еще были носителями многих возможностей дальнейшего движения сюжета и т. д. В 171-м дане они уже затухали, сюжет в общем и целом был исчерпан. Внешняя сторона приема была соблюдена — употреблена форма глагола, не могущая служить заключительной и обычно помещаемая лишь в середине фразы. Однако грамматическая незавершенность не равна обрыву сюжета, и линии развития повествования 171-го дана не подразумевали непременно наличие столь же богатого фабульными ходами продолжения, как в 169-м дане.
Итак, 169-й дан и особая форма его завершения, с одной стороны, передают то настроение, тот привкус аварэ, который характерен для поэзии эпохи в целом и, вероятнее всего, связан с буддийским понятием бренности, которое, надо сказать, в Японии было усвоено на особый лад и даже, как показывают многие исследователи, всегда несло черты, противоположные ортодоксальной буддийской доктрине.
Синтоистское архаическое сознание с его концепцией самодовлеющей природы, ориентированное на «посюсторонность» богов и предков, не совпадало с привнесенной буддизмом трансцендентностью. Отсюда — умиление эфемерным сущим, подставленное на место «буддийского бесстрастия», меланхолическое понятие аварэ, проявленное в эту эпоху в разных формах художественного сознания.
С другой стороны, в способе построения эпизода заложены возможности развития повествовательного сюжета жанра ута-моногатари, т. е. до некоторой степени он служит образцом фабульного повествования, порождающего дальнейшие движения сюжета. Помимо того, что весьма важно, этот дан совершенно лишен танка, всякого рода поэтических реминисценций. Если в 171-м дане содержатся две танка, которыми обменялись Ямато и Санэёри, то в 169-м эпизоде их нет вовсе.
Вероятно, не будет ошибкой предположить, что в 169-м дане отчасти выражена возможность существования и развития прозы без танка. Такая возможность отчасти подразумевается и в тех данах, где танка, являясь лирической кульминацией, не может быть одновременно рассмотрена как кульминация сюжета, т. е. когда стихотворение не служит единственной причиной создания данного ута-моногатари, хотя, разумеется, в условиях такого жанра является оправданием его существования.
Например, в 168-м дане, самом длинном в Ямато-моногатари, сначала повествуется о том, как Ёсиминэ-сёсё докончил начатую его возлюбленной рэнга, затем рассказывается о его исчезновении вскоре после смерти императора. Его повсюду искали и друзья его, и жена, но нигде не могли и следа отыскать. Наконец жена увидела в храме Хацусэ все его одеяния, принесенные в дар храму. Она горевала, чуть не впала в беспамятство и все умоляла монаха сказать ей, жив ее муж или нет, а Ёсиминэ в это время скрывался внутри храма, и хотя слышал голоса жены и детей, но стерпел и не выбежал к ним, а утром увидели, что всю ночь из глаз его лились кровавые слезы.
Далее рассказывается о том, как в день поминовения государя некий отрок принес дубовый листок с написанным на нем пятистишием и по почерку узнали руку Ёсиминэ, бросились искать, но снова не нашли. Лишь через некоторое время одному из гонцов императрицы удалось разыскать Ёсиминэ, уклонявшегося от встречи с посланными. Наконец Ёсиминэ объяснил, что стал монахом после смерти императора и надеялся, что, когда кончится срок его затворничества, он умрет, чтобы не оставаться в том мире, где нет более его государя. «„А что касательно детей моих, то никогда я о них не забывал“, — сказал он, и
Танка этого эпизода выполняют сугубо декоративную функцию, не имея отношения к развитию и движению сюжета, они представляют собой нечто вроде стилистических фигур. Правда, по одной из них узнают почерк Ёсиминэ.
Далее рассказывается, как гонец, вернувшись во дворец, доложил обо всем государыне и она и многие придворные решили отправить ему послания, но его опять не оказалось на прежнем месте.
Затем следует рассказ о том, как Оно-но Комати, отправившись на молебен в храм Киёмидзу, услышала, как один монах удивительно благородным голосом читает сутру. Тогда она сказала ему: «„Я здесь, в этом храме, и очень мне холодно. Не одолжите ли мне одежду?“ — и прибавила…» Далее приводится танка Оно-но Комати, на которую виртуозным стихотворением отвечает Ёсиминэ. «Так он сказал, и она тут же поняла, что это сёсё».
Получается, что танка, которые сложены Ёсиминэ после пострижения, приводятся с целью его идентификации — «узнали руку Ёсиминэ», «поняла, что это сёсё», т. е. танка из главного стержня повествования здесь до некоторой степени превратилась в постоянную деталь, служащую характеристике героя. В эпизоде далее рассказывается, что Ёсиминэ достиг самого высокого духовного сана — содзё. У него были дети, рожденные в то время, когда он жил в миру. И вот старший сын отправился к отцу, а тот сказал: сыну монаха тоже должно стать монахом, и сын также стал монахом. Затем следует ута-моногатари о сыне Ёсиминэ, но перед этим рассказывается:
«И такое стихотворение:
Все, что говорится далее, не имеет отношения к Ёсиминэ, а описывает события, связанные с его сыном. Приведенный фрагмент — последнее в эпизоде, что связано с Ёсиминэ. Этим, собственно, и завершается рассказ о нем. Однако фрагмент этот, состоящий из одной танка, видимо, имеет лишь назначение сообщить, что танка орицурэба также принадлежит Ёсиминэ, и лишен связи с предыдущим повествованием, столь богатым с точки зрения сюжетности. Декоративность подобной поэтической вставки доказывает, что в Ямато-моногатари танка может и не быть главной целью и кульминацией эпизода, ее роль иногда сродни художественной детали.
И, разумеется, до того, как складывается установка на самостоятельную художественную прозу, предварительным этапом будет сознательное искажение ситуации, в которой была написана танка, и авторское вмешательство в соотношение фабульных и сюжетных элементов.
Мы имеем в виду, например, тот способ организации повествования, который применен в 147-м эпизоде произведения.
Этот эпизод содержит предание о деве, жившей в стране Цу. К ней сватались двое юношей: один — родом тоже из страны Цу, другой — из дальней провинции Идзуми. Они были равны и красотой, и знатностью, и силой любви к девушке, даже подарки присылали ей одинаковые. И она никак не могла сделать выбор. Тогда отец ее предложил юношам пустить стрелы в речную птицу. Кто попадет в птицу, тот и станет избранником девушки. Однако попали оба, и нельзя было рассудить, кто же победил. Тогда девушка сложила печальную танка и бросилась в реку. Оба юноши кинулись спасать ее, и все трое утонули. Явились и родители обоих юношей, и тот, что из страны Цу, воспротивился тому, чтобы юноша из чужой провинции был похоронен рядом с девушкой и его собственным сыном, ведь прах чужеземца оскверняет землю. Тогда родитель юноши из Идзуми привез землю из родной провинции. Далее следует: «И вот, говорят, могила девушки стоит в середине, а слева и справа — могилы юношей. В старину все это было, изобразили все это на картине, и ныне покойной императрице поднесли. И все придворные на эту тему слагали стихи будто бы от их имени».
Итак, придворные императрицы Ацуко, супруги императора Уда, складывали стихи и от имени девушки, и от имени юношей, и это также приводится в эпизоде. Помещены десять танка, последняя из которых — «за другого юношу» (мата хитори-но отоко-ни каваритэ). Затем следует:
«И вот вокруг могилы одного из юношей построили ограду из благородного бамбука, положили с ним вместе охотничье платье — каригину, хакама, шапку эбоси, пояс, а также лук, колчан и меч и похоронили. А у другого родители, видно, беспечные были и ничего такого не сделали. Имя же этой могиле — „могила девы“ — так ее назвали.
Один путник заночевал как-то у этой могилы и услышал голоса, будто кто-то ссорится».
Далее рассказывается о том, как страннику явился окровавленный призрак одного из юношей и попросил одолжить ему меч. Взяв меч, он удалился, и путник услышал шум страшной ссоры. Затем призрак вернулся, возвратил меч и рассказал путнику всю историю, прибавив, что теперь ему удалось одолеть ненавистного врага. С рассветом призрак исчез. Путник «осмотрелся утром, а у подножия холма кровь течет. И на мече тоже кровь. Очень странная эта история, но записана она так, как ее рассказывают».
Таково содержание 147-го эпизода.
Этот эпизод, несомненно, распадается на несколько отдельных повествований: I — так называемая «легенда о реке Ику-та» (река, где утонули девушка и двое юношей), т. е. повествование о соперничестве юношей и их гибели; II — рассказ о том, как они были похоронены и при каких обстоятельствах происходило погребение; III — повествование о том, что все эти события были изображены на ширмах и что придворные императрицы Ацуко слагали стихи на эту тему, т. е. перенесение действия во времена почти современные автору; IV — рассказ о том, что было положено в могилу одного из юношей, а также о названии их могилы; V — новелла о страннике, одолжившем меч призраку.
Бросается в глаза очевидная разнородность этих повествований. I и II — старинное народное предание, III — типичная картина времяпрепровождения придворной знати X в. с приведением современных пятистиший, сложенных на заданную тему, V — история о привидениях, подобная тем, что будут очень популярны в более позднее время.
Однако помимо жанровых отличий эти повествования разнятся еще и с точки зрения степени участия их в общем, едином сюжете эпизода. III группа, состоящая, собственно, из десяти танка, не играет никакой роли в движении сюжета. На первый взгляд она может показаться позднейшей вставкой, написанной не одновременно с остальным текстом и, возможно, не автором Ямато-моногатари.
Однако Такахаси Сёдзи, рассматривая эту гипотезу, которая, как кажется, напрашивается сама собой, пишет, что в случае, если бы III группа была вставлена позже, то тогда должна наличествовать непосредственная связь между II и IV группами. Но IV группа начинается словами сатэ, коно отоко — «и вот этот юноша», и если исключить существование в первоначальном варианте III группы, то не будет понятно, какой именно юноша имеется в виду. А поскольку перед последней танка III группы имеется фраза мата хитори-но отоко ни наритэ — «еще за другого юношу», то надо полагать, что IV группа писалась не вслед за II, а сразу после III, ибо связь их во всех отношениях кажется более тесной[52]. Следовательно, III группа создавалась тогда же, когда и весь эпизод, и не является вставкой.
Интересно, что II и IV группы кажутся сюжетно связанными весьма тесно: во II речь идет о захоронении юношей, о том, как отец того, что из Идзуми, привез оттуда земли, и т. д., а в IV — о том, что одному в могилу положили снаряжение, а другому — нет и что общую их могилу назвали «могилой девы».
Однако автор Ямато-моногатари по-своему компонует материал и не располагает эти два эпизода подряд. По-видимому, рассказав «легенду о реке Икута», автор считает целесообразным именно после этого привести танка, сложенные о персонажах легенды в его время и касающиеся именно тех событий, что изложены в I и II эпизодах.
Следующий отрезок текста, повествующий о том, как был снаряжен один юноша и как другой, непосредственно связан для автора с последней, V группой, так как содержит детали, необходимые для развития сюжета V группы. То есть более крупные блоки композиции будут таковы: I, II—III—IV, V.
Итак, мы видим повествовательную линию, общую для всех пяти вышеозначенных единиц композиции дана, и специальную организованность дана на уровне композиции с учетом особенностей развития сюжета, т. е. очевидную занятость автора проблемой повествовательной прозы, законов сцепления ее элементов, ее движения и развития.
Помимо того обращает на себя внимание тот факт, что в последней из повествовательных групп, представляющей собой несколько отдельное повествование, так же как в 169-м дане, отсутствуют танка. Конечно, если взять 147-й дан в целом, то танка в нем великое множество, однако эта мистическая история о призраках вообще стоит особняком в памятнике, передающем «песенные повести» былых и нынешних времен и повествующем о любви, очаровании бренного мира, разлуках и продвижениях в придворной службе. Произведение не содержит ни одного описания поединка или драки (кроме боя между двумя привидениями в 147-м дане). Поэтому этот сюжет вполне может рассматриваться как самостоятельный и обособленный. В каком-то смысле эта история — единственная в произведении, привносящая в него элементы фабульности волшебной сказки, впоследствии претворившиеся в японской литературе в разные виды «ужасающих историй»; резко отличаясь от повествований жанра ута-моногатари, она, несомненно, тяготеет к иным жанрам, более близким к чистой повествовательности, и, возможно, включенность ее в текст эпизода, представляющего собой контаминацию разнородных повествовательных и поэтических стилей, также означает, быть может, явный, быть может, подспудный интерес автора к тенденциям развития прозы, эволюции повествовательного начала.
И, разумеется, поскольку эта история о битве призраков тематически и жанрово отличается от остального текста эпизода, то особо подчеркнутым оказывается отсутствие танка в этом фрагменте текста.
Поражающей чертой 147-го дана является также организация его сюжетного времени.
На протяжении большинства остальных данов сюжетное время течет последовательно, без перебивок и нарушений, фабульный порядок следования событий совпадает с сюжетным, действия героев происходят в естественной логической последовательности.
Правда, некоторые перебивки сюжетного времени встречаются и до 147-го дана. Наиболее существенная связана с сюжетом, включающим смерть персонажа, написавшего танка. Танка оказывается доставленной адресату уже после того, как становится известным о смерти последнего. В 70-м дане, где рассказывается о любви Гэму-но мёбу и Сигэмоти, говорится:
«Однажды отправился этот кавалер с поручением в Митиноку. С каждой оказией он отправлял ей печальные письма, и вот узнала она, что „он заболел в пути и умер“, и очень загоревала. И уже после того как она известилась об этом, со станции в Синодзука вдруг с оказией приходит от него грустное письмо. Очень она опечалилась и спросила посыльного: „Когда же это написано?“ Оказалось, посыльный был в пути очень долго. Тогда она…» Далее следует танка дамы.
Остальные нарушения не столь существенны с точки зрения совпадения фабульного и сюжетного расположения событий, Это чаще всего детали, относящиеся к характеристике персонажа, но введенные не в начало дана, где обычно имеет место экспозиция, описание ситуации и героев, обращающихся друг к другу со стихами. Эти детали зачастую помещаются именно в конце эпизода, в заключительной его части, которая выше именовалась обрамляющей конструкцией. Так в 70-м дане, после танка дамы, с опозданием получившей послание от возлюбленного, уже умершего, говорится: «Этот кавалер с детства пребывал во дворце — готовился к придворной службе; как исполнилось ему надлежащее число лет, он прошел обряд посвящения, служил при куродо и потом занимался доставкой денег в столицу, посему и пришлось ему в сопровождении отца вскоре уехать».
Было бы вполне естественно, если бы сведения о том, как в детстве воспитывался Сигэмоти, были помещены раньше, до сообщения о его кончине. Сюжет уже закончен словами: «Так сложила она и заплакала». Однако следующий за этим фрагмент о детстве Сигэмоти, хотя и не имеет прямого отношения к основному сюжету эпизода, включает сообщение о том, почему Сигэмоти пришлось совершить эту поездку, во время которой он и скончался, т. е. некоторые элементы экспозиции оказались перенесенными в завершающую дан конструкцию.
Подобные примеры лишний раз свидетельствуют в пользу авторской организации прозаического повествования. С одной стороны, налицо определенные перебивки сюжетного времени, с другой — нарушения естественной последовательности изложения, как мы говорили выше, также свидетельствуют о повышенной значимости прозаического обрамления эпизода и завершенности его не танка, а повествовательной концовкой, которой придается ряд особых функций.
Но 147-й дан представляет собой самый необычный и яркий пример авторской организации сюжетного времени. Если сначала в нем рассказывается история сватовства двух юношей, их гибели и похорон, то потом автор переходит к описанию событий нового времени — складывание танка на эту тему.
Затем снова идет рассказ об обстоятельствах захоронения юношей и о названии их могилы, т. е. происходит возврат к тому времени, в котором протекало начало повествования. После этого опять наблюдается сбой, течение времени перебивается снова, и рассказчик говорит о современных ему событиях — о том, как призрак одолжил меч у путешественника, заночевавшего неподалеку от могилы.
Такого рода манипуляции с сюжетным временем означают уже довольно высокую степень развития повествовательности. Компоновка 147-го дана совершенно самостоятельна с точки зрения авторства и знаменует определенную стадию эволюции прозы.
Что же касается упомянутых выше небольших временных нарушений против естественной последовательности повествования, помещенных в завершающих фрагментах эпизода, то они, возможно, ведут начало от сатю — так называемого «левого примечания» к танка в домашних поэтических сборниках и антологиях. Эти примечания, помещаемые слева, т. е. после танка, разнятся от тех интродукций (котобагаки), что приводятся до танка, тем, что содержат сведения, выходящие за рамки необходимой информации — «кто, когда, где, какую танка сложил» — и имеющие вид приписок вроде: «Это был как раз тот год, когда Цураюки скончался» либо «Один человек рассказывал, что…».
Помимо тех сторон явления, на которые указывает Такахаси, этот способ оформления конца эпизода открывает еще ряд повествовательных возможностей. Те фабульные линии, что заложены в приведенном тексте 169-го эпизода, определенно богаты, обладают высокой повествовательной энергией, это совсем не та неизвестность, когда сюжет исчерпан, но судьба героя не досказана; в данном случае происходит неожиданный для сюжета обрыв, когда все его линии только набирают силу. Это как бы сжатая пружина. В эпизоде обнажаются главные законы построения сюжетной прозы, которая может развертываться далее тем или иным способом, например вызвать появление стихотворения и привести к самым разнообразным развязкам.
Кроме того, что очень существенно, обнажается также условность литературы, установка на вымысел. Ведь сам по себе обрыв сюжета, столь богатого возможностями, свидетельствует о том, что автору неважно, происходило ли что-нибудь подобное описываемому на самом деле, и если происходило, то каким образом завершилось. Даже если допустить, что эта история была ведома многим и имела определенное, тоже известное большинству разрешение, все сказанное выше тем не менее оставалось бы в силе. Пусть даже современник, читая этот эпизод, мог вспомнить историю о «поясе из Идэ» и восстановить ее продолжение, само то обстоятельство, что в памятнике письменной литературы эта история преподнесена в таком оборванном виде, достаточно знаменательно. В дане как бы обнаруживается механизм построения произведения жанра ута-моногатари и одновременно механизм развертывания повествовательных возможностей, заложенных в прозе. Притом оказывается подчеркнутым специфический характер литературы, ее условность, с помощью чего утверждается самостоятельность такого явления, как литература, его ценность.
Как уже говорилось ранее, 168-й дан, видимо, был добавлен к произведению позже, чем 169-й, но, по-видимому, тот, кто приписал его к тексту памятника, отдавал себе отчет в особом значении завершения всего произведения способом 169-го дана и, чтобы не нарушить действие приема, поместил новый дан не в конце, а перед концом, т. е. перед 169-м даном, бывшим в то время последним.
Примечательно, что, когда добавлялись 170-й и 171-й даны, они были помещены после 169-го, но, по мнению Такахаси Сёдзи, тем человеком, который их приписал, была сделана попытка воспроизвести прием обрыва повествования в дане, который теперь стал последним, но, пишет Такахаси, «прием был применен уже поверхностно, отчасти бессмысленно»[50].
В 171-м эпизоде рассказывается о любви придворной дамы по имени Ямато и государственного советника Фудзивара Санэёри. Они обменялись танка, но после этого он долго не приходил к ней, и «она за это время извелась в ожидании. Уж что было у нее на уме — неизвестно, но она решила сделать вот что. Никого об этом не извещая, села в карету и отправилась во дворец». Затем рассказывается, как она пыталась вызвать Санэёри, просила разных придворных отыскать его, долгое время ждала. Наконец Санэёри, посоветовавшись с Хирохада-дайнагоном, как поступить в таком необычном случае, распорядился чтобы в помещение левого приказа принесли из жилых комнат ширмы и циновки и там ее поместили. «Зачем вы это сделали?» — спросил Санэёри, а она: «Очень мне было неприятно, что…» Реплика фрейлины Ямато не завершена, глагол обохэру — «чувствовать», «ощущать» стоит в условном наклонении с суффиксом ба, такая форма никогда не может завершать предложение.
Далее следует: «В дом принца Ацуёси даме по имени Ямато левый министр:
Это стихотворение, помещенное также в Госэнсю, 11 (раздел «Любовь»), не имеет никакой связи с содержанием эпизода. Весь этот последний фрагмент почти полностью совпадает, с текстом Госэнсю, но, как мы уже упоминали, в разных списках Ямато-моногатари приводится в разном виде. В списке Тамэудзи имеется и прозаическая интродукция («В дом принца Ацуёси…»), и танка (има сара-ни), в книге Тамэиэ и то и другое написано хираганой в две строки, с пробелом между ними вдвое меньше обычного.
Има сара-ни
Омохиидэдзи то
Синобуру-во
Кохисики-ни косо
Васурэвабинурэ
То, что теперь
Обо мне не помните,
Терплю.
Но о любви
Забыть не могу и страдаю!»
В группе рукописей Каритани приводится только танка, в списках годов Канги, в книгах Кацура-но мия знаками того же размера, что и в тексте, имеется приписка: «Танка из Госэнсю». Во всех остальных списках нет ни прозаического вступления, ни этой танка. Самое вероятное, что в первоначальном виде этот фрагмент отсутствовал, а был вписан позже из Госэнсю в тот список произведения, с которого потом делались многие копии, В оригинальном же тексте этого нет, следовательно, дан кончался на слове обоюрэба, т. е. в нем также был использован прием обрыва повествования.
Такахаси Сёдзи указывает, что этот прием в 171-м дане был применен поверхностно, тем более если предположить, что существовала еще танка, написанная от Санэёри фрейлине Ямато, то она наверняка была общеизвестна и могла быть легко восстановлена, а следовательно, обрыв оказывался не окончательным[51].
Однако прозаический контекст никак не подготавливает появление пятистишия, связь между ними очень неопределенна, и стихотворение по смыслу не имеет отношения к предыдущему прозаическому повествованию.
К тому же не утрачивает значения и то обстоятельство, что читатель имел дело уже с памятником письменной литературы, пусть даже он мог восполнить за счет собственных знаний и памяти определенные фрагменты в тех историях, что ему сообщались. Та же история, будучи записанной, уже носила характер текста, т. е. имела маркированные начало и конец, специальную организацию.
Поэтому обрыв, как бы легко он ни был восполним, воспринимался именно как обрыв текста, а для произведения письменной литературы такое явление уже должно было иметь свое назначение и мотивировки существования, тем более что двумя данами раньше, в 169-м дане, этот обрыв был задан гораздо определеннее и функции его были в какой-то мере более очевидны. Сами законы письменной литературы устанавливали особую значимость такого необычного оформления конца ута-моногатари, необходимость его истолкования в системе жанра. В подобном случае у читателя, естественно, возникало стремление проникнуть в замысел автора, понять цель такого стилистического хода.
Действительная разница между употреблением приема в 169-м и 171-м данах лежит в другой, на наш взгляд, области. Эта разница имеет более всего отношение к развитию повествовательных возможностей, т. е. скорее к сфере прозы, нежели к сфере поэзии.
В 169-м дане, как мы уже говорили, сюжетные линии только набирали силу и оборвались тогда, когда они еще были носителями многих возможностей дальнейшего движения сюжета и т. д. В 171-м дане они уже затухали, сюжет в общем и целом был исчерпан. Внешняя сторона приема была соблюдена — употреблена форма глагола, не могущая служить заключительной и обычно помещаемая лишь в середине фразы. Однако грамматическая незавершенность не равна обрыву сюжета, и линии развития повествования 171-го дана не подразумевали непременно наличие столь же богатого фабульными ходами продолжения, как в 169-м дане.
Итак, 169-й дан и особая форма его завершения, с одной стороны, передают то настроение, тот привкус аварэ, который характерен для поэзии эпохи в целом и, вероятнее всего, связан с буддийским понятием бренности, которое, надо сказать, в Японии было усвоено на особый лад и даже, как показывают многие исследователи, всегда несло черты, противоположные ортодоксальной буддийской доктрине.
Синтоистское архаическое сознание с его концепцией самодовлеющей природы, ориентированное на «посюсторонность» богов и предков, не совпадало с привнесенной буддизмом трансцендентностью. Отсюда — умиление эфемерным сущим, подставленное на место «буддийского бесстрастия», меланхолическое понятие аварэ, проявленное в эту эпоху в разных формах художественного сознания.
С другой стороны, в способе построения эпизода заложены возможности развития повествовательного сюжета жанра ута-моногатари, т. е. до некоторой степени он служит образцом фабульного повествования, порождающего дальнейшие движения сюжета. Помимо того, что весьма важно, этот дан совершенно лишен танка, всякого рода поэтических реминисценций. Если в 171-м дане содержатся две танка, которыми обменялись Ямато и Санэёри, то в 169-м эпизоде их нет вовсе.
Вероятно, не будет ошибкой предположить, что в 169-м дане отчасти выражена возможность существования и развития прозы без танка. Такая возможность отчасти подразумевается и в тех данах, где танка, являясь лирической кульминацией, не может быть одновременно рассмотрена как кульминация сюжета, т. е. когда стихотворение не служит единственной причиной создания данного ута-моногатари, хотя, разумеется, в условиях такого жанра является оправданием его существования.
Например, в 168-м дане, самом длинном в Ямато-моногатари, сначала повествуется о том, как Ёсиминэ-сёсё докончил начатую его возлюбленной рэнга, затем рассказывается о его исчезновении вскоре после смерти императора. Его повсюду искали и друзья его, и жена, но нигде не могли и следа отыскать. Наконец жена увидела в храме Хацусэ все его одеяния, принесенные в дар храму. Она горевала, чуть не впала в беспамятство и все умоляла монаха сказать ей, жив ее муж или нет, а Ёсиминэ в это время скрывался внутри храма, и хотя слышал голоса жены и детей, но стерпел и не выбежал к ним, а утром увидели, что всю ночь из глаз его лились кровавые слезы.
Далее рассказывается о том, как в день поминовения государя некий отрок принес дубовый листок с написанным на нем пятистишием и по почерку узнали руку Ёсиминэ, бросились искать, но снова не нашли. Лишь через некоторое время одному из гонцов императрицы удалось разыскать Ёсиминэ, уклонявшегося от встречи с посланными. Наконец Ёсиминэ объяснил, что стал монахом после смерти императора и надеялся, что, когда кончится срок его затворничества, он умрет, чтобы не оставаться в том мире, где нет более его государя. «„А что касательно детей моих, то никогда я о них не забывал“, — сказал он, и
доложи государыне, что так я сказал“».
Кагири наки
Кумови-но ёсо-ни
Вакару томо
Хито-во кокоро-ни
Вокурадзамэ я ва
„Словно в беспредельной
Дали колодца облаков
Разлучились мы,
Но милая в сердце
Ведь по-прежнему осталась, —
Танка этого эпизода выполняют сугубо декоративную функцию, не имея отношения к развитию и движению сюжета, они представляют собой нечто вроде стилистических фигур. Правда, по одной из них узнают почерк Ёсиминэ.
Далее рассказывается, как гонец, вернувшись во дворец, доложил обо всем государыне и она и многие придворные решили отправить ему послания, но его опять не оказалось на прежнем месте.
Затем следует рассказ о том, как Оно-но Комати, отправившись на молебен в храм Киёмидзу, услышала, как один монах удивительно благородным голосом читает сутру. Тогда она сказала ему: «„Я здесь, в этом храме, и очень мне холодно. Не одолжите ли мне одежду?“ — и прибавила…» Далее приводится танка Оно-но Комати, на которую виртуозным стихотворением отвечает Ёсиминэ. «Так он сказал, и она тут же поняла, что это сёсё».
Получается, что танка, которые сложены Ёсиминэ после пострижения, приводятся с целью его идентификации — «узнали руку Ёсиминэ», «поняла, что это сёсё», т. е. танка из главного стержня повествования здесь до некоторой степени превратилась в постоянную деталь, служащую характеристике героя. В эпизоде далее рассказывается, что Ёсиминэ достиг самого высокого духовного сана — содзё. У него были дети, рожденные в то время, когда он жил в миру. И вот старший сын отправился к отцу, а тот сказал: сыну монаха тоже должно стать монахом, и сын также стал монахом. Затем следует ута-моногатари о сыне Ёсиминэ, но перед этим рассказывается:
«И такое стихотворение:
тоже сложил содзё».
Орицурэба
Табуса-ни кэгару
Татэнагара
Миё-но хотокэ-ни
Хана татэмацуру
Если срываешь цветок,
То к рукам пристает грязь.
Таким, как он растет,
Я подношу цветок
Будде в трех мирах его жизни.
Все, что говорится далее, не имеет отношения к Ёсиминэ, а описывает события, связанные с его сыном. Приведенный фрагмент — последнее в эпизоде, что связано с Ёсиминэ. Этим, собственно, и завершается рассказ о нем. Однако фрагмент этот, состоящий из одной танка, видимо, имеет лишь назначение сообщить, что танка орицурэба также принадлежит Ёсиминэ, и лишен связи с предыдущим повествованием, столь богатым с точки зрения сюжетности. Декоративность подобной поэтической вставки доказывает, что в Ямато-моногатари танка может и не быть главной целью и кульминацией эпизода, ее роль иногда сродни художественной детали.
И, разумеется, до того, как складывается установка на самостоятельную художественную прозу, предварительным этапом будет сознательное искажение ситуации, в которой была написана танка, и авторское вмешательство в соотношение фабульных и сюжетных элементов.
Мы имеем в виду, например, тот способ организации повествования, который применен в 147-м эпизоде произведения.
Этот эпизод содержит предание о деве, жившей в стране Цу. К ней сватались двое юношей: один — родом тоже из страны Цу, другой — из дальней провинции Идзуми. Они были равны и красотой, и знатностью, и силой любви к девушке, даже подарки присылали ей одинаковые. И она никак не могла сделать выбор. Тогда отец ее предложил юношам пустить стрелы в речную птицу. Кто попадет в птицу, тот и станет избранником девушки. Однако попали оба, и нельзя было рассудить, кто же победил. Тогда девушка сложила печальную танка и бросилась в реку. Оба юноши кинулись спасать ее, и все трое утонули. Явились и родители обоих юношей, и тот, что из страны Цу, воспротивился тому, чтобы юноша из чужой провинции был похоронен рядом с девушкой и его собственным сыном, ведь прах чужеземца оскверняет землю. Тогда родитель юноши из Идзуми привез землю из родной провинции. Далее следует: «И вот, говорят, могила девушки стоит в середине, а слева и справа — могилы юношей. В старину все это было, изобразили все это на картине, и ныне покойной императрице поднесли. И все придворные на эту тему слагали стихи будто бы от их имени».
Итак, придворные императрицы Ацуко, супруги императора Уда, складывали стихи и от имени девушки, и от имени юношей, и это также приводится в эпизоде. Помещены десять танка, последняя из которых — «за другого юношу» (мата хитори-но отоко-ни каваритэ). Затем следует:
«И вот вокруг могилы одного из юношей построили ограду из благородного бамбука, положили с ним вместе охотничье платье — каригину, хакама, шапку эбоси, пояс, а также лук, колчан и меч и похоронили. А у другого родители, видно, беспечные были и ничего такого не сделали. Имя же этой могиле — „могила девы“ — так ее назвали.
Один путник заночевал как-то у этой могилы и услышал голоса, будто кто-то ссорится».
Далее рассказывается о том, как страннику явился окровавленный призрак одного из юношей и попросил одолжить ему меч. Взяв меч, он удалился, и путник услышал шум страшной ссоры. Затем призрак вернулся, возвратил меч и рассказал путнику всю историю, прибавив, что теперь ему удалось одолеть ненавистного врага. С рассветом призрак исчез. Путник «осмотрелся утром, а у подножия холма кровь течет. И на мече тоже кровь. Очень странная эта история, но записана она так, как ее рассказывают».
Таково содержание 147-го эпизода.
Этот эпизод, несомненно, распадается на несколько отдельных повествований: I — так называемая «легенда о реке Ику-та» (река, где утонули девушка и двое юношей), т. е. повествование о соперничестве юношей и их гибели; II — рассказ о том, как они были похоронены и при каких обстоятельствах происходило погребение; III — повествование о том, что все эти события были изображены на ширмах и что придворные императрицы Ацуко слагали стихи на эту тему, т. е. перенесение действия во времена почти современные автору; IV — рассказ о том, что было положено в могилу одного из юношей, а также о названии их могилы; V — новелла о страннике, одолжившем меч призраку.
Бросается в глаза очевидная разнородность этих повествований. I и II — старинное народное предание, III — типичная картина времяпрепровождения придворной знати X в. с приведением современных пятистиший, сложенных на заданную тему, V — история о привидениях, подобная тем, что будут очень популярны в более позднее время.
Однако помимо жанровых отличий эти повествования разнятся еще и с точки зрения степени участия их в общем, едином сюжете эпизода. III группа, состоящая, собственно, из десяти танка, не играет никакой роли в движении сюжета. На первый взгляд она может показаться позднейшей вставкой, написанной не одновременно с остальным текстом и, возможно, не автором Ямато-моногатари.
Однако Такахаси Сёдзи, рассматривая эту гипотезу, которая, как кажется, напрашивается сама собой, пишет, что в случае, если бы III группа была вставлена позже, то тогда должна наличествовать непосредственная связь между II и IV группами. Но IV группа начинается словами сатэ, коно отоко — «и вот этот юноша», и если исключить существование в первоначальном варианте III группы, то не будет понятно, какой именно юноша имеется в виду. А поскольку перед последней танка III группы имеется фраза мата хитори-но отоко ни наритэ — «еще за другого юношу», то надо полагать, что IV группа писалась не вслед за II, а сразу после III, ибо связь их во всех отношениях кажется более тесной[52]. Следовательно, III группа создавалась тогда же, когда и весь эпизод, и не является вставкой.
Интересно, что II и IV группы кажутся сюжетно связанными весьма тесно: во II речь идет о захоронении юношей, о том, как отец того, что из Идзуми, привез оттуда земли, и т. д., а в IV — о том, что одному в могилу положили снаряжение, а другому — нет и что общую их могилу назвали «могилой девы».
Однако автор Ямато-моногатари по-своему компонует материал и не располагает эти два эпизода подряд. По-видимому, рассказав «легенду о реке Икута», автор считает целесообразным именно после этого привести танка, сложенные о персонажах легенды в его время и касающиеся именно тех событий, что изложены в I и II эпизодах.
Следующий отрезок текста, повествующий о том, как был снаряжен один юноша и как другой, непосредственно связан для автора с последней, V группой, так как содержит детали, необходимые для развития сюжета V группы. То есть более крупные блоки композиции будут таковы: I, II—III—IV, V.
Итак, мы видим повествовательную линию, общую для всех пяти вышеозначенных единиц композиции дана, и специальную организованность дана на уровне композиции с учетом особенностей развития сюжета, т. е. очевидную занятость автора проблемой повествовательной прозы, законов сцепления ее элементов, ее движения и развития.
Помимо того обращает на себя внимание тот факт, что в последней из повествовательных групп, представляющей собой несколько отдельное повествование, так же как в 169-м дане, отсутствуют танка. Конечно, если взять 147-й дан в целом, то танка в нем великое множество, однако эта мистическая история о призраках вообще стоит особняком в памятнике, передающем «песенные повести» былых и нынешних времен и повествующем о любви, очаровании бренного мира, разлуках и продвижениях в придворной службе. Произведение не содержит ни одного описания поединка или драки (кроме боя между двумя привидениями в 147-м дане). Поэтому этот сюжет вполне может рассматриваться как самостоятельный и обособленный. В каком-то смысле эта история — единственная в произведении, привносящая в него элементы фабульности волшебной сказки, впоследствии претворившиеся в японской литературе в разные виды «ужасающих историй»; резко отличаясь от повествований жанра ута-моногатари, она, несомненно, тяготеет к иным жанрам, более близким к чистой повествовательности, и, возможно, включенность ее в текст эпизода, представляющего собой контаминацию разнородных повествовательных и поэтических стилей, также означает, быть может, явный, быть может, подспудный интерес автора к тенденциям развития прозы, эволюции повествовательного начала.
И, разумеется, поскольку эта история о битве призраков тематически и жанрово отличается от остального текста эпизода, то особо подчеркнутым оказывается отсутствие танка в этом фрагменте текста.
Поражающей чертой 147-го дана является также организация его сюжетного времени.
На протяжении большинства остальных данов сюжетное время течет последовательно, без перебивок и нарушений, фабульный порядок следования событий совпадает с сюжетным, действия героев происходят в естественной логической последовательности.
Правда, некоторые перебивки сюжетного времени встречаются и до 147-го дана. Наиболее существенная связана с сюжетом, включающим смерть персонажа, написавшего танка. Танка оказывается доставленной адресату уже после того, как становится известным о смерти последнего. В 70-м дане, где рассказывается о любви Гэму-но мёбу и Сигэмоти, говорится:
«Однажды отправился этот кавалер с поручением в Митиноку. С каждой оказией он отправлял ей печальные письма, и вот узнала она, что „он заболел в пути и умер“, и очень загоревала. И уже после того как она известилась об этом, со станции в Синодзука вдруг с оказией приходит от него грустное письмо. Очень она опечалилась и спросила посыльного: „Когда же это написано?“ Оказалось, посыльный был в пути очень долго. Тогда она…» Далее следует танка дамы.
Остальные нарушения не столь существенны с точки зрения совпадения фабульного и сюжетного расположения событий, Это чаще всего детали, относящиеся к характеристике персонажа, но введенные не в начало дана, где обычно имеет место экспозиция, описание ситуации и героев, обращающихся друг к другу со стихами. Эти детали зачастую помещаются именно в конце эпизода, в заключительной его части, которая выше именовалась обрамляющей конструкцией. Так в 70-м дане, после танка дамы, с опозданием получившей послание от возлюбленного, уже умершего, говорится: «Этот кавалер с детства пребывал во дворце — готовился к придворной службе; как исполнилось ему надлежащее число лет, он прошел обряд посвящения, служил при куродо и потом занимался доставкой денег в столицу, посему и пришлось ему в сопровождении отца вскоре уехать».
Было бы вполне естественно, если бы сведения о том, как в детстве воспитывался Сигэмоти, были помещены раньше, до сообщения о его кончине. Сюжет уже закончен словами: «Так сложила она и заплакала». Однако следующий за этим фрагмент о детстве Сигэмоти, хотя и не имеет прямого отношения к основному сюжету эпизода, включает сообщение о том, почему Сигэмоти пришлось совершить эту поездку, во время которой он и скончался, т. е. некоторые элементы экспозиции оказались перенесенными в завершающую дан конструкцию.
Подобные примеры лишний раз свидетельствуют в пользу авторской организации прозаического повествования. С одной стороны, налицо определенные перебивки сюжетного времени, с другой — нарушения естественной последовательности изложения, как мы говорили выше, также свидетельствуют о повышенной значимости прозаического обрамления эпизода и завершенности его не танка, а повествовательной концовкой, которой придается ряд особых функций.
Но 147-й дан представляет собой самый необычный и яркий пример авторской организации сюжетного времени. Если сначала в нем рассказывается история сватовства двух юношей, их гибели и похорон, то потом автор переходит к описанию событий нового времени — складывание танка на эту тему.
Затем снова идет рассказ об обстоятельствах захоронения юношей и о названии их могилы, т. е. происходит возврат к тому времени, в котором протекало начало повествования. После этого опять наблюдается сбой, течение времени перебивается снова, и рассказчик говорит о современных ему событиях — о том, как призрак одолжил меч у путешественника, заночевавшего неподалеку от могилы.
Такого рода манипуляции с сюжетным временем означают уже довольно высокую степень развития повествовательности. Компоновка 147-го дана совершенно самостоятельна с точки зрения авторства и знаменует определенную стадию эволюции прозы.
Что же касается упомянутых выше небольших временных нарушений против естественной последовательности повествования, помещенных в завершающих фрагментах эпизода, то они, возможно, ведут начало от сатю — так называемого «левого примечания» к танка в домашних поэтических сборниках и антологиях. Эти примечания, помещаемые слева, т. е. после танка, разнятся от тех интродукций (котобагаки), что приводятся до танка, тем, что содержат сведения, выходящие за рамки необходимой информации — «кто, когда, где, какую танка сложил» — и имеющие вид приписок вроде: «Это был как раз тот год, когда Цураюки скончался» либо «Один человек рассказывал, что…».