Бегло перелистывая страницы жизни 52-го года, помимо каких-то сцен и образов, я вспоминаю песенки «Моя маленькая безумная любовь», «Мехико», черный эластичный пояс, материнское синее креповое платье с красно-желтыми узорами, маникюрный набор в футляре из черного кожзаменителя, словно время измеряется только предметами. Одежда, реклама, песни и фильмы, сменяющие друг друга на протяжении года и даже сезона, придают большую определенность хронологии чувств и желаний. Черный эластичный пояс отчетливо знаменует пробуждение нового для меня желания нравиться мужчинам, а песня «Путешествие на Кубу» мечту о любви и дальних странах. Говоря примерно о том же самом, Пруст пишет, что наша память живет вне нас — в дыхании дождливого дня, запахе первой охапки дров, сгорающей осенью в камине. Неизменный круговорот в природе внушает человеку успокоительную мысль о его бесконечности. Меня — а, может, и всех моих ровесников — воспоминания, связанные с летним шлягером, черным модным поясом и прочими приметами, обреченными на исчезновение, вовсе не убеждают в моей бесконечности или неповторимости. Напротив, память заставляет почувствовать бренность и недолговечность моего существования.
   Снизу вверх, как на совершенно недоступный нам мир, мы смотрели на «старших» — так называли в нашей школе учениц шестого класса с философским уклоном. У самых старших из старших для каждого предмета был свой кабинет, и мы видели, как они переходят из класса в класс, таская за собой по коридорам портфели, набитые учебниками. Во время уроков в их классах царила тишина, на переменках они не играли, а разговаривали, стоя группками возле часовни или под липами. Мне кажется, мы постоянно наблюдали за «старшими», а они даже не смотрели в нашу сторону. Они воплощали манившие нас вершины — и в школе, и в жизни. Я не сомневалась, что их уже девичьи тела и особенно их знания, регулярно вознаграждаемые премиями и намного превышавшие мои собственные, а значит и совершенно недоступные для меня — от алгебры до латыни — давали им полное право относиться к нам не иначе, как с презрением. Меня охватывал панический страх, когда мне поручали отнести в третий класс свидетельство об исповеди. Я чувствовала, как весь класс смотрит на меня жалкую семиклашку, которая осмелилась прервать великолепный процесс познания. Выйдя за дверь, я радовалась, что меня не встретили насмешками и свистом. Я даже не подозревала, что некоторые из этих «старших» плохо учатся и сидят по два-три года в третьем классе. Но если бы и знала, это не поколебало бы моей убежденности в их превосходстве: даже самые нерадивые из них все равно знали намного больше, чем я.
   В том году, когда нас после дневного перерыва снова выстраивали в шеренгу, я всякий раз искала глазами одну «старшую» девочку из пятого класса. У нее была тоненькая и невысокая фигурка, черные вьющиеся волосы прикрывали лоб и уши, а круглое нежное лицо светилось молочной белизной. Может, я приметила ее, потому что она носила такие же красные кожаные сапожки на молнии, что и я, хотя в моде были черные резиновые ботики. Мне даже в голову не приходило, что она способна заметить меня и заговорить. Мне доставляло наслаждение просто смотреть на нее, на ее волосы, круглые голые икры, ловить каждое ее слово. Все, что я хотела о ней узнать — это ее имя и фамилию, да улицу, на которой она живет: Франсуаза Рену или Рено, Гаврское шоссе.
   В частной школе у меня, пожалуй, совсем не было подруг. Я ни к кому не ходила в гости, и никто не ходил ко мне. Мы совсем не общались за пределами школы, если только нам не было по пути. У нас были возможны только такие дружбы. Часть дороги домой я шла вместе с Моник Б., дочкой пригородного землевладельца — утром она оставляла свой велосипед у старой тетки, у которой завтракала в полдень, а вечером уезжала на нем домой. Как и я, это была рослая, но еще несформировавшаяся девочка — толстощекая и толстогубая, с грязными пятнами от еды вокруг рта. Унылая зубрилка и посредственность. Когда в час дня после дневного перерыва я заходила за ней по дороге в школу, мы первым делом рассказывали друг дружке, что ели на завтрак.
   В нашей семье и нашем квартале я одна училась в частной школе, и за ее стенами у меня тоже не было подруг.
   Вспоминаю игру, которой я увлекалась по утрам в выходные дни, когда оставалась дома и до полудня нежилась в постели. Юная и невинная, я лежу на спине и разбираю старинные открытки из связки, что мне подарила одна пожилая дама. Выбрав открытки, я пишу на них девичьи имена и фамилии. Никакого адреса, только город, изображенный на открытке. И никакого текста.
   Лишь имена и фамилии, которые я выписываю из журналов «Лизетт», «Пти эко де ла мод», «Вейе де шомьер», стараясь использовать их не в том порядке, в каком они мелькают на журнальных страницах. Ранее написанные имена я зачеркиваю и вписываю новые. Эта бесконечная игра с придумыванием десятков неизвестных подруг доставляет мне несказанное удовольствие (сродни сексуальному желанию). Случается, я пишу на открытке собственное имя, и ничего больше.
   Про меня говорят: «Школа, для нее это все».
* * *
   Моя мать усердно выполняет религиозные догмы и предписания этой школы. Несколько раз в неделю она ходит к службе, а зимой — и к вечерне, никогда не пропускает великопостной проповеди и крестного хода в страстную пятницу. Религиозные праздники и обряды смолоду представляются ей благоприятным поводом, чтобы нарядиться во все лучшее и выйти в приличное общество. С раннего детства она и меня начала приобщать к своим выходам в свет (помню, как мы долго брели по Гаврскому шоссе, чтобы поклониться Булонской Богоматери [16]), вовлекать во всевозможные шествия или паломничество в собор Нотр-Дам-де-Бонсекур, как если бы зазывала меня на прогулку в лес. После полудня, когда клиенты расходятся, она поднимается наверх, чтобы преклонить колени перед распятием, которое висит над кроватью. Спальню, которую я делю с родителями, украшают также оправленные в рамочки фотографии святой Терезы из Лизье, святой образ и гравюра, изображающая Сакре-Кер, а на камине две фигурки Пресвятой Девы — одна из алебастра, а вторая покрыта особой оранжевой краской, светящейся в темноте. Вечером, уже в кроватях, мы с матерью по очереди читаем молитвы, которые я по утрам читаю в школе. По пятницам мы никогда не едим мясного: ни бифштексов, ни копченостей. За все лето мы только раз выбираемся всей семьей в однодневное путешествие на автобусе — чтобы совершить паломничество в Лизье, поучаствовать там в богослужении, причаститься, а затем посетить дом в Бюиссоне, где родилась святая.
   Сразу после войны мать в одиночку совершила паломничество в Лурд, чтобы возблагодарить Пресвятую Деву, защитившую нас во время бомбардировок.
   Для матери религия — это то, что возвышает человека, как и знания, культура, хорошее воспитание. Возвышение — за недостатком образования начинается с исправного посещения церковных служб, слушания проповедей, это помогает развивать ум. Тут она явно нарушает суровые предписания частной школы и, в частности, ее запреты в области чтения (она приобретает и читает бесчисленные романы и журналы, которые дает потом читать и мне). Мать отвергает также призывы к самопожертвованию и слепому повиновению, как не способствующие преуспеянию. Она не очень-то верит в пользу от деятельности религиозных объединений и «Крестоносцев», в необходимость уделять религиозным дисциплинам больше времени, чем счету и орфографии. Религия должна лишь способствовать образованию, но не подменять его. Она будет недовольна, если я стану монахиней это разрушит ее надежды, связанные с моим будущим.
   Мою мать — как коммерсантку — совершенно не волнует проблема обращения всего мира в истинную веру, она позволяет себе лишь ласково пожурить соседских девушек за то, что они не ходят к службе.
   Религиозные взгляды моей матери, натуры страстной и честолюбивой, сложились под влиянием ее фабричного прошлого и нынешней профессии коммерсантки. Религия для нее это: соблюдение религиозных обрядов, умение использовать козырную карту благочестия для достижения материального благосостояния; признак избранничества, выделяющий се из остального семейства и большинства клиенток нашего квартала; социальный протест и стремление доказать этим зазнавшимся буржуазкам из городского центра, что бывшая фабричная работница может превзойти их своей набожностью и щедростью пожертвований, которыми она одаряет церковь; достойное обрамление для жажды совершенства и самореализации, частью которых является и мое будущее.
   Боюсь, что эта непосильная задача рассказать, какую роль в действительности играла религия в жизни матери. В 52-м году она сама была для меня религией. Она предъявляла мне требования еще более суровые, чем в частной школе. Она непрестанно твердила, что я должна брать пример (с той или иной девочки, которая отличалась вежливостью, любезностью и прилежанием), но не перенимать чужие недостатки. Я только и слышала: «Покажи пример» (учтивости, трудолюбия, хорошего поведения и т. д.) И еще: «Что о тебе подумают?»
   Журналы, романы и книги из «Зеленой библиотеки», которые она дает мне читать, не противоречат предписаниям частной школы. Все они отвечают строжайшему требованию — читать можно только такую литературу, которая не способна оказать пагубного воздействия: журналы «Вейе де шомьер», «Пти эко де ла мод», романы Делли и Макса дю Везита. Надпись, украшающая обложки некоторых изданий: «Книга награждена премией Французской Академии» — подтверждает, что их моральная ценность чуть ли не превышает художественную. В двенадцать лет я уже обладаю первыми книжками из пятнадцатитомной серии «Брижит» Берты Бернаж. В форме дневника в ней рассказывается вся жизнь ее героини Брижит — невесты, новобрачной, матери семейства и бабушки. К окончанию школы у меня соберется уже полный комплект. В предисловии к книге «Юность Брижит» автор пишет:
   Брижит сомневается и ошибается, но всегда возвращается на путь истинны(…), потому что наша история — правдива. А благородная и светлая душа, укреплению которой способствуют положительные примеры, мудрое наставничество, здоровая наследственность и христианское послушание, может подвергаться соблазну «поступать, как другие» и жертвовать долгом ради у довольствия, но в конце концов, чего бы это ни стоило, такая душа изберет долг. (…) Настоящая французская женщина всегда и неизменно будет любить свой очаг и свою страну. И усердно молиться Богу.
   Брижит — наилучший образец молодой девушки, скромной, презирающей земные блага — и это в мире, где люди имеют гостиные с роялями, посещают теннисные корты, выставки, чайные салоны в Булонском лесу. В мире Брижит родители никогда не ссорятся. Одновременно эта книга превозносит совершенные законы христианской морали и совершенство буржуазного образа жизни. [17]
   (Подобные истории казались мне более реалистичными, чем, скажем, книги Диккенса, ведь они рисовали передо мной вполне правдоподобную судьбу: любовь замужество — дети. Значит, реалистично то, что возможно?
   В то время как я зачитывалась «Юностью Брижит» и «Рабыней или королевой» Делли, смотрела фильм «Не так глуп» с Бурвилем, в книжных магазинах продавались «Святой Жене» Сартра, «Реквием невинных» Калаферта, а в театре шли «Стулья» Ионеско. Эти две культуры по сей день существуют для меня совершенно раздельно.).
   Мой отец читает только местную ежедневную газету и никогда не рассуждает на религиозные темы, отпуская лишь раздраженные замечания по поводу материнской набожности: «Ну, что ты в этой церкви забыла? Интересно, что ты там рассказываешь своему кюре?» Еще он любит шутить по поводу безбрачия священников. Мать пропускает его шутки мимо ушей — как глупости, недостойные ответа. Он выдерживает только половину воскресной обедни, стоя поближе к выходу, чтобы проще было улизнуть. И как самую тяжкую повинность, он откладывает «свою пасху» до Фомина воскресенья — крайний срок, когда можно исповедаться и причаститься, не впадая в смертный грех. Мать не требует от него большего — хотя бы этот минимум, призванный обеспечить ему спасение. Вечерами он не молится вместе с нами, притворяясь спящим. Чуждый настоящей религиозности, а значит и стремления возвыситься, отец не может быть в семье главным.
   Но как и для матери, наивысший авторитет для него — это частная школа: «Что скажут в пансионе, если увидят, что ты делаешь, как разговариваешь?» и т. д.
   И еще: «Ты же не хочешь, чтобы о тебе плохо подумали в школе?»
* * *
   Вот они — эти законы и правила двух замкнутых мирков, в которых протекало мое детство. Я припомнила язык и местный говор, с помощью которых постигала себя и свое окружение. И ни в одном из этих миров не могу отыскать места для той воскресной сцены, что произошла в июне между родителями.
   Ни в одном из этих миров нельзя было даже заикнуться об этой сцене.
   Мы выпали из круга приличных людей, которые не пьют, не дерутся и аккуратно одеваются, собираясь в город. Отныне я могла каждую осень наряжаться в новую блузку, получать в подарок дорогостоящий молитвенник, быть первой по всем предметам и усердно молиться, но все равно отличалась от своих одноклассниц. Я видела то, что не подобает видеть. Я знала то, что статус частной школы не позволял знать невинной девочке. Это неумолимо сталкивало меня на дно — в тот мир насилия, пьянства и безумия, что служил пищей для стольких рассказов, которые завершались неизменным вздохом: «Ах, лучше бы мне этого не видеть!»
   Я стала недостойна частной школы, ее безупречности и совершенства. В мою жизнь вошел стыд.
   Самое ужасное при этом — уверенность, что только ты так мучаешься от стыда.
   Экзамен, проводимый у нас епархиальным советом, я сдавала в полубеспамятном состоянии и получила лишь «хорошо», неприятно удивив м-ль Л. Это было 18 июня, в первую же среду после того воскресенья.
   А в воскресенье 22 июня я участвовала, как и в предыдущем году, в празднике христианской молодежи в Руане. Поздним вечером автобус развозил учениц по домам. М-ль Л, взялась проводить домой девочек, живших в моем квартале. Было около часа ночи. Я постучала в дверь нашей бакалейной лавки. После долгого ожидания, в лавке, наконец, зажегся свет, и в освещенном дверном проеме появилась мать — всклокоченная, полусонная, в мятой ночной рубашке, с грязными пятнами на подоле. Когда мы с ней ночью мочились, то подтирались рубашкой. М-ль Л. и две-три девочки умолкли на полуслове. Мать буркнула: «Добрый вечер», — ей никто не ответил. Я юркнула в лавку и захлопнула за собой дверь, чтобы прервать эту сцену. Впервые в жизни я взглянула на мать глазами частной школы. Эту сцену, которая совершенно несоизмерима с тем днем, когда отец хотел убить мать, я все же воспринимаю как его продолжение. Словно выставив напоказ полуприкрытое, неопрятное тело и грязноватую рубашку моей матери, мы обнажили нашу подлинную суть и наш образ жизни.
   (Естественно, мне и в голову не приходила такая простая мысль, что будь у моей матери халат и набрось она его поверх рубашки, девочки с учительницей из частной школы не замерли бы от изумления, а я не запомнила бы на всю жизнь этот вечер. Но в нашей среде халат и пеньюар считались признаками роскоши смешными и ненужными предметами для женщин, которые, встав с постели, тут же берутся за работу. Унаследовав свое миропонимание от среды, где не знают, что такое халат, могла ли я прожить, не изведав чувства стыда.).
   По-моему, все, что происходило затем в то лето, лишь подтверждало горькую истину: «такое возможно только у нас».
   В начале июля от закупорки сосудов умерла моя бабушка. Ее смерть оставила меня совершенно безучастной. Прошло всего десять дней, и в Вервяном квартале подрались наши родственники — один из моих кузенов, который только что женился, и его тетка, сестра моей матери, жившая в доме бабушки. Прямо на улице, на глазах у всего квартала, подстрекаемый криками своего отца — дядюшки Жозефа, восседавшего на откосе, кузен жестоко избил собственную тетку. Вся в крови и синяках — она пришла искать защиты в нашу бакалейную лавку. Мать повела ее в полицейский участок и к врачу. (Несколько месяцев спустя дело это будет слушаться в суде.).
   В то лето я целый месяц мучилась насморком и кашлем. К тому же у меня наглухо заложило правое ухо. У нас не было принято вызывать врача из-за таких пустяков, как летний насморк. Я не слышала собственного голоса, а чужие доносились, как сквозь вату. Я старалась ни с кем не разговаривать. И не сомневалась, что оглохла на всю жизнь.
   Да, вот что еще стряслось в июле, примерно в те же дни, что и драка в Вервяном квартале. Как-то вечером, когда кафе было уже закрыто, а мы все сидели за обеденным столом, я стала ныть, что у моих очков погнулись дужки. Вдруг мать вырвала очки, которые я вертела в руках, и с бранью швырнула их наземь. Стекла вдребезги разлетелись. Помню только общий ор, в который слились родительские попреки и мои рыдания. И ощущение бездны, в которую низвергается наша семья: «Может, мы и вправду сошли с ума!»
   Стыд — это еще и панический страх, что теперь с вами может случиться все, что угодно — вы покатились по наклонной плоскости и до конца жизни обречены сгорать от стыда.
   Через какое-то время после смерти бабушки и избиения тетушки мы с матерью поехали автобусом на один день покупаться в море, как бывало и раньше. Из дома она вышла и вернулась в трауре и только на пляже переоделась в синее платье с красно-желтыми узорами: «чтобы не сплетничали в И.» На сделанном ею фотоснимке, который был порван или потерян лет двадцать спустя, я стояла по колено в воде, на фоне Эгюий и заставы Аваль. Выпрямив спину и опустив руки по швам, я поджала живот и выпятила несуществующую грудь, обтянутую вязаным купальником.
   Зимой мать записала меня с отцом в турпоездку, организуемую городской автостанцией. В программу входило посещение Лурда, а по дороге — осмотр местных достопримечательностей — Рокамадура, бездны Падирак и пр., и возвращение через три-четыре дня в Нормандию уже другим маршрутом через Биарриц, Бордо, замки Луары. Пришла и наша очередь с отцом съездить в Лурд. Во второй половине августа, в день отъезда, мы встали очень рано — было еще темно. И на улице Репюблик долго ждали автобуса, который сначала должен был забрать туристов в маленьком приморском городке. Мы ехали целый день, сделав только две остановки — утром в кафе Дре, а в полдень в ресторане на берегу речки Луаре, в Оливе. Зарядил непрерывный дождь, и за окном все слилось в серую массу. Утром, в кафе Дре, я поцарапала палец, отламывая кусочек сахара, чтобы угостить собаку. Теперь палец воспалился. Чем ниже мы спускались к югу, тем сильнее тосковала я по дому. Мне казалось — я уже никогда не увижу мать. Кроме фабриканта сухарей и его жены мы в нашей группе никого не знали. Поздно вечером наш автобус прибыл в Лимож, в отель «Модерн». Мы с отцом обедали за отдельным столом, посреди ресторана. Стесняясь официантов, мы ели в полном молчании. В непривычной обстановке мы оробели.
   На протяжении всего путешествия люди сохраняли за собой в автобусе места, занятые в день отъезда (поэтому мне было легко всех запомнить). В первом ряду справа, перед нами, сидели две девушки из семьи городского ювелира. За нами вдова, землевладелица, с тринадцатилетней дочкой — пансионеркой частной религиозной школы в Руане. В следующем ряду овдовевшая почтовая служащая на пенсии, тоже из Руана. Дальше — учительница младших классов из светской школы, незамужняя, толстая, в коричневом пальто и сандалетах. В первом ряду слева фабрикант сухарей с женой, затем — супружеская пара торговцев тканями и модными товарами из приморского городка, молодые жены двух водителей автобусов, три супружеские пары фермеров. Впервые в жизни нам выпала возможность десять дней тесно общаться с незнакомыми людьми, которые за исключением водителей автобуса — были из более приличного круга, чем мы.
   В последующие дня я уже меньше скучала по дому. И с радостью открывала горы и неожиданную для Нормандии жару, мне нравилось есть в ресторанах в полдень и вечером, ну, и конечно, спать в отелях. А какая роскошь умываться в настоящей ванной комнате с холодной и горячей водой! Я пришла к выводу — и буду думать так, пока не покину родительский дом, — что «в отеле лучше, чем дома», и это лишний раз подтверждало нашу принадлежность к низам. В каждом новом городе мне не терпелось увидеть наш гостиничный номер. Я могла просиживать в нем часами, ничего не делая — только бы находиться там, и все.
   А у отца все, напротив, вызывало раздражение. В пути обрывистая дорога и водитель занимали его куда больше, чем окружающий пейзаж. Он плохо переносил ежедневные ночевки на новом месте. По-настоящему его интересовала только еда, и он подозрительно оглядывал каждую тарелку, особенно если подавали незнакомое нам блюдо, придирчиво оценивая вкус и качество самых обычных продуктов — хлеба и картошки, которую он и сам выращивал в огороде. Когда мы осматривали церкви и замки, отец с мученическим видом держался в хвосте, давая мне понять, что терпит все это только ради меня. Он чувствовал себя не в своей тарелке оторванный от привычной деятельности и привычной компании.
   Он немного повеселел, когда подружился с бывшей почтовой служащей, фабрикантом сухарей и торговцем модных товаров — по роду своей деятельности более разговорчивыми, чем остальные члены группы, к тому же их сближали общие интересы, налоги и т. д., несмотря на бросающиеся в глаза различия — достаточно было взглянуть на белые руки наших попутчиков. Все они были старше моего отца — как и ему, им не улыбалось до изнеможения шагать под солнцем. Они подолгу засиживались за столом. Вздыхали по поводу местной засухи, подсчитывали, сколько месяцев не было дождя, обсуждали южный акцент и все, что было не так, как у нас, да еще это громкое преступление в Люре. [18]
   В нашей группе была девочка тринадцати лет — всего на год старше меня — по имени Элизабет. Она тоже училась в религиозной школе, хотя и в пятом классе. Мне, естественно, хотелось с ней подружиться. Мы были с ней одного роста, но под корсажем у нее выступала уже развившаяся грудка, и ее можно было принять за девушку. В первый же день я с удовольствием отметила, что у нас с ней одинаковые темно-синие плиссированные юбки и похожие пиджачки — у нее красный, а у меня — оранжевый. Я не раз пыталась заговорить с ней, но она лишь молча улыбалась в ответ, как и ее мать, сверкавшая золотыми зубами — та тоже ни разу не перемолвилась словом с моим отцом. Как-то я надела юбку с блузкой от формы, которая осталась у меня после участия в спортивном празднике. Эта девочка спросила: «Так ты участвовала в молодежном празднике?» Я с гордостью ответила «да», приняв ее фразу, произнесенную с широкой улыбкой, за начало дружеской близости. Но тут же поняла, что на самом деле означает ее странная интонация: «Тебе, видно, нечего надеть, кроме спортивной формы?»
   Как-то раз до меня случайно долетели слова, произнесенные женщиной из нашей группы: «Вот будет красавица!» Я не сразу поняла, что она имеет в виду не меня, а Элизабет.
   Нечего было и думать о том, чтобы заговорить с девушками из ювелирного магазина. Я еще не доросла, чтобы общаться на равных с девушками, у которых уже были самые настоящие женские тела — я все еще оставалась долговязым, но плоскогрудым и неуклюжим ребенком.
   В Лурде на меня напала странная болезнь. Дома, горы, природа — все начало плыть у меня перед глазами. Когда я сидела в ресторане отеля, передо мной точно также «плыла» стена дома на противоположной стороне улицы. Неподвижность сохраняли только закрытые со всех сторон комнаты. Я решила, что заболела на всю жизнь и ничего не сказала об этом отцу. Проснувшись утром, я спешила проверить, остановился мир вокруг меня или нет. По-моему, в Биаррице все, наконец, вошло в норму.
   Мы с отцом не могли пропустить ни одного обряда из тех, что нам поручила исполнить мать. Факельное шествие, служба и песнопение под открытым небом и палящим солнцем, когда я чуть не потеряла сознание, и какая-то женщина уступила мне свой складной стульчик, моление в чудодейственном гроте. Сейчас мне трудно сказать, испытала ли я восторг в этих местах, которые приводили в экстаз всю нашу католическую школу и мою мать. Никакого волнения я не запомнила. Помню только скуку да пасмурное утро, когда мы ехали вдоль горного потока.
   Вместе с группой мы побывали в крепости, гротах Бетарама, [19]осмотрели панораму местности времен Бернадет Субирус, [20]выставленную в круглом здании. Не считая бывшей почтовой служащей, мы были единственными, кто не поехал на водопад «Цирк Гаварни» и на Испанский мост. Эти экскурсии не входили в стоимость путешествия, а отец, ясное дело, не прихватил с собой лишних денег. (Помню, в какой ужас поверг его счет за коньяк, выпитый с двумя коммерсантами на террасе кафе в Биаррице.).