Простился с Епишкой и дочерью его и пошел опять с костылем, сгорбившись еще ниже.
   — Ты как-нибудь, папаша, лошадь купи, — говорила Марфа отцу, — пахать станем.
   — Теперь мы с тобой заживем, Марфунька, — говорил Епишка. — Земли у нас много, хлеба много, скота семь голов рогатого, лошадей только, жаль, увели. Недоглядки.
   Плетется Анисим, на солнце поглядывает, до захода в монастырь надо попасть.
   По дорожке воронье каркает, гуси в межах на отлет собираются.
   Пришел в келью, к игумену, пыльный с дороги, постучался.
   — Благослови, отче… Вернулся. Теперь не пойду.
   — Ну что, не обмануло тебя сердце твое?
   — Нет, отче, сноха утонула. Господь меня надоумил сходить… Господь.
   — Ты отдохни поди, вишь, как выглядишь плохо. А что ж старуха твоя не вернулась?
   — Нима, отче; видно к угодникам в подножие улеглась. Сильная духом была, знал я, что ей не вернуться.
   В келью пришел свою, на столе просфора зачерствевшая, невынутая.
   Кусает зубами качающимися, молитву хлебу насущному читает.
   И опять все как было: на стене скуфья на гвоздике, у окошка на подставочке цветы доморощенные не поливаны.
   На мешочном тюфяке в дырки солома выбилась, в коричневых выструганных сучьях клопы гнездятся.
   — Слава тебе, Христе боже наш, слава тебе.
   Около рукомойника рушничок висит, покойная сноха вышивала.
   — Всех похоронил, теперь самому на покой пора. Ой, как тяжело хоронить!
   Захолодало. По селу потянулись с капустой обозы.
   Хорошо молиться в осень темной ночи за чью-нибудь непутевую душу.
   Обронили вербы четки зеленые, краснотой подернулись листья — удили шелковые.
   Вечер. Голоса на дороге про темную ноченьку поют.
   Прощай ты, пора нудная, томящая. Вылила ты из пота нашего колосья зернистые, кровью нашей напоила ягоды свои.
   Марфа принялась за хозяйство. Сперва ей казалось все как-то по-чудному. Ночью она не могла дверь найти спросонья, вместо порога к загнетке печной забиралась.
   Стало подсасывать что-то опять Епишку, не сиделось ему дома, горько было на чужое добро смотреть. Чужое несчастье на счастье не пошло.
   Ходил в лес, осин с кореньями натаскал, а потом у окошка стал рассаживать.
   — Марфунька, — кричал он, запихивая в землю скрябку, — воды неси поливать.
   Люди засматривали, головой покачивали.
   — Что это с Епишкой-то сталось: дочь привез, вино бросил пить и в церковь ходит.
   В монастырь бегал причащаться, всю дорогу без одышки бежал.
   — Так ин, — говорит, — лучше бог простит все… да и думы грешные в голову не полезут.
   Старый Анисим просфорочку ему дал, советовал лучше кобылку купить, чем мерина.
   — Ты кобылку-то купишь — через три года две лошади, ой, ой, каких будешь иметь!
   Послухался Епишка старого Анисима, пришел домой и сказал Марфе, что хочет кобылу купить.
   В базарный день повели продавать двух коров и выручили три сотни.
   — Теперь ты, папаша, в город иди, там-то, чай, лучше купишь.
   Снарядила Марфа отца в дорогу, зашила деньги в подштанники и проводила.
   Приковылял Епишка в город, в трактирчик зашел отогреться. Люди винцо попивают, речи деловые гуторят. Подсела к Епишке девка какая-то, наянная такая, целоваться лезет.
   — Жисть свою пропиваю! — кричит Епишка. — Хорошая ты моя, жалко мне тебя, пей больше, заливай свою тоску, не с добра, чай, гулять пошла.
   Когда на другое утро Епишка полез в кошелек купить калачика, там валялась закрытая бумажкой единая заплесневелая старинная копейка.
   Ждала Марфа отца и ждать отказалась, уж замуж успела выйти, мужа к себе приняла, а он как в воду канул.
   Через два года, в такое же время, она получила письмо от него:
   "Дорогая доченька, посылаю тебе свое родительское благословение, которое может существовать по гроб твоей жизни и навеки нерушимо.
   Дорогая Марфенька, об деньгах прошу тебя не сумлеваться, скоро приеду домой. Кобыла тут у меня на примете есть хорошая, о двух сосунков. Как только вернусь, заживем опять с тобой на славу".
   Карев запер хату и пошел в другой раз к сторожке. Лимпиада просила оставить на память вырезанную им солоницу.
   Филипп окапывал завалинку и возил на тачке с подгорья загрубелую землю.
   — Отослал Иенке денег ай нет? — спросил он, не оборачиваясь, поправляя солому.
   — Отослал… сам возил, прощаться ездил.
   — То-то долго-то.
   — Да.
   — Ну входи, — сказал Филипп. — Ваньчок приехал, чай пьют, дожидаются.
   Ваньчок сидел в углу с примасленными, расчесанными на ряд волосами и жевал пышку.
   Когда Карев ступил на порог, он недовольно поглядел на него и, приподняв руками блюдечко, чуть-чуть кивнул головой.
   — Принес? — спросила Лимпиада и с затаенной болью, нагнувшись, стала рассматривать рисунки.
   На крышке было вырезано заходящее солнце и волны реки.
   Незатейливый рисунок очень много говорил Лимпиаде, и, положив солонку на окно, она задумалась.
   Карев подвинул стакан к чайнику и налил чаю.
   — Ну, ты что ж молчишь? — обратился он к Ваньчку. — Рассказывай что-нибудь.
   — Чего рассказывать-то? — протянул Ваньчок. — Все пересказано давно.
   — Ну, — засмеялся Карев, — это ты, наверно, не в духе сегодня. Ты бы послухал, как ты под «баночкой» говоришь, ты себя смехом кропишь и других заражаешь.
   — Лучше Фильке пойду подсоблю, — сказал он, надевая картуз и затягивая шарф.
   Когда Ваньчок вышел, Карев поднял на Лимпиаду глаза.
   — Идешь? — спросил глухо он. — Я ухожу послезавтра. Пойдем. Жалеть нечего.
   Лимпиада свесила голову и тихо, безжизненно прошептала:
   — Иди, я не пойду.
   — Прощай. Больше, я думаю, говорить тебе нечего.
   Лимпиада загородила ему дорогу и повисла, схватившись за него, на руках:
   — Не уходи, милый Костя, — ради всего святого, пожалей меня.
   — Нет, я не могу оставаться, — сказал Карев и отдернул ее руку.
   На пороге показался Филипп.
   — Ты что ж, совсем уходишь?
   — Да, совсем, проститься зайду. Не поминайте лихом, а если сделал чего плохого, то прошу прощенья…
   Когда Карев ушел, Лимпиада проводила Филиппа к Ваньчку, а сама побежала на мельницу.
   Хата была заперта, и на крыльце на скамейке лежала пустая пороховница.
   «Куда же ушел?» — подумала она и повернула обратно. Вечерело. Оступилась в колею и вдруг, задрожав, почувствовала, что под сердцем зашевелился ребенок.
   — Ох! — вскрикнула тихо и глухо, побежала к дому, щеки горели, платок соскочил на плечи, но она бежала и ничего не замечала.
   В открытых глазах застыл ужас, губы подергивались как бы от боли.
   Прибежала и, запыхавшись, села у окна.
   «Зачем же я бежала? Господи, откуда эта напасть? Что делать мне… что делать?..»
   Думы вспыхивали пламенем и, как разбившаяся на плесе волна, замирали.
   «Вытравить, избавиться», — мелькнула мысль. Она поспешно подбежала к печурке.
   «Преступница», — шептал какой-то голос и колол, как шилом, в голову.
   «Господи, — упала она перед иконой, — научи!»
   На брусе — для мора тараканов, в синей бумажке, — в глаза ей бросилась спорынья.
   С лихорадочной дрожью наскребла спичек и смешала с спорыньей.
   Когда цедила из самовара воду, в ней была какая-то неведомая ей дотоле решимость.
   Без страха поднесла к губам запенившуюся влагу и выпила.
   Чашка, разбившись, зазвенела осколками, и, свалившись на пол плашмя, Лимпиада забилась, как в судороге.
   Волосы, сбившись тонкими прядями, рассыпались по полу и окропились бившей клочьями с губ пеной. Под окном ворковали голуби, и затихший бор шептался о чем-то зловещем.
   Лицо ее было как мел, и на нем отражалась лесная зеленая дремь.
   Филипп не поехал к Ваньчку, он встретил чухлинского старосту и пошел оглядывать намеднишнюю вырубку.
   Щепа пахла ладаном, на голых корнях в вырубях сверкала вода.
   — Тут надо бы примерить, — сказал староста. — Сбегай-ка до дому за рулеткой.
   Филипп сломил ветку калинника и побег к сторожке.
   Чукан, свернувшись в кольцо у ворот, хотел схватить его за ногу.
   В голову ударило мертвечиной, на полу в луже крови валялась Лимпиада — и около нее разбитая чашка.
   — Отравилась!.. — крикнул, как журавль перед смертью, и побежал к колодцу за холодной водой.
   Поливал ей на грудь, пальцем разжимал стиснутые зубы.
   Холодел.
   Склонившись на колени, закрылся руками и заголосил по-бабьему.
   — Ой, не ходила бы девка до мельника, не развивала бы свою кудрявую косу, не выскакивала бы в одной сорочке по ночам, не теряла бы свою девичью честь.
   Ползал, подымал осколки чашки и подносил к носу.
   — Ох ты, бесталанная головушка, при тебе спорынья в поле вызрела, и на погибель ты свою ее пожинала.
   Ваньчок трепал за ухо своего подпаска.
   — Ты опять, негодяй, потерял ярку. Ищи, харя твоя поганая, до смерти захлыщу.
   — Я, дя-аденька, ни при чем, — плакал Юшка. — Вот те Христос, не виноват…
   — Я те, сволочь, покажу, как отказываться. Ишь сопляк какой подхалимный!
   Возбужденный опять неудачей, напился к вечеру пьян и поехал опять сватать Лимпиаду.
   Около околицы ему послышалось, что Филипп поет песню.
   Он слез с телеги и, качаясь, выгаркивал осипло «Веревочку»:
   Эх, да как на этой на веревочке
   Жизнь покончит молодец…
   С концом песни ввалился в избу и остолбенел.
   — Это он! — крикнул с брызгами пены у рта. — Это он… Он яр поджег, дымом задвашил…
   Красные глаза увидели прислоненную к запечью берданку.
   Голова кружилась безумием и хмелем.
   Схватив берданку, осмотрел заряды и выбежал на дорогу.
   Ветер ерошил на непокрытой голове волосы и спускал на глаза.
   Хвои шумели.
   Вечерело. Карев ходил набрать грибов. Заготавливал на отход.
   Шел с грустной думой о Лимпиаде и незаметно подошел к дому.
   В хате светился огонь, и на полу сырой картошкой играл кот.
   На крыльце он увидел темную тень и подумал, что его кто-то ожидает.
   Прислоненная к перилам тень взмахнула ружьем.
   «Филипп, — подумал Карев, — на охоту, видно, напоследок зовет…»
   Грянул выстрел, и, почуял, как что-то кольнуло его и разлилось теплом.
   Упал… по телу пробегла дремная слабость. Показалось еще теплее, но вдруг к горлу хлынуло как бы расплавленное олово, и, не имея силы вздохнуть, он забился, как косач.
   Стихало… От дороги слышались удаляющиеся шаги. Месяц, выкатившись из-за бугра долины, залил лунью крыльцо и крышу.
   — Ку-гу, ку-гу… — шомонила за мельницей сова.
 
   1915 г.

СЛОВАРЬ МЕСТНЫХ РЯЗАНСКИХ НАРЕЧИЙ

 
   Составлен А.А. Есениной. Приводится с некоторыми сокращениями.
 
   Артус — просфора, освященная в первый день пасхи.
 
   Бочаг — яма на дне реки, омут.
 
   Брус — крайний ряд кирпичей у чела печи.
 
   Брусница — деревянный футляр для точильного бруса. Во время работы привязывается ремнем за спину косца.
 
   Бурыга — ухаба, рытвина.
 
   Бучень — птица выпь.
 
   Воронок — медовая брага с хмелем.
 
   Выбень — выбитое место.
 
   Вяхирь — сетчатый кошель для сена.
 
   Гребать — брезговать.
 
   Грядки — две продольные жерди, образующие края кузова провозки.
 
   Донце — дощечка со специальной рамкой, на которую садится пряха, вставляя в нее гребень или кудель.
 
   Жарница — глиняная миска для запеканов.
 
   Забурукал — глухо, невнятно заворчал, забормотал.
 
   Задвашить — задушить.
 
   «Заря-зоряница…» — заговор от бессонницы. Есенин слышал его от матери.
 
   Засемать — засуетиться, зачастить ногами.
 
   Засычка (норовить в засычку) — задираться, ввязываться в драку, скандал.
 
   Захряслый — затверделый.
 
   Зубок — подарок новорожденному.
 
   Калпушка — детский чепчик.
 
   Кочетыг — тупое, широкое, плоское шило для плетения лаптей и кошелей.
 
   Кулага — заварное жидкое тесто из ржаной муки с солодом.
 
   Лоск — лог, лощина или низкое место в поле.
 
   Лушник — ситный хлеб, испеченный с луком, пережаренным в масле.
 
   Мотальник — приспособление в прялке для сматывания пряжи.
 
   Мускорно — трудно, кропотливо.
 
   Мухортая — захудалая.
 
   Наянно — навязчиво.
 
   Нехолявый — неопрятный, неряшливый.
 
   Ободнять — рассветать.
 
   Оборки (оборы) — веревочные завязки у лаптей.
 
   Оброть — недоуздок, конская узда без удил, с одним поводом для привязи.
 
   Окадычиться — умереть.
 
   Олахарь — обалдуй, непутевый.
 
   Падина — настил из хвороста под стога сена.
 
   Попки — связанные пучки ржаной соломы, кладущиеся на верх соломенной крыши.
 
   Постная — круглая корзиночка, плетенная из соломы, перевитой мелким лозняком. В ней держат муку и в нее же кладут, как в форму, хлебное тесто для подхода.
 
   Поязать — обещать.
 
   Путро — месиво с мучными высевками для скота.
 
   Пьяника — лесная ягодка (голубика).
 
   Пятерик — бревно, из которого можно напилить пять поленьев.
 
   Разепа — разиня.
 
   Саламата — кушанье, приготовленное из поджаренной муки с маслом.
 
   Сиверга (сиверка) — холодная мокрая погода при северном ветре.
 
   Суровика — лесная ягода.
 
   Тудылича — в том месте, в той стороне; или — не теперь, не сейчас.
 
   Тужильная косынка — белая косынка, которой женщины покрывают головы в особо горестные дни — дни похорон и поминания близких людей.
 
   Ушук — мгла.
 
   Хрестец (крестец) — убранный хлеб подсчитывается копнами и крестцами. В копне пятьдесят два снопа, в крестце — тринадцать. В полях хлеб укладывается по двенадцать снопов крест-накрест и накрывается сверху тринадцатым. Отсюда и название — крестец.
 
   Хруп — жесткий, крупный помол муки.
 
   Хрындучить — ерепениться, куражиться.
 
   Цибицы — чибисы.
 
   Чапыга (чапыжник) — частый кустарник, непроходимая чаща.
 
   Чимерика (чемерица) — луговая трава с толстым стеблем и с широкими листьями.
 
   Чичер — резкий холодный ветер.
 
   Шалыган — шалун, бездельник.
 
   Шомонить — лезть, заглядывать, шуметь, наговаривать.
 
   Шушпан — летняя женская одежда.
 
   Щипульник — шиповник.