Страница:
Мама, ей было тогда двадцать четыре года, брала одного ребенка за руку, второго на руки и шла с ними и на рынок за провизией, и в лавку за хлебом и другими продуктами, которые там выдавали по карточкам. Была она тоненькой и молодой, и ее все спрашивали, чьи это такие хорошенькие детки. Особенно мама гордилась сыном, маленький он был белокурым, белолицым и розовощеким ребенком с большими черными глазами.
Мне красоты не досталось, но теперь я уже не в обиде. А была девчонкой – очень завидовала красоте брата, его ровным белым зубам и вьющимся волосам. Против него я была замухрышкой: родилась слабой, плохо ела, плохо росла; смуглая, с черными прямыми волосами, да еще зубы неровные – как в шишке кукурузной – тесно им, видно, было. Но, в общем, мы с братцем жили довольно дружно. Я отвлеклась от прямого повествования. Вернемся к двадцатым годам двадцатого столетия.
Однажды мама пошла с нами гулять, а когда вернулась домой, обнаружила, что нас обокрали – украли столовое серебро, которое еще не успели спустить сестры отца, и кое-какие вещи. Мама бросилась к хозяину и нашла его сидящим у себя в квартире с приятелем. Оба были страшно довольны собой и пьяны в стельку. На мамины вопросы отвечали: «Ничего не видели, ничего не знаем!»
Мама вызвала милицию и сказала, что подозревает хозяина. Стали делать обыск – ничего не нашли. И уже стали уходить, когда милиционер обратил внимание на сдвинутый с места у ворот большой камень-валун. Его отодвинули и обнаружили серебряные ложки и вилки. Остальное хозяин отдал сам. Мама не подала в суд – побоялась: некуда ей было деваться с двумя детьми. Папа был в отъезде. Он уехал в Сольцы, где устроился на работу, а вскоре забрал и нас. Так закончилась «великолукская эпопея».
Уже в тридцатых годах я с отцом и братом побывала еще раз в Великих Луках. Помню, как ходили мы в кино, смотрели фильм «Красные дьяволята». В памяти из всего фильма осталось только, как Махно сидел на лошади, весь в пуху и перьях. Еще помню очень красивый лес в Булынино – дачном месте, где отдыхали с семьями наши тетушки: Таня и Рая. Там я познакомилась со своими двоюродными сестрами и братом.
В Сольцах мы прожили недолго и переехали в Новосокольники. Там я в три года заболела крупозным воспалением легких, была без сознания. Мама мне делала бесконечные компрессы. Я дышала с трудом и, когда наступил кризис, затихла. Мама решила, что я умерла, и в слезах побежала за доктором. Доктор пришел очень быстро и сказал, что теперь болезнь миновала, но надо меня беречь от простуды и хорошо, понемногу кормить.
Я лежала в детской кроватке в полутемной комнате (жили мы в каком-то полуподвале) и рассматривала книжку с картинками, кажется, «Мойдодыр». Помню, как мама надевала зимнее пальто с кротовым воротником у зеркала, стоящего в простенке между двух окон на импровизированном туалетном столике (ящик, поставленный «на попа»). И вдруг огромная крыса вскочила на маму и быстро добралась до воротника. Мама, хотя и была очень храбрая, но страшно испугалась и закричала. Крыса спрыгнула на пол и скрылась в подполе. Похоже, что от крика крыса перепугалась не меньше мамы.
Жили мы возле какой-то гостиницы, где останавливались иностранцы. Что они делали в двадцатых годах в Новосокольниках – мне неясно. Возле входа в гостиницу был деревянный тротуар, а на нем деревянная решетка, как в бане. Почему-то мы там часто находили какие-то иностранные монетки. Еще припоминаю какой-то двор, в котором было много огромных бочек, где мы играли в прятки. На какой-то бочке я оставила свои любимые детские книжки и забыла, на какой. Долго искала и плакала, не нашла и заблудилась среди бочек. Потом меня искали. Вот и все, что я помню о Новосокольниках. А потом мы переехали в Опочку. Но это уже следующая, незабываемая глава моей жизни.
Глава 3
Мне красоты не досталось, но теперь я уже не в обиде. А была девчонкой – очень завидовала красоте брата, его ровным белым зубам и вьющимся волосам. Против него я была замухрышкой: родилась слабой, плохо ела, плохо росла; смуглая, с черными прямыми волосами, да еще зубы неровные – как в шишке кукурузной – тесно им, видно, было. Но, в общем, мы с братцем жили довольно дружно. Я отвлеклась от прямого повествования. Вернемся к двадцатым годам двадцатого столетия.
Однажды мама пошла с нами гулять, а когда вернулась домой, обнаружила, что нас обокрали – украли столовое серебро, которое еще не успели спустить сестры отца, и кое-какие вещи. Мама бросилась к хозяину и нашла его сидящим у себя в квартире с приятелем. Оба были страшно довольны собой и пьяны в стельку. На мамины вопросы отвечали: «Ничего не видели, ничего не знаем!»
Мама вызвала милицию и сказала, что подозревает хозяина. Стали делать обыск – ничего не нашли. И уже стали уходить, когда милиционер обратил внимание на сдвинутый с места у ворот большой камень-валун. Его отодвинули и обнаружили серебряные ложки и вилки. Остальное хозяин отдал сам. Мама не подала в суд – побоялась: некуда ей было деваться с двумя детьми. Папа был в отъезде. Он уехал в Сольцы, где устроился на работу, а вскоре забрал и нас. Так закончилась «великолукская эпопея».
Уже в тридцатых годах я с отцом и братом побывала еще раз в Великих Луках. Помню, как ходили мы в кино, смотрели фильм «Красные дьяволята». В памяти из всего фильма осталось только, как Махно сидел на лошади, весь в пуху и перьях. Еще помню очень красивый лес в Булынино – дачном месте, где отдыхали с семьями наши тетушки: Таня и Рая. Там я познакомилась со своими двоюродными сестрами и братом.
В Сольцах мы прожили недолго и переехали в Новосокольники. Там я в три года заболела крупозным воспалением легких, была без сознания. Мама мне делала бесконечные компрессы. Я дышала с трудом и, когда наступил кризис, затихла. Мама решила, что я умерла, и в слезах побежала за доктором. Доктор пришел очень быстро и сказал, что теперь болезнь миновала, но надо меня беречь от простуды и хорошо, понемногу кормить.
Я лежала в детской кроватке в полутемной комнате (жили мы в каком-то полуподвале) и рассматривала книжку с картинками, кажется, «Мойдодыр». Помню, как мама надевала зимнее пальто с кротовым воротником у зеркала, стоящего в простенке между двух окон на импровизированном туалетном столике (ящик, поставленный «на попа»). И вдруг огромная крыса вскочила на маму и быстро добралась до воротника. Мама, хотя и была очень храбрая, но страшно испугалась и закричала. Крыса спрыгнула на пол и скрылась в подполе. Похоже, что от крика крыса перепугалась не меньше мамы.
Жили мы возле какой-то гостиницы, где останавливались иностранцы. Что они делали в двадцатых годах в Новосокольниках – мне неясно. Возле входа в гостиницу был деревянный тротуар, а на нем деревянная решетка, как в бане. Почему-то мы там часто находили какие-то иностранные монетки. Еще припоминаю какой-то двор, в котором было много огромных бочек, где мы играли в прятки. На какой-то бочке я оставила свои любимые детские книжки и забыла, на какой. Долго искала и плакала, не нашла и заблудилась среди бочек. Потом меня искали. Вот и все, что я помню о Новосокольниках. А потом мы переехали в Опочку. Но это уже следующая, незабываемая глава моей жизни.
Глава 3
Годы 1926 – 1928. Опочка. Клемешино. Вал. Маевка. Кооперативная столовая. Паша. Первые песни. Собор. Крещение в проруби. Ярмарки
Как мы очутились в Опочке – я не помню. Привез нас папа в этот уездный городок и поселил в деревянном доме на Завеличье, на низком левом берегу Великой, поросшем изумрудной луговой травой как плюшевым ковром. Дом был одноэтажный, деревянный, с подвалом и чердаком, с двумя резными крылечками. Двор был обнесен высоким деревянным забором с массивными широкими воротами для проезда лошадей и телег с одной стороны и калиткой – с другой. Во дворе дома стоял флигель, где жильцы менялись довольно часто. В углу двора был огромный сеновал-сарай и еще маленький курятник.
Дом этот принадлежал разоренным купцам-галантерейщикам из города Пскова. Одну половину дома они сдавали нам, во второй жили сами хозяева: Анна Абрамовна с мужем. Анна Абрамовна была высокая пожилая женщина со следами былой красоты. Густые вьющиеся седые волосы были уложены в высокую прическу с черепаховыми шпильками и гребнем. Она никогда не жаловалась и ничего не рассказывала о своей прежней жизни. Муж ее был тяжело болен – он изредка выходил погреться на весеннем солнышке на скамейке у калитки. Он умирал от чахотки, был худ и стар.
Мы приехали в Опочку в разгар НЭПа, в конце 1926 года. Отец служил главным бухгалтером Госбанка, и мы уже не нуждались. В квартире, состоящей из гостиной, спальни и большой кухни с русской печью стояли только самые необходимые вещи. Мебели у нас почти не было. Папа не любил лишних вещей. Чтобы купить платяной шкаф и поставить его в спальне, маме пришлось выдержать целую баталию. Папа считал, что наша одежда может прекрасно висеть на стене под ситцевой занавеской.
Единственное излишество, которое папа себе позволил, был рояль. Папа мечтал, что дочь его будет учиться музыке. Родители всегда хотят видеть в детях воплощение своих несбывшихся мечтаний. Как ни прискорбно, пианистки из меня не вышло. Рояль был приобретен и поставлен в угол гостиной. Напротив стоял диван, старый, узкий, со спинкой до половины. Точнее, это была кушетка, обитая зеленым сукном. Брат обычно спал на ней, пока мы были маленькими. Когда мы подросли, туда выдворили меня из родительской спальни; а для брата купили раскладушку, которая постоянно сама складывалась, что сопровождалось падением спящего брата. Но это никого не огорчало. Каждое утро кровать складывалась и засовывалась в холщовый белый мешок, а вечером вновь раскладывалась, и все ее части вставлялись в пазы и не хотели соединяться.
Была еще этажерка из красного дерева (или под него), лакированная, большая, высокая на витиеватых столбиках. На этажерке стоял китайский фарфоровый чайный сервиз на белой накрахмаленной салфетке. На чашечках, чайнике и сахарнице были изображены удивительные человечки с косым разрезом глаз в кимоно. Еще там стояла масленка в виде продолговатого свежего огурца на листе. Это было первое приобщение к красоте.
Папа любил красивые, но не громоздкие вещи. У него был серебряный портсигар с рубином в замке. На крышках его были выгравированы барельефы: на верхней – лесная фея среди деревьев, на нижней – какой-то пейзаж с домиком. Папа очень много курил, и его портсигар всегда был полон белых душистых папирос.
Между двух окон, выходящих на улицу, а точнее – на реку, стоял тот же импровизированный туалетный стол из ящика, покрытый белой льняной скатертью. Углы скатерти закреплялись булавками. На столике стояло зеркало, две тонкие вазы зеленого стекла. Обычно в них стояли искусственные цветы, которые пахли свежей крашеной стружкой. Были еще стулья у окон и у рояля. Между роялем и этажеркой был маленький круглый полированный столик с безделушками. У дивана стоял огромный фикус, а у рояля – вьющаяся комнатная елочка, которая цвела мелкими белыми цветочками, похожими на снежинки.
В правом углу комнаты находилась железная печка, которая пожирала зимой огромные поленницы березовых дров. Топила мама ее дважды в день: утром и вечером. За ночь квартира так выстывала, что мама вставала раньше всех, бежала в сарай за дровами и старалась разжечь в печке огонь прежде, чем мы проснемся. На пол расстилался папин тулуп, и мы устраивались у огня, где было тепло и весело. Огонь притягивал нас. Дрова трещали, рассыпая искры, языки пламени лизали поленья и березовую кору. Меня огонь просто завораживал, хотелось смотреть на его игру бесконечно.
Полы в доме были простые, из досок. Мама терла их добела песком, голиком из березовых веток. Потом застилала пол домоткаными половиками. Было уютно и радостно – беззаботное детство.
В спальне стояла деревянная двуспальная кровать родителей и маленькая моя железная кровать. Шкаф, который мама выпросила у папы со слезами, был высоким, с резным карнизом, с балясинами, с двумя выдвигающимися ящиками для белья. Мамина мечта сбылась. Прямо у входа в спальню, завешенного ситцевой занавеской с «огурцами», находилась лежанка от русской печки, на которой было тепло и уютно и где я очень любила играть со своими куклами.
В кухне стоял стол у окна и возле него стулья. Стулья в доме были гнутые, «венские», с деревянными сиденьями, очень удобные и легкие. Всего было шесть стульев. В углу у русской печки стоял табурет с большим эмалированным тазом, сверху коричневым, внутри белым. Над тазом висел умывальник на гвозде. Полотенце было льняное, длинное, на всех одно. В углу примостились кочерга и ухват. Стены комнат и кухни были оклеены обоями. В коридоре стены были из бревен, обитые потемневшими от времени серыми досками.
Под крышей был чердак, куда вела лестница из коридора (сеней). В дождливое осеннее время года на чердаке развешивалось белье. Зимой и летом белье развешивалось во дворе. Для этой цели через весь двор натягивались веревки, а под веревки подставлялись доски, чтобы белье не касалось земли. Но бывало, что ветер или тяжесть мокрого белья обрывали веревки, и тогда мама вновь переполаскивала белье, ругая себя и веревки. Белье стирала мама тщательно, до блестящей белизны. Постельное белье было только из белого льняного полотна, ситцевым тогда пренебрегали.
Стирка происходила раз в две недели, с предварительным замачиванием в мыльном растворе на ночь. Потом белье отстирывалось в цинковом корыте – сначала в теплой воде, затем в горячей. Трехведерная выварка загружалась бельем и водружалась на примус. Белье кипятилось час, а то и два. Потом вновь отстирывалось в горячей воде. Мама производила все эти манипуляции вручную, легко и весело. Больше всего ей нравилось то, что белье можно было прекрасно отполоскать в реке. Для этой цели служил пральник – деревянная лопатка с ребристой поверхностью и выгнутой «спинкой». Белье немилосердно колотили, оно только отбеливалось, но не рвалось. Крепкими были льняные нити домотканого полотна!
Даже зимой мама полоскала белье в проруби. Я как сейчас вижу мамины руки, покрасневшие от ледяной воды. Она их растирала и вновь принималась полоскать белье. Постельное белье синили и крахмалили, а потом развешивали. Зимой белье на улице промерзало и не складывалось. Ворох мужских, верхних и нижних рубашек с торчащими рукавами, стоящих твердых простыней, пододеяльников, наволочек вносился в комнату. Комната наполнялась свежим запахом выстиранного белья, пропитанного ароматом чистого снега, летом – трав.
К приходу отца мама старалась, чтобы в доме все было убрано. Не дай бог, придет папа и увидит корыто в кухне или, еще того хуже, – недомытый пол. Скандал! Отец был очень нервный и раздражительный. Если пол не домыт и ему не пройти в комнату, он мог стукнуть дверью, уйти в свой «проклятый банк» и сидеть там до позднего вечера. Но такое бывало редко. Обычно мама вставала рано и успевала все сделать к приходу отца: и убрать, и приготовить обед, и себя привести в порядок.
Двор у нас был замечательный – просто сказочный двор. Лучшего двора для нас, ребят, и придумать было невозможно. Две огромные площадки, поросшие низкой густой травой: гусиные лапки, гречишник-подорожник и еще какая-то мелкая травка. У забора возле курятника и помойки росли огромные лопухи. За флигелем была щель, заросшая малиной и бузиной, а вдоль фасада нашего дома – палисадник с кустами сирени и какими-то пахучими беловато-желтоватыми гроздьями соцветий.
Мы очень любили играть в лапту, в «штандер». В этих играх принимали участие ребята не только нашего двора, но и всей улицы. Играя в прятки, в «палочку-стукалочку», мы умудрялись забираться в самые потаенные места: прятались за сараем, домами и даже в курятнике под насестом. За последнее нам здорово влетало от родителей, но мы не очень-то обращали внимание на куриный помет и на окрики взрослых. Боялись мы только отца. Его слово было для нас законом. Мама, когда у нее лопалось терпение, говорила: «Скажу папе!» Шалости сразу прекращались.
Со стороны сараев двор примыкал к огромному фруктовому саду, который принадлежал детдому (приюту). За садом никто не ухаживал, но яблоки родились, хотя уже и одичавшие. Ранней весной мы ходили в этот сад за свежим зеленым щавелем, делали из него «слоеные пирожки», складывая лист к листу, и тут же ели. Осенью таскали из сада яблоки. Ели все немытым и были здоровы. Сад этот был особенный: в нем гулял павлин с широким «глазастым» хвостом. Никто не знал, откуда он взялся. Вероятно, остался от прежних хозяев этого дома. Павлин был очень красивый, с маленькой головкой, украшенной короной из изящных перьев. Хвост он тащил за собой и только изредка распускал его веером. Иногда он терял перья из хвоста, и мы использовали их для украшения шляп во время наших театральных представлений.
У сеновала в саду росли три дуба-великана. Каждую осень дубы покрывались множеством толстых гладких зеленых желудей с сероватыми шершавыми шляпками. Мы собирали их для игры и для мамы. Мама делала из желудей прекрасный кофе. Сначала она их сушила, жарила, потом толкла в медной ступке, добавляла цикорий и заправляла молоком. Кофе был очень вкусным, не то что ячменный, который продавался в те времена. Настоящего кофе тогда не было. Зато молоко было настоящим, свежим, парным, прямо из-под коровы, приносила его Ганя из Клемешина.
Клемешино – это бывшее барское имение. Оно было очень близко от нас, наверное, километр или полтора от нашего дома. Когда-то оно было богатым: обширные поля за нашим домом, огромный фруктовый сад, стада коров, лошади и злые собаки. Все это мы еще застали. Помещик сбежал за границу. В имении остался управляющий со своей семьей. До тридцатого года его не трогали, и он продолжал вести хозяйство.
Неоднократно мы забирались в клемешинский сад за яблоками. Наберем полный подол яблок, а мальчишки полные запазухи – и деру. Как-то раз на нас спустили собак – еле ноги унесли.
В Клемешине состоялось и первое мое знакомство с граммофоном. Огромная блестящая труба, а в ящике крутятся черные диски. Здесь впервые я слушала Шаляпина. Очень нам понравилась песня «Блоха». С тех пор мы без конца распевали: «Блоха – ха – ха – ха – ха».
Было в Клемешине несколько коров. Паслись они на заливных лугах реки Великой, и молоко было ароматное, густое, со сливками. Из русской печки вынимали его в крынках с зарумяненными коричневыми хрустящими пенками. Ганя – работница или дочка управляющего была малорослая, некрасивая, гундосая девка, но то, что надо было делать, делала исправно.
В тридцатых годах имение отобрали под колхозные или совхозные земли, а самого управляющего с кое-какими пожитками, среди которых сверкала граммофонная труба, посадили на телегу и куда-то отправили. Я была тогда маленькая и еще не понимала толком, что значит «раскулачили». Всем было их жалко: они плакали и причитали. Куда же их гнали? Никто не знал.
А скот остался; и когда я пошла в школу, мы в порядке шефства ухаживали за телятами. Телята были мокроносые и очень ласковые, вот только часто очень больно наступали на ноги, когда мы их чистили скребками. Тогда было принято заниматься шефством. То мы ухаживали за телятами, а то – за детьми в яслях. Кто-то шефствовал над нашей школой.
Сразу за нашим домом начиналась дорога в лес, в поля, в купальни за Люськиным домом и садом. Люська – это девчонка-подружка из голубого дома у реки, у самого обрыва. За домами был большой пруд с небольшим полуостровком, на котором росла пушистая плакучая ива.
В пруду в большом количестве водились лягушки. В теплые белые, подернутые молоком тумана летние ночи они устраивали оглушительные лягушачьи концерты. На этом пруду мы знакомились с развитием жизни. Весной вся прибрежная часть пруда, поросшая незабудками, покрывалась сплошными лепешками круглой зеленой лягушачьей икры. Потом внутри появлялись черные «глазки», из которых затем вылуплялись хвостатые головастики. Наконец у головастиков появлялись лапки, и хвост отпадал. И уже маленькие темненькие лягушки прыгали по всему берегу и отчаянно ныряли в воду при нашем вторжении. Нас очень забавляло это четырехлапое, перепончатое племя. Водились еще в пруду черные пиявки, похожие на жирных червей. Мы их не любили и побаивались, поэтому в воду не лезли.
За прудом начинались пойменные луга реки Великой, поросшие веселым разнотравьем, расцвеченные яркими цветами красных гвоздик, лиловых смолянок, желтой сурепицы, белыми желтоглазыми ромашками. Через луг за садом, примыкающим к последним домам, вела узкая тропинка к купальне. В этом месте река разделялась на два рукава, омывающие поросший ивняком песчаный остров. У самого берега было мелко и песчаное ровное дно. Но стоило отойти метра на три, как быстрым течением сбивало с ног. Крутой, песчаный берег обрывался прямо у воды. У уреза воды стоял пень, с которого умевшие плавать бросались прямо на стремнину.
Я рано научилась плавать, лет в шесть-семь. Кто-то столкнул меня в воду с пенька. Я испугалась, начала барахтаться, бить в ужасе по воде руками и ногами и – выплыла к берегу. С этих пор я перестала бояться воды. Вода удерживала меня на плаву как легкое перышко или соломинку.
Мы любили лежать у купальни в теплые летние дни, запрокинув голову к небу, и смотреть на летящие в голубизне пушистые белые облака. Нам чудились в контурах облаков звери, колдуны с длинными бородами, башни, замки. Мы умудрялись испечься на солнышке так, что у нас от загара облезала кожа на носу и на спине. Мама смазывала кожу вазелином. К концу лета мы уже были похожи на негритят.
Река нам приносила много радости и летом, и зимой – в любое время года. Не успевал сойти лед, как мы устремлялись к реке. Вода была еще холодная, но только пока входишь в нее, а потом уже становилось тепло. Мы вооружались железными вилками как острогами и шли не на рыбалку, а на охоту за головнями и пескарями. В прозрачной воде проступал каждый камешек, каждая песчинка на дне реки. Колыхались длинные темные водоросли. Тихо передвигая ноги, чтобы не замутить воду, отворачивали камень, и часто под камнем стояла рыбешка – наша очередная жертва. Вилка быстро и беспощадно втыкалась в застывшего головня. Рыбины были невелики, но кошки их охотно ели. Мы часами просиживали в холодной воде перед окнами нашего дома. Никто нам не запрещал – сиди там хоть целый день.
Кончилось это довольно плачевно – я заработала ревматизм. У меня начали ныть ноги, и мама растирала их муравьиным спиртом. Готовили его следующим образом: в лесу в муравейник ставили бутылку, и туда попадали муравьи. Их заливали спиртом, настаивали, процеживали – и растирка готова.
Потом я начала температурить, и родители без конца таскали меня по врачам, в основном туберкулезным. Боялись, что у меня, как и у папы, туберкулез, а на суставы и на сердце не обращали внимания. Туберкулеза у меня не оказалось, видно, был хороший иммунитет. Я продолжала наслаждаться речными радостями.
Летом река сильно мелела, зарастала водорослями. Посредине реки появлялись песчаные косы, и мы вброд переходили ее с одного берега на другой, замочив лишь трусишки. Зато в период весеннего половодья Великая выходила из берегов. Не помню, в каком году половодье было очень сильным: водой затопило весь берег до самого нашего дома. В школу приходилось ходить «задами». Нам эта стихия была нипочем – река только радовала нас своей мощью. Обычно же вода в половодье доходила только до дороги. По весенней воде сплавляли лес молем – отдельными бревнами и плотами. На плотах плыли сплавщики. Они баграми разгоняли бревна, сталкивающиеся и громоздящиеся друг на друга. Оттаскивали бревна, застрявшие у берега. В реке было немало топляков – утонувших и не всплывших бревен, застрявших в грунте дна между камнями. Поэтому нырять было опасно.
Зимой река покрывалась толстым, до метра и более, льдом, и мы катались по ней на санках. Брат катался на коньках, а я так и не научилась. Коньки-снегурочки привез папа. Они привязывались к валенкам. Брат очень быстро и ловко освоил эту премудрость. У меня же ничего не получалось, ноги меня не слушались. Катались мы и на лыжах. Снега было много. Снег был белый, искрящийся разноцветными брызгами, слепящий глаза. Лежал снег по всей реке, по заснувшим лугам и полям. Великое белое раздолье царило в Опочке в зимнюю пору. Морозы были сильные, трескучие. Иногда лед раскалывался, и тогда как будто выстрел прокатывался над замерзшей рекой.
Завеличье, где мы жили, с городом соединял большой мост, который от нашего дома был отделен еще тремя домами и приютским садом. В детстве мне это расстояние казалось очень большим. Когда же, спустя двадцать пять лет, я вновь посетила Опочку, я растерялась – все пространство сместилось. Все стало меньше, кроме Вала, все расстояния сократились; и я не узнала места, где был наш дом. А пока я еще очень мала, мне еще нет и восьми лет, и я не хожу в школу. И я радуюсь и реке, и полю, и лугу, и землянике, что растет в канаве возле дороги, ведущей к лесу от нашего дома.
Лес совсем близко, наверное, километра полтора от нашего дома, и мы ходим туда со взрослыми за ягодами и иногда за грибами. Мама лес не любила. Ведь она выросла на Украине, где нет темных еловых боров с заболоченными чащами.
Ранней весной мы ходили на лесную поляну за цветами. Вначале появлялись лиловые, покрытые ворсинками, на низком тонком стебельке крупные мохнатые колокольчики. Потом лесные опушки покрывались белоснежными подснежниками на длинных тонких стебельках с резными листьями. Охапками мы приносили их маме, и она ставила цветы в вазочки или просто укладывала в тарелки. Сорванные цветы радовали глаз свежестью, весенней прелестью.
Мама очень любила живые цветы в комнатах. Подснежники стояли долго, но в конце концов все же увядали. Это никого не огорчало. Их выбрасывали и ставили новые. Тогда еще подснежники не были занесены в «Красную книгу». Тогда еще никто и помыслить не мог, что пройдет всего полвека, и появится опасность исчезновения отдельных видов растений и животных. Человечество ведет себя как неразумные дети, которые ломают игрушку, чтобы посмотреть, что у нее внутри.
Мы с братом не ходили в детский сад. Наша мама не работала, а занималась нашим воспитанием и домашним хозяйством. Но однажды, когда мне было лет пять, нас, неорганизованных детей, пригласили на новогодний праздник в детский сад. Там было очень весело: дети пели, плясали, рассказывали стихи. Мы тоже рассказали какие-то стихи, и нам дали подарки: брату досталось ружье, а мне – кукла. Кукла была небольшая, с тряпичным туловищем, руками и ногами, с пришитой гуттаперчевой головой. Как и положено кукле, на ней была синяя юбка с белой кофточкой и красный галстук. Кукла была пионеркой.
Мне не очень-то нравилось играть в куклы, меня больше тянуло на улицу, где было много ребят и много забав. Но была зима, холодно, и мы сидели дома. Очень мне захотелось пострелять резиновыми пробками, которые при выстреле вылетали и присасывались к стене или потолку. Ося милостиво разрешил мне пострелять, но только при условии, что я ему позволю посмотреть, что у моей куклы внутри. Нам казалось, что у куклы в животе то же, что и у нас. Любопытство было велико. Брат взял ножницы и вспорол кукле живот. Каков же был мой ужас, когда оттуда посыпались опилки! Я разревелась. Прибежала мама и сначала, как обычно, накричала на брата, а потом взяла иголку с ниткой и зашила «рану». С тех пор это была моя любимая кукла, и, кажется, единственная.
Жаль, что в природе нельзя зашить прорехи и вернуть к жизни исчезающий мир – «души очарованье».
Самым примечательным местом в Опочке был Вал, овеянный легендами и тайнами прошлого. С XVIII века Вал стал местом увеселения опочан. В праздничные дни на Валу играл духовой оркестр, вспыхивали и рассыпались фейерверки; на открытой сцене-раковине в котловине Вала или в закрытом летнем театре, в нижней части Вала, заезжие актеры давали гастроли. Чаще других приезжал к нам на летний сезон театр из Петрозаводска, где играл известный актер-трагик Чаплыгин и красавица-прима Лидарская. Много лет спустя я была в Петрозаводске в командировке и увидела там стоящий у театра памятник Чаплыгину. Я как будто вернулась в чудесную и удивительную страну детства. Не стало актера – не стало человека – осталась память.
Мы очень любили подражать актерам, устраивали всевозможные представления. Подмостки из досок укладывались на перекладины крыльца или ворот. Приглашались все соседи и даже раздавались «билеты».
Наши родители были молоды. У них была шумная, веселая, беззаботная компания. Душой этой компании была Антонина Соколовская, семья которой в конце 20-х годов занимала флигель во дворе. Муж Антонины был тихий, скромный человек, у них были две девочки: Лена – наша ровесница и Лида двух-трех лет. Обычно собирались у Антонины в складчину, танцевали, пели, играли в фанты, в карты, флиртовали с чужими женами и мужьями. Часто устраивали пикники. У Антонины были какие-то родственники на хуторе, недалеко от города. У них был сарай с сеновалом, на котором и дети, и взрослые очень любили валяться. Сено было свежее, душистое, перевязанное в отдельные кипы. Домой возвращались поздно ночью, при лунном свете. Антонина везла меня и Лиду в коляске, плетенной из белых ивовых прутьев. Я смотрела на луну, и мне казалось, что она катится меж прозрачных облаков за нами следом. Было тепло и тихо. Слышно было только громкое кваканье лягушек в придорожных канавах.
Дом этот принадлежал разоренным купцам-галантерейщикам из города Пскова. Одну половину дома они сдавали нам, во второй жили сами хозяева: Анна Абрамовна с мужем. Анна Абрамовна была высокая пожилая женщина со следами былой красоты. Густые вьющиеся седые волосы были уложены в высокую прическу с черепаховыми шпильками и гребнем. Она никогда не жаловалась и ничего не рассказывала о своей прежней жизни. Муж ее был тяжело болен – он изредка выходил погреться на весеннем солнышке на скамейке у калитки. Он умирал от чахотки, был худ и стар.
Мы приехали в Опочку в разгар НЭПа, в конце 1926 года. Отец служил главным бухгалтером Госбанка, и мы уже не нуждались. В квартире, состоящей из гостиной, спальни и большой кухни с русской печью стояли только самые необходимые вещи. Мебели у нас почти не было. Папа не любил лишних вещей. Чтобы купить платяной шкаф и поставить его в спальне, маме пришлось выдержать целую баталию. Папа считал, что наша одежда может прекрасно висеть на стене под ситцевой занавеской.
Единственное излишество, которое папа себе позволил, был рояль. Папа мечтал, что дочь его будет учиться музыке. Родители всегда хотят видеть в детях воплощение своих несбывшихся мечтаний. Как ни прискорбно, пианистки из меня не вышло. Рояль был приобретен и поставлен в угол гостиной. Напротив стоял диван, старый, узкий, со спинкой до половины. Точнее, это была кушетка, обитая зеленым сукном. Брат обычно спал на ней, пока мы были маленькими. Когда мы подросли, туда выдворили меня из родительской спальни; а для брата купили раскладушку, которая постоянно сама складывалась, что сопровождалось падением спящего брата. Но это никого не огорчало. Каждое утро кровать складывалась и засовывалась в холщовый белый мешок, а вечером вновь раскладывалась, и все ее части вставлялись в пазы и не хотели соединяться.
Была еще этажерка из красного дерева (или под него), лакированная, большая, высокая на витиеватых столбиках. На этажерке стоял китайский фарфоровый чайный сервиз на белой накрахмаленной салфетке. На чашечках, чайнике и сахарнице были изображены удивительные человечки с косым разрезом глаз в кимоно. Еще там стояла масленка в виде продолговатого свежего огурца на листе. Это было первое приобщение к красоте.
Папа любил красивые, но не громоздкие вещи. У него был серебряный портсигар с рубином в замке. На крышках его были выгравированы барельефы: на верхней – лесная фея среди деревьев, на нижней – какой-то пейзаж с домиком. Папа очень много курил, и его портсигар всегда был полон белых душистых папирос.
Между двух окон, выходящих на улицу, а точнее – на реку, стоял тот же импровизированный туалетный стол из ящика, покрытый белой льняной скатертью. Углы скатерти закреплялись булавками. На столике стояло зеркало, две тонкие вазы зеленого стекла. Обычно в них стояли искусственные цветы, которые пахли свежей крашеной стружкой. Были еще стулья у окон и у рояля. Между роялем и этажеркой был маленький круглый полированный столик с безделушками. У дивана стоял огромный фикус, а у рояля – вьющаяся комнатная елочка, которая цвела мелкими белыми цветочками, похожими на снежинки.
В правом углу комнаты находилась железная печка, которая пожирала зимой огромные поленницы березовых дров. Топила мама ее дважды в день: утром и вечером. За ночь квартира так выстывала, что мама вставала раньше всех, бежала в сарай за дровами и старалась разжечь в печке огонь прежде, чем мы проснемся. На пол расстилался папин тулуп, и мы устраивались у огня, где было тепло и весело. Огонь притягивал нас. Дрова трещали, рассыпая искры, языки пламени лизали поленья и березовую кору. Меня огонь просто завораживал, хотелось смотреть на его игру бесконечно.
Полы в доме были простые, из досок. Мама терла их добела песком, голиком из березовых веток. Потом застилала пол домоткаными половиками. Было уютно и радостно – беззаботное детство.
В спальне стояла деревянная двуспальная кровать родителей и маленькая моя железная кровать. Шкаф, который мама выпросила у папы со слезами, был высоким, с резным карнизом, с балясинами, с двумя выдвигающимися ящиками для белья. Мамина мечта сбылась. Прямо у входа в спальню, завешенного ситцевой занавеской с «огурцами», находилась лежанка от русской печки, на которой было тепло и уютно и где я очень любила играть со своими куклами.
В кухне стоял стол у окна и возле него стулья. Стулья в доме были гнутые, «венские», с деревянными сиденьями, очень удобные и легкие. Всего было шесть стульев. В углу у русской печки стоял табурет с большим эмалированным тазом, сверху коричневым, внутри белым. Над тазом висел умывальник на гвозде. Полотенце было льняное, длинное, на всех одно. В углу примостились кочерга и ухват. Стены комнат и кухни были оклеены обоями. В коридоре стены были из бревен, обитые потемневшими от времени серыми досками.
Под крышей был чердак, куда вела лестница из коридора (сеней). В дождливое осеннее время года на чердаке развешивалось белье. Зимой и летом белье развешивалось во дворе. Для этой цели через весь двор натягивались веревки, а под веревки подставлялись доски, чтобы белье не касалось земли. Но бывало, что ветер или тяжесть мокрого белья обрывали веревки, и тогда мама вновь переполаскивала белье, ругая себя и веревки. Белье стирала мама тщательно, до блестящей белизны. Постельное белье было только из белого льняного полотна, ситцевым тогда пренебрегали.
Стирка происходила раз в две недели, с предварительным замачиванием в мыльном растворе на ночь. Потом белье отстирывалось в цинковом корыте – сначала в теплой воде, затем в горячей. Трехведерная выварка загружалась бельем и водружалась на примус. Белье кипятилось час, а то и два. Потом вновь отстирывалось в горячей воде. Мама производила все эти манипуляции вручную, легко и весело. Больше всего ей нравилось то, что белье можно было прекрасно отполоскать в реке. Для этой цели служил пральник – деревянная лопатка с ребристой поверхностью и выгнутой «спинкой». Белье немилосердно колотили, оно только отбеливалось, но не рвалось. Крепкими были льняные нити домотканого полотна!
Даже зимой мама полоскала белье в проруби. Я как сейчас вижу мамины руки, покрасневшие от ледяной воды. Она их растирала и вновь принималась полоскать белье. Постельное белье синили и крахмалили, а потом развешивали. Зимой белье на улице промерзало и не складывалось. Ворох мужских, верхних и нижних рубашек с торчащими рукавами, стоящих твердых простыней, пододеяльников, наволочек вносился в комнату. Комната наполнялась свежим запахом выстиранного белья, пропитанного ароматом чистого снега, летом – трав.
К приходу отца мама старалась, чтобы в доме все было убрано. Не дай бог, придет папа и увидит корыто в кухне или, еще того хуже, – недомытый пол. Скандал! Отец был очень нервный и раздражительный. Если пол не домыт и ему не пройти в комнату, он мог стукнуть дверью, уйти в свой «проклятый банк» и сидеть там до позднего вечера. Но такое бывало редко. Обычно мама вставала рано и успевала все сделать к приходу отца: и убрать, и приготовить обед, и себя привести в порядок.
Двор у нас был замечательный – просто сказочный двор. Лучшего двора для нас, ребят, и придумать было невозможно. Две огромные площадки, поросшие низкой густой травой: гусиные лапки, гречишник-подорожник и еще какая-то мелкая травка. У забора возле курятника и помойки росли огромные лопухи. За флигелем была щель, заросшая малиной и бузиной, а вдоль фасада нашего дома – палисадник с кустами сирени и какими-то пахучими беловато-желтоватыми гроздьями соцветий.
Мы очень любили играть в лапту, в «штандер». В этих играх принимали участие ребята не только нашего двора, но и всей улицы. Играя в прятки, в «палочку-стукалочку», мы умудрялись забираться в самые потаенные места: прятались за сараем, домами и даже в курятнике под насестом. За последнее нам здорово влетало от родителей, но мы не очень-то обращали внимание на куриный помет и на окрики взрослых. Боялись мы только отца. Его слово было для нас законом. Мама, когда у нее лопалось терпение, говорила: «Скажу папе!» Шалости сразу прекращались.
Со стороны сараев двор примыкал к огромному фруктовому саду, который принадлежал детдому (приюту). За садом никто не ухаживал, но яблоки родились, хотя уже и одичавшие. Ранней весной мы ходили в этот сад за свежим зеленым щавелем, делали из него «слоеные пирожки», складывая лист к листу, и тут же ели. Осенью таскали из сада яблоки. Ели все немытым и были здоровы. Сад этот был особенный: в нем гулял павлин с широким «глазастым» хвостом. Никто не знал, откуда он взялся. Вероятно, остался от прежних хозяев этого дома. Павлин был очень красивый, с маленькой головкой, украшенной короной из изящных перьев. Хвост он тащил за собой и только изредка распускал его веером. Иногда он терял перья из хвоста, и мы использовали их для украшения шляп во время наших театральных представлений.
У сеновала в саду росли три дуба-великана. Каждую осень дубы покрывались множеством толстых гладких зеленых желудей с сероватыми шершавыми шляпками. Мы собирали их для игры и для мамы. Мама делала из желудей прекрасный кофе. Сначала она их сушила, жарила, потом толкла в медной ступке, добавляла цикорий и заправляла молоком. Кофе был очень вкусным, не то что ячменный, который продавался в те времена. Настоящего кофе тогда не было. Зато молоко было настоящим, свежим, парным, прямо из-под коровы, приносила его Ганя из Клемешина.
Клемешино – это бывшее барское имение. Оно было очень близко от нас, наверное, километр или полтора от нашего дома. Когда-то оно было богатым: обширные поля за нашим домом, огромный фруктовый сад, стада коров, лошади и злые собаки. Все это мы еще застали. Помещик сбежал за границу. В имении остался управляющий со своей семьей. До тридцатого года его не трогали, и он продолжал вести хозяйство.
Неоднократно мы забирались в клемешинский сад за яблоками. Наберем полный подол яблок, а мальчишки полные запазухи – и деру. Как-то раз на нас спустили собак – еле ноги унесли.
В Клемешине состоялось и первое мое знакомство с граммофоном. Огромная блестящая труба, а в ящике крутятся черные диски. Здесь впервые я слушала Шаляпина. Очень нам понравилась песня «Блоха». С тех пор мы без конца распевали: «Блоха – ха – ха – ха – ха».
Было в Клемешине несколько коров. Паслись они на заливных лугах реки Великой, и молоко было ароматное, густое, со сливками. Из русской печки вынимали его в крынках с зарумяненными коричневыми хрустящими пенками. Ганя – работница или дочка управляющего была малорослая, некрасивая, гундосая девка, но то, что надо было делать, делала исправно.
В тридцатых годах имение отобрали под колхозные или совхозные земли, а самого управляющего с кое-какими пожитками, среди которых сверкала граммофонная труба, посадили на телегу и куда-то отправили. Я была тогда маленькая и еще не понимала толком, что значит «раскулачили». Всем было их жалко: они плакали и причитали. Куда же их гнали? Никто не знал.
А скот остался; и когда я пошла в школу, мы в порядке шефства ухаживали за телятами. Телята были мокроносые и очень ласковые, вот только часто очень больно наступали на ноги, когда мы их чистили скребками. Тогда было принято заниматься шефством. То мы ухаживали за телятами, а то – за детьми в яслях. Кто-то шефствовал над нашей школой.
Сразу за нашим домом начиналась дорога в лес, в поля, в купальни за Люськиным домом и садом. Люська – это девчонка-подружка из голубого дома у реки, у самого обрыва. За домами был большой пруд с небольшим полуостровком, на котором росла пушистая плакучая ива.
В пруду в большом количестве водились лягушки. В теплые белые, подернутые молоком тумана летние ночи они устраивали оглушительные лягушачьи концерты. На этом пруду мы знакомились с развитием жизни. Весной вся прибрежная часть пруда, поросшая незабудками, покрывалась сплошными лепешками круглой зеленой лягушачьей икры. Потом внутри появлялись черные «глазки», из которых затем вылуплялись хвостатые головастики. Наконец у головастиков появлялись лапки, и хвост отпадал. И уже маленькие темненькие лягушки прыгали по всему берегу и отчаянно ныряли в воду при нашем вторжении. Нас очень забавляло это четырехлапое, перепончатое племя. Водились еще в пруду черные пиявки, похожие на жирных червей. Мы их не любили и побаивались, поэтому в воду не лезли.
За прудом начинались пойменные луга реки Великой, поросшие веселым разнотравьем, расцвеченные яркими цветами красных гвоздик, лиловых смолянок, желтой сурепицы, белыми желтоглазыми ромашками. Через луг за садом, примыкающим к последним домам, вела узкая тропинка к купальне. В этом месте река разделялась на два рукава, омывающие поросший ивняком песчаный остров. У самого берега было мелко и песчаное ровное дно. Но стоило отойти метра на три, как быстрым течением сбивало с ног. Крутой, песчаный берег обрывался прямо у воды. У уреза воды стоял пень, с которого умевшие плавать бросались прямо на стремнину.
Я рано научилась плавать, лет в шесть-семь. Кто-то столкнул меня в воду с пенька. Я испугалась, начала барахтаться, бить в ужасе по воде руками и ногами и – выплыла к берегу. С этих пор я перестала бояться воды. Вода удерживала меня на плаву как легкое перышко или соломинку.
Мы любили лежать у купальни в теплые летние дни, запрокинув голову к небу, и смотреть на летящие в голубизне пушистые белые облака. Нам чудились в контурах облаков звери, колдуны с длинными бородами, башни, замки. Мы умудрялись испечься на солнышке так, что у нас от загара облезала кожа на носу и на спине. Мама смазывала кожу вазелином. К концу лета мы уже были похожи на негритят.
Река нам приносила много радости и летом, и зимой – в любое время года. Не успевал сойти лед, как мы устремлялись к реке. Вода была еще холодная, но только пока входишь в нее, а потом уже становилось тепло. Мы вооружались железными вилками как острогами и шли не на рыбалку, а на охоту за головнями и пескарями. В прозрачной воде проступал каждый камешек, каждая песчинка на дне реки. Колыхались длинные темные водоросли. Тихо передвигая ноги, чтобы не замутить воду, отворачивали камень, и часто под камнем стояла рыбешка – наша очередная жертва. Вилка быстро и беспощадно втыкалась в застывшего головня. Рыбины были невелики, но кошки их охотно ели. Мы часами просиживали в холодной воде перед окнами нашего дома. Никто нам не запрещал – сиди там хоть целый день.
Кончилось это довольно плачевно – я заработала ревматизм. У меня начали ныть ноги, и мама растирала их муравьиным спиртом. Готовили его следующим образом: в лесу в муравейник ставили бутылку, и туда попадали муравьи. Их заливали спиртом, настаивали, процеживали – и растирка готова.
Потом я начала температурить, и родители без конца таскали меня по врачам, в основном туберкулезным. Боялись, что у меня, как и у папы, туберкулез, а на суставы и на сердце не обращали внимания. Туберкулеза у меня не оказалось, видно, был хороший иммунитет. Я продолжала наслаждаться речными радостями.
Летом река сильно мелела, зарастала водорослями. Посредине реки появлялись песчаные косы, и мы вброд переходили ее с одного берега на другой, замочив лишь трусишки. Зато в период весеннего половодья Великая выходила из берегов. Не помню, в каком году половодье было очень сильным: водой затопило весь берег до самого нашего дома. В школу приходилось ходить «задами». Нам эта стихия была нипочем – река только радовала нас своей мощью. Обычно же вода в половодье доходила только до дороги. По весенней воде сплавляли лес молем – отдельными бревнами и плотами. На плотах плыли сплавщики. Они баграми разгоняли бревна, сталкивающиеся и громоздящиеся друг на друга. Оттаскивали бревна, застрявшие у берега. В реке было немало топляков – утонувших и не всплывших бревен, застрявших в грунте дна между камнями. Поэтому нырять было опасно.
Зимой река покрывалась толстым, до метра и более, льдом, и мы катались по ней на санках. Брат катался на коньках, а я так и не научилась. Коньки-снегурочки привез папа. Они привязывались к валенкам. Брат очень быстро и ловко освоил эту премудрость. У меня же ничего не получалось, ноги меня не слушались. Катались мы и на лыжах. Снега было много. Снег был белый, искрящийся разноцветными брызгами, слепящий глаза. Лежал снег по всей реке, по заснувшим лугам и полям. Великое белое раздолье царило в Опочке в зимнюю пору. Морозы были сильные, трескучие. Иногда лед раскалывался, и тогда как будто выстрел прокатывался над замерзшей рекой.
Завеличье, где мы жили, с городом соединял большой мост, который от нашего дома был отделен еще тремя домами и приютским садом. В детстве мне это расстояние казалось очень большим. Когда же, спустя двадцать пять лет, я вновь посетила Опочку, я растерялась – все пространство сместилось. Все стало меньше, кроме Вала, все расстояния сократились; и я не узнала места, где был наш дом. А пока я еще очень мала, мне еще нет и восьми лет, и я не хожу в школу. И я радуюсь и реке, и полю, и лугу, и землянике, что растет в канаве возле дороги, ведущей к лесу от нашего дома.
Лес совсем близко, наверное, километра полтора от нашего дома, и мы ходим туда со взрослыми за ягодами и иногда за грибами. Мама лес не любила. Ведь она выросла на Украине, где нет темных еловых боров с заболоченными чащами.
Ранней весной мы ходили на лесную поляну за цветами. Вначале появлялись лиловые, покрытые ворсинками, на низком тонком стебельке крупные мохнатые колокольчики. Потом лесные опушки покрывались белоснежными подснежниками на длинных тонких стебельках с резными листьями. Охапками мы приносили их маме, и она ставила цветы в вазочки или просто укладывала в тарелки. Сорванные цветы радовали глаз свежестью, весенней прелестью.
Мама очень любила живые цветы в комнатах. Подснежники стояли долго, но в конце концов все же увядали. Это никого не огорчало. Их выбрасывали и ставили новые. Тогда еще подснежники не были занесены в «Красную книгу». Тогда еще никто и помыслить не мог, что пройдет всего полвека, и появится опасность исчезновения отдельных видов растений и животных. Человечество ведет себя как неразумные дети, которые ломают игрушку, чтобы посмотреть, что у нее внутри.
Мы с братом не ходили в детский сад. Наша мама не работала, а занималась нашим воспитанием и домашним хозяйством. Но однажды, когда мне было лет пять, нас, неорганизованных детей, пригласили на новогодний праздник в детский сад. Там было очень весело: дети пели, плясали, рассказывали стихи. Мы тоже рассказали какие-то стихи, и нам дали подарки: брату досталось ружье, а мне – кукла. Кукла была небольшая, с тряпичным туловищем, руками и ногами, с пришитой гуттаперчевой головой. Как и положено кукле, на ней была синяя юбка с белой кофточкой и красный галстук. Кукла была пионеркой.
Мне не очень-то нравилось играть в куклы, меня больше тянуло на улицу, где было много ребят и много забав. Но была зима, холодно, и мы сидели дома. Очень мне захотелось пострелять резиновыми пробками, которые при выстреле вылетали и присасывались к стене или потолку. Ося милостиво разрешил мне пострелять, но только при условии, что я ему позволю посмотреть, что у моей куклы внутри. Нам казалось, что у куклы в животе то же, что и у нас. Любопытство было велико. Брат взял ножницы и вспорол кукле живот. Каков же был мой ужас, когда оттуда посыпались опилки! Я разревелась. Прибежала мама и сначала, как обычно, накричала на брата, а потом взяла иголку с ниткой и зашила «рану». С тех пор это была моя любимая кукла, и, кажется, единственная.
Жаль, что в природе нельзя зашить прорехи и вернуть к жизни исчезающий мир – «души очарованье».
Самым примечательным местом в Опочке был Вал, овеянный легендами и тайнами прошлого. С XVIII века Вал стал местом увеселения опочан. В праздничные дни на Валу играл духовой оркестр, вспыхивали и рассыпались фейерверки; на открытой сцене-раковине в котловине Вала или в закрытом летнем театре, в нижней части Вала, заезжие актеры давали гастроли. Чаще других приезжал к нам на летний сезон театр из Петрозаводска, где играл известный актер-трагик Чаплыгин и красавица-прима Лидарская. Много лет спустя я была в Петрозаводске в командировке и увидела там стоящий у театра памятник Чаплыгину. Я как будто вернулась в чудесную и удивительную страну детства. Не стало актера – не стало человека – осталась память.
Мы очень любили подражать актерам, устраивали всевозможные представления. Подмостки из досок укладывались на перекладины крыльца или ворот. Приглашались все соседи и даже раздавались «билеты».
Наши родители были молоды. У них была шумная, веселая, беззаботная компания. Душой этой компании была Антонина Соколовская, семья которой в конце 20-х годов занимала флигель во дворе. Муж Антонины был тихий, скромный человек, у них были две девочки: Лена – наша ровесница и Лида двух-трех лет. Обычно собирались у Антонины в складчину, танцевали, пели, играли в фанты, в карты, флиртовали с чужими женами и мужьями. Часто устраивали пикники. У Антонины были какие-то родственники на хуторе, недалеко от города. У них был сарай с сеновалом, на котором и дети, и взрослые очень любили валяться. Сено было свежее, душистое, перевязанное в отдельные кипы. Домой возвращались поздно ночью, при лунном свете. Антонина везла меня и Лиду в коляске, плетенной из белых ивовых прутьев. Я смотрела на луну, и мне казалось, что она катится меж прозрачных облаков за нами следом. Было тепло и тихо. Слышно было только громкое кваканье лягушек в придорожных канавах.