Страница:
Я бросился в паутину улиц. В Троицком мне навстречу катилось бумажное колесо – лист из амбарной книги. Я вжался в церковный забор, вгляделся в туман за садом: ни четников, никого. Серный запах крепчал. Прикинув на глазок расстоянье, я перебежал по прямой проспект, замешкался у подворотни, прошел. Руки мои упали.
Взрывом выворотило у флигелька брюхо. Из переломленных балок торчало деревянное мясо, и пестрая груда обломков лежала, наспех сваленная у стены. Я разглядел сквозь пролом смятое кружево труб и спирали пара, которые вытягивал из темноты сквозняк.
Не было у меня больше дома. Не стало. Часть флигеля и стена котельной, намертво приросшая к флигелю, и подвал под флигелем, который я называл своим домом, демоны превратили в прах.
– Саша, – сказал мягкий голос Ильи. Он стоял по правую руку и улыбался невесть чему. – Когда в котельных ни с того ни с сего начинают взрываться котлы – что надо делать?
Он прижимал к животу разбухшую амбарную книгу. Из нее лезли листы, и картон переплета расслоился от взрывного удара.
«Однажды евреи подложили бомбу в котельную...» Улыбка у Ильи была грустной, так улыбается человек, оказавшийся без воды в пустыне.
– Я знаю, что надо делать. – Он продолжал улыбаться. – Надо отсюда уезжать. Пока не поздно, уносить ноги. Я подал документы на выезд.
– Конечно, Илья, уезжай. Я тоже скоро уеду. И Валентин уедет.
Ты его не знаешь, это мой старый друг. Через два месяца он улетает в Америку. Все мы уедем, и останется голое место. Эта вот развороченная куча на месте дома.
– Я иду к брату, – сказал Илья и пошел. Он шел и держался за книгу, словно это и был пропуск в ту неведомую страну, в которую он собирался уехать.
– Прощай, – сказал я ему, хотя больше всего на свете не любил слово «прощай».
– Прощай, – повторил я, когда фигура Ильи ушла в вечернюю тень.
– Ну, здравствуй, – сказали мне два фосфорных глаза, выглянувшие из темноты пролома.
– Здравствуйте, человек без пары, – сказала мертвая арка ниши, что чернила черноту подворотни. С площадки спрыгнул фантом, которого я называл Бежевым.
– Здравствуйте, гражданин Галиматов. Пришло время подвести итоги.
Это сказал Холодный. Он стоял за водосточной трубой, такой же длинный и узкий, как эта стекающая с крыши бледноголубая сопля, и скалился искусственными зубами.
Я раскланялся на три стороны:
– Спектакль начинается. Все актеры в сборе. Где же господин режиссер?
Я спокойно прошел вперед к наваленной куче мусора и положил каблук на вылезшую из матраса пружину. Пружина была родная, и матрас был родной – он знал наперечет каждое из моих натруженных ребер, как и я – все его заплаты и прошвы, – и помнил все мои сны, которые я рассказывал ему по ночам.
Они стали сходиться: сзади Бежевый, слева Холодный. Из пролома в стене котельной, скособочась, вылезал Жопа. С карниза посыпалась крошка, и в сахарном облаке штукатурки на землю сошел Курилка.
Пружина мягко покачивалась под ногой. Сначала я думал о вечности, потом вспомнил, что в кармане в вощеной бумаге лежит завернутая Натальей котлета. Я ее вытащил и, пошуршав оберткой, съел.
– Друзья, – сказал я, облизывая пальцы. – Зачем вам я, если честно? Ну зачем?
– Нужен, – услышал я четырехголосый ответ.
– Как же вы можете со мной что-то сделать, если у меня тринадцатый номер? И не где-нибудь, а в самом главном (я показал пальцем в обиталище Господа Бога) Информарии Жизни!
– Можем, – ответили мне все четыре.
– Можете, – согласился я. – Но вы же взрослые... (Я хотел назвать их людьми, но вовремя спохватился.) Вы должны понимать, что плохо будет не одному мне.
– Понимаем, – раздался односложный ответ.
– Так стоит ли тогда рисковать?
– Стоит.
– Вы уверены? – Я нарочно играл в вопросы. Не то чтобы оттягивал время, просто интересно было узнать уровень их разумности.
– Платформа, – сказал Курилка. – С ней сегодня покончено.
– Покончено, – повторили один за другим три его компаньона.
Я вздрогнул и не поверил.
– Врете, – сказал я зло.
«Врут!» – в голове, как бомба, раздался телепатический крик.
Мне стало весело и нестрашно.
– Врете, – повторил я отчаянно, и поддев ногой отцепившуюся от матраса пружину, швырнул ее в Курилкину рожу.
– Ой! – вскрикнул он совсем по-людски и схватился за расквашенную губу.
«Спешу на помощь. Держись!» – кричала мне беззвучно платформа.
«Ты где?»
«Пролетаю над станцией „Колокольцево“».
«Это днем-то? Ты спятила. Что подумают люди?»
«Дурак!»
Я прикинул расстояние от станции «Колокольцево» до места, где меня собирались казнить.
«Не успеешь».
«Тяни время».
– Послушайте, господа. А имеется ли у вас документ, подтверждающий ваше право на лишение меня жизни?
– Имеется.
Жопа достал бумагу и предъявил мне. Со ссылкой на пункт 105-й договора от 15-го апреля за категорическое нежелание подчиняться общевселенским правилам я, Галиматов А.Ф., приговаривался к деструкции (в любом виде) в срок, устанавливаемый по закону. Приговор обжалованию не подлежал. Внизу, как бикфордов шнур, извивалась подпись аж самого Президента.
«Пролетаю станцию „Жмейки“».
«Не успеет». – И тут я вспомнил, что за кирпичным забором с аурой из колючей проволоки находится милицейская школа.
– Милиция! – заорал я, что было сил. – Здесь человека убивают!
Четники на мой крик не прореагировали никак. Не кинулись затыкать мне рот, не замахали руками. А Жопа показал пальцем на стену и сказал:
– Плюньте туда, Галиматов. Не бойтесь, плюйте.
Я плюнул. Мой тяжелый плевок, пролетев полтора метра, неожиданно расплющился в воздухе и стал стекать по невидимой вертикали, отделявшей меня от стены.
– Так же и звук. Кричите – не кричите, никто вас там не услышит. Ни один мент.
Я посмотрел на небо. Оно еле дышало, и с него не спускалось ни одной спасительной паутинки.
Умирать не хотелось. Я не любил умирать. Я любил жизнь, женские ножки, особенно выше колен, свободу в ее немарксовом понимании, небо в дождичек или в ведро, землю без пограничных столбов. Любил попить-погулять, любил Пушкина и Баркова, любил «Москву-Петушки», и «Николая Николаевича», и «Лябдянскую смуту» – много чего любил. Я знал, стоит мне умереть, и их без меня не будет. Не меня отнимут от них – все ото всех отнимут. Я – заклепка на теле мира. Я держу этот мир живым. Я затыкаю пальцем дыру, через которую утекает жизнь, – в этом мое назначение.
Пусть я плох, беден, болящ. Пусть я урод и вор, и член мой темен от блуда. Пусть. Но я вас люблю, и я не хочу умирать.
– А зачем тебе умирать? – услышал я голос с неба.
Это не был голос Ее, и не был голос Его. Это был другой голос.
– Тебе надо жить.
– Да. – Ноги мои устали. Я сел прямо на мусор, на свой убитый матрас, весь в бурых пятнах и стрелах от раздавленных кровопийц-клопов, сидел и тупо смотрел на мир, который из-за меня не погибнет.
«Плато. Властелины Вселенной. Место, где рождаются сущности. Оттуда – сюда, и никогда обратно.»
– Да.
13. Приключения в мертвом царстве
14. Приключения кончаются
Взрывом выворотило у флигелька брюхо. Из переломленных балок торчало деревянное мясо, и пестрая груда обломков лежала, наспех сваленная у стены. Я разглядел сквозь пролом смятое кружево труб и спирали пара, которые вытягивал из темноты сквозняк.
Не было у меня больше дома. Не стало. Часть флигеля и стена котельной, намертво приросшая к флигелю, и подвал под флигелем, который я называл своим домом, демоны превратили в прах.
– Саша, – сказал мягкий голос Ильи. Он стоял по правую руку и улыбался невесть чему. – Когда в котельных ни с того ни с сего начинают взрываться котлы – что надо делать?
Он прижимал к животу разбухшую амбарную книгу. Из нее лезли листы, и картон переплета расслоился от взрывного удара.
«Однажды евреи подложили бомбу в котельную...» Улыбка у Ильи была грустной, так улыбается человек, оказавшийся без воды в пустыне.
– Я знаю, что надо делать. – Он продолжал улыбаться. – Надо отсюда уезжать. Пока не поздно, уносить ноги. Я подал документы на выезд.
– Конечно, Илья, уезжай. Я тоже скоро уеду. И Валентин уедет.
Ты его не знаешь, это мой старый друг. Через два месяца он улетает в Америку. Все мы уедем, и останется голое место. Эта вот развороченная куча на месте дома.
– Я иду к брату, – сказал Илья и пошел. Он шел и держался за книгу, словно это и был пропуск в ту неведомую страну, в которую он собирался уехать.
– Прощай, – сказал я ему, хотя больше всего на свете не любил слово «прощай».
– Прощай, – повторил я, когда фигура Ильи ушла в вечернюю тень.
– Ну, здравствуй, – сказали мне два фосфорных глаза, выглянувшие из темноты пролома.
– Здравствуйте, человек без пары, – сказала мертвая арка ниши, что чернила черноту подворотни. С площадки спрыгнул фантом, которого я называл Бежевым.
– Здравствуйте, гражданин Галиматов. Пришло время подвести итоги.
Это сказал Холодный. Он стоял за водосточной трубой, такой же длинный и узкий, как эта стекающая с крыши бледноголубая сопля, и скалился искусственными зубами.
Я раскланялся на три стороны:
– Спектакль начинается. Все актеры в сборе. Где же господин режиссер?
Я спокойно прошел вперед к наваленной куче мусора и положил каблук на вылезшую из матраса пружину. Пружина была родная, и матрас был родной – он знал наперечет каждое из моих натруженных ребер, как и я – все его заплаты и прошвы, – и помнил все мои сны, которые я рассказывал ему по ночам.
Они стали сходиться: сзади Бежевый, слева Холодный. Из пролома в стене котельной, скособочась, вылезал Жопа. С карниза посыпалась крошка, и в сахарном облаке штукатурки на землю сошел Курилка.
Пружина мягко покачивалась под ногой. Сначала я думал о вечности, потом вспомнил, что в кармане в вощеной бумаге лежит завернутая Натальей котлета. Я ее вытащил и, пошуршав оберткой, съел.
– Друзья, – сказал я, облизывая пальцы. – Зачем вам я, если честно? Ну зачем?
– Нужен, – услышал я четырехголосый ответ.
– Как же вы можете со мной что-то сделать, если у меня тринадцатый номер? И не где-нибудь, а в самом главном (я показал пальцем в обиталище Господа Бога) Информарии Жизни!
– Можем, – ответили мне все четыре.
– Можете, – согласился я. – Но вы же взрослые... (Я хотел назвать их людьми, но вовремя спохватился.) Вы должны понимать, что плохо будет не одному мне.
– Понимаем, – раздался односложный ответ.
– Так стоит ли тогда рисковать?
– Стоит.
– Вы уверены? – Я нарочно играл в вопросы. Не то чтобы оттягивал время, просто интересно было узнать уровень их разумности.
– Платформа, – сказал Курилка. – С ней сегодня покончено.
– Покончено, – повторили один за другим три его компаньона.
Я вздрогнул и не поверил.
– Врете, – сказал я зло.
«Врут!» – в голове, как бомба, раздался телепатический крик.
Мне стало весело и нестрашно.
– Врете, – повторил я отчаянно, и поддев ногой отцепившуюся от матраса пружину, швырнул ее в Курилкину рожу.
– Ой! – вскрикнул он совсем по-людски и схватился за расквашенную губу.
«Спешу на помощь. Держись!» – кричала мне беззвучно платформа.
«Ты где?»
«Пролетаю над станцией „Колокольцево“».
«Это днем-то? Ты спятила. Что подумают люди?»
«Дурак!»
Я прикинул расстояние от станции «Колокольцево» до места, где меня собирались казнить.
«Не успеешь».
«Тяни время».
– Послушайте, господа. А имеется ли у вас документ, подтверждающий ваше право на лишение меня жизни?
– Имеется.
Жопа достал бумагу и предъявил мне. Со ссылкой на пункт 105-й договора от 15-го апреля за категорическое нежелание подчиняться общевселенским правилам я, Галиматов А.Ф., приговаривался к деструкции (в любом виде) в срок, устанавливаемый по закону. Приговор обжалованию не подлежал. Внизу, как бикфордов шнур, извивалась подпись аж самого Президента.
«Пролетаю станцию „Жмейки“».
«Не успеет». – И тут я вспомнил, что за кирпичным забором с аурой из колючей проволоки находится милицейская школа.
– Милиция! – заорал я, что было сил. – Здесь человека убивают!
Четники на мой крик не прореагировали никак. Не кинулись затыкать мне рот, не замахали руками. А Жопа показал пальцем на стену и сказал:
– Плюньте туда, Галиматов. Не бойтесь, плюйте.
Я плюнул. Мой тяжелый плевок, пролетев полтора метра, неожиданно расплющился в воздухе и стал стекать по невидимой вертикали, отделявшей меня от стены.
– Так же и звук. Кричите – не кричите, никто вас там не услышит. Ни один мент.
Я посмотрел на небо. Оно еле дышало, и с него не спускалось ни одной спасительной паутинки.
Умирать не хотелось. Я не любил умирать. Я любил жизнь, женские ножки, особенно выше колен, свободу в ее немарксовом понимании, небо в дождичек или в ведро, землю без пограничных столбов. Любил попить-погулять, любил Пушкина и Баркова, любил «Москву-Петушки», и «Николая Николаевича», и «Лябдянскую смуту» – много чего любил. Я знал, стоит мне умереть, и их без меня не будет. Не меня отнимут от них – все ото всех отнимут. Я – заклепка на теле мира. Я держу этот мир живым. Я затыкаю пальцем дыру, через которую утекает жизнь, – в этом мое назначение.
Пусть я плох, беден, болящ. Пусть я урод и вор, и член мой темен от блуда. Пусть. Но я вас люблю, и я не хочу умирать.
– А зачем тебе умирать? – услышал я голос с неба.
Это не был голос Ее, и не был голос Его. Это был другой голос.
– Тебе надо жить.
– Да. – Ноги мои устали. Я сел прямо на мусор, на свой убитый матрас, весь в бурых пятнах и стрелах от раздавленных кровопийц-клопов, сидел и тупо смотрел на мир, который из-за меня не погибнет.
«Плато. Властелины Вселенной. Место, где рождаются сущности. Оттуда – сюда, и никогда обратно.»
– Да.
13. Приключения в мертвом царстве
Курилка уже пропал в зыбкой воздушной мандорле, куда затягивались один за одним мои несостоявшиеся палачи. Каждый раз меня обдавало мертвым подвальным запахом, каждый раз я обводил языком нёбо, соскребая горчичный налет.
Пропали Бежевый и Холодный, оба, втянув головы в плечи и уворачивая от удара зады. Теперь Курилка. На поверхности оставался Жопа.
И вдруг словно невидимая пружина выскочила из невидимого матраса, чтобы поднять меня и метнуть в бой. Мысль липкая, как репей, пристала к изнанке черепа.
«Тебе всегда везло, Галиматов. Ты даже триппером ни разу не заболел, хотя в половом вопросе отличался абсолютным невоздержанием. Про мандавошек ты знаешь только из анекдотов. А почему? Почему другой и на Красной площади умудряется провалиться в люк? А с тебя все – с гуся вода. Анька первая, когда огрела тебя по темени сковородой, – что с тобой было? Ты не только не сблеванул, ты еще дожрал с пола рассыпавшуюся картошку. А у нее – кистевой вывих, она в суд на тебя подавала. А помнишь, как тебя пьяного в январе ветром смахнуло с Египетского моста, и ты угодил в единственную на всей реке прорубь? У тебя даже насморка тогда не было. И яд ты не выпил. И витриной тебе не отсекло голову. Так чего ж ты стоишь и даром теряешь время! Видишь, Жопа почти исчез, скоро исчезнет совсем. Не упусти шанс. Секунд шесть дыра, в которую они проваливаются, сохраняет пропускную способность. Вперед, Галиматов! Рискуй! Где наша не пропадала!»
Жопа таял, словно зыбкое табачное облако. Последнее, что от него оставалось, – круглая оттопыренная мишень, обтянутая штанами в полоску. Скоро и мишень исчезла, оставалась мутная овальная рама, и надо было решаться. Я решился. Как отчаявшийся пловец, я бросился в неизвестную глубину. Я успел.
Яко по суху прошел я по бездне стопами. Была тьма и свет, и семь раз по семь то тьма, то бледная жижа, и меня тысячу раз стошнило, выворачивая наизнанку, и тысячу раз я поминал имя Господа своего всуе. Очнулся я в полутьме, и первое, что услышал, были собственные мои слова:
– К собачьей матери такие приключения!
А первое, что я увидел, когда глаза вернулись на место, – это Курилку и Жопу.
Приятно, конечно, встретить в новом месте кого-нибудь из старых знакомых. Но меня чуть не вытошнило в тысячу первый раз. Они стояли неподалеку – безмолвно, руки по швам, и лица их были пусты, как насухо вылизанные тарелки. И ладно бы они стояли вдвоем – к их подлым рожам я как-никак притерпелся. Нет, таких, как они – пустолицых, с выпущенным жизненным паром – в этом сумрачном месте, похоже, было немало.
Они стояли рядами – за рядом ряд уходили в темную бесконечность плечи, плечи, над плечами – головы, головы, все повернуты в одну сторону, у всех на лицах полуулыбка-полуоскал идиотов.
Сам я находился в нешироком проходе, единственный живой человек среди восковых истуканов. Могильная тишина давила. Сделав шаг по проходу, я вздрогнул от грома в ушах. «Дурак, – сказал я себе, – как же ты будешь отсюда выбираться, ведь их здесь миллионы. Попробуй, догадайся, которого из них выбросят в мир людей и когда это будет. Вляпался со своей отвагой».
Я пошел вдоль рядов навстречу кукольным лицам. В воздухе надо мной висела белесая пыль, она плавно раскачивалась, в ней было заметно движение. В некоторых местах пыль скапливалась в облака, в других ее почти не было, и тогда, напрягая глаза, я различал какие-то ребра, а, может быть, потолочные балки, словно я попал не то во чрево китово, не то на большой чердак. Постепенно я успокаивался. Человек ко всему привыкает. Я даже начал насвистывать и строить фантомам рожи. Потом перестал – мысль о бессмысленности ходьбы и бесконечности лежащей передо мной дороги угнетала меня все больше. Но не стоять же на месте! Раз есть дорога, значит надо по ней идти. Закон движения придуман не мной, к чему мне ему перечить. Правда, может, следовало двигаться в другом направлении – в сторону их взгляда. Но поворачивать было поздно, я шагал в эту сторону не меньше часа.
Ряды фигур не кончались. Время от времени в воздухе раздавался негромкий пердящий звук, и там, откуда он шел, пыль закручивалась в маленький смерч и в смерче появлялась фигура. Почти тотчас же следом появлялась и пара. Они то падали вниз, чтобы занять положенное человекоместо, то пропадали в тумане, когда парников оживляли для отправки по месту вызова. Несколько раз пылевые столбы с фантомами появлялись вблизи меня, и я даже мог успеть добежать, но что-то меня удерживало. Не страх. Ожидание чего-то, чего я выразить словами не мог, предчувствие приближения к разгадке, от которой, может быть, зависела жизнь, может быть, наши судьбы (моя и беглянки).
Однообразные позы стойких оловянных солдатиков, выстроившихся по линиям в ряд, напомнили мне давнее детское развлечение. Если костяшки домино выставить в одну длинную очередь и крайнюю легонько толкнуть, все они повалятся с замечательным стрекотом, словно заработала бабушкина машинка «Зингер» или стрекозиное войско выступило в поход на врага.
Попробовать? Подойдя к ближайшему п?рнику – это был щекастый субъект, похожий на князя Меньшикова, – я тронул его за плечо. Тот тронуть дал. Тогда я его как бы случайно качнул. Он подался. Я качнул сильнее, готовый в любой момент отпрыгнуть в сторону и бежать. Очень уж все это напоминало сцену свержения кумиров. П?рник был тяжелый, как каменная половецкая баба. Он падал медленно, нехотя. Большой желтокожий кулак, прижатый к серой штанине, смотрел на меня с угрозой: «Ужо тебе, Галиматов!»
Физика победила мистику. Машина «домино» заработала. Они падали один на другого, передавая эстафету падений все дальше и дальше, и скоро я перестал различать мелькающие вдали фигуры. И шум делался тише, но даже когда расстояние положило зренью предел, в ушах еще долго стоял гулкий каменный грохот.
Игра в Алкивиада понравилась. Я двигался вдоль шеренг и, уже не примериваясь, без раскачки, толкал и долго смотрел, как катится по ряду волна. Сколько я положил тысяч – одному Богу известно. Должно быть, немало. Руки и плечи устали, натруженные ладони горели, от мельканья зарябило в глазах. Я толкнул еще ряда четыре, и пар из меня вышел. С полчаса я сидел в тишине и ждал, когда успокоится сердце. За мной далеко-далеко тянулись усеянные п?рниками поля. Над полями висели мутные пылевые тучи.
И вдруг я услышал гул. Сначала тихий, приглушенный, как отдаленные громовые раскаты, он делался все ощутимей, нарастал, брал на испуг. Причина его была скрыта туманом и расстоянием. Я поднялся, не зная, что делать. Бежать? Но куда бежать? Разве что спрятаться, затесавшись между каменных пугал. Но спрятаться я не успел.
Прятаться было не нужно. Грохоча и давя друг друга, издалека в моем направлении заваливался ближайший ряд. Когда последний (а для меня первый) из п'арников упал, выдавленный в проход соседом, до ума дошло, наконец, что не одному мне в этом сонном царстве пришла в голову мысль – сыграть пугалами в домино. Где-то там в другой бесконечности шел по проходу такой же Тринадцатый номер и мыслил моими мыслями. Гул повторился. Новый чугунный шар покатился по бесконечному желобу. И скоро очередной ряд лег, протянувши ноги. И еще. И еще. Потом гул затих. Наверное, мой товарищ устал. Наверное, сидит в тишине и ждет, когда успокоится сердце. Что ж. Пришел мой черед. Я сменил его на посту и, бодро напевая «Дубинушку», толкал, работал руками, сшибая за рядом ряд.
Время полетело, как ветер. В моем безумии появился смысл. Я уже пожалел, что не начал крушить кумиров с того момента, как проник в это коммунальное стойло. И где-то там позади меня остались стоять на приколе мои любимчики с выключенными на время мозгами. Работая, я не забывал посматривать на туманные облака, но смерчей не заметил ни разу. Наверное, в материализации парников настал обеденный перерыв.
Так мы вкалывали по очереди – то я, то мой неведомый сменщик. А в один из трудовых перекуров, я почувствовал спиной холодок. По проходу дуло. Раньше я сквозняка не чувствовал. «Ага, – я смахнул с подбородка пот. – Кажется, близко выход.» И действительно, вдалеке белела одинокая точка. Я толкнул еще один ряд, чтобы не чувствовать угрызений совести, и рысцой побежал на маяк.
Точечка впереди тоже не стояла на месте. Она подпрыгивала, как мячик, раскачивалась и заметно увеличивалась в размерах. Минут через десять бега в непоседливом светлом пятне стали проявляться признаки бегущего человека.
Навстречу мне бежал человек. Белела его рубаха, голова моталась из стороны в сторону, а черты лица были смазаны расстоянием, которое нас разделяло.
Я невольно замедлил бег, ощутив нормальную человеческую неловкость. Еще бы. Бежит себе человек. Бежит спокойно, в белой рубахе. А тут навстречу ему несется взмыленная незнакомая рожа. Почем бегущему человеку знать, что рожа принадлежит А.Ф.Галиматову, что Галиматов этот по натуре не агрессивен, без повода на людей не бросается, хотя и считается бомж.
Наверное, и у того, который бежал навстречу, возникли сходные причины притормозить. Он побежал медленно, потом еще медленнее, потом остановился на месте и замер.
Челюсть у человека отвисла, глаза полезли на лоб. Он стоял и не знал – сон ему снится, или он добегался до галлюцинаций, или в самом воздухе фантомохранилища рассеяны микробы болезни, и его пора забирать отсюда и прямиком отправлять на Пряжку.
Он видел во мне себя. То есть это я видел себя в нем – с такой же отвислой челюстью, похожей на оторванную подошву, с редкими сточенными зубами, в рубахе капитулянтского цвета и в заигранной сучьей жизнью полинялой гармони штанов.
Про зеркало я подумал тогда, когда скреб на губе щетину, и мой близнец впереди, как и я – яростно и жестоко, – заработал пятипалой скребницей.
Мы стали сходиться, словно соперники на дуэли. Ступая неспешно, но твердо, сосредоточенно считая шаги и бросая один другому кислые настороженные улыбки. Первый выстрел достался ему. Он целился спустя рукава и, наконец, выстрелил.
– Сдается мне, Галиматов, ты, как был всегда прощелыгой, так прощелыгой и помрешь.
– Это почему? – Я выпятил костистую грудь.
Нахал мне ответил:
– Вот ты потел, кряхтел, а посмотри, Сизиф Федорович, на результат своего труда.
Я посмотрел вперед за его плечи. Там белели, желтели, скалились неподвижные лица парников. Их фигуры стояли ровно, сверяясь с невидимой вертикалью, и так – за рядами ряды, исчезая в складках тумана. Я обернулся. Все фигуры, которые я с потом и ломотой в суставах повалил одну на другую, стояли как ни в чем не бывало – затылок в затылок, пятки вместе, плечи развернуты. Ни дать ни взять – царство идеальных коммунистических отношений, о котором радели умнейшие умы человечества.
Он стоял передо мной и то ли плакал, то ли смеялся. Взахлеб, навзрыд, как в дешевых драмах страдает оскорбленная добродетель.
Я тоже покатился со смеху. Не от досады – какая в гробу досада, – просто подумал про незнакомого бедолагу-помощника, поделившего со мной пот и труд.
Я спросил:
– Тот, который мне помогал, он кто?
– А-а, этот-то? Такой же прощелыга, как ты. Тоже бомж, и фамилия у него твоя. И имя, и отчество, и походка. И родинка на левом плече. Про возраст я даже не говорю. Он – это ты и есть, ему тоже не повезло.
– Тоже – ты имеешь в виду себя? Ты действительно мое зеркальное отражение?
– Эх, Галиматов, Галиматов! Дорого бы я дал, чтобы никогда им больше не быть.
– Ладно, я устал, я брежу, у меня сотрясение мозга. Но это мрачное место... Где я, черт побери?
– Где – это одному Богу известно, а я не Бог. Может быть, в собственном зеркальном гробу, может быть, в месте, где рождаются сущности. Я не знаю. А может статься, и в пропасти под обрывом, куда Христос сбросил свиней.
Я вздохнул и сел, обхватив голову руками. Отражение сделало то же.
– Загадки я и сам загадывать мастер. Скажи мне лучше, как отсюда выбраться?
– Зачем? Подвал сгорел. Живи здесь, места хватит. Да и не так тут тоскливо, это с непривычки душа твоя ерепенится. А поживешь – привыкнешь. Все привыкают.
– Не хочу ни к чему привыкать. Я очень устал. И наверху у меня дела.
Мы развели руками – я и одновременно он. Он сказал:
– Вольному – воля. Перечить я тебе не могу. Подойди ко мне, я покажу, где выход.
Странно было видеть перед собой себя. Неужели я такой старый? Щетина – и та седая. И мешки под глазами, как будто накачали чернил. На шее прыщ – тьфу ты! – розовый. Кожа дряблая, как у ощипанного индюка.
Рука, не справившись с искушением, ладонью прикоснулась к ладони – моей к его, но кроме холода ртути кожа ничего не почувствовала. Ни теплинки. Я отдернул руку – от холода внутри погорчало. Мы пожали плечами. Я и он.
– Значит, будем прощаться? – Грусти в его голосе не было. Он посмотрел мне в глаза. – Все-таки в нашей встрече был толк – родственники должны иногда встречаться. А теперь – смотри.
Дверь здесь, где я стою. Ее не видно, но это неважно.
Запоминай. Пуговицы на моей рубашке, их четыре. Сначала нажмешь от ворота на вторую. Потом на ту же вторую и одновременно с ней на четвертую. Такой шифр на дверном замке. Только не перепутай. Вторая и вторая с четвертой.
Пропали Бежевый и Холодный, оба, втянув головы в плечи и уворачивая от удара зады. Теперь Курилка. На поверхности оставался Жопа.
И вдруг словно невидимая пружина выскочила из невидимого матраса, чтобы поднять меня и метнуть в бой. Мысль липкая, как репей, пристала к изнанке черепа.
«Тебе всегда везло, Галиматов. Ты даже триппером ни разу не заболел, хотя в половом вопросе отличался абсолютным невоздержанием. Про мандавошек ты знаешь только из анекдотов. А почему? Почему другой и на Красной площади умудряется провалиться в люк? А с тебя все – с гуся вода. Анька первая, когда огрела тебя по темени сковородой, – что с тобой было? Ты не только не сблеванул, ты еще дожрал с пола рассыпавшуюся картошку. А у нее – кистевой вывих, она в суд на тебя подавала. А помнишь, как тебя пьяного в январе ветром смахнуло с Египетского моста, и ты угодил в единственную на всей реке прорубь? У тебя даже насморка тогда не было. И яд ты не выпил. И витриной тебе не отсекло голову. Так чего ж ты стоишь и даром теряешь время! Видишь, Жопа почти исчез, скоро исчезнет совсем. Не упусти шанс. Секунд шесть дыра, в которую они проваливаются, сохраняет пропускную способность. Вперед, Галиматов! Рискуй! Где наша не пропадала!»
Жопа таял, словно зыбкое табачное облако. Последнее, что от него оставалось, – круглая оттопыренная мишень, обтянутая штанами в полоску. Скоро и мишень исчезла, оставалась мутная овальная рама, и надо было решаться. Я решился. Как отчаявшийся пловец, я бросился в неизвестную глубину. Я успел.
Яко по суху прошел я по бездне стопами. Была тьма и свет, и семь раз по семь то тьма, то бледная жижа, и меня тысячу раз стошнило, выворачивая наизнанку, и тысячу раз я поминал имя Господа своего всуе. Очнулся я в полутьме, и первое, что услышал, были собственные мои слова:
– К собачьей матери такие приключения!
А первое, что я увидел, когда глаза вернулись на место, – это Курилку и Жопу.
Приятно, конечно, встретить в новом месте кого-нибудь из старых знакомых. Но меня чуть не вытошнило в тысячу первый раз. Они стояли неподалеку – безмолвно, руки по швам, и лица их были пусты, как насухо вылизанные тарелки. И ладно бы они стояли вдвоем – к их подлым рожам я как-никак притерпелся. Нет, таких, как они – пустолицых, с выпущенным жизненным паром – в этом сумрачном месте, похоже, было немало.
Они стояли рядами – за рядом ряд уходили в темную бесконечность плечи, плечи, над плечами – головы, головы, все повернуты в одну сторону, у всех на лицах полуулыбка-полуоскал идиотов.
Сам я находился в нешироком проходе, единственный живой человек среди восковых истуканов. Могильная тишина давила. Сделав шаг по проходу, я вздрогнул от грома в ушах. «Дурак, – сказал я себе, – как же ты будешь отсюда выбираться, ведь их здесь миллионы. Попробуй, догадайся, которого из них выбросят в мир людей и когда это будет. Вляпался со своей отвагой».
Я пошел вдоль рядов навстречу кукольным лицам. В воздухе надо мной висела белесая пыль, она плавно раскачивалась, в ней было заметно движение. В некоторых местах пыль скапливалась в облака, в других ее почти не было, и тогда, напрягая глаза, я различал какие-то ребра, а, может быть, потолочные балки, словно я попал не то во чрево китово, не то на большой чердак. Постепенно я успокаивался. Человек ко всему привыкает. Я даже начал насвистывать и строить фантомам рожи. Потом перестал – мысль о бессмысленности ходьбы и бесконечности лежащей передо мной дороги угнетала меня все больше. Но не стоять же на месте! Раз есть дорога, значит надо по ней идти. Закон движения придуман не мной, к чему мне ему перечить. Правда, может, следовало двигаться в другом направлении – в сторону их взгляда. Но поворачивать было поздно, я шагал в эту сторону не меньше часа.
Ряды фигур не кончались. Время от времени в воздухе раздавался негромкий пердящий звук, и там, откуда он шел, пыль закручивалась в маленький смерч и в смерче появлялась фигура. Почти тотчас же следом появлялась и пара. Они то падали вниз, чтобы занять положенное человекоместо, то пропадали в тумане, когда парников оживляли для отправки по месту вызова. Несколько раз пылевые столбы с фантомами появлялись вблизи меня, и я даже мог успеть добежать, но что-то меня удерживало. Не страх. Ожидание чего-то, чего я выразить словами не мог, предчувствие приближения к разгадке, от которой, может быть, зависела жизнь, может быть, наши судьбы (моя и беглянки).
Однообразные позы стойких оловянных солдатиков, выстроившихся по линиям в ряд, напомнили мне давнее детское развлечение. Если костяшки домино выставить в одну длинную очередь и крайнюю легонько толкнуть, все они повалятся с замечательным стрекотом, словно заработала бабушкина машинка «Зингер» или стрекозиное войско выступило в поход на врага.
Попробовать? Подойдя к ближайшему п?рнику – это был щекастый субъект, похожий на князя Меньшикова, – я тронул его за плечо. Тот тронуть дал. Тогда я его как бы случайно качнул. Он подался. Я качнул сильнее, готовый в любой момент отпрыгнуть в сторону и бежать. Очень уж все это напоминало сцену свержения кумиров. П?рник был тяжелый, как каменная половецкая баба. Он падал медленно, нехотя. Большой желтокожий кулак, прижатый к серой штанине, смотрел на меня с угрозой: «Ужо тебе, Галиматов!»
Физика победила мистику. Машина «домино» заработала. Они падали один на другого, передавая эстафету падений все дальше и дальше, и скоро я перестал различать мелькающие вдали фигуры. И шум делался тише, но даже когда расстояние положило зренью предел, в ушах еще долго стоял гулкий каменный грохот.
Игра в Алкивиада понравилась. Я двигался вдоль шеренг и, уже не примериваясь, без раскачки, толкал и долго смотрел, как катится по ряду волна. Сколько я положил тысяч – одному Богу известно. Должно быть, немало. Руки и плечи устали, натруженные ладони горели, от мельканья зарябило в глазах. Я толкнул еще ряда четыре, и пар из меня вышел. С полчаса я сидел в тишине и ждал, когда успокоится сердце. За мной далеко-далеко тянулись усеянные п?рниками поля. Над полями висели мутные пылевые тучи.
И вдруг я услышал гул. Сначала тихий, приглушенный, как отдаленные громовые раскаты, он делался все ощутимей, нарастал, брал на испуг. Причина его была скрыта туманом и расстоянием. Я поднялся, не зная, что делать. Бежать? Но куда бежать? Разве что спрятаться, затесавшись между каменных пугал. Но спрятаться я не успел.
Прятаться было не нужно. Грохоча и давя друг друга, издалека в моем направлении заваливался ближайший ряд. Когда последний (а для меня первый) из п'арников упал, выдавленный в проход соседом, до ума дошло, наконец, что не одному мне в этом сонном царстве пришла в голову мысль – сыграть пугалами в домино. Где-то там в другой бесконечности шел по проходу такой же Тринадцатый номер и мыслил моими мыслями. Гул повторился. Новый чугунный шар покатился по бесконечному желобу. И скоро очередной ряд лег, протянувши ноги. И еще. И еще. Потом гул затих. Наверное, мой товарищ устал. Наверное, сидит в тишине и ждет, когда успокоится сердце. Что ж. Пришел мой черед. Я сменил его на посту и, бодро напевая «Дубинушку», толкал, работал руками, сшибая за рядом ряд.
Время полетело, как ветер. В моем безумии появился смысл. Я уже пожалел, что не начал крушить кумиров с того момента, как проник в это коммунальное стойло. И где-то там позади меня остались стоять на приколе мои любимчики с выключенными на время мозгами. Работая, я не забывал посматривать на туманные облака, но смерчей не заметил ни разу. Наверное, в материализации парников настал обеденный перерыв.
Так мы вкалывали по очереди – то я, то мой неведомый сменщик. А в один из трудовых перекуров, я почувствовал спиной холодок. По проходу дуло. Раньше я сквозняка не чувствовал. «Ага, – я смахнул с подбородка пот. – Кажется, близко выход.» И действительно, вдалеке белела одинокая точка. Я толкнул еще один ряд, чтобы не чувствовать угрызений совести, и рысцой побежал на маяк.
Точечка впереди тоже не стояла на месте. Она подпрыгивала, как мячик, раскачивалась и заметно увеличивалась в размерах. Минут через десять бега в непоседливом светлом пятне стали проявляться признаки бегущего человека.
Навстречу мне бежал человек. Белела его рубаха, голова моталась из стороны в сторону, а черты лица были смазаны расстоянием, которое нас разделяло.
Я невольно замедлил бег, ощутив нормальную человеческую неловкость. Еще бы. Бежит себе человек. Бежит спокойно, в белой рубахе. А тут навстречу ему несется взмыленная незнакомая рожа. Почем бегущему человеку знать, что рожа принадлежит А.Ф.Галиматову, что Галиматов этот по натуре не агрессивен, без повода на людей не бросается, хотя и считается бомж.
Наверное, и у того, который бежал навстречу, возникли сходные причины притормозить. Он побежал медленно, потом еще медленнее, потом остановился на месте и замер.
Челюсть у человека отвисла, глаза полезли на лоб. Он стоял и не знал – сон ему снится, или он добегался до галлюцинаций, или в самом воздухе фантомохранилища рассеяны микробы болезни, и его пора забирать отсюда и прямиком отправлять на Пряжку.
Он видел во мне себя. То есть это я видел себя в нем – с такой же отвислой челюстью, похожей на оторванную подошву, с редкими сточенными зубами, в рубахе капитулянтского цвета и в заигранной сучьей жизнью полинялой гармони штанов.
Про зеркало я подумал тогда, когда скреб на губе щетину, и мой близнец впереди, как и я – яростно и жестоко, – заработал пятипалой скребницей.
Мы стали сходиться, словно соперники на дуэли. Ступая неспешно, но твердо, сосредоточенно считая шаги и бросая один другому кислые настороженные улыбки. Первый выстрел достался ему. Он целился спустя рукава и, наконец, выстрелил.
– Сдается мне, Галиматов, ты, как был всегда прощелыгой, так прощелыгой и помрешь.
– Это почему? – Я выпятил костистую грудь.
Нахал мне ответил:
– Вот ты потел, кряхтел, а посмотри, Сизиф Федорович, на результат своего труда.
Я посмотрел вперед за его плечи. Там белели, желтели, скалились неподвижные лица парников. Их фигуры стояли ровно, сверяясь с невидимой вертикалью, и так – за рядами ряды, исчезая в складках тумана. Я обернулся. Все фигуры, которые я с потом и ломотой в суставах повалил одну на другую, стояли как ни в чем не бывало – затылок в затылок, пятки вместе, плечи развернуты. Ни дать ни взять – царство идеальных коммунистических отношений, о котором радели умнейшие умы человечества.
Он стоял передо мной и то ли плакал, то ли смеялся. Взахлеб, навзрыд, как в дешевых драмах страдает оскорбленная добродетель.
Я тоже покатился со смеху. Не от досады – какая в гробу досада, – просто подумал про незнакомого бедолагу-помощника, поделившего со мной пот и труд.
Я спросил:
– Тот, который мне помогал, он кто?
– А-а, этот-то? Такой же прощелыга, как ты. Тоже бомж, и фамилия у него твоя. И имя, и отчество, и походка. И родинка на левом плече. Про возраст я даже не говорю. Он – это ты и есть, ему тоже не повезло.
– Тоже – ты имеешь в виду себя? Ты действительно мое зеркальное отражение?
– Эх, Галиматов, Галиматов! Дорого бы я дал, чтобы никогда им больше не быть.
– Ладно, я устал, я брежу, у меня сотрясение мозга. Но это мрачное место... Где я, черт побери?
– Где – это одному Богу известно, а я не Бог. Может быть, в собственном зеркальном гробу, может быть, в месте, где рождаются сущности. Я не знаю. А может статься, и в пропасти под обрывом, куда Христос сбросил свиней.
Я вздохнул и сел, обхватив голову руками. Отражение сделало то же.
– Загадки я и сам загадывать мастер. Скажи мне лучше, как отсюда выбраться?
– Зачем? Подвал сгорел. Живи здесь, места хватит. Да и не так тут тоскливо, это с непривычки душа твоя ерепенится. А поживешь – привыкнешь. Все привыкают.
– Не хочу ни к чему привыкать. Я очень устал. И наверху у меня дела.
Мы развели руками – я и одновременно он. Он сказал:
– Вольному – воля. Перечить я тебе не могу. Подойди ко мне, я покажу, где выход.
Странно было видеть перед собой себя. Неужели я такой старый? Щетина – и та седая. И мешки под глазами, как будто накачали чернил. На шее прыщ – тьфу ты! – розовый. Кожа дряблая, как у ощипанного индюка.
Рука, не справившись с искушением, ладонью прикоснулась к ладони – моей к его, но кроме холода ртути кожа ничего не почувствовала. Ни теплинки. Я отдернул руку – от холода внутри погорчало. Мы пожали плечами. Я и он.
– Значит, будем прощаться? – Грусти в его голосе не было. Он посмотрел мне в глаза. – Все-таки в нашей встрече был толк – родственники должны иногда встречаться. А теперь – смотри.
Дверь здесь, где я стою. Ее не видно, но это неважно.
Запоминай. Пуговицы на моей рубашке, их четыре. Сначала нажмешь от ворота на вторую. Потом на ту же вторую и одновременно с ней на четвертую. Такой шифр на дверном замке. Только не перепутай. Вторая и вторая с четвертой.
14. Приключения кончаются
Я так вдавил ее в грудь, что пуговица разломилась. Прозрачные половинки упали, и я, пока их искал, позабыл от растерянности, на что нажимать дальше. Тогда я ткнул наугад, по пальцу ударило током. Я вздрогнул и посмотрел вперед.
Младенец лежал в пещерке, в теплом овечьем хлеву – лежал и шлепал губами. В углу стояла жаровня, звезды за откинутым пологом дрожали в воловьем дыхании и были похожи на отлетающие от тела души.
Трое забредших на тепло путешественников – еврей, вепс и татарин – склонились и молча смотрели, как хлопочет над младенцем старуха. Как вода в медном тазу плещется под ее рукой и стекает по морщинистой коже. Тут же лежала мать – на топчане на овчинах, лицом спрятавшись в шерсть. Мать спала. Дитя ручонками все пыталось отбросить неплотный край пелены, старуха охала и ворчала, и в ответ на ее ворчанье у стены шевелился пес.
– Девочка. Царевной будет, – сказал белозубый татарин. – За царя замуж выйдет.
Вепс и еврей кивнули, и все трое заулыбались. От тепла, от выпитого вина, от пропахшей шерстью овчарни, от пахучего марева над углями их давно разморило, бороды падали на колени, а глаза стекленели от сна.
– Московское время – ноль часов пятнадцать минут, – негромко сказало радио.
– Ночь, – сказал Валентин Павлович, показываясь из-за книжного шкафа.
Бороды, соглашаясь, кивнули.
– Ночь. Ночь.
Валентин Павлович подошел к младенцу и дал пожевать мизинец. Потом поправил на спящей Наталье одеяло.
– Спать. Спать пора.
Бороды стали меркнуть, и вся комната стала меркнуть. Недолгое время в темноте еще теплились малиновые угли – то ли в жаровне в пещере, то ли в небе над спящим городом. Я протянул к ним руки, тронул и не обжегся.
Это были холодные блестки пуговиц на рубашке у моего близнеца.
– Мне за тебя стыдно. Любой дурак справляется с этим шифром. Павловская собака бы справилась. – Он почесал в затылке. – Ладно, давай сначала. Нажимай, я буду показывать.
Появилась дверь, но какая-то странная дверь. Вся перекошенная, среди выгоревших обоев стены она казалась случайной деревянной заплатой, наложенной пьяным плотником. Да и сама стена подгуляла. Прямые линии шли на скос, параллели были не параллельны – геометрия бунтовала. Потом изображение поехало, словно невидимая рука подкручивала ручку настройки. Перспектива стала выравниваться. На середину комнаты проковылял стол, над столом нависали плечи старого человека. Что-то он за столом делал, что – было не видно, мешала спина. Вместе с тем, точка обзора, из которой я наблюдал картину, постепенно сместилась вверх. Теперь я как будто смотрел из угла под потолком комнаты.
Сцена сделала разворот, и мне открылось то, чем занимался старик. Перед ним на грязной клеенке лежало разобранное ружье. Руки человека блестели от ружейного масла, он макал палец в банку и смазывал им затвор. Когда со смазкой было покончено, человек отер тряпкой ладони и, взяв со стола длинный кусок проволоки, принялся прочищать ствол. Вдруг он крикнул куда-то вбок:
– Пистон! Когда ты в последний раз стрелял из своей ижевки? Ты ее что, от милиции в землю закапываешь?
Не таким уж он был и старым, этот человек за столом, – лет шестидесяти, не больше. По виду типичный банщик, гардеробщик или швейцар – гладколицый, седой, с мясистыми белесыми глазками, надо лбом, не узким и не широким, плоская слюдяная плешь. И в плеши отражается лампочка. Работа, которой он занимался, ему явно не шла. Такому стоять при дверях или заведовать вешалками, сортируя пальто и шляпы.
– Ты там оглох?
С ружьем было покончено. Человек взял его в руки и прицелился, низко опустив ствол. Только сейчас я заметил черный квадрат в полу.
– Зятек.
Из открытого подпола показалась рука с фонарем. Человек у стола продолжал целиться.
– Зятек, чего ты там столько времени делал? Дрочил?
Рука оставила фонарь на краю. Потом из люка показались знакомые голова и плечи. Пистонов вылез наполовину и теперь висел, упершись руками в пол. Увидев ружье, он пошел белыми пятнами, и пистоновское лицо по масти стало напоминать серую в яблоках лошадь. Он тужился что-то сказать, но сказать не мог – язык залепил рот изнутри, и словам не было выхода. Бывший же пистоновский тесть, тот, наоборот, говорить мог вполне, что и делал, поглаживая прикладом щеку.
– Повиси, Сережа, пока. Может, больше и не придется. Я пока чистил твою ижевку, вот о чем подумал. Чем ты их лучше, Вальки и Галиматова? Ну, чем? Может, мне тебя шлепнуть и на этом успокоиться? Сам посуди. Ты мне никто, чужой. Пара? Плевал я на такую пару, как ты. Эсгепешников я не боюсь, чего мне говна бояться. Я и НКВД не боялся, и КГБ. У меня с органами – полный порядок, в органах я на хорошем счету. Вот я тебя и шлепну. Раньше я, может быть, еще и подумал бы, когда ты с Тамаркой жил. А теперь – где Тамарка? Ты же ее, сука-зятек, по рукам пустил. Через тебя она блядью стала.
Младенец лежал в пещерке, в теплом овечьем хлеву – лежал и шлепал губами. В углу стояла жаровня, звезды за откинутым пологом дрожали в воловьем дыхании и были похожи на отлетающие от тела души.
Трое забредших на тепло путешественников – еврей, вепс и татарин – склонились и молча смотрели, как хлопочет над младенцем старуха. Как вода в медном тазу плещется под ее рукой и стекает по морщинистой коже. Тут же лежала мать – на топчане на овчинах, лицом спрятавшись в шерсть. Мать спала. Дитя ручонками все пыталось отбросить неплотный край пелены, старуха охала и ворчала, и в ответ на ее ворчанье у стены шевелился пес.
– Девочка. Царевной будет, – сказал белозубый татарин. – За царя замуж выйдет.
Вепс и еврей кивнули, и все трое заулыбались. От тепла, от выпитого вина, от пропахшей шерстью овчарни, от пахучего марева над углями их давно разморило, бороды падали на колени, а глаза стекленели от сна.
– Московское время – ноль часов пятнадцать минут, – негромко сказало радио.
– Ночь, – сказал Валентин Павлович, показываясь из-за книжного шкафа.
Бороды, соглашаясь, кивнули.
– Ночь. Ночь.
Валентин Павлович подошел к младенцу и дал пожевать мизинец. Потом поправил на спящей Наталье одеяло.
– Спать. Спать пора.
Бороды стали меркнуть, и вся комната стала меркнуть. Недолгое время в темноте еще теплились малиновые угли – то ли в жаровне в пещере, то ли в небе над спящим городом. Я протянул к ним руки, тронул и не обжегся.
Это были холодные блестки пуговиц на рубашке у моего близнеца.
– Мне за тебя стыдно. Любой дурак справляется с этим шифром. Павловская собака бы справилась. – Он почесал в затылке. – Ладно, давай сначала. Нажимай, я буду показывать.
Появилась дверь, но какая-то странная дверь. Вся перекошенная, среди выгоревших обоев стены она казалась случайной деревянной заплатой, наложенной пьяным плотником. Да и сама стена подгуляла. Прямые линии шли на скос, параллели были не параллельны – геометрия бунтовала. Потом изображение поехало, словно невидимая рука подкручивала ручку настройки. Перспектива стала выравниваться. На середину комнаты проковылял стол, над столом нависали плечи старого человека. Что-то он за столом делал, что – было не видно, мешала спина. Вместе с тем, точка обзора, из которой я наблюдал картину, постепенно сместилась вверх. Теперь я как будто смотрел из угла под потолком комнаты.
Сцена сделала разворот, и мне открылось то, чем занимался старик. Перед ним на грязной клеенке лежало разобранное ружье. Руки человека блестели от ружейного масла, он макал палец в банку и смазывал им затвор. Когда со смазкой было покончено, человек отер тряпкой ладони и, взяв со стола длинный кусок проволоки, принялся прочищать ствол. Вдруг он крикнул куда-то вбок:
– Пистон! Когда ты в последний раз стрелял из своей ижевки? Ты ее что, от милиции в землю закапываешь?
Не таким уж он был и старым, этот человек за столом, – лет шестидесяти, не больше. По виду типичный банщик, гардеробщик или швейцар – гладколицый, седой, с мясистыми белесыми глазками, надо лбом, не узким и не широким, плоская слюдяная плешь. И в плеши отражается лампочка. Работа, которой он занимался, ему явно не шла. Такому стоять при дверях или заведовать вешалками, сортируя пальто и шляпы.
– Ты там оглох?
С ружьем было покончено. Человек взял его в руки и прицелился, низко опустив ствол. Только сейчас я заметил черный квадрат в полу.
– Зятек.
Из открытого подпола показалась рука с фонарем. Человек у стола продолжал целиться.
– Зятек, чего ты там столько времени делал? Дрочил?
Рука оставила фонарь на краю. Потом из люка показались знакомые голова и плечи. Пистонов вылез наполовину и теперь висел, упершись руками в пол. Увидев ружье, он пошел белыми пятнами, и пистоновское лицо по масти стало напоминать серую в яблоках лошадь. Он тужился что-то сказать, но сказать не мог – язык залепил рот изнутри, и словам не было выхода. Бывший же пистоновский тесть, тот, наоборот, говорить мог вполне, что и делал, поглаживая прикладом щеку.
– Повиси, Сережа, пока. Может, больше и не придется. Я пока чистил твою ижевку, вот о чем подумал. Чем ты их лучше, Вальки и Галиматова? Ну, чем? Может, мне тебя шлепнуть и на этом успокоиться? Сам посуди. Ты мне никто, чужой. Пара? Плевал я на такую пару, как ты. Эсгепешников я не боюсь, чего мне говна бояться. Я и НКВД не боялся, и КГБ. У меня с органами – полный порядок, в органах я на хорошем счету. Вот я тебя и шлепну. Раньше я, может быть, еще и подумал бы, когда ты с Тамаркой жил. А теперь – где Тамарка? Ты же ее, сука-зятек, по рукам пустил. Через тебя она блядью стала.