Она умолкла.
   Но только на мгновение; потом продолжала: «Нежели проститутка Альма и убийца Неррисен, которых вы свели друг с другом, вы – и смерть».
   Она положила человечка на шелковую подушку, посмотрела на него почти нежным взглядом и сказала: «Ты мой отец, ты моя мать. Ты меня создал».
   Франк Браун взглянул на нее. «Быть может, она и права, – подумал он. – Мысли кружатся в воздухе, как цветочная пыль, порхают вокруг и падают наконец в мозг человека. Нередко они исчезают и погибают, и лишь немногие находят там плодородную почву. Быть может, она и права. Мой мозг был всегда удобренной почвой для всевозможных странных затей и причуд». Ему показалось вдруг безразличным, он ли кинул в мир семя этой мысли – или же был только плодородной почвой.
   Но он молчал и не высказывал своих мыслей. Смотрел на нее: словно ребенок, играющий с куклой.
   Она медленно встала, не выпуская человечка из рук.
   – Мне хотелось сказать тебе еще кое-что, – тихо произнесла она. – В благодарность за то, что ты дал мне кожаную книгу и не сжег ее.
   – Что именно? – спросил он.
   Она перебила себя. "Можно тебя поцеловать? – спросила
   она. – Можно?…"
   – Ты это хотела сказать, Альрауне? – спросил он.
   Она ответила: «Нет, не это. Я подумала только: я могла бы тебя и поцеловать. А потом… но я раньше скажу тебе, что хотела: уходи».
   Он закусил губу: «Почему?»
   – Потому что – да потому, что так будет лучше, – ответила она, – для тебя, а быть может, и для меня. Но дело не в том. Я знаю прекрасно, как обстоит дело: ведь у меня теперь открыты глаза. И я думаю: как шло до сих пор, так и пойдет впредь-с той только разницей, что теперь я не буду слабой: буду видеть-видеть решительно все. Теперь-теперь, наверное, пришла твоя очередь. Поэтому-то и лучше, чтобы ты ушел.
   – Ты в себе так уверена? – спросил он.
   Она ответила: «Разве у меня нет оснований?»
   Он пожал плечами. «Быть может – не знаю. Но скажи; почему тебе хочется меня пощадить?»
   – Ты мне симпатичен, – тихо сказала она. – Ты был добр ко мне.
   Он засмеялся: «А разве другие не были добры?»
   – Нет, нет, – вскричала она, – все были добры. Но я не эта чувствовала. И они – все – они любили меня. А ты пока еще нет.

 
   Она подошла к письменному столу, вынула открытое письмо и подала ему.
   – Вот письмо от твоей матери. Оно пришло еще вечером: Алоиз по ошибке принес мне его вместе со всей почтой. Я прочла. Твоя мать больна – она просит тебя вернуться – она тоже просит.
   Он взял письмо и устремил взгляд в пространство. Он сознавал, что обе они правы, чувствовал прекрасно, что оставаться нельзя. Но им снова овладело ребяческое упрямство, оно кричало ему: «Нет, нет».
   – Ты поедешь? – спросила она.
   Он сделал усилие над собою и ответил решительным тоном: «Да, кузина».
   Он пристально смотрел-следил за каждым движением ее лица. Ему достаточно было небольшого движения губ, легкого вздоха, чего-нибудь, что выдало бы ее сожаление. Но она оставалась спокойна, серьезна, – ни признака волнения не было на ее застывшей маске.
   Это обидело его, оскорбило, показалось своего рода вызовом. Он еще плотнее сжал губы. «Так я не поеду», – подумал он.
   Он подошел, протянул ей руку. «Хорошо, – сказала она, – хорошо». – «Я пойду». – «Но я поцелую тебя на прощание, если позволишь». В глазах его блеснул огонек. Против воли он
   вдруг сказал: «Не делай этого, Альрауне, не делай». И голос его был похож на ее.
   Она подняла голову и быстро спросила: «Почему?»
   Он заговорил ее же словами, но у нее было чувство, будто он делает так умышленно. «Ты мне симпатична, – сказал он, – ты была добра ко мне сегодня. Много розовых губ целовал мой рот – и побледнел. Теперь же – теперь же пришла твоя очередь. Поэтому лучше, если ты меня не поцелуешь».
   Они стояли друг против друга – глаза их сверкали стальным, волнующим блеском. На губах у него играла невидимая улыбка: острым и несокрушимым было его оружие. Ей предстоял выбор. Ее «нет» было бы его победой и ее поражением – он с легким сердцем ушел бы тогда. Ее «да» – было бы жестокой борьбой. Она поняла это, – поняла так же, как он. Все останется так, как было в первый же вечер. Только: тогда было начало и первый удар – тогда была еще надежда на исход поединка. Теперь же – теперь был уже конец. Но ведь он сам бросил перчатку…
   Она подняла ее. «Я не боюсь», – сказала она. Он замолчал, но улыбка заиграла на его губах. Он почувствовал серьезность момента.
   – Я хочу поцеловать тебя, – повторила она.
   Он сказал: «Берегись. Ведь и я тебя поцелую».
   Она выдержала его взгляд. «Да», – сказала она. Потом улыбнулась. «Сядь, ты немного велик для меня».
   – Нет, – засмеялся он, – не так.
   Он подошел к широкому дивану, лег и опустил голову на подушку. Раскинул руки и закрыл глаза.
   – Ну, Альрауне, иди, – крикнул он.
   Она подошла ближе и опустилась у изголовья на колени. Колеблясь, смотрела, – но вдруг кинулась к нему, схватила его голову и прижалась своими губами к его губам.
   Он не обнял ее, не пошевелил руками. Но пальцы нервно сжались в кулаки. Он почувствовал ее язык, почувствовал легкий укус ее зубов…
   – Целуй, – прошептал он, – целуй.
   Перед его глазами расстилался красный туман. Он услышал уродливый смех тайного советника, увидел огромные страшные глаза фрау Гонтрам в то время, как та просила маленького Манассе рассказать тайну Альрауне. Услышал смех обеих конфирманток, Ольги и Фриды, и надтреснутый, но все же красивый голос мадам де Вер, певшей «Les papillones», увидел маленького гусарского лейтенанта, внимательно слушавшего адвоката, увидел Карла Монена, стиравшего большой салфеткой пыль с деревянного человечка…
   – Целуй, – шептал он.
   И Альму – ее мать, с красными, будто горящими волосами, белоснежное тело ее с синими жилками, и казнь ее отца – так, как описывал тайный советник в своей кожаной книге -со слов княгини Волконской…И тот час, когда создал ее старик, – и другой, когда его ассистент помог ей появиться на свет…
   – Целуй, – умолял он, – целуй.
   Он пил ее поцелуи, пил горячую кровь своих губ, которые раздирали ее зубы. И опьянялся сознательно, словно пенящимся вином, словно своими восточными ядами…
   – Пусти меня, – воскликнул он вдруг. – Пусти – ты не знаешь, что делаешь. Ее локоны еще сильнее прижались к его лбу, ее поцелуи осыпали его еще горячее и пламеннее. Ясные, отчетливые мысли были растоптаны. Они исчезли куда-то. Выросли сны – надулось и вспенилось красное море крови. Менады подняли посохи, запенилось священное вино Диониса.
   «Целуй же, целуй», – кричал он. Но она выпустила его, отошла. Он открыл глаза, взглянул на нее.
   «Целуй», – тихо повторил он. Тускло смотрели ее глаза, тяжело дышала ее грудь. Она медленно покачала головою.
   Он вскочил. «Тогда я буду целовать тебя», – закричал он, поднял ее на руки и бросил на диван, опустился перед нею на колени – на то место, где только что стояла она.
   – Закрой глаза…-прошептал он.
   И наклонился над ней… Какие дивные были поцелуи – мягкие, нежные, точно звуки
   арфы в летнюю ночь. Но и дикие – жестокие и суровые, – точно зимняя буря над северным морем. Пламенные, точно огненное дыхание из жерла Везувия, – увлекающие, точно водоворот Мальштрема…
   «Все рушится, – почувствовала она, – все, все, все рушится».
   Вспыхнул огонь – поднял свои жадные языки к самому небу, вспыхнули факелы пожара, зажгли алтари… Она обняла его крепко и прижала к груди…
   – Я сгораю, – закричала она, – я сгораю…
   Он сорвал с нее платье…
   Солнце стояло высоко, когда проснулась Альрауне. Она увидела, что лежит обнаженная, – но не прикрылась; повернула голову – увидела его перед собою…
   И спросила: «Ты сегодня уедешь?»
   – Ты хочешь, чтобы я уехал? – спросил он.
   – Останься, – прошептала она, – останься.


ГЛАВА 15, которая рассказывает, как Альрауне жила в парке


   Он не написал матери ни в тот день, ни на другой. Отложил до следующей недели – потом на несколько месяцев. Он жил в большом саду тен-Бринкенов, как когда-то ребенком, когда проводил здесь каникулы. Сидел в душных оранжереях или под огромным кедром, росток которого привез из Ливана какой-то благочестивый предок. Ходил по дорожкам мимо небольшого озера, где нависали плакучие ивы.
   Им одним принадлежал этот сад – Альрауне и ему. Альрауне отдала чрезвычайно строгий приказ, чтобы туда не заходил никто из прислуги – ни днем, ни ночью, не исключая даже садовников: их услали в город и – велели разбить сад вокруг виллы на Кобленцской улице. Арендаторы радовались и удивлялись вниманию фрейлейн тен-Бринкен.
   По дорожкам бродила лишь Фрида Гонтрам. Она не произносила ни слова о том, чего не знала, но все-таки чувствовала, и ее сжатые губы и робкие взгляды говорили довольно прозрачно. Она избегала его, когда встречала, – и всегда появлялась, когда он оставался с Альрауне.
   – Черт бы ее побрал, – ворчал он, – зачем она только здесь?
   – Разве она тебе мешает? – спросила однажды Альрауне.
   – А тебе разве нет? – ответил он.
   Она сказала: «Я этого как-то не замечала. Я почти не обращаю на нее внимания».
   …В тот вечер он встретил Фриду Гонтрам в саду. Она поднялась со скамейки и повернулась, чтобы уйти. Во взгляде ее он прочел жгучую ненависть.
   Он подошел к ней: «Что с вами, Фрида?»
   Она ответила сухо: "Ничего, вы можете быть довольны.
   Скоро уже избавлю вас от своего присутствия".
   – То есть как? – спросил он.
   Голос ее задрожал: «Я уйду – завтра же. Альрауне сказала, что вы не хотите, чтобы я здесь жила».
   Безысходное горе отражалось в ее глазах.
   – Подождите-ка, Фрида, я поговорю с нею.
   Он побежал в дом и через минуту вернулся.
   – Мы передумали, – сказал он, – Альрауне и я. Вам вовсе не нужно уходить – навсегда. Но знаете, Фрида, я нервирую вас своим присутствием, а вы меня своим, – ведь правда? Поэтому будет лучше, если вы уедете – ненадолго хотя бы. Поезжайте в Давос к вашему брату. Возвращайтесь через два месяца.
   Она встала, вопросительно посмотрела на него, все еще дрожа от страха. «Правда, правда? – прошептала она. – Всего на два месяца?»
   Он ответил: «Конечно, Фрида, – зачем же мне лгать?»
   Она схватила его руку – лицо ее стало вдруг счастливым и радостным. «Я вам так благодарна, – сказала она. – Теперь все хорошо, раз я имею право вернуться».
   Она поклонилась и пошла к дому. Но потом вдруг остановилась и вернулась обратно.
   – Еще одно, господин доктор, – сказала она. – Альрауне сегодня утром дала мне чек, но я разорвала его, потому что… потому что – словом, я разорвала его. Теперь же мне нужны деньги. К ней я не пойду – она станет меня спрашивать, а мне не хочется, чтобы она спрашивала. Поэтому – не дадите ли мне денег лучше вы?
   Он кивнул: «Конечно, дам. Но разрешите спросить, почему вы разорвали чек?»
   Она посмотрела на него и пожала плечами: «Деньги были бы мне больше не нужны, если бы мне пришлось уйти отсюда навсегда…»
   – Фрида, – медленно произнес он, – и куда бы вы пошли?
   – Куда? – горькая улыбка заиграла у нее на тонких губах. – Куда? Той же дорогой, какой пошла Ольга. С той только разницей, господин доктор, что я наверняка достигла бы цели.
   Она поклонилась, повернулась и исчезла в густой аллее парка.
   Рано утром, когда просыпалось юное солнце, он, накинув кимоно, выходил из своей комнаты. Проходил в сад, шел по дорожке к питомнику роз, срезал Boule de Neige и Mervellinr de Lyon, потом сворачивал влево, где возвышались зеленые лиственницы и серебристые ели.
   На берегу озера сидела Альрауне – в черном шелковом плаще, – сидела, крошила хлеб и бросала крошки золотым рыбкам. Когда он подходил, она сплетала из бледных роз венок – умело и быстро – и венчала им свои локоны. Сбрасывала плащ, оставалась в легкой кружевной сорочке – и плескалась голыми ногами в прохладной воде.
   Говорили они мало. Но она дрожала, когда его пальцы касались слегка ее шеи, когда его близкое дыхание скользило по ее щекам. Медленно снимала она с себя последнее одеяние и клала его на бронзовых русалок. Шесть наяд сидели вдоль мраморной балюстрады – лили в озеро воду из сосудов и чаш.
   Вокруг них всевозможные звери: огромные омары и лангусты, черепахи, рыбы, водяные змейки и рептилии, в середине же на трубе играл тритон, а вокруг него морские чудовища изрыгали в воздух высокие струи фонтана.
   – Пойдем, мой дорогой, – говорила она.
   Они входили в воду, вода была очень холодной, и он слегка дрожал. Губы его синели, по всему телу пробегали мурашки, приходилось быстро плескаться и все время двигаться, чтобы согреть немного кровь и привыкнуть к холодной воде. Она же не замечала ничего, тотчас же осваивалась, как в родной стихии, и смеялась над ним. Она плавала, словно лягушка.
   – Открой краны, – кричала она.
   Он открывал – и возле берега у статуи Галатеи в четырех местах подымались легкие волны, зыбились сперва, потом подымались все выше и выше, становились четырьмя серебряными каскадами, сверкавшими на утреннем солнце мелкими брызгами. Она входила в воду и становилась под этот каскад. Стройная, нежная. И долго ее целовали его глаза. Безупречно было сложено ее тело – точно высеченное из паросского мрамора с легким желтоватым оттенком. Только на ногах виднелись странные розовые линии.
   «Эти линии погубили доктора Петерсена», – подумал он.
   – О чем ты думаешь? – спросила она.
   Он ответил: «Я думаю о том, что ты Мелузина. Взгляни на этих наяд и русалок – у них нет ног. У них длинный чешуйчатый хвост, у них нет души, у этих русалок. Но говорят, они все же могут полюбить смертного. Рыбака или рыцаря. Они любят так сильно, что выходят из холодной стихии на землю. Идут к старой колдунье или волшебнику, тот варит им страшные яды – и они пьют. Он берет острый нож и начинает их резать. Им больно, страшно больно, – но Мелузина терпит страдания ради своей великой любви. Она не жалуется, не плачет, но наконец от боли теряет сознание, а когда затем пробуждается – хвоста уже нет, она видит у себя прекрасные ноги – словно у человека. Остаются только следы от ножа искусного врача».
   – Но все же она остается русалкой? – спросила Альрауне. – Даже с человеческими ногами? А волшебник не вселяет в нее душу?
   – Нет, – сказал он, – на это волшебник не способен. Однако про русалок говорят и еще кое-что.
   – Что? – спросила она.
   Он рассказал: «Мелузина обладает страшною силою лишь до тех пор, пока ее никто не коснулся. Когда же она опьяняется поцелуями любимого человека, когда теряет свою девственность в объятиях рыцаря, – она лишается и своих волшебных чар. Она не приносит уже счастья, богатства, но за нею по пятам не ходит больше и черное горе. С этого дня она становится простой смертной…»
   – Если бы так было в действительности, – прошептала она.
   Она сорвала белый венок с головы, подплыла к тритонам и фавнам, к наядам и русалкам и бросила в них цветы роз.
   – Возьмите же, сестры, возьмите, – засмеялась она. – Я – человек.
   В спальне Альрауне стояла большая кровать под балдахином. В ногах возвышались две тумбы, на них чаша с золотым пламенем. По бокам резьба: Омфала с Геркулесом, Персей в объятиях Андромеды, Гефест, ловящий в свои сети Ареса и Афродиту, гроздья дикого винограда, голуби и крылатые юноши. Странная кровать была покрыта позолотой – ее привезла когда-то из Лиона мадемуазель де Монтион, ставшая женой его прадеда.
   Он увидел, что Альрауне стоит на стуле у изголовья постели – с тяжелыми клещами в руках.
   – Что ты делаешь? – спросил он.
   Она засмеялась: «Подожди, сейчас будет готово».
   Она колотила и срывала золотого амура, витавшего у изголовья постели с колчаном и стрелами. Вытянула один гвоздь, другой, схватила божка и стала вертеть его в разные стороны – пока не сняла. Потом положила его на шкаф. Взяла человечка-альрауне, снова влезла на стул и при помощи проволоки и бечевки укрепила у изголовья постели. Спрыгнула вниз и осмотрела свое произведение.
   – Как тебе нравится? – спросила она.
   – К чему он здесь? – сказал Франк.
   Она заметила: «Тут он на месте. Золотой амур мне противен: он для всех и для каждого. Мне хочется, чтобы возле меня был Галеотто, мой человечек».
   – Как ты его называешь? – спросил он.
   – Галеотто, – разве не он соединил нас? Так пускай же висит тут, пусть смотрит на наши ночи.
   Иногда они ездили верхом – по вечерам или даже ночью, когда светила луна; ездили к «Семи горам», и в Роландзек, и дальше вдоль Рейна. Однажды у подошвы «Dracenfels» а они заметили белую ослицу: хозяева отдавали ее для прогулки в горы. Франк Браун купил ее. Это было совсем еще молодое животное – белое, как только что выпавший снег. Ее звали Бианкой. Они взяли ее с собою позади лошади, надели длинную веревку, но животное не хотело идти, уперлось передними ногами, словно упрямый мул.
   Наконец они нашли средство заставить ее идти следом за ними. Они купили пакет сахару, сняли с Бианки веревку, пустили на свободу и бросали позади себя один кусок сахару за другим. Ослица бежала за ними, не отставая, обнюхивала их гетры.
   Старый Фройтсгейм вынул трубку изо рта, когда они подъехали ближе, с удовольствием сплюнул на землю и улыбнулся. «Осел, – прошамкал он, – новый осел. Скоро уже тридцать лет у нас в конюшне не было осла. Вы помните, молодой барин, как я вас учил ездить верхом на старом гнедом Ионафане?» Он притащил пучок молодой моркови и дал животному – погладил по косматой спине.
   «Как ее зовут, молодой барин?» – спросил он. Тот назвал ее имя.
   «Пойдем, Бианка, – сказал старик, – тебе будет хорошо, мы с тобой станем друзьями». Он снова обратился к Франку Брауну. «Молодой барин, – сказал он, – у меня в деревне трое внучат, две девочки и мальчик. Это дети сапожника, он живет по дороге в Годесберг. По воскресеньям они иногда навещают меня. Можно их покатать на осле? Только тут, по двору?»
   Тот кивнул головою, но не успел еще ответить, как Альрауне крикнула: «Старик, почему ты не спрашиваешь позволения у меня? Это ведь мое животное – мне его подарили. Но я разрешаю тебе катать детей – даже по саду, когда нас нет дома».
   Ее поблагодарил взгляд друга – но не старого кучера. Он посмотрел полунедоверчиво-полуудивленно и пробормотал что-то несвязное. Повел ослицу в стойло, позвал конюха, познакомил его с Бианкой и повел ее к лошадям. Показал ей коровье стойло с неуклюжими голландскими коровами и молодым теленком. Показал собак, двух умных шпицев, старую дворняжку и юркого фокса, спавшего в стойле. Повел ее и в хлев, где огромная йоркширская свинья кормила своих девятерых поросят, – к козам и к курам. Бианка ела морковь и послушно шла за ним. Казалось, ей нравилось тут, у тен-Бринкенов.
   …Часто после обеда из дому раздавался звонкий голосок Альрауне.
   «Бианка, – кричала она, – Бианка». Старый кучер открывал стойло, и легкой рысью ослица бежала в сад. По дороге останавливалась несколько раз, поедала зеленые сочные листья, валялась в высоком клевере, потом бежала дальше по направлению зова «Бианка». Искала хозяйку.
   Они лежали на лужайке под большим буковым деревом.
   Стола тут не было – на траве расстилали большую белую скатерть. На ней много фруктов, всевозможных лакомств и конфет и повсюду разбросаны розы. И бутылки вина. Бианка ржала. Она ненавидела икру и устриц и презрительно отворачивалась от паштетов. Но пирожные она ела, поедала и мороженое -закусывала при этом сочными розами.
   «Раздень меня», – говорила Альрауне.
   Обнаженная, она садилась на ослицу, ехала верхом на белой спине животного, держась слегка за косматую спину. Медленно, шагом ехала она по лужайке – он шел рядом, положив правую руку на голову животного. Бианка была умной: она гордилась стройным мальчиком, который ехал на ней.
   Там, где кончались грядки георгин, узкая тропинка вела мимо небольшого ручейка, питавшего озеро. Они не шли по деревянному мостику: осторожно, шаг за шагом пробиралась Бианка по прозрачной воде. С любопытством смотрела по сторонам, когда с берега прыгали в волны зеленые лягушки. Он вел животное мимо кустов малины, срывал красные ягоды, делился ими с Альрауне.
   Дальше, обсаженная густыми илимами, расстилалась большая лужайка, сплошь усеянная гвоздикой. Ее устроил его дед для Готтфрида Кинкеля, своего близкого друга, любившего эти цветы. Каждую неделю до самой своей смерти он посылал ему большие букеты. Маленькие гвоздики – десятки и сотни тысяч – повсюду, куда ни взглянет глаз. Серебром отливали цветы, и зеленью – их длинные, узкие листья. Серебристая поляна освещалась косыми лучами заходящего солнца. Бианка осторожно несла белоснежную девушку, осторожно ступала по серебристому морю, которое легкими волнами ветра целовало ее ноги. Он же стоял поодаль и смотрел вслед. Упивался прекрасными, сочными красками.
   Она подъезжала к нему. «Хорошо, любимый?» – спрашивала она.
   И он отвечал серьезно: «Хорошо, очень хорошо. Покатайся еще».
   Она отвечала: «Я рада». Она слегка гладила уши умного животного и ехала дальше. Медленно-медленно по серебру, сиявшему на вечерней заре…
   – Чему ты смеешься? – спросила она.
   Они сидели на террасе за завтраком, и он просматривал почту. Манассе писал ему об акциях Бурбергских рудников. "Вы читали, наверное, в газетах о золотых россыпях в верхнем Эйфеле, – писал адвокат. – Россыпи почти целиком найдены во владениях Бурбергского общества. Я, правда, пока сомневаюсь, окупит ли золото большие издержки по обработке.
   Тем не менее бумаги, которые еще четыре недели тому назад не имели никакой ценности, быстро повысились благодаря умелым махинациям директоров общества и уже неделю тому назад стоили al pari. Сегодня же один из директоров банка Баллер сообщил, что они стоят двести четырнадцать. Поэтому я передал ваши акции одному знакомому и просил их тотчас же продать. Он это сделает завтра, – может быть, завтра они будут стоить еще выше".
   Он протянул письмо Альрауне. «Об этом дядюшка Якоб не подумал, – засмеялся он, -иначе наверняка не завещал бы мне и матери этих акций».
   Она взяла письмо, внимательно прочла от начала до конца, потом опустила и уставила взгляд в пространство. Лицо ее было бледно как воск.
   – Что с тобой? – спросил Франк Браун.
   – Нет, он это знал, – медленно сказала она, – знал превосходно. – Потом обратилась к нему: – Если ты хочешь нажить много денег – не продавай этих акций. – Ее голос зазвучал очень серьезно. – Они найдут еще золото: твои акции поднимутся еще выше, гораздо выше.
   – Слишком поздно, – небрежно сказал он, – сейчас бумаги, наверное, уже проданы. Впрочем – ты так уверена?
   – Уверена? – повторила она. – Конечно, уверена.
   Она опустила голову на стол и громко зарыдала:
   – Опять – опять – то же самое…
   Он встал и обвил рукою ее шею. «Умереть, – сказал он. – Выкинь эту чушь из головы. Пойдем, Альрауне, пойдем купаться – свежесть воды излечит тебя от ненужных мыслей. Поговори с твоими русалками – они подтвердят, что Мелузина может приносить горе до тех пор, пока не поцеловала возлюбленного».
   Она оттолкнула его и вскочила, подошла вплотную и пристально посмотрела ему в глаза.
   – Я люблю тебя, – воскликнула она. – Да, люблю. Но неправда – волшебство не исчезло. Я не Мелузина. Я не дитя прозрачной стихии. Я из земли – меня создала ночь. Резкий вопль вырвался из ее губ; он не понял, было ли то рыдание или раскатистый хохот.
   Он схватил ее своими сильными руками, не обращая внимания на ее сопротивление. Схватил, словно непослушного ребенка, и понес вниз, в сад, принес к озеру и бросил вместе с одеждой прямо в воду. Она поднялась оглушенная, испуганная. Он пустил каскады – ее окружали серебристые брызги.
   Она громко смеялась. «Иди, – позвала она, – иди ты тоже». Когда он подошел, она увидела, что у него идет кровь. Крупные капли падали со щек, с шеи и с левого уха. «Я укусила тебя», – прошептала она.
   Он кивнул. Она выпрямилась, обвила его руками и воспаленными губами стала пить его красную кровь.
   – Ну, а теперь? – воскликнула она.
   Они поплыли. Потом он побежал в дом, принес ей плащ и когда вернулся, она только сказала:
   – Благодарю тебя, дорогой.
   Они лежали под большим буковым деревом. Было жарко… Измяты, измучены были их ласки, объятия и сладостные сны. Как цветы, как нежные травы, над которыми пронеслась буря их любви. Потух пожар, жадною пастью пожравший себя самого: из пепла поднялась жестокая, страшная ненависть. Они посмотрели друг на друга – и поняли, что они смертельные враги. Красные линии на ее ногах казались ему страшными, противными – на губах у него выступила слюна, будто он пил из ее губ горький яд. А маленькие ранки от зубов ее и ногтей горели, болели и пухли…
   «Она отравит меня, – подумал он, – как когда-то отравила доктора Петерсена».
   Ее зеленые глаза скользили по нему возбуждающе, насмешливо, нагло. Он зажмурился, стиснул губы, крепко сжал руки.
   Но она встала, обернулась и наступила на него ногой – небрежно, презрительно.
   Он вскочил, придвинулся вплотную – встретил ее взгляд: она не сказала ни слова. Но подняла руку. Плюнула ему в лицо и ударила. Он бросился на нее, схватил ее тело, вцепился в ее локоны, повалил ее на землю, ударил, схватил за горло.