Трагическая лирика Баратынского знает эти блаженные минуты катарсиса, в которых заключены для поэта смысл творческого преображения и оправдание жизни.
   Ничто не может успокоить больную, раздвоенную, разорванную, скорбящую душу – ни вера в Бога, ни любовь. Холод жизни, неизбывное страдание становятся уделом души, которая, утратив надежды на достижение идеала, не может найти гармонии и согласия в мире, не может примирить присущие ей противоречия. Баратынский, в отличие от Жуковского, не может найти утешение ни в «очарованном Там», за пределами земной жизни, ни, в отличие от раннего Батюшкова, уединиться в свой счастливый домик или простую хижину, не может, в отличие от Пушкина, обрети душевное здоровье на почве той самой жизни, которая несет и страдания, и упоение гармонией. «Больная» душа поэта не может излечиться в «больном» мире. Но в таком состоянии она не может и творить. Для того чтобы поведать о мировой дисгармонии, нужно сначала исцелиться, нужно обрести гармонию, успокоение, ясность мыслей и примирение чувств в самом себе. Для этого нужно победить «болезнь духа», преобразив ее в гармонию стиха. И только потом преображенная творчеством душа, уврачеванная от страданий, перейдет в души людей, неся им через излитые мерные стихи весть о желаемой гармонии всего сущего.
   Об этом одно из лучших своих стихотворений Баратынского «Болящий дух врачует песнопенье…»:
 
Болящий дух врачует песнопенье.
Гармонии таинственная власть
Тяжелое искупит заблужденье
И укротит бунтующую страсть.
Душа певца, согласно излитая,
Разрешена от всех своих скорбей;
И чистоту поэзия святая
И мир отдаст причастнице своей.
 
   Бросается в глаза обилие религиозной, церковной лексики, устаревших слов и оборотов речи. Поэтическая речь, поэзия названы «песнопением», подобно молитвам; гармония наделена таинственной властью, она представляет собой некое таинство, сравнимое с религиозными и церковными таинствами. Выражение «искупит заблужденье» относится к тому же ряду: заблужденье – это грех, который надлежит искупить. Стих «Разрешена от всех своих скорбей» означает, что душа освобождена от заблуждений, сомнений, что ей прощены грехи. Слово «причастница» именует живую, постороннюю певцу душу, которая, словно церковным причастием, приобщается к Богу и становится близкой и родной поэту. Наконец строка «И чистоту поэзия святая» прямо характеризует поэзию религиозными качествами. Все это служит созданию торжественности творческого акта. С этой же целью поэт использует инверсию («Болящий дух врачует песнопенье»). В стихотворении совершается поэтическое таинство, родственное религиозному, церковному. В ходе его душа человека исцеляется, и он превращается в поэта, который может гармонично, стройно, выразительно передать читателям через стихи уже не болезнь и скорбь духа, а уврачеванную, полную духовного здоровья душу. В этом для Баратынского и заключалась могучая сила поэтического творчества.
   Поэзия стала для Баратынского не отражением чувственной прелести мира, а магическим кристаллом, сквозь который просматриваются его тайны. «Выразить чувство, – писал он, – значит разрешить его, значит овладеть им». Слово – синоним мысли, порывающей с бессознательной стихийной эмоциональностью других искусств («Все мысль да мысль! Художник бедный слова!»). Перед словом-мыслью, как покрытая смертной истомой, «бледнеет жизнь земная», тускнеют ее яркие краски и прерывается дыхание. Но, умерщвляя реальность, поэт дарует жизнь своему творенью, наполняя его звучащим духом. И совсем не исключен для Баратынского тот миг, когда «поэзия святая» отдаст «и чистоту», «и мир» не только «душе певца», но и всему бытию.
   Последний сборник стихотворений Баратынского «Сумерки» включает в круг «вечных» тем, волнующих поэта, тему поэзии как последней и единственной пристани для бьющегося над разгадкой тайн бытия «больного», но исцеляющего духа. Творческий акт предстает у Баратынского трудным испытанием. Для «легкого дара» поэзии слишком тяжела «дума роковая». Прежде чем согласно излиться в стихах, душа страдает, терзается муками сердечной потребности в цельности чувства и мысли.
   Гармония стихов, их звуковая и ритмическая упорядоченность добывается ценой преодоления косной словесной материи. В лирике Баратынского почти физически ощутим прорыв из затрудненного синтаксиса, насыщенного устаревшими оборотами речи, инверсиями, из архаической лексики и совсем не «пленительных», ласкающих ухо звуков в мощную, гармонически стройную, благородную и суровую музыку.
   В «Сумерках» поэт нашел конкретно-историческую почву для своих философских размышлений. В них открывается величественное зрелище человека одинокого в обществе, в мире, во вселенной, но сохраняющего духовность и причастного к поэзии среди чужого ему практического и бездуховного царства. Баратынский обозревает историю человеческого рода, обращаясь к легендам, мифам, преданиям, возникшим на заре нашей цивилизации. Антологическими темами, мотивами, образами насыщены стихотворения «Последний поэт», «Алкивиад», «Ропот», «Мудрецу», «Ахилл», «Скульптор», «Филида с каждою зимою…», «Здравствуй, отрок сладкогласный…», «Что за звуки? Мимоходом…», «Рифма». Они образуют исторический фон трудного развития человечества, неумолимо идущего, по Баратынскому, к духовной гибели. Из мира уходит поэзия, и только одинокий поэт хранит ее огонь. Для Баратынского поэзия – это символ нераздельности ума и чувства, высокой культуры, творческого гения. Но современный мир неуклонно изгоняет легкокрылую мечту, светлое сознание, бескорыстие непроизвольных душевных движений. В «Приметах» поэт написал о пагубном разрыве между разумом и чувством, о той пытке, которой человек подверг природу ради «суеты изысканий». Мысль Баратынского заключается не во враждебном отвержении разума, а в том, что разум выступил корыстным, эгоистичным, себялюбивым, презирающим самоценность природы и лишенным сердечности, добра. В ответ «сердце природы закрылось» человеку. Ему стало доступно одно лишь «тело», «материя», «плоть». Тем самым человек духовно обеднил себя, потому что ему нечем питать свою душу. Это оскудение души, вынужденной жить «повтореньями», замкнутой одними и теми же впечатлениями, неизбежно ведет к безумию. Тело же, потерявшее разум («На что вы, дни! Юдольный мир явленья…»), тупо «глядит, как утро встанет…». Сама возможность раздельного существования души и тела трагична, но еще больший ужас вызывает у поэта бессмысленное тело, начисто лишенное одухотворяющего сознания.
   Воскрешая в «Сумерках» старые эпикурейские темы пиров и жизненных наслаждений («Бокал», «Осень»), Баратынский сообщает им высокий трагический смысл. Осень – пора увяданья природы и сбора урожая, пора подведения итогов деятельности человека и человечества в истории. И для отдельного «оратая жизненного поля», и для всего человечества «грядущей жатвы нет». Итог размышлений Баратынского печален – гибнет дух, и плодами созданных им ценностей некому наслаждаться. Поэтому не нужна вселенная без человека, не нужна бездуховная, «слепая», не осознающая себя красота и культура. Но это бесстрашное и гуманное знание открывается только одному духу, причастному высшим откровеньям:
 
Не в людском шуму пророк —
В немотствующей пустыне
Обретает свет высок.
 
   Символом этого «света» и выступает «последний поэт», славящий рифму, которая своим «отзывом» примиряет спорящие в нем порывы души. Не находящий отзвука и признания в мире («Но нашей мысли торжищ нет, Но нашей мысли нет форума!»), Баратынский скорбит о счастливом времени, когда поэт был голосом народа.
   Так трагический лирик, склонный утвердить в качестве единственно возможной и единственно достойной позицию гордого и независимого одиночества, обнажает тайное свое желание быть рядом с людьми и писать для них. И в этом движении мысли Баратынского от «Последнего поэта» к «Рифме», а затем к просветляющим стихам «Пироскафа», созданным уже после «Сумерек» на закате жизни, состоит выстраданный итог его творчества. Эта тоска по общественно значимой поэзии, необходимой людям, обнажает жившее в Баратынском горячее желание восстановить прерванное единство между ним и поколением, стать выразителем народного форума.
   Бесспорным ответом на запросы времени, кроме лирики и поэм, была, в частности, фантастическая повесть «Перстень». Сюжет ее состоит в том, что выдуманная любовь порабощает человека. Фантастическое в повести отчасти становится предметом иронии. Следуя за традицией фантастической прозы и фантастических повестей, получивших широкое распространение в 1820—1830-е годы, Баратынский прочно вписывает героев в поместный и светский быт, но героем повести он избирает душевно нездорового человека. Всерьез восприняв средневековые представления о прекрасной даме сердца, Опальский сделался добровольным страдальцем своей вымышленной возлюбленной и благородным рыцарем подаренного ей перстня. Дама эта – Марья Петровна – обыкновенная русская дворяночка, однажды в праздник явившаяся в наряде испанки и отдавшая предпочтение Петру Ивановичу Савину. Больное воображение Опальского преобразило обычную историю в мираж: он написал о ней повесть, в которой возомнил себя доном Антонио, Марью Петровну – донной Марией, а Петра Ивановича Савина – доном Педро де ла Савина. И хотя в жизни остался Опальским, но предался, подобно средневековым алхимикам, бесчисленным опытам, за что его в округе называли чернокнижником. Наложенный Опальским на себя строгий обет безбрачия и верности платонической любви переведен Баратынским в план таинственного и фантастического, хотя и с изрядной долей иронии, которой подверглось рыцарское поведение, странное и необъяснимое в сравнении с господствующими нравами. В конце концов все встало на свои места, и фантастика рассеялась как дым. Ирония Баратынского над нелепыми выдумками очевидна, но столь же очевидна и горечь: преданная и бескорыстная любовь жила в сердце безумца. Но не безумец ли тот, кто подчинился власти ослепившего его воображения и так преступно распорядился своей судьбой? Ясность ума, озарившая перед кончиной Опальского, заставляет его признать свое поражение. Однако одновременно с этим Баратынский побуждает читателя оценить степень его «мечтательных страданий», скрашенных к минуту смерти дружбой, не употребленной во зло. В такой глубине и сложности рисуется Баратынскому история загадочного перстня.
   Ни своей поэзией, ни своей прозой Баратынский не приблизил к себе симпатии нового поколения, пришедшего на смену Пушкину, поэтам пушкинского круга и Лермонтову. Но как бы зыбки ни были надежды Баратынского на сочувствие современных ему читателей, он гордо встал на защиту возвышающей человека духовности, решал «мятежные вопросы» вселенского масштаба и значения, внятные и нам, его далеким потомкам. Вот почему бесконечно справедливы слова Белинского: «Читая стихи Баратынского, забываешь о поэте и тем более видишь перед собою человека, с которым можешь не соглашаться, но которому не можешь отказать в своей симпатии, потому что этот человек, сильно чувствуя, много думал… Мыслящий человек всегда перечтет с удовольствием стихотворения Баратынского, потому что всегда найдет в них человека – предмет вечно интересный для человека».
 
   В.И. Коровин

Стихотворения

Взгляните: свежестью младой

 
Взгляните: свежестью младой
И в осень лет она пленяет,
И у нее летун седой
Ланитных роз не похищает;
Сам побежденный красотой,
Глядит – и путь не продолжает!
 
   1818 (?)

Портрет В…

 
Как описать тебя? я, право, сам не знаю!
Вчера задумчива, я помню, ты была,
Сегодня ветрена, забавна, весела;
 
 
Во всем, что лишь в тебе встречаю,
Непостоянство примечаю, —
Но постоянно ты мила!
 
   1818

К Креницыну

 
Товарищ радостей младых,
Которые для нас безвременно увяли,
Я свиделся с тобой! В объятиях твоих
Мне дни минувшие как смутный сон предстали!
О милый! я с тобой когда-то счастлив был!
Где время прежнее, где прежние мечтанья?
И живость детских чувств, и сладость упованья!..
Все хладный опыт истребил.
Узнал ли друга ты? – Болезни и печали
Его состарили во цвете юных лет;
Уж много слабостей тебе знакомых нет,
Уж многие мечты ему чужими стали!
Рассудок тверже и верней,
Поступки, разговор скромнее;
Он осторожней стал, быть может, стал умнее,
Но, верно, счастием теперь стократ бедней.
Не подражай ему! или своей тропою!
Живи для радости, для дружбы, для любви!
Цветок нашел – скорей сорви!
Цветы прелестны лишь весною!
Когда рассеянно, с унынием внимать
Я буду снам твоим о будущем, о счастье,
Когда в мечтах твоих не буду принимать,
Как прежде, пылкое, сердечное участье,
Не сетуй на меня, о друге пожалей:
Все можно возвратить – мечтанья невозвратны!
Так! были некогда и мне они приятны,
Но быстро скрылись от очей!
Я легковерен был: надежда, наслажденье
Меня с улыбкою манили в темну даль,
Я встретить радость мнил – нашел одну печаль,
И сердце милое исчезло заблужденье.
Но для чего грустить? Мой друг еще со мной!
Я не всего лишен судьбой ожесточенной!
О дружба нежная! останься неизменной!
Пусть будет прочее мечтой!
 
   1819, июль

Дельвигу

 
Так, любезный мой Гораций,
Так, хоть рад, ходя не рад,
Но теперь я муз и граций
Променял на вахтпарад;
Сыну милому Венеры,
Рощам Пафоса, Цитеры,
Приуныв, прости сказал;
Гордый лавр и мирт веселый
Кивер воина тяжелый
На главе моей измял.
Строю нет в забытой лире,
Хладно день за днем идет,
И теперь меня в мундире
Гений мой не узнает!
 
 
Мне ли думать о куплетах?
За свирель… а тут беды!
Марс, затянутый в штиблетах,
Обегает уж ряды;
Кличет ратников по-свойски.
О, судьбы переворот!
Твой поэт летит геройски
Вместо Пинда – на развод.
Вам, свободные пииты,
Петь, любить; меня же вряд
Иль каноны, или хариты
В карауле навестят.
 
 
Вольный баловень забавы,
Ты, которому дают
Говорливые дубравы
Поэтический приют,
Для кого в долине злачной,
Извиваясь, ключ прозрачный
Вдохновительно журчит,
Ты, кого зовут к свирели
Соловья живые трели,
Пой, любимец аонид!
В тихой, сладостной кручине
Слушать буду голос твой,
Как внимают на чужбине
Языку страны родной.
 
   1819, июль

Прощанье

 
Простите, милые досуги
Разгульной юности моей,
Любви и радости подруги,
Простите! вяну в утро дней!
Не мне стезею потаенной,
В ночь молчаливую, тишком,
Младую деву под плащом
Вести в альков уединенный.
Бежит изменница любовь!
Светильник дней моих бледнеет,
Ее дыханье не согреет
Мою хладеющую кровь.
Следы печалей, изнуренья
Приметит в страждущем она.
Не смейтесь, девы наслажденья,
И ваша скроется весна,
И вам пленять недолго взоры
Младою пышной красотой;
За что ж в болезни роковой
Я слышу горькие укоры?
Я прежде бодр и весел был,
Зачем печального бежите?
Подруги милые! вздохните:
Он, сколько мог, любви служил.
 
   1819, август

Тебе на память в книге сей

 
Тебе на память в книге сей
Стихи пишу я с думой смутной.
Увы! в обители твоей
Я, может статься, гость минутный!
С изнемогающей душой,
На неизвестную разлуку
Не раз трепещущей рукой
Друзьям своим сжимал я руку.
Ты помнишь милую страну,
Где жизнь и радость мы узнали,
Где зрели первую весну,
Где первой страстию пылали.
Покинул я предел родной!
Так и с тобою, друг мой милый,
Здесь проведу я день, другой,
И, как узнать? в стране чужой
Окончу я мой век унылый;
А ты прибудешь в дом отцов,
А ты узришь поля родные
И прошлых счастливых годов
Вспомянешь были золотые.
Но где товарищ, где поэт,
Тобой с младенчества любимый?
Он совершил судьбы завет,
Судьбы, враждебной с юных лет
И до конца непримиримой!
Когда ж стихи мои найдешь,
Где складу нет, но чувство живо,
Ты их задумчиво прочтешь,
Глаза потупишь молчаливо…
И тихо лист перевернешь.
 
   1819, август

Итак, мой милый, не шутя

 
Итак, мой милый, не шутя,
Сказав прости домашней неге,
Ты, ус мечтательный крутя,
На шибко скачущей телеге
От нас, увы! далёко прочь,
О нас, увы! не сожалея,
Летишь курьером день и ночь
Туда, туда, к шатрам Арея!
Итак, в мундире щегольском
Ты скоро станешь в ратном строе
Меж удальцами удальцом!
О милый мой! согласен в том:
Завидно счастие такое!
Не приобщуся невпопад
Я к мудрецам, чрез меру важным.
Иди! Воинственный наряд
Приличен юношам отважным.
Люблю я бранные шатры,
Люблю беспечность полковую,
Люблю красивые смотры,
Люблю тревогу боевую,
Люблю я храбрых, воин мой,
Люблю их видеть, в битве шумной
Летящих в пламень роковой
Толпой веселой и безумной!
Священный долг за ними вслед
Тебя зовет, любовник брани;
Ступай, служи богине бед,
И к ней трепещущие длани
С мольбой подымет твой поэт.
 
   1819, декабрь

Он близок, близок день свиданья

 
Он близок, близок день свиданья,
Тебя, мой друг, увижу я!
Скажи: восторгом ожиданья
Что ж не трепещет грудь моя?
Не мне роптать; но дни печали,
Быть может, поздно миновали:
С тоской на радость я гляжу,
Не для меня ее сиянье,
И я напрасно упованье
В больной душе моей бужу.
Судьбы ласкающей улыбкой
Я наслаждаюсь не вполне:
Всё мнится, счастлив я ошибкой,
И не к лицу веселье мне.
 
   1820, январь

Поэт Писцов в стихах тяжеловат

 
Поэт Писцов в стихах тяжеловат,
Но я люблю незлобного собрата:
Ей-ей! не он пред светом виноват,
А перед ним природа виновата.
 
   1819, январь

Расстались мы; на миг очарованьем,

 
Расстались мы; на миг очарованьем,
На краткий миг была мне жизнь моя,
Словам любви внимать не буду я,
Не буду я дышать любви дыханьем!
Я всё имел, лишился вдруг всего;
Лишь начал сон… исчезло сновиденье!
Одно теперь унылое смущенье
Осталось мне от счастья моего.
 
   1820, январь

К Кюхельбекеру

 
Прости, Поэт! Судьбина вновь
Мне посох странника вручила;
Но к музам чистая любовь
Уж нас навек соединила!
 
 
Прости! Бог весть когда опять,
Желанный друг в гостях у друга,
Я счастье буду воспевать
И негу праздного досуга!
 
 
О милый друг! все в дар тебе —
И грусть, и сладость упованья!
Молись невидимой судьбе:
Она приблизит час свиданья.
 
 
И я, с пустынных финских гор,
В отчизне бранного Одена,
К ней возведу молящий взор,
Упав смиренно на колена.
 
 
Строга ль богиня будет к нам,
Пошлет ли весть соединенья? —
Пускай пред ней сольются там
 
 
Друзей согласные моленья!
 
   1820, январь

Где ты, беспечный друг

 
Где ты, беспечный друг? где ты, о Дельвиг мой,
Товарищ радостей минувших,
Товарищ ясных дней, недавно надо мной
Мечтой веселою мелькнувших?
 
 
Ужель душе твоей так скоро чуждым стал
Друг отлученный, друг далекий,
На финских берегах между пустынных скал
Бродящий с грустью одинокой?
 
 
Где ты, о Дельвиг мой! ужель минувших дней
Лишь мне чувствительна утрата,
Ужель не ищешь ты в кругу своих друзей
Судьбой отторженного брата?
 
 
Ты помнишь ли те дни, когда рука с рукой,
Пылая жаждой сладострастья,
Мы жизни вверились и общею тропой
Помчались за мечтою счастья?
 
 
«Что в славе? что в молве? на время жизнь дана!» —
За полной чашей мы твердили
И весело в струях блестящего вина
Забвенье сладостное пили.
 
 
И вот сгустилась ночь, и все в глубоком сне —
Лишь дышит влажная прохлада;
На стогнах тишина! сияют при луне
Дворцы и башни Петрограда.
 
 
К знакомцу доброму стучится Купидон, —
Пусть дремлет труженик усталый!
«Проснися, юноша, отвергни, – шепчет он, —
Покой бесчувственный и вялый.
 
 
Взгляни! ты видишь ли: покинув ложе сна,
Перед окном, полуодета,
Томленья страстного в душе своей полна,
 
 
Счастливца ждет моя Лилета?»
 
 
Толпа безумная! напрасно ропщешь ты!
Блажен, кто легкою рукою
Весной умел срывать весенние цветы
И в мире жил с самим собою;
 
 
Кто без уныния глубоко жизнь постиг
И, равнодушием богатый,
За царство не отдаст покоя сладкий миг
И наслажденья миг крылатый!
 
 
Давно румяный Феб прогнал ночную тень,
Давно проснулися заботы,
А баловня забав еще покоит лень
На ложе неги и дремоты.
 
 
И Лила спит еще; любовию горят
Младые свежие ланиты,
И, мнится, поцелуй сквозь тонкий сон манят
Ее уста полуоткрыты.
 
 
И где ж брега Невы? где чаш веселый стук?
Забыт друзьями друг заочный,
Исчезли радости, как в вихре слабый звук,
Как блеск зарницы полуночной!
 
 
И я, певец утех, пою утрату их,
И вкруг меня скалы суровы,
И воды чуждые шумят у ног моих,
И на ногах моих оковы.
 
   1820, январь

К<рыло>ву

 
Любви веселый проповедник,
Всегда любезный говорун,
Глубокомысленный шалун,
Назона правнук и наследник!
Дана на время юность нам;
До рокового новоселья
Пожить не худо для веселья.
Товарищ милый, по рукам!
Наука счастья нам знакома,
Часы летят! – Скорей зови
Богиню милую любви!
Скорее ветреного Мома!
Альков уютный приготовь!
Наполни чаши золотые!
Изменят скоро дни младые,
Изменит скоро нам любовь!
Летящий миг лови украдкой, —
Игея, Вакх еще с тобой!
Еще полна, друг милый мой,
Пред нами чаша жизни сладкой;
Но смерть, быть может, сей же час
Ее с насмешкой опрокинет, —
И мигом в сердце кровь остынет,
И дом подземный скроет нас!
 
   1820, январь

Незнаю? милая Незнаю!

 
Незнаю? милая Незнаю!
Краса пленительна твоя:
Незнаю я предпочитаю
Всем тем, которых знаю я.
 
   1820, февраль

Финляндия

 
В свои расселины вы приняли певца,
Граниты финские, граниты вековые,
Земли ледя́ного венца
Богатыри сторожевые.
Он с лирой между вас. Поклон его, поклон
Громадам, миру современным;
Подобно им, да будет он
Во все годины неизменным!
 
 
Как всё вокруг меня пленяет чудно взор!
Там необъятными водами
Слилося море с небесами;
Тут с каменной горы к нему дремучий бор
Сошел тяжелыми стопами,
Сошел – и смотрится в зерцале гладких вод!
Уж поздно, день погас; но ясен неба свод,
На скалы финские без мрака ночь нисходит,
И только что себе в убор
Алмазных звезд ненужный хор
На небосклон она выводит!
Так вот отечество Одиновых детей,
Грозы народов отдаленных!
Так это колыбель их беспокойных дней,
Разбоям громким посвященных!
 
 
Умолк призывный щит, не слышен скальда глас,
Воспламененный дуб угас,
Развеял буйный ветр торжественные клики;
Сыны не ведают о подвигах отцов,
И в дольном прахе их богов
Лежат низверженные лики!
И всё вокруг меня в глубокой тишине!
О вы, носившие от брега к брегу бои,
Куда вы скрылися, полночные герои?
Ваш след исчез в родной стране.
 
 
Вы ль, на скалы ее вперив, скорбящи очи,
Плывете в облаках туманною толпой?
Вы ль? дайте мне ответ, услышьте голос мой,
Зовущий к вам среди молчанья ночи.
Сыны могучие сих грозных, вечных скал!
Как отделились вы от каменной отчизны?
Зачем печальны вы? зачем я прочитал
На лицах сумрачных улыбку укоризны?
И вы сокрылися в обители теней!
И ваши имена не пощадило время!
Что ж наши подвиги, что слава наших дней,
Что наше ветреное племя?
О, всё своей чредой исчезнет в бездне лет!
Для всех один закон, закон уничтоженья,
Во всем мне слышится таинственный привет
Обетованного забвенья!
 
 
Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя,