С этого начался наш разговор с ямщиком о любви.
   – Одна любовь, барин, от Бога, а другая от чёрта. Коли заслужил перед Господом – Он тебе хорошую бабу предоставит, а не заслужил, за это дело чёрт возьмется…
   – Ну!
   – Он, чёрт-то, такую тебе подсунет, что либо сам повесишься, либо ее прикончишь. На земле всю жисть промаешься, да и на тоём свету поплачешь. Баба, брат, дело сурьезное!..
   Захотелось мне сказать ямщику, что я уже полюбил, что я уже получил от Бога «бабу» и счастлив.
   – Я, брат, понимаю… Невеста у меня есть… Хорошая, красивая, умная…
   – Дай Бог! А только то в расчет прими, что покуда не поживешь с ней – не хвастайся: оно после откроется – от Бога, али от чёрта твоя любовь. Чёрт, братец, такого туману напустит, что не сразу разберешься…
   Я рассердился на ямщика:
   – Дурак не разберется, а если в голове кое-что есть…
   – Да ведь и чёрт-то, братец, не дурак, а пожалуй и поумнее нас с тобой… Выбирай – которая стеснительная, которая глаз зря не пялит на тебя и Бога боится… А уж которая говорит: «Бог не исправник, а я – вольная», от такой надо подальше… А тоже – красивая из себя эта гостья у вас! Тоже, поди, какой-нибудь думал, что Бог ему в награду послал… Сказывают – мужняя жена беглая… А я поглядел: чёрт в ней сидит…
   – Как же ты это узнал?
   – Я-то? Хм!.. Смех у ней нехороший и в глазах один блуд… Из себя черная, как ворон, язык стыда не знает и глаза – тоже… И душа в ней – черная, поверь моему слову!.. Вот этаких-то чёрт и подсовывает нашему брату… В грехе сгоришь с этакой… От нее так и палит огнем… Сижу на козлах, разговариваем, а в спину от ее глазу да от языка грех входит…
   Ямщик сплюнул и потихоньку замурлыкал тягучую грустную песенку…
   А мои мысли опять полетели назад и кружились около моего белого голубя… Белая!.. Она вся белая, светлая, чистая! Она – от Бога… Я перекрестился и прошептал:
   – Благодарю Тебя, Господи!
   Потом вынул из бокового кармана записную книжку и трясущимися руками достал спрятанный здесь портрет Зои. Чем дольше я смотрел на портрет, тем он более оживал… Милое, дорогое лицо!.. Кротко и доверчиво смотрят на меня радостные глаза, и легкая тень улыбки приветствует и ласкает встрепенувшуюся душу. Я приближаю портрет к своему лицу, и мне чудится, что глаза раскрываются шире и губы начинают вздрагивать и что-то хотят сказать мне…
   – Здравствуй, голубь! Ты меня помнишь, не забыла? Да!.. Конечно!..
   Прикладываю портрет к губам и закрываю глаза.
   – Вон она! верхом… как мужик!
   Проворно прячу портрет…
   – Она и есть!..
   – Кто?
   – Гляди вперед! Вона!.. Ровно казак. Хм!..
   Далеко впереди, навстречу нам, чрез ровные стволы высоких сосен, выезжал верхом на гнедой лошади гордый всадник, похожий на пажа из оперы: желтые ботфорты, шляпа с пером, левая рука на талии, на груди ярко-красное пятно…
   – Не мужик и не баба… – промычал ямщик.
   – Это… разве это – женщина?
   Ямщик обернулся и бросил злым шёпотом:
   – Она это, ваша гостья!..
   – Калерия?
   Всадник пришпорил лошадь и галопом помчался нам навстречу. Не знаю почему – я почувствовал вдруг робость и опустил глаза. Звонко постукивали подковы о переползавшие через дорогу корни старых сосен, и мой страх возрастал по мере приближения всадника. Словно навстречу нам мчался поезд и грозило неминуемое столкновение. Уже близко… Слышно, как храпит взмыленная лошадь…
   – Тпру! Здравствуйте, Геня!
   Круто повернула лошадь и поехала совсем рядом, протянула руку, крепко затянутую темной лайковой перчаткой.
   – Созрел? Поздравляю! Я выехала тебя встречать… Ты недоволен?
   – Благодарю!.. Мама здорова?
   – Да… Не совсем, как все дамы на возрасте, но… Посмотри на меня! Мне хочется хорошенько рассмотреть своего братца… хоть и троюродного… А, уже усы! Молодцом! Ты выглядишь совсем мужчиной…
   Меня разбирала злость: она говорит со мной, как с мальчиком, на «ты», прищуривает глаза, рассматривая меня, как неодушевленный предмет, забрасывает глупыми вопросами и хохочет на весь лес.
   – Ты любишь верхом?
   – Нет. Я предпочитаю прогулки пешком, с ружьем и собакой.
   – Надеюсь, что иногда ты не откажешься, кроме этих своих друзей, захватить еще и третьего, то есть меня? Я люблю скитаться по лесу.
   – Я охотник серьезный. Вы за мной не угонитесь.
   – Почему же – «вы»? Я тебе разрешаю говорить мне «ты».
   Я окончательно рассердился.
   – Из женщин я говорю на «ты» только с матерью да еще с…
   – С кем еще?
   – С той, которую люблю…
   Она весело расхохоталась:
   – Ну, хорошо: давай на «вы»!.. Вы кого же любите?
   – Калерия Владимировна! Вы мне не нравитесь.
   – Почему? А мне все говорят, что я очень красива.
   – Я – не о наружности… Я не люблю шутить над… Вообще я серьезнее, чем кажусь вам… Вы меня простите, но я просто не умею поддерживать пустых разговоров…
   – Вы даже не умеете быть вежливым… Но со временем мы этому научимся…
   – Хорошо. Только не теперь…
   Калерия больно ударила свою лошадь хлыстом и помчалась вихрем по дороге. Заклубилась впереди пыль, засверкали лошадиные ноги подковами, и скоро пропал в соснах этот странный всадник.
   – Видел? Чёрт, а не баба!.. – обернувшись, сказал ямщик и, покачав головой, добавил:
   – Ловко ты ее отбрил! До новых веников не забудет! Давай покурим, что ли…
   Ямщик пустил лошадок шагом и, свертывая цигарку, всё радовался и хихикал. А я молчал и всё еще не мог опомниться от нападения. Думал о ней. Действительно, красивая. Нерусский тип. Лицо смуглое, матовое, глаза как у красивой японки, волосы черные, как смола в расколе; на верхней губе – усики. Длинная шея слегка наклонена вперед; капризный, раздражающий голос и смех… Что-то неприятное есть в этом смехе. Просто нахальный смех.
   – А тоже учит вежливости! – вслух проворчал я.
   Выехали из лесу: сразу масса света и необъятный простор. Зеленые луга перерезаны, словно парчевой серебряной лентой, рекою, а за рекою – пологие горы и на них – верхушка церкви и верхушки ветряных мельниц. А вон и наш липовый парк, в котором прячется наша старая усадьба!..
   – Вон уж где она, шельма, скачет! – сказал ямщик, показывая кнутом за реку. – Чёрт, а не баба… Ей-Богу!.. Ну-ка, милые, повеселей!
   Он ударил по кореннику, подхлестнул пристяжку – и бодро запели под дугой колокольчики, и плавно и быстро покатился тарантас по гладкой и ровной дороге…

VIII

   Я поместился в садовой беседке, плотно окруженной густой разросшейся сиренью. Здесь лучше. В старом доме мрачно, там притаилось разрушение. Всё покосилось, скрипит, шатается, полно старыми тетками, от которых пахнет лампадным маслом и нафталином. Там постоянно кричит благим матом грудной ребенок Калерии Владимировны, которого она отучает от материнского молока чуть не с самого дня рождения; там – и она, Калерия…
   А здесь спокойно, тихо и одиноко. Сам себе господин; живи по-своему. Никому не мешаешь и тебе никто. Да и привык я к маленьким комнатам. Беседка наполовину из стекол; есть много побитых. Заклеил газетами почти все стекла, а целая и незаклеенная сторона обращена к забору в переулочек, заросший репьем, лопухами и крапивой. Турецкий диван – моя постель. Две липовых кадочки из-под меда – мои пуфы, огромный старомодный письменный стол и… качалка! Это – мама: «мало, говорит, у тебя мебели»…
   – В другой раз сядешь да покачаешься… Любил ее покойный отец… А ей она не нужна… Я думала, ребенка будут качать, а она… Она против качания… По-новому… Голодом морит…
   – Ты отняла ее у Калерии? Ей-Богу, мне она не нужна, эта качалка!..
   – Ну, всё равно… Пусть лучше у тебя… Не хочу…
   В общем недурно. Ружье и охотничьи принадлежности на стене, коврик и на нем собака, белая Джальма, а в окно глядят кусты сирени. Но главное – стол. Тут – уголок души: портрет Зои и любимые книги. Портрет всегда в цветах, в массивной рамке из белого клена. Ах, еще – гитара! Здесь в беседке, в тихую теплую ночь, когда всё уснет, струны гитары звучат как-то особенно мягко и нежно, и я люблю иногда в лунную ночь прислушиваться к минорным аккордам струн и потихоньку, чтобы никто не слыхал, пожаловаться тихой ночи на свою тоску по Зое и на свое одиночество: тихо и жалобно подпеваю плачущей гитаре… импровизирую, обращаясь с упреками к Зое и к Богу… Все нет еще письма!.. Забыла… Ставлю перед собой портрет Зои, беру гитару, настраиваю ее на минор и, слабо трогая струны, грустным тенорком тяну:
 
«Ты не могла понять меня, понять моей любви…»
 
   И мне так жалко делается себя, что слезы начинают медленно катиться по щекам.
 
«Зачем, зачем ты не сказала, что…»
 
   Обрываю романс, облокачиваюсь обеими руками на стол и пристально, с укором, смотрю на портрет Зои…
   – Смеешься?.. Эх, ты!
   Однажды, вот именно в такой момент и в таком настроении, в тихую звездную полночь, я бренчал на гитаре и жалобно подпевал: «ты не могла понять меня, понять моей любви»; вдруг прозвучал иронический возглас под раскрытым окном:
   – Недурно!
   Словно оборвались струны гитары… Я смолк и прикрыл огонь лампы. К сожалению, ночь была лунная, и я еще явственнее увидал то, от чего хотел спрятаться: в раме окна, в освещенной лунным светом листве, стояла смуглая Калерия и насмешливо улыбалась.
   – Подслушиваете? Очень благородное занятие!
   – Подслушивают, когда люди – вдвоем. А вы – один… впрочем с гитарой!..
   – Ну, подглядываете. Это всё равно.
   – И опять неудачно: подглядывают молча, а я не молчу и не прячусь. Мне просто скучно, не спится… Я гуляла по саду и испугалась ежа или ящерицы… Увидала у вас огонь и вот… стою. Если помешала – скажите; уйду…
   – Собственно… нет. Я ничего не делал, чтобы жаловаться на…
   – Вы играли на гитаре. Поэтому я и не побоялась помешать вам.
   Калерия облокотилась на подоконник, вдвинулась всем корпусом в мою комнату, обвела ее взглядом.
   – По-студенчески… Моя качалка! А я думаю, куда она делась?..
   – Это – мама… Мне она не нужна. Возьмите и качайтесь!
   – Мерси! Качайтесь сами. Я успела уже в жизни покачаться… А вот чему можно позавидовать, так это вашему дивану. Так и тянет посидеть… с ногами… Можно?
   – Пожалуйста! – сказал я и торопливо поднял фитиль лампы.
   Зашаталась и заглянула сирень в окно, а Калерия исчезла. «Вот чёрт принес!» – подумал я со злостью и только было намеревался спрятать портрет Зои, как распахнулась дверь и появилась Калерия. Приподняв над головой ярко-пунцовый шолковый шарф она манерно раскланялась и подошла к столу:
   – Она?
   – Что – «она»?
   – Которой вы говорите «ты»?.. В цветах – это хорошо, а рамку надо поизящнее.
   Она склонилась над столом и стала разглядывать портрет; ее плечо касалось моего и, косясь вбок, я видел ее щеку и губы с черненькими усиками.
   – Миленькая… Хотя… ничего загадочного… «Ты будешь – верная супруга и добродетельная мать»… А впрочем, не по хорошему – мил, а по милу – хорош… Я лучше посижу на этом великолепном диване, а вы побрянчите на гитаре и спойте жестокий романс…
   – Ничего я не спою. Не так настроен.
   – Будет дуться!
   – Почему вы так презрительно говорите о добродетельных матерях?
   – Потому что сама я очень скверная… Не знаю, почему, но я, Геня, не чувствую никакой любви к своему ребеночку… Так, кусочек мясца… Хотела бы, но нет… Иногда обманываю себя, мусолю ему щеки, лялькаю, говорю «милый», а в душе чувствую, что не трогает… Так же я любила своего мужа… Полялькаю и поймаю себя на лжи перед собою… Вы созрели? Вас не смущает такой разговор? – спросила она вдруг, подбирая под себя ноги.
   – Нет. Я достаточно вырос и… вообще…
   – Здесь страшно говорить с людьми искренно. Всякая правда встречается с удивленными глазами, словно о ней никогда в жизни ничего никто не знал и не слыхал. А иногда так хочется кому-нибудь сказать именно то самое что думаешь… Пусть это будет глупо, неприлично, не принято… Когда вы при первой же встрече сказали: «вы мне не нравитесь», – сперва мне было немножко обидно, а потом, когда я ускакала от вас и стала обдумывать, – мне страшно понравилось… Вы – храбрый!..
   – Такая храбрость не требует особенной храбрости…
   – Однако! Не всякий скажет в глаза красивой женщине, что… Ведь я всё-таки красива? Посмотрите!
   Она сбросила с головы пунцовый шарф за шею и, опираясь на него, неподвижно остановила на мне глаза. Я взглянул и потупился…
   – Да, вы…
   – Красивая? Ну, конечно! Я красивее той, которая там… у вас на столе…
   – Нет! – твердо и убежденно кинул я к дивану.
   – Не разглядели еще… Ну, для первого визита довольно!..
   Она встала с дивана, потянулась и накинула шарф на голову.
   – Не хочется спать… Боюсь одна, а ужасно люблю бродить по саду ночью… Всё странно в саду ночью: и деревья, и дорожки, и шорохи, и тени… И сама жизнь начинает казаться какой-то загадкой. Хотите, погуляем?..
   Я не хотел, я уже снова злился и возмущался, как это она не видит…
   – Я?.. Пора бы собственно спать…
   – Ну, немножечко!.. Тура два по старой аллее… Там так страшно!
   Она подхватила меня под руку и повлекла к двери.
   – Позвольте! Шляпу надо…
   – Совершенно излишне. У вас целый стог волос… какая там шляпа!
   Пошли.
   – Ах, как страшно! – шептала Калерия и крепко прижималась к моей руке. – Идем туда, под горку, в старые липы, где баня… Бррр! В бане – черти… оборотни… Ай!
   Она вдруг вскрикнула, шарахнулась в сторону и потянула за собой меня.
   – Что вы! Это – лягушка.
   – Тише: кто-то идет вон там, между деревьями…
   – Куст это, куст!
   – Держите меня крепче: тогда не так страшно… Говорите что-нибудь!
   – Не о чем.
   – Тсс! Что это… пищит? Слышите?
   – Кошка.
   Мы приостановились и прислушались.
   – Ах, это – мой Вовка! Проснулся… Есть просит… Проводите… Скорей!..
   Мы повернулись к дому и быстро зашагали по аллее.
   – Спокойной ночи! Думайте обо мне! – небрежно кинула Калерия и, выдернув свою руку, быстро вбежала по ступенькам крыльца и пропала.
   «Сумасшедшая или просто… дрянь» – думал я, возвращаясь к себе в беседку. А когда разделся и лег, то вспомнил, что забыл проститься с Зоей.
   – Милая! Святая моя! Спокойной ночи!.. Вскочил с дивана, поцеловал портрет и вернулся. Шелестела за окном листва сирени, и мне всё чудилось что там, за окном, кто-то стоит и смотрит…

IX

   Письмо! Письмо!..
   От нее! От нее!..
   Я бросил обед, убежал в сад и, спрятавшись в кустах, разорвал конверт. «Милый, родной мой! Забыл ты меня. Грех тебе так мучить… А, может быть, ты нездоров? – тогда прости мой глупый упрек, но я исстрадалась. Мама, глядя на мою печаль, сердится и всё расспрашивает, что случилось. А я ношу втайне печаль. Вчера ночью поплакала. Вот какой ты нехороший! А говорил что»…
   Что же это значит? Я написал ей уже два огромных письма.
   – Геня, иди! Мы тебя ждем.
   – Не ждите!
   «Расстраивается наше счастье: мама и слышать не хочет о том, что я осенью снова уеду в Казань на курсы… Может быть, нескоро уже увидимся, а то и никогда»…
   – Геннадий!
   – Кушайте, Калерия, без меня!
   «Напиши, утешь!.. Господи, что-то с нами будет? Папа словно догадывается, что я жду твоего письма: велел всю почту класть к себе на стол…».
   Воруют письма папочка с мамочкой. Теперь понятно.
   «Не придумаю, что делать… Тоска, тоска, тоска!.. Сильно люблю, целую, часто вижу во сне и благословляю тебя. Твоя Зоя».
   – Мама велела приводом!
   Я, как вор, спрятал письмо в руке и вышел из кустов злой, что мне мешают, а Калерия подхватила меня под руку и повлекла на террасу.
   – Что же это вы, как собака с костью, убежали с письмом в кустики…
   – Пустите меня!..
   – Не пущу! Мама велела привести и посадить мальчика на место.
   – Оставьте! Не хочу.
   Я злобно вырвал руку и пошел быстро вперед.
   – Геннадий, вы мне сделали больно… Противный мальчишка!.. Получил письмо от своей курносенькой и думает, что…
   – Не ваше дело!
   За столом два пустых стула рядом. Ничего не поделаешь: сажусь рядом с Калерией. Смотрю только в тарелку. Избегаю прикосновений, но это не всегда удается. Пролил на скатерть соус. Калерия раскатилась звонким хохотом:
   – Мы словно супруги в счастливом браке!
   – Избави, Господи! – ворчу, косясь на соседку.
   – Ему еще рано об этом думать, – одобряет мама, видимо рассердившаяся на неуместное сравнение. Это задевает мое самолюбие и тайное сознание себя женихом Зои.
   – Думать, мама, никому и ни о чем не возбраняется.
   Калерия посмотрела на меня прищуренным взглядом и улыбнулась – одобрила. Уронила нож.
   – Поднимите, пожалуйста!
   Наклоняюсь, она гладит меня по голове теплой рукою:
   – Пай-мальчик! Мерси!
   Это и злит и рождает приятность. Всё-таки она очень красивая… Смотрю боком на Калерию… Какие губы… румянит она их, что ли? Оригинальный цвет кожи и… усики на приподнятой губе… Как это странно… Бывают персики розовожелтые, с пушком… Какие волосы красивые: черные, как смола, или бледно-желтые, отливающие золотом?. Нет, золотистые – лучше!.. Заметила… Состроила гримасу и высунула кончик языка… Воображает, что залюбовался… Отвернулся, смотрю в окно через головы сидящих напротив:
   – Что вы там увидали?
   – Ничего особенного.
   – От кого, Геня, письмо?
   – От товарища, мама.
   Опять хохочет.
   – Завидую вашей веселости.
   – А я вашему товарищу!
   – А что такое, почему завидует Калерия?
   – Об этом вы, мама, спросите у нее.
   – Я?.. потому что у меня нет подруги и не с кем переписываться…
   Вывертливая, как налим. Никак не ухватишь. Смотрит и ядовито ухмыляется, вздрагивая верхней губой… У, животное! Красивое животное.
   – Вовка плачет!..
   Вылезает из-за стола и толкает ногу, – я уверен, что нарочно: производит опыты… Ушла. Мама качает головой:
   – Вовка у нее скоро умрет, а ей всё смешно.
   После обеда я ушел в свою келью, запер дверь и принялся снова за письмо; перечитывал, повторял: «милый, родной мой!», всматривался в строки, в буквы, в бумагу, словно хотел прочесть еще что-то ненаписанное, тайное, что скрывалось от глаз… «Вчера ночью поплакала»… Вчера! Сколько времени шло письмо?.. Когда послано?.. Раскидываю умом. Плакала в ту самую ночь, когда здесь, на диване, сидела эта… с усами! Верю в предчувствие. В ту ночь был такой момент, когда я подумал, кто красивее: Зоя или эта… с усами?.. Какой я негодяй! Ты – святая, ты чистая, как цветок после дождя, а эта… с усами – она только красивое животное, пожалуй, умное, хитрое, но всё-таки животное. Как я, негодяй, смел вас сравнивать? Прости меня, прости! Несколько раз я вздрагивал от взглядов этого животного и в душе моей становилось грязно… Ты прости мне это! Я не виноват. Ты добрая, как светлый ангел-хранитель, а я… я уже испорчен грязными мыслями. При тебе нет их, не будет, клянусь всей жизнью! – Я лег на диван и, уткнувшись лицом в подушку, заплакал тихими покаянными слезами… Потом почувствовал облегчение. Она простила… Стал писать письмо…
   «Голубь, серебряный голубь с золотыми крыльями! Я ни на минуту не забывал тебя: ты со мной и днем, и ночью. Я пишу тебе уже третье письмо. Негодяи воруют мои письма. Кто они – не знаю, но если и на этот раз письмо попадет им в руки, то пусть они знают, что мы связаны жизнями так крепко, что никто не может украсть нашу любовь. Скверно, что твои папа и мама мешают тебе учиться, а нам любить и видеть друг друга. Но ведь с этим мы не можем мириться? Да? Мы не дети: тебе – семнадцать, а мне осенью будет двадцать один. У нас – своя жизнь… Осенью плюнь на всё и приезжай в Казань. Чтобы оградить тебя от всяких насилий – повенчаемся и конец…».
   Я соскочил со стула и, поглаживая себя по закинутым назад волосам, стал ходить крупными шагами по комнате… Я был серьезен; мне казалось, что я уже женат, имею заботы и обязательства охранять любимое существо от обид, и это рождало во мне гордость и самоуважение.
   – Моя жена – прекрасный человек!..
   Я перебирал в памяти и обдумывал разные вопросы, связанные с превращением холостого в женатого и ходил, ходил по комнате… Много забот и хлопот налегло вдруг мне на плечи. Придется всё-таки прямо сказать матери: женюсь и кончено!
   – Мамочка, было бы тебе известно, что осенью – свадьба…
   – Чья?
   – Моя-с!
   – Ты с ума сошел?!
   – Пока еще нет. И т. д.
   Подсел к столу, продолжаю письмо:
   «О подвенечных платьях, вуалях и всякой ерунде – не заботься. Мы с тобой пойдем в какую-нибудь церковь вечерком и скажем попу: так и так, окрутите, батюшка, без особенных церемоний; а упрется, так споем ему: „Нас не в церкви венчали“».
   – Правильно!
   Соскочил со стула, довольный своей решимостью, и запел:
 
Нас венчали не в церкви,
Не в венцах, не с свечами,
Нам не пели ни песен, ни обрядов венчальных.
 
   И вдруг в саду – продолжение: Калерия поет:
 
Венчала нас полночь средь темного бора,
Свидетели были земля с небесами…
 
   А хороший у нее голос! Она пела, а я слушал. Замолчала. Она воображает, что я буду продолжать. Ужасно хитрая баба. Лезет… Не знает, что придумать… Латинским хочу заниматься!.. На кой тебе чёрт – латинский?.. «Созреть желаю»… Учи, долби себе! Показать, объяснить, что понадобится, я не откажусь, но чтобы сидеть с тобой каждый день и смотреть в латинскую грамматику – слуга покорный!.. Не на такого напала. «Созревай» одна, а с меня достаточно: девять лет долбил… Опять запела… Бархатный голос… Вот шла бы на сцену… в оперетку… А то – латинский!..
   Вечером велел запречь лошадь в бегунки: собираюсь отвезти письмо на почту, – до нее восемь верст. Подали лошадь, усаживаюсь, взял в руки возжи. Калерия выходит на крыльцо и идет к бегункам:
   – Я тоже еду.
   – Во-первых, вдвоем на бегунках неудобно; во-вторых, зачем ехать двоим, когда можно поручить все дела одному?..
   – Прекрасно. Оставайтесь, а я исполню ваше поручение. Давайте письмо!
   Махнула рукой, чтобы я слезал, а сама приготовилась усесться.
   – Ну, слезайте!
   – Я должен сам…
   – Не доверяете? В таком случае и я вам не доверяю…
   Устраивается позади меня.
   – Я села, можете ехать!..
   Я злобно стегнул лошадь, она разом рванулась с места, и Калерия скатилась на траву.
   – Дурак! – презрительно бросила она, поднимаясь на ноги, и пошла к крыльцу. А я еще сильнее ударил лошадь и уехал…

X

   Умер Вовочка!..
   В большом зале, в переднем углу, под образами, лежал на ломберном столике замолчавший, наконец, Вовочка, и в старом доме как-то сразу стало тихо-тихо… Весь в белом, в кружевном капорчике с голубыми бантиками, он походил на сломанную игрушку, большую куклу, закрывшую глазки. Как маленький старичок, он сморщил и нахмурил свое личико и втянул посиневшие губки в беззубый рот. Никто не плачет, только говорят шёпотом и ходят на цыпочках. Кротко мерцает лампадка и ласково смотрит на Вовочку Спаситель, благословляющий маленького гостя земли в далекий неведомый путь. Пришел, поплакал и ушел. Зачем?
   Раскрыты окна. Солнышко золотит крашеный пол зала. Поют в саду птицы. Золотисто-розовый вечер не зовет к радостям жизни: всё тянет в угрюмый большой зал к Вовочке, всё тянет смотреть в это желтое восковое личико и понять что-то тайное в его выражении. Кто-то идет сюда мягкими шагами… Отхожу в задний угол, за рояль, и стою здесь, понуря голову. Тонкая, стройная Калерия, в черном платье, с опущенными руками, медленно подходит к Вовочке, не замечая моего присутствия… Остановилась, наклонилась над ребенком, поправила кружевца и выпрямилась, застыла с опущенной головой…
   – Прости меня, Вовочка! – прошептала она, и белый платок мелькнул в ее руке и закрыл лицо… Плачет тихо, беззвучно, только вздрагиванием плеч…
   – Я скверная…
   Жалко, бесконечно жалко эту тихую страдающую красивую женщину в черном, раньше гордую своей красотой, а теперь кроткую, шёпотом умоляющую маленького мертвого человека о прощении, втихомолку страдающую и плачущую беззвучными слезами… Как-то стыдно быть теперь в зале и смотреть… Калерия опустилась на колени, а я тихо, незаметно вышел на цыпочках из зала… Пусть побудет наедине с Вовочкой и поделится с ним своими тайнами… Какая она несчастная! Никто ее, видимо, не любит и ей тоже некого любить… Кто знает, что прячется в душе этой отталкивающей и притягивающей, женщины?.. Быть может, она совсем не такая дурная, как о ней думают…
   Ничто не изменилось в привычках нашей жизни со смертью Вовочки; всё шло обычным порядком. Только Калерия не появлялась за столом во время чая, завтрака и обеда. И я как-то чувствовал ее отсутствие и замечал прежде всего пустой стул рядом. Как-то смутно беспокоил меня этот пустой стул и невольно заставлял думать о Калерии.
   – Позовите Калерию Владимировну! – сказала однажды мама горничной, и я вздрогнул.
   – Они у Вовочки, – прошептала горничная и не пошла.
   – Есть всё-таки необходимо – сказал я мимоходом.
   – Они не приказывают их беспокоить, когда у Вовочки.
   Мама вздохнула и сказала:
   – Что имеем не храним, а потерявши, плачем. Когда жив был, так – не надо, а теперь…
   – Как это жестоко, мама, говорить так!..
   Все тетки поддержали маму: начали торопливо шёпотом перечислять недостатки и грехи Калерии. «Эх, вы, галки!» – подумал я, и мне захотелось наговорить им дерзких, обидных слов и заступиться за Калерию.