Страница:
– Достойным и добродетельным теперь следует помолчать и предоставить суд над матерью Богу и мертвому сыну!..
– Защитник какой!.. Присяжный поверенный.
– Должно быть, по любовным делам… – в два голоса затараторили тетки. И это было так противно, что я встал из-за стола и, резко двинув стулом, ушел из столовой.
На второй день вечером ко мне в беседку вошла Калерия. Лицо у нее было строгое, глаза как-то тускло мерцали под полуопущенными ресницами и во всей фигуре, тонкой и гибкой, как и в походке, была утомленная покорность и тихая печаль пред свершившимся…
– Геня! – сказала она просто и ласково, – могу я попросить вас…
– Конечно, Калерия!..
– Мне хочется похоронить ребенка в ограде. Надо переговорить об этом с батюшкой. Мне тяжело самой… Может быть, вас не затруднит…
– Конечно!.. Сейчас поеду и…
Калерия опустилась на диван и, закрывшись платком, вдруг заплакала.
– Прости… Мне так тяжело… И некому сказать об этом!..
Я смотрел на нее и думал: так недавно еще ты сидела на этом самом диване, весело смеялась, играя красным шарфом и сверкая в темноте черными бесстыдными глазами, а теперь сидишь и беспомощно, как маленькая наказанная шалунья-девочка, плачешь… Я тихо приблизился к ней и, положив руку на ее склоненную спину, сказал:
– Бедная!..
– Поезжай! – прошептала она, отняв от глаз платок, и неподвижно устремила взор в пространство.
– Теперь – одна! – прошептала она и, встав с места, постояла на пороге.
– Что-то еще я хотела сказать тебе… Забыла… Поезжай!
И вышла, потирая лоб тонкими пальцами.
Я сам запряг лошадь и поехал. И всю дорогу думал о Калерии, о Вовочке, о смерти и о жизни… Летние сумерки на полях, поросших ржаными всходами, безлюдных, безкрайных, во все стороны бегущих до синих и розовых туманов вечернего неба, пробуждали в душе нежную печаль и желание быть добрым и кротким… Под этим настроением я приехал и говорил с батюшкой, и в первый раз в жизни, не любя попов принципиально, почувствовал в нем доброго, милого старичка, понимающего человеческое горе и желающего утишать человеческие скорби…
Возвратился я ночью. Было страшно в темном море полей, пугали темные колыхающиеся пятна редких встречных телег, пугали шумы то и дело срывавшихся из придорожных трав перепелов, пугали верстовые столбы… Всё стоял перед глазами маленький гробик и желтое восковое личико Вовочки, окруженное тремя горящими восковыми свечками… И радостно стало и покойно на душе, когда впереди вздрогнули огни родной усадьбы и потянулись плетни огородов… А когда вдали залаяла Джальма, я почувствовал к себе презрение. «Какой ты, однако, трус!» – думал я про себя, распрягая лошадь. – «Стыдно, братец!..» – Иду мимо окон зала: всё та же сжимающая горло скорбь… Белый гробик, полевые цветы, огоньки восковых свеч и окаменевшая черная фигура с молчаливой скорбью на прекрасном лице…
Похоронили Вовочку около самой церкви, между тремя старыми наклонившимися березами. Мы все ушли, а Калерия осталась и долго не возвращалась в усадьбу. Ей забыли оставить лошадь; она вернулась пешком и заперлась в своей комнате. Было тоскливо за вечерним чаем с тетками и не хотелось говорить. Я бродил по молчаливому залу, где всё стояло уже на своем месте, прислушивался к тихому покашливанию прячущейся Калерии. Несколько раз я прошел мимо ее окна и смотрел на опущенную занавеску. Вечером в этот день привезли мне письмо с почты:
«Милый, родной мой! Я безумно счастлива: наконец-то, я получила от тебя весточку. Словно чувствовало мое сердце, что есть письмо: сама поехала в волостное правление и, действительно, получила. Прости за упреки!.. Господи, как прыгает у меня сердце! Это от того, что ты любишь… Да, я должна ехать в Казань, я не могу жить с тобой в разлуке… И если папа с мамой будет против… я убегу из дому. Будь, что будет!.. Скоро напишу тебе длинное-предлинное письмо, а теперь нельзя: сижу в правлении и тороплюсь: сейчас мое письмо поедет к тебе. Не тоскуй же, чаще вспоминай меня и пиши! Видишь ли ты меня во сне? Целую, целую и благословляю моего… Догадайся сам!.. Твоя навсегда З.»
Не перечитывал я на этот раз письма и не почувствовал умиленья. Почему-то радость письма мне показалась теперь неподходящей. Словно на похоронах кто-то запел веселую песню… Встали в воображении два образа: светлый, радостный, со счастливою улыбкой на лице, весь в золоте бледно-желтых волос, и другой – печальный, с молчаливой скорбью в черных очах, с склоненной головою и опущенными руками, весь в черном сиянии волнистых, непослушных волос…
Любовь и жалость… Где любовь и где жалость? Почему я смотрю на портрет белой девушки, а думаю о черной женщине?.. Неужели… Нет, нет!.. Не может этого быть, не может быть!.. Я люблю тебя, Зоя, люблю, люблю!..
Схватываю портрет и смотрю на него долго и пристально…
Почему ты так грустно улыбаешься, милая белая девушка?.. Ведь ничего еще не случилось. Я люблю тебя! Только тебя… Клянусь тебе в этом… Верь мне!
XI
XII
– Защитник какой!.. Присяжный поверенный.
– Должно быть, по любовным делам… – в два голоса затараторили тетки. И это было так противно, что я встал из-за стола и, резко двинув стулом, ушел из столовой.
На второй день вечером ко мне в беседку вошла Калерия. Лицо у нее было строгое, глаза как-то тускло мерцали под полуопущенными ресницами и во всей фигуре, тонкой и гибкой, как и в походке, была утомленная покорность и тихая печаль пред свершившимся…
– Геня! – сказала она просто и ласково, – могу я попросить вас…
– Конечно, Калерия!..
– Мне хочется похоронить ребенка в ограде. Надо переговорить об этом с батюшкой. Мне тяжело самой… Может быть, вас не затруднит…
– Конечно!.. Сейчас поеду и…
Калерия опустилась на диван и, закрывшись платком, вдруг заплакала.
– Прости… Мне так тяжело… И некому сказать об этом!..
Я смотрел на нее и думал: так недавно еще ты сидела на этом самом диване, весело смеялась, играя красным шарфом и сверкая в темноте черными бесстыдными глазами, а теперь сидишь и беспомощно, как маленькая наказанная шалунья-девочка, плачешь… Я тихо приблизился к ней и, положив руку на ее склоненную спину, сказал:
– Бедная!..
– Поезжай! – прошептала она, отняв от глаз платок, и неподвижно устремила взор в пространство.
– Теперь – одна! – прошептала она и, встав с места, постояла на пороге.
– Что-то еще я хотела сказать тебе… Забыла… Поезжай!
И вышла, потирая лоб тонкими пальцами.
Я сам запряг лошадь и поехал. И всю дорогу думал о Калерии, о Вовочке, о смерти и о жизни… Летние сумерки на полях, поросших ржаными всходами, безлюдных, безкрайных, во все стороны бегущих до синих и розовых туманов вечернего неба, пробуждали в душе нежную печаль и желание быть добрым и кротким… Под этим настроением я приехал и говорил с батюшкой, и в первый раз в жизни, не любя попов принципиально, почувствовал в нем доброго, милого старичка, понимающего человеческое горе и желающего утишать человеческие скорби…
Возвратился я ночью. Было страшно в темном море полей, пугали темные колыхающиеся пятна редких встречных телег, пугали шумы то и дело срывавшихся из придорожных трав перепелов, пугали верстовые столбы… Всё стоял перед глазами маленький гробик и желтое восковое личико Вовочки, окруженное тремя горящими восковыми свечками… И радостно стало и покойно на душе, когда впереди вздрогнули огни родной усадьбы и потянулись плетни огородов… А когда вдали залаяла Джальма, я почувствовал к себе презрение. «Какой ты, однако, трус!» – думал я про себя, распрягая лошадь. – «Стыдно, братец!..» – Иду мимо окон зала: всё та же сжимающая горло скорбь… Белый гробик, полевые цветы, огоньки восковых свеч и окаменевшая черная фигура с молчаливой скорбью на прекрасном лице…
Похоронили Вовочку около самой церкви, между тремя старыми наклонившимися березами. Мы все ушли, а Калерия осталась и долго не возвращалась в усадьбу. Ей забыли оставить лошадь; она вернулась пешком и заперлась в своей комнате. Было тоскливо за вечерним чаем с тетками и не хотелось говорить. Я бродил по молчаливому залу, где всё стояло уже на своем месте, прислушивался к тихому покашливанию прячущейся Калерии. Несколько раз я прошел мимо ее окна и смотрел на опущенную занавеску. Вечером в этот день привезли мне письмо с почты:
«Милый, родной мой! Я безумно счастлива: наконец-то, я получила от тебя весточку. Словно чувствовало мое сердце, что есть письмо: сама поехала в волостное правление и, действительно, получила. Прости за упреки!.. Господи, как прыгает у меня сердце! Это от того, что ты любишь… Да, я должна ехать в Казань, я не могу жить с тобой в разлуке… И если папа с мамой будет против… я убегу из дому. Будь, что будет!.. Скоро напишу тебе длинное-предлинное письмо, а теперь нельзя: сижу в правлении и тороплюсь: сейчас мое письмо поедет к тебе. Не тоскуй же, чаще вспоминай меня и пиши! Видишь ли ты меня во сне? Целую, целую и благословляю моего… Догадайся сам!.. Твоя навсегда З.»
Не перечитывал я на этот раз письма и не почувствовал умиленья. Почему-то радость письма мне показалась теперь неподходящей. Словно на похоронах кто-то запел веселую песню… Встали в воображении два образа: светлый, радостный, со счастливою улыбкой на лице, весь в золоте бледно-желтых волос, и другой – печальный, с молчаливой скорбью в черных очах, с склоненной головою и опущенными руками, весь в черном сиянии волнистых, непослушных волос…
Любовь и жалость… Где любовь и где жалость? Почему я смотрю на портрет белой девушки, а думаю о черной женщине?.. Неужели… Нет, нет!.. Не может этого быть, не может быть!.. Я люблю тебя, Зоя, люблю, люблю!..
Схватываю портрет и смотрю на него долго и пристально…
Почему ты так грустно улыбаешься, милая белая девушка?.. Ведь ничего еще не случилось. Я люблю тебя! Только тебя… Клянусь тебе в этом… Верь мне!
XI
Умер Вовочка – и что-то оборвалось в нашей общей жизни. На этом маленьком человеке, как на тоненькой ниточке, держалось в старом доме всё внешнее благополучие во взаимоотношениях его обитателей. Оборвалась ниточка и всё сразу рассыпалось. Старый дом лицом к лицу очутился с новой, чуждой и враждебной ему женщиной… Вовочка унес с собою всё, что еще примиряло старый дом с Калерией. Раньше была мать. Скверная, но мать. Теперь она – только женщина, оскорбляющая установленные здесь привычки и традиции. Все тетки зашипели, как змеи, и начали жалить.
– Малабарская вдова!..
– Замужняя невеста…
– Г-жа «Милости просим!»
– Почему она не разведется с законным мужем? Опять бы девицей стала…
– Не желает на себя вину принимать… Сама сблудила, а желает эту пакость на спину мужа взвалить…
– Вовочка-то у ней не от мужа…
– Приблудный!
Такие разговоры велись вполголоса в моем присутствии за семейным столом, когда не было Калерии. Шептались, посмеивались и моментально смолкали, когда появлялась Калерия.
– Тише!! Идет г-жа «Милости просим».
«Ехидны!» – думал я о тетках и, на зло им, проявлял к Калерии подчеркнутую внимательность. Мама заражалась тем же настроением. Она хмурилась на Калерию и подозрительно посматривала в мою сторону. Что-то подозревала она и говорила, как Пифия:
– Тебе надо, Геня, сбрить усы.
– Почему?
– Рано еще… Усы в свое время…
– И на своем месте! – добавила тетка помоложе, а тетка постарше зло ухмылялась и, поднимая глаза к небу, шептала:
– Бог шельму метит.
– Не понимаю, тетушка!
– Подумай – поймешь!.. У нас усы не вырастут. Господь не допустит.
Я вскакивал из-за стола.
– А уши уже выросли!..
– Как же это понять?
– А про какую шельму вы, тетушка, говорите? Как это понять?
– Не понял?
– Отлично понял… и прошу, при мне, по крайней мере, не издеваться над Калерией. Одни – сколько душе угодно, а при мне прошу…
– Скажите, какой присяжный поверенный! Смотри, брат, что-то ты очень…
– Не ваше дело!
– Не забывай, что не мы, а она у нас живет…
…Зачем она остается в этом доме, где к ней так враждебны? Почему она не порвет с этими ненавидящими ее людьми?.. Неужели она не замечает и не чувствует всей унизительности такого положения в доме? Странно: как будто бы, неглупая женщина, а вот поди!
А унижения становились всё более резкими и частыми. Я страдал за Калерию… Вернее, не за Калерию, а за человека вообще… Странно и обидно. Что, однако, удерживает ее в этом догнивающем доме? У нее, по словам мамы, есть хорошие средства, есть полная воля и никаких забот и обязанностей. Как птица: вспорхнула и полетела, куда захотела, за леса, за море, за синие горы туманных далей… Эх, Калерия!..
– Тебе письмо.
От кого? Незнакомая рука… А-а, от отца Зои! В чем дело?
«Сим уведомляю вас, милостивый государь, что документ, в котором»…
– Что за чепуха! Какой документ?
…«в котором вы делаете гнусное предложение моей дочери – бежать из родительского дома и вступить в незаконное сожитие с вами, милостивый государь»…
– Фу, какая гадость!..
…«представлен мною Г. Начальнику губернии, а засвидетельствованная нотариальным порядком копия с него – Его Преосвященству Архиепископу Симбирскому. При сем имею честь присовокупить, что если вы»…
Я сидел за письменным столом и хохотал. Однако, решительный человек. Что ему ответить? Должно быть, у него скопилось много документов, в которых я, в теплые звездные ночи, когда тоска по любимой девушке разгоралась особенно ярко, изливал перед ней в стихах и прозе восторги своих чувств. «Документы»! Красиво сказано. Взял в руки Зоин портрет. Тускло и печально смотрел он на меня из рамы, обвитой увядшими васильками. Скоро вянут васильки! Вынул из ящика Зоины письма. Вот они, розовые и голубые «документы»! Все начинаются одинаково:
«Милый, родной мой»… И кончаются благословениями. Даже г. начальник губернии и преосвященный не могли бы найти в них ничего предосудительного.
– Барин! Письмецо вам…
– От кого?.. Вот повезло на письма…
– А уж сами увидите…
Я подошел к окну и взял из руки горничной небрежно свернутый клочок бумаги. Торопливый некрасивый почерк:
«Через три дня я уезжаю. Сегодня – девятый день Вовочке. Не пойдешь ли ты со мной на могилку отслужить по нем панихиду? Одной скучно. Я уже пошла. Если хочешь, догонишь, я пойду тихо и посижу за околицей у мельницы. Калерия».
Я бросил Зоины письма в ящик, захватил шляпу и почти выбежал из беседки. Почему я так обрадовался и почему не иду обычным путем: мимо старого дома, в ворота, а лезу через забор сада? Там увидят галки тетки и поднимут в своем гнезде обычный галочий содом…
Вон она, черная и стройная, стоит как маленькая изящная фигурка из черного мрамора, на горе, под крыльями мельницы… Я покрутил в воздухе шляпой… Заметила, махнула красным шарфом и тихо пошла вперед… Почему вздрогнуло сердце, а на ногах словно выросли крылья. Вот уже два дня я не видал, Калерия, твоих странных печальных глаз, в которых грех борется со святостью… Почему иногда ночью, когда птица качнет под раскрытым окном моей беседки ветку сирени, я весь встряхиваюсь и долго смотрю в зеленые сумерки освещенной светом лампы листвы за окном? Не тебя ли жду я, Калерия, в своей одинокой беседке, обманутый птицей?.. Я думаю о далекой и вдруг, с тайной надеждою, начинаю ждать близкую…
– Калерия! подожди же меня!..
Я задыхаюсь, торопясь на гору…
Обернулась, махнула красным шарфом и уходит… Скрылась за горою. Догнал…
– Как ты бежишь!
– Почему ты так тяжело дышишь?
– Я бежал в гору…
– Сядь на траву и отдохни. Вот здесь, на травке! А я буду собирать васильки для Вовочки…
Она пошла по меже, меж двух зеленых стен ржаного поля, и рвала цветы, то скрывалась, то вновь появлялась, черная, с красной чалмой из толкового шарфа на голове. Я лежал на траве, курил и ловил взором моменты, когда ярко вспыхивала красная голова Калерии над волнующимся зеленым морем.
– Идем, я отдохнул!
Она вышла на дорогу, с васильками и пунцовыми гвоздиками; поровнявшись со мной, пошла рядом и на ходу плела венок. Ничего не говорила и не смотрела на меня.
– Дай, я понесу цветы, они тебе мешают.
– На!
Она протянула цветы и мельком взглянула мне в глаза тепло и ласково… слегка улыбнулась… Давно она не улыбалась; я успел забыть, как она улыбается. И теперь только я увидал, какая это удивительная сложная улыбка, озаряющая всё лицо красивой печалью и властной гордостью прячущейся души. Я обрадовался и испугался этой мимолетной улыбки.
– Хочешь, пойдем под руку? – сказал я.
– Нет, я буду плести венок. Сегодня я в последний раз побываю в гостях у Вовочки. Может-быть, никогда уже не приду…
– Почему?
– Послезавтра я уеду и никогда не вернусь к этим жестким людям. От них перестаешь любить жизнь…
Мы тихо, очень тихо шли и говорили о людях старого дома, и тут я понял, почему она не сразу порвала с ними.
– Отец умер рано – мне было два-три года. Мать, как и я, не любила маленьких детей. Не помню, чтобы она когда-нибудь ласкала меня. С девяти лет меня отдали в институт, в другой город, и когда я вернулась уже взрослой девушкой домой – я нашла вместо матери совершенно чужую женщину… Когда мне было лет семь-восемь, у нас гостила твоя мама. Она по целым дням возилась со мною: играла, гуляла, ласкала и рассказывала сказки про Бабу-Ягу, про зверей и про Аленушку… Так с той поры и хранилось в моей душе воспоминание о доброй тете, которая меня крепко целовала в детстве. И теперь, когда я страстно захотела погреть душу теплотой и лаской близкого человека, я вспомнила про добрую тетю и, сломя голову, помчалась сюда…
Калерия смолкла и вздохнула.
– Да, ты ошиблась, – прошептал я, – тебе надо уехать…
– Тебе не будет жаль меня?
И опять поднялись на меня печальные глаза, и опять та же улыбка промелькнула на лице и заставила вздрогнуть мою душу…
– Будет жаль.
– Правда?
– Да, правда.
– Скажи мне правду: я перестала тебе не нравиться?
– Да. Ты…
– Ну! Почему ты замолчал?
– Не знаю, ничего не знаю… Может быть, я люблю тебя…
– Нет, нет… Этого не надо, не надо… Не будем говорить об этом…
Я долго шел с опущенной головой и боялся смотреть на Калерию.
– Не грусти! О чем? После завтра я уеду, и ты быстро забудешь про нашу случайную встречу и про этот… разговор в поле… И будешь любить ту милую девушку, которая стоит у тебя на письменном столе… А я… я – случайный эпизод на твоем пути… Обо мне забудь. Да? Так?
– Нет, Калерия…
– Я, голубчик, скверная… Ты не должен меня любить…
– Нет, ты – хорошая… Я не сразу понял это… А теперь… Ах, зачем ты приезжала сюда! Лучше бы нам не встречаться…
– Не будем пока говорить об этом. Я тебя очень прошу об этом.
И мы шли по тропинке около ржи, друг за другом, почти молча… Я – позади, с опущенной головой. Иногда я так близко настигал ее, что у меня перед глазами появлялся подол юбки и мелькали тонкие каблучки ее лакированных туфель. Тогда я задерживал шаг и поднимал с земли глаза; ярко ослеплял их красный шолковый шарф с спущенными за спину концами, и ветерок наносил на меня какой-то особенный аромат, тонкий и опьяняющий, который, казалось, шел, как и я, по следам этой странной женщины…
Когда батюшка облекся в старенькую ризу, и дьячок, раздув угли в кадиле, подал его священнику, а сам начал зажигать свечи, я незаметно вышел за ограду и, оставшись здесь, стал смотреть чрез решетку на Калерию… Кротким тенорком взывал и пел батюшка; иногда к нему подмешивался угрюмый голос дьячка; синеватый дымок крутился из кадила и, плавая в воздухе, таял в синеве утра. Калерия стояла недвижно, как черное изваяние, над свежей могилкой и без слез, с упреком, смотрела на маленький холмик земли, скрывший Вовочку… Только один раз она посмотрела вокруг и снова застыла… Когда всё кончилось и батюшка с дьячком ушли, Калерия села около холмика и стала наряжать его цветами; что-то шептала она губами, скорбно улыбалась земле; потом поцеловала ее и быстро пошла к воротам.
– Я думала, ты ушел от меня…
Оглянулась, вытерла слезки, несколько раз кивнула могилке головой и сказала:
– Теперь пойдем… Дай руку, – я устала…
– Малабарская вдова!..
– Замужняя невеста…
– Г-жа «Милости просим!»
– Почему она не разведется с законным мужем? Опять бы девицей стала…
– Не желает на себя вину принимать… Сама сблудила, а желает эту пакость на спину мужа взвалить…
– Вовочка-то у ней не от мужа…
– Приблудный!
Такие разговоры велись вполголоса в моем присутствии за семейным столом, когда не было Калерии. Шептались, посмеивались и моментально смолкали, когда появлялась Калерия.
– Тише!! Идет г-жа «Милости просим».
«Ехидны!» – думал я о тетках и, на зло им, проявлял к Калерии подчеркнутую внимательность. Мама заражалась тем же настроением. Она хмурилась на Калерию и подозрительно посматривала в мою сторону. Что-то подозревала она и говорила, как Пифия:
– Тебе надо, Геня, сбрить усы.
– Почему?
– Рано еще… Усы в свое время…
– И на своем месте! – добавила тетка помоложе, а тетка постарше зло ухмылялась и, поднимая глаза к небу, шептала:
– Бог шельму метит.
– Не понимаю, тетушка!
– Подумай – поймешь!.. У нас усы не вырастут. Господь не допустит.
Я вскакивал из-за стола.
– А уши уже выросли!..
– Как же это понять?
– А про какую шельму вы, тетушка, говорите? Как это понять?
– Не понял?
– Отлично понял… и прошу, при мне, по крайней мере, не издеваться над Калерией. Одни – сколько душе угодно, а при мне прошу…
– Скажите, какой присяжный поверенный! Смотри, брат, что-то ты очень…
– Не ваше дело!
– Не забывай, что не мы, а она у нас живет…
…Зачем она остается в этом доме, где к ней так враждебны? Почему она не порвет с этими ненавидящими ее людьми?.. Неужели она не замечает и не чувствует всей унизительности такого положения в доме? Странно: как будто бы, неглупая женщина, а вот поди!
А унижения становились всё более резкими и частыми. Я страдал за Калерию… Вернее, не за Калерию, а за человека вообще… Странно и обидно. Что, однако, удерживает ее в этом догнивающем доме? У нее, по словам мамы, есть хорошие средства, есть полная воля и никаких забот и обязанностей. Как птица: вспорхнула и полетела, куда захотела, за леса, за море, за синие горы туманных далей… Эх, Калерия!..
– Тебе письмо.
От кого? Незнакомая рука… А-а, от отца Зои! В чем дело?
«Сим уведомляю вас, милостивый государь, что документ, в котором»…
– Что за чепуха! Какой документ?
…«в котором вы делаете гнусное предложение моей дочери – бежать из родительского дома и вступить в незаконное сожитие с вами, милостивый государь»…
– Фу, какая гадость!..
…«представлен мною Г. Начальнику губернии, а засвидетельствованная нотариальным порядком копия с него – Его Преосвященству Архиепископу Симбирскому. При сем имею честь присовокупить, что если вы»…
Я сидел за письменным столом и хохотал. Однако, решительный человек. Что ему ответить? Должно быть, у него скопилось много документов, в которых я, в теплые звездные ночи, когда тоска по любимой девушке разгоралась особенно ярко, изливал перед ней в стихах и прозе восторги своих чувств. «Документы»! Красиво сказано. Взял в руки Зоин портрет. Тускло и печально смотрел он на меня из рамы, обвитой увядшими васильками. Скоро вянут васильки! Вынул из ящика Зоины письма. Вот они, розовые и голубые «документы»! Все начинаются одинаково:
«Милый, родной мой»… И кончаются благословениями. Даже г. начальник губернии и преосвященный не могли бы найти в них ничего предосудительного.
– Барин! Письмецо вам…
– От кого?.. Вот повезло на письма…
– А уж сами увидите…
Я подошел к окну и взял из руки горничной небрежно свернутый клочок бумаги. Торопливый некрасивый почерк:
«Через три дня я уезжаю. Сегодня – девятый день Вовочке. Не пойдешь ли ты со мной на могилку отслужить по нем панихиду? Одной скучно. Я уже пошла. Если хочешь, догонишь, я пойду тихо и посижу за околицей у мельницы. Калерия».
Я бросил Зоины письма в ящик, захватил шляпу и почти выбежал из беседки. Почему я так обрадовался и почему не иду обычным путем: мимо старого дома, в ворота, а лезу через забор сада? Там увидят галки тетки и поднимут в своем гнезде обычный галочий содом…
Вон она, черная и стройная, стоит как маленькая изящная фигурка из черного мрамора, на горе, под крыльями мельницы… Я покрутил в воздухе шляпой… Заметила, махнула красным шарфом и тихо пошла вперед… Почему вздрогнуло сердце, а на ногах словно выросли крылья. Вот уже два дня я не видал, Калерия, твоих странных печальных глаз, в которых грех борется со святостью… Почему иногда ночью, когда птица качнет под раскрытым окном моей беседки ветку сирени, я весь встряхиваюсь и долго смотрю в зеленые сумерки освещенной светом лампы листвы за окном? Не тебя ли жду я, Калерия, в своей одинокой беседке, обманутый птицей?.. Я думаю о далекой и вдруг, с тайной надеждою, начинаю ждать близкую…
– Калерия! подожди же меня!..
Я задыхаюсь, торопясь на гору…
Обернулась, махнула красным шарфом и уходит… Скрылась за горою. Догнал…
– Как ты бежишь!
– Почему ты так тяжело дышишь?
– Я бежал в гору…
– Сядь на траву и отдохни. Вот здесь, на травке! А я буду собирать васильки для Вовочки…
Она пошла по меже, меж двух зеленых стен ржаного поля, и рвала цветы, то скрывалась, то вновь появлялась, черная, с красной чалмой из толкового шарфа на голове. Я лежал на траве, курил и ловил взором моменты, когда ярко вспыхивала красная голова Калерии над волнующимся зеленым морем.
– Идем, я отдохнул!
Она вышла на дорогу, с васильками и пунцовыми гвоздиками; поровнявшись со мной, пошла рядом и на ходу плела венок. Ничего не говорила и не смотрела на меня.
– Дай, я понесу цветы, они тебе мешают.
– На!
Она протянула цветы и мельком взглянула мне в глаза тепло и ласково… слегка улыбнулась… Давно она не улыбалась; я успел забыть, как она улыбается. И теперь только я увидал, какая это удивительная сложная улыбка, озаряющая всё лицо красивой печалью и властной гордостью прячущейся души. Я обрадовался и испугался этой мимолетной улыбки.
– Хочешь, пойдем под руку? – сказал я.
– Нет, я буду плести венок. Сегодня я в последний раз побываю в гостях у Вовочки. Может-быть, никогда уже не приду…
– Почему?
– Послезавтра я уеду и никогда не вернусь к этим жестким людям. От них перестаешь любить жизнь…
Мы тихо, очень тихо шли и говорили о людях старого дома, и тут я понял, почему она не сразу порвала с ними.
– Отец умер рано – мне было два-три года. Мать, как и я, не любила маленьких детей. Не помню, чтобы она когда-нибудь ласкала меня. С девяти лет меня отдали в институт, в другой город, и когда я вернулась уже взрослой девушкой домой – я нашла вместо матери совершенно чужую женщину… Когда мне было лет семь-восемь, у нас гостила твоя мама. Она по целым дням возилась со мною: играла, гуляла, ласкала и рассказывала сказки про Бабу-Ягу, про зверей и про Аленушку… Так с той поры и хранилось в моей душе воспоминание о доброй тете, которая меня крепко целовала в детстве. И теперь, когда я страстно захотела погреть душу теплотой и лаской близкого человека, я вспомнила про добрую тетю и, сломя голову, помчалась сюда…
Калерия смолкла и вздохнула.
– Да, ты ошиблась, – прошептал я, – тебе надо уехать…
– Тебе не будет жаль меня?
И опять поднялись на меня печальные глаза, и опять та же улыбка промелькнула на лице и заставила вздрогнуть мою душу…
– Будет жаль.
– Правда?
– Да, правда.
– Скажи мне правду: я перестала тебе не нравиться?
– Да. Ты…
– Ну! Почему ты замолчал?
– Не знаю, ничего не знаю… Может быть, я люблю тебя…
– Нет, нет… Этого не надо, не надо… Не будем говорить об этом…
Я долго шел с опущенной головой и боялся смотреть на Калерию.
– Не грусти! О чем? После завтра я уеду, и ты быстро забудешь про нашу случайную встречу и про этот… разговор в поле… И будешь любить ту милую девушку, которая стоит у тебя на письменном столе… А я… я – случайный эпизод на твоем пути… Обо мне забудь. Да? Так?
– Нет, Калерия…
– Я, голубчик, скверная… Ты не должен меня любить…
– Нет, ты – хорошая… Я не сразу понял это… А теперь… Ах, зачем ты приезжала сюда! Лучше бы нам не встречаться…
– Не будем пока говорить об этом. Я тебя очень прошу об этом.
И мы шли по тропинке около ржи, друг за другом, почти молча… Я – позади, с опущенной головой. Иногда я так близко настигал ее, что у меня перед глазами появлялся подол юбки и мелькали тонкие каблучки ее лакированных туфель. Тогда я задерживал шаг и поднимал с земли глаза; ярко ослеплял их красный шолковый шарф с спущенными за спину концами, и ветерок наносил на меня какой-то особенный аромат, тонкий и опьяняющий, который, казалось, шел, как и я, по следам этой странной женщины…
Когда батюшка облекся в старенькую ризу, и дьячок, раздув угли в кадиле, подал его священнику, а сам начал зажигать свечи, я незаметно вышел за ограду и, оставшись здесь, стал смотреть чрез решетку на Калерию… Кротким тенорком взывал и пел батюшка; иногда к нему подмешивался угрюмый голос дьячка; синеватый дымок крутился из кадила и, плавая в воздухе, таял в синеве утра. Калерия стояла недвижно, как черное изваяние, над свежей могилкой и без слез, с упреком, смотрела на маленький холмик земли, скрывший Вовочку… Только один раз она посмотрела вокруг и снова застыла… Когда всё кончилось и батюшка с дьячком ушли, Калерия села около холмика и стала наряжать его цветами; что-то шептала она губами, скорбно улыбалась земле; потом поцеловала ее и быстро пошла к воротам.
– Я думала, ты ушел от меня…
Оглянулась, вытерла слезки, несколько раз кивнула могилке головой и сказала:
– Теперь пойдем… Дай руку, – я устала…
XII
Последний день! Последний день!..
Завтра тебя не будет.
Ах, если бы я раньше встретил тебя на пути своей жизни!.. Зачем ты поздно пришла и рано уходишь? Зачем я грубо оттолкнул тебя, когда ты шла навстречу, когда черные глаза твои, и черные волосы твои, и тонкие кисти рук твоих протягивались ко мне и просили отклика? Ах, я был слепой!.. Сердце смутно угадывало, что ты, только ты, а не другая, будешь владеть моей душой. Если бы знать! Когда ты, вот в такую же темную звездную ночь, вдруг, как сказочная греза, появилась за окном в лиственной чаще сирени, сколько ласки и призыва трепетало в твоих черных глазах! И когда ты сидела вот на этом диване и спрашивала, красива ли ты, – разве ты не звала любить тебя?.. Слепой, слепой…
Последний день!.. Нет, и день этот прошел уже… Тихо плывет ночь… Завтра ее не будет… У меня останется только портрет, который она обещала дать мне на память о нашей случайной встрече и коротеньком знакомстве…
Не могу спать в эту последнюю ночь. Тихая, синяя, она полна звездных мерцаний, таинственных шёпотов и осторожных вздохов земли, цветов и деревьев… Ах, беспокойные птицы за окном в сирени! – вы всё пугаете мое сердце, обливая его горячей радостью надежды. Обманываете вы меня, птицы: не придет!.. Нет сил оставаться в одинокой беседке и прислушиваться к затаенным трепетам темной звездной ночи. Пойду в сад, буду до рассвета бродить в синем сумраке глубоких аллей…
Еще не спят в старом доме: как глаза огромного темного чудовища в лесу, горят в саду два окна желтым светом. Это ее окна. Там – Калерия… Если бы подойти и тихо постучать в окно, позвать ее в сад и сказать:
– Калерия, я люблю тебя и не могу жить без тебя… Что мне делать?
И ноги тянут меня к окну. Я только пройду по дорожке мимо окна… Там говорят… Ее голос. Почему он дрожит и так обрывается? Теперь говорит мама… А теперь – мама и тетка… Как мне стыдно и больно, что так неласково говорят с Калерией мои родные! Она уезжает, оставьте ее в покое!..
– Ради Бога, оставьте меня! – дрожит прекрасный голос…
Я быстро отхожу прочь. Лучше ничего не знать и не слышать… Пойдем, Джальма, в сад! Здесь так тихо и так хорошо думать о Калерии, о ее черных глазах, ее печальной улыбке, ее красивой голове, которой тяжело от огромного узла непослушных, сверкающих черным сиянием волос… Пойдем, Джальма, дальше, под старые липы, чтобы не было видно огней в старом доме… Что мы будем с тобой делать, Джальма, завтра, когда уедет Калерия? Эх, Джальма! Сколько раз она просилась с нами на охоту, и мы ей отказывали… Должно быть, раскрыли окна: даже сюда долетел пропитанный злобою, визгливый голос тетки…
Мы ушли в самый дальний угол сада, под горку, к заросшему бурьяном оврагу, и долго сидели здесь в глубоком молчании. Я смотрел на вздрагивающие звезды и укорял кого-то в вышине: «Зачем Ты заставляешь любить и страдать? Зачем смеешься над нашей любовью»? Нет и не будет ответа… Плывет в загадочном молчании ночь над землей и пристально смотрит на землю дрожащими звездами… Эх, лучше бы ты не приезжала сюда, Калерия… Что мне делать? Что мне делать?
Я медленно побрел по аллее. Джальма побежала впереди, белым, сверкающим пятном мелькая в темноте меж деревьями… Приостановилась и заворчала… Испугала меня…
– Вперед!
Джальма побежала и пропала в темноте. Не лает Джальма: кто-нибудь «свой»… Не ускоряя шага, иду к беседке… Кто-то сидит на крылечке. Джальма лежит на траве около. Должно быть, мама пришла опять «объясняться» со мной… Ах, как надоели эти ненужные «объяснения»! Они только еще более запутывают всех нас в обидах и непонимании друг друга…
– Ты, мама?
Не отвечает. Кажется, плачет… Боже мой, да это…
– Ты, Калерия? Плачешь?
– Я больше не пойду туда… Не могу!. Я до утра просижу здесь, у тебя…
– Что случилось?..
– Всё равно… Не спрашивай!.. Иди спать… Я буду здесь до утра. Когда взойдет солнце, – поеду… Бог с ними!..
И опять, как в тот день, когда она просила меня похлопотать у батюшки за Вовочку, я положил на ее склоненную спину свою руку и прошептал:
– Бедная!
И мне было бесконечно жаль эту тихо плачущую женщину. Но теперь в чувство жалости властно врывалось и побеждало его новое.
– Милая, милая!.. Я люблю тебя, Калерия, и не могу жить без тебя…
– Погоди, не целуй!.. У меня мокрые щеки…
– Не стоит плакать, Калерия!.. Бедная, голубка моя… Я никому не дам тебя обидеть… Мне казалось, что ты сперва… любила меня. Скажи: правда это или я ошибался и этого никогда не было?..
– Погоди, Геня… Я скажу… всё… Дай мне немного успокоиться… Так обидно, так обидно… Что я им сделала?..
– Пойдем ко мне… Посиди у меня в последний раз…
– Хорошо… Ты иди и зажги огонь… Я немного посижу здесь одна и всё пройдет… И тогда приду…
– Ты меня не обманешь?
– Какой ты смешной!.. Нет, не обману…
– Я тебе верю…
Словно в лихорадке, вбежал я в беседку и, натыкаясь в темноте на мебель, с трудом отыскал спички и лампу. Потом я начал наскоро прибирать в комнате, на столе. На мгновение остановился пред портретом Зои: вместо прежней нежности к нему, теперь шевельнулась неприязнь. Я шумно выдвинул ящик письменного стола и бросил туда портрет.
– Ну вот… видишь: не обманула. Хорошо у тебя, тихо…
– Какая ты красивая!..
– И ты разглядел?.. А помнишь тогда…
– Я был слеп, Калерия.
– И, может быть, это было лучше для нас обоих…
– Нет, нет…
– Оставь мои руки!..
– Они безумно красивы!..
– Сто раз слышала я эту фразу… Как мало в жизни нового! Сядем и давай говорить… о чем хочешь… искренно… не боясь слов… А где же портрет той милой девушки? Почему он исчез с твоего стола? – спросила вдруг Калерия и остановила на моем лице пристальный взгляд. Я опустил глаза.
– Это была ошибка… Я люблю тебя, только тебя, Калерия!..
Калерия вздохнула, укоризненно покачала головой и спросила:
– Теперь ты поставишь мой портрет?
– Да… Тот, который ты мне обещала…
– И настанет такой час, когда ты вот так же уберешь мой портрет и скажешь, что это была ошибка. И поставишь третий… Потом четвертый…
– Никогда, Калерия! Это – на всю жизнь… Клянусь тебе…
– Милый мальчик… Обманывайся и верь, пока не разучишься…
Калерия погладила мои волосы и уселась на диван. От этого прикосновения кровь бросилась к сердцу, к голове, к лицу, и радость полилась по всему телу… Я вдруг рванулся с места и, опустившись на колени около Калерии, разрыдался и, покрывая поцелуями ее ноги, стал в восторженном исступлении шептать о своей любви и страдании…
– Я не могу, пойми, что не могу тебя потерять… Ты мне дороже всех… дороже жизни!.. Без тебя мне не нужна жизнь… Ты не хочешь понять, Калерия… Если бы ты знала, как я несчастен… Лучше не жить…
Я опустил голову ей на колени и стал тихо всхлипывать. А она ласкала мои волосы и ласково, с испугом и слезами в голосе, тихо говорила:
– Перестань… успокойся… Ты славный… Ты добрый и такой умница… Будь мужчиной!.. Я не люблю, когда плачут мужчины… Будь сильным и гордым, каким я тебя встретила…
– Ты не любишь меня… Нет, не любишь…
– Милый! я не умею любить так, как ты хочешь… Только раз в жизни я жестоко обманулась в любви и теперь… не умею, мой чистый, честный, хороший!.. Ты мне нравишься… очень…. может быть, я, ну, как тебе сказать…
– Правду, правду! – шептал я, не поднимая головы.
– Может быть, я могла бы тебя любить так, как я умею… Но тебе надо другое… Ведь тебе мало моих глаз, моих волос, рук, моих губ… А я больше не сумею дать тебе… Я… моя любовь, как подснежник: быстро пропадает… Бери себе твою Маргариту… А я… я…
– Это была ошибка!.. Клянусь, только ошибка…
– А я красивая… но неверная… «Кармен»… Понял? Да?
– И всё-таки я люблю тебя, только тебя… Какая бы ты ни была…
– Я пустая… гадкая… неумная… Ты присмотришься к моей красоте, и ничего у тебя не останется… Ты моложе меня…
Заворчала вдруг Джальма и уставилась на дверь… Мы стихли, но я не мог поднять головы с колен Калерии… Открылась дверь.
– Подлая тварь! Убирайся вон! Пощади мальчика!
– Мать! Уходи вон! Не смей ее оскорблять! – закричал я, поднявшись на ноги.
– Мерзкая, развратная…
– Молчи!
– Гадина! – задыхаясь, прохрипела мать и, выйдя за дверь, громко сказала:
– Я позову кучера, чтобы он вытащил тебя за волосы…
– Ах, вы вот как! Хорошо… Идите…
Я схватил со стены ружье и дрожащими руками стал вкладывать в него патроны.
Калерия захохотала, вскочила с дивана и, приблизившись, обвила руками мою шею сзади: крепко поцеловала в щеку и шепнула на ухо:
– Да, меня так еще не любили… На, целуй мерзкую, развратную гадину… в глаза, в губы! во что хочешь… Ах, какой ты красивый!.. Скоро рассвет… Посмотри в окно: уже вздрагивает небо и потухают звезды… Целуй!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Розовым полымем загоралось небо на востоке. Проснулись в саду птицы и, попискивая, стали покачивать под окном ветки сирени. Предутренней прохладой тянуло из окна. Было странно тихо, словно пробуждающийся день боялся еще уходящей ночи и осторожно крался по мягкой росистой траве и сыроватым земляным дорожкам, приглядывался и прислушивался…
– Пора… Занимается утро.
– Милая, милая!.. Как ты красива!.. Не могу оторваться от твоих затуманенных глаз…
– Опять слезы?.. Ты уронил одну слезку мне на плечо… Горячо и щекотно… У, какой… бяка!.. Пора, пора… Сказка кончилась.
– Ты не поедешь… сегодня.
– Не могу, голубчик.
– Нет, нет… Не поедешь. Теперь ты… моя ты! Не отдам!.. Никому…
– Я, голубчик, не могу оставаться здесь ни одного дня… Ты это и сам понимаешь… Я подарила бы тебе еще несколько дней жизни… своей, а ты мне – своей, но… ведь это невозможно…
– Я хочу отдать тебе всю свою жизнь и душу отдать, а ты…
– Смешной… Мальчик… У меня нет души, чтобы обменяться с тобой… А жизнь… Нельзя брать чужую жизнь, когда не знаешь часто, что делать со своей…
– Не любишь ты меня!..
– Как умею… Я тебе говорила… Бери, какая есть…
– Калерия, ради Бога прошу – останься еще!.. Я не могу расстаться с тобой… не могу… Ах, ты не понимаешь этого… не хочешь понять…
Завтра тебя не будет.
Ах, если бы я раньше встретил тебя на пути своей жизни!.. Зачем ты поздно пришла и рано уходишь? Зачем я грубо оттолкнул тебя, когда ты шла навстречу, когда черные глаза твои, и черные волосы твои, и тонкие кисти рук твоих протягивались ко мне и просили отклика? Ах, я был слепой!.. Сердце смутно угадывало, что ты, только ты, а не другая, будешь владеть моей душой. Если бы знать! Когда ты, вот в такую же темную звездную ночь, вдруг, как сказочная греза, появилась за окном в лиственной чаще сирени, сколько ласки и призыва трепетало в твоих черных глазах! И когда ты сидела вот на этом диване и спрашивала, красива ли ты, – разве ты не звала любить тебя?.. Слепой, слепой…
Последний день!.. Нет, и день этот прошел уже… Тихо плывет ночь… Завтра ее не будет… У меня останется только портрет, который она обещала дать мне на память о нашей случайной встрече и коротеньком знакомстве…
Не могу спать в эту последнюю ночь. Тихая, синяя, она полна звездных мерцаний, таинственных шёпотов и осторожных вздохов земли, цветов и деревьев… Ах, беспокойные птицы за окном в сирени! – вы всё пугаете мое сердце, обливая его горячей радостью надежды. Обманываете вы меня, птицы: не придет!.. Нет сил оставаться в одинокой беседке и прислушиваться к затаенным трепетам темной звездной ночи. Пойду в сад, буду до рассвета бродить в синем сумраке глубоких аллей…
Еще не спят в старом доме: как глаза огромного темного чудовища в лесу, горят в саду два окна желтым светом. Это ее окна. Там – Калерия… Если бы подойти и тихо постучать в окно, позвать ее в сад и сказать:
– Калерия, я люблю тебя и не могу жить без тебя… Что мне делать?
И ноги тянут меня к окну. Я только пройду по дорожке мимо окна… Там говорят… Ее голос. Почему он дрожит и так обрывается? Теперь говорит мама… А теперь – мама и тетка… Как мне стыдно и больно, что так неласково говорят с Калерией мои родные! Она уезжает, оставьте ее в покое!..
– Ради Бога, оставьте меня! – дрожит прекрасный голос…
Я быстро отхожу прочь. Лучше ничего не знать и не слышать… Пойдем, Джальма, в сад! Здесь так тихо и так хорошо думать о Калерии, о ее черных глазах, ее печальной улыбке, ее красивой голове, которой тяжело от огромного узла непослушных, сверкающих черным сиянием волос… Пойдем, Джальма, дальше, под старые липы, чтобы не было видно огней в старом доме… Что мы будем с тобой делать, Джальма, завтра, когда уедет Калерия? Эх, Джальма! Сколько раз она просилась с нами на охоту, и мы ей отказывали… Должно быть, раскрыли окна: даже сюда долетел пропитанный злобою, визгливый голос тетки…
Мы ушли в самый дальний угол сада, под горку, к заросшему бурьяном оврагу, и долго сидели здесь в глубоком молчании. Я смотрел на вздрагивающие звезды и укорял кого-то в вышине: «Зачем Ты заставляешь любить и страдать? Зачем смеешься над нашей любовью»? Нет и не будет ответа… Плывет в загадочном молчании ночь над землей и пристально смотрит на землю дрожащими звездами… Эх, лучше бы ты не приезжала сюда, Калерия… Что мне делать? Что мне делать?
Я медленно побрел по аллее. Джальма побежала впереди, белым, сверкающим пятном мелькая в темноте меж деревьями… Приостановилась и заворчала… Испугала меня…
– Вперед!
Джальма побежала и пропала в темноте. Не лает Джальма: кто-нибудь «свой»… Не ускоряя шага, иду к беседке… Кто-то сидит на крылечке. Джальма лежит на траве около. Должно быть, мама пришла опять «объясняться» со мной… Ах, как надоели эти ненужные «объяснения»! Они только еще более запутывают всех нас в обидах и непонимании друг друга…
– Ты, мама?
Не отвечает. Кажется, плачет… Боже мой, да это…
– Ты, Калерия? Плачешь?
– Я больше не пойду туда… Не могу!. Я до утра просижу здесь, у тебя…
– Что случилось?..
– Всё равно… Не спрашивай!.. Иди спать… Я буду здесь до утра. Когда взойдет солнце, – поеду… Бог с ними!..
И опять, как в тот день, когда она просила меня похлопотать у батюшки за Вовочку, я положил на ее склоненную спину свою руку и прошептал:
– Бедная!
И мне было бесконечно жаль эту тихо плачущую женщину. Но теперь в чувство жалости властно врывалось и побеждало его новое.
– Милая, милая!.. Я люблю тебя, Калерия, и не могу жить без тебя…
– Погоди, не целуй!.. У меня мокрые щеки…
– Не стоит плакать, Калерия!.. Бедная, голубка моя… Я никому не дам тебя обидеть… Мне казалось, что ты сперва… любила меня. Скажи: правда это или я ошибался и этого никогда не было?..
– Погоди, Геня… Я скажу… всё… Дай мне немного успокоиться… Так обидно, так обидно… Что я им сделала?..
– Пойдем ко мне… Посиди у меня в последний раз…
– Хорошо… Ты иди и зажги огонь… Я немного посижу здесь одна и всё пройдет… И тогда приду…
– Ты меня не обманешь?
– Какой ты смешной!.. Нет, не обману…
– Я тебе верю…
Словно в лихорадке, вбежал я в беседку и, натыкаясь в темноте на мебель, с трудом отыскал спички и лампу. Потом я начал наскоро прибирать в комнате, на столе. На мгновение остановился пред портретом Зои: вместо прежней нежности к нему, теперь шевельнулась неприязнь. Я шумно выдвинул ящик письменного стола и бросил туда портрет.
– Ну вот… видишь: не обманула. Хорошо у тебя, тихо…
– Какая ты красивая!..
– И ты разглядел?.. А помнишь тогда…
– Я был слеп, Калерия.
– И, может быть, это было лучше для нас обоих…
– Нет, нет…
– Оставь мои руки!..
– Они безумно красивы!..
– Сто раз слышала я эту фразу… Как мало в жизни нового! Сядем и давай говорить… о чем хочешь… искренно… не боясь слов… А где же портрет той милой девушки? Почему он исчез с твоего стола? – спросила вдруг Калерия и остановила на моем лице пристальный взгляд. Я опустил глаза.
– Это была ошибка… Я люблю тебя, только тебя, Калерия!..
Калерия вздохнула, укоризненно покачала головой и спросила:
– Теперь ты поставишь мой портрет?
– Да… Тот, который ты мне обещала…
– И настанет такой час, когда ты вот так же уберешь мой портрет и скажешь, что это была ошибка. И поставишь третий… Потом четвертый…
– Никогда, Калерия! Это – на всю жизнь… Клянусь тебе…
– Милый мальчик… Обманывайся и верь, пока не разучишься…
Калерия погладила мои волосы и уселась на диван. От этого прикосновения кровь бросилась к сердцу, к голове, к лицу, и радость полилась по всему телу… Я вдруг рванулся с места и, опустившись на колени около Калерии, разрыдался и, покрывая поцелуями ее ноги, стал в восторженном исступлении шептать о своей любви и страдании…
– Я не могу, пойми, что не могу тебя потерять… Ты мне дороже всех… дороже жизни!.. Без тебя мне не нужна жизнь… Ты не хочешь понять, Калерия… Если бы ты знала, как я несчастен… Лучше не жить…
Я опустил голову ей на колени и стал тихо всхлипывать. А она ласкала мои волосы и ласково, с испугом и слезами в голосе, тихо говорила:
– Перестань… успокойся… Ты славный… Ты добрый и такой умница… Будь мужчиной!.. Я не люблю, когда плачут мужчины… Будь сильным и гордым, каким я тебя встретила…
– Ты не любишь меня… Нет, не любишь…
– Милый! я не умею любить так, как ты хочешь… Только раз в жизни я жестоко обманулась в любви и теперь… не умею, мой чистый, честный, хороший!.. Ты мне нравишься… очень…. может быть, я, ну, как тебе сказать…
– Правду, правду! – шептал я, не поднимая головы.
– Может быть, я могла бы тебя любить так, как я умею… Но тебе надо другое… Ведь тебе мало моих глаз, моих волос, рук, моих губ… А я больше не сумею дать тебе… Я… моя любовь, как подснежник: быстро пропадает… Бери себе твою Маргариту… А я… я…
– Это была ошибка!.. Клянусь, только ошибка…
– А я красивая… но неверная… «Кармен»… Понял? Да?
– И всё-таки я люблю тебя, только тебя… Какая бы ты ни была…
– Я пустая… гадкая… неумная… Ты присмотришься к моей красоте, и ничего у тебя не останется… Ты моложе меня…
Заворчала вдруг Джальма и уставилась на дверь… Мы стихли, но я не мог поднять головы с колен Калерии… Открылась дверь.
– Подлая тварь! Убирайся вон! Пощади мальчика!
– Мать! Уходи вон! Не смей ее оскорблять! – закричал я, поднявшись на ноги.
– Мерзкая, развратная…
– Молчи!
– Гадина! – задыхаясь, прохрипела мать и, выйдя за дверь, громко сказала:
– Я позову кучера, чтобы он вытащил тебя за волосы…
– Ах, вы вот как! Хорошо… Идите…
Я схватил со стены ружье и дрожащими руками стал вкладывать в него патроны.
Калерия захохотала, вскочила с дивана и, приблизившись, обвила руками мою шею сзади: крепко поцеловала в щеку и шепнула на ухо:
– Да, меня так еще не любили… На, целуй мерзкую, развратную гадину… в глаза, в губы! во что хочешь… Ах, какой ты красивый!.. Скоро рассвет… Посмотри в окно: уже вздрагивает небо и потухают звезды… Целуй!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Розовым полымем загоралось небо на востоке. Проснулись в саду птицы и, попискивая, стали покачивать под окном ветки сирени. Предутренней прохладой тянуло из окна. Было странно тихо, словно пробуждающийся день боялся еще уходящей ночи и осторожно крался по мягкой росистой траве и сыроватым земляным дорожкам, приглядывался и прислушивался…
– Пора… Занимается утро.
– Милая, милая!.. Как ты красива!.. Не могу оторваться от твоих затуманенных глаз…
– Опять слезы?.. Ты уронил одну слезку мне на плечо… Горячо и щекотно… У, какой… бяка!.. Пора, пора… Сказка кончилась.
– Ты не поедешь… сегодня.
– Не могу, голубчик.
– Нет, нет… Не поедешь. Теперь ты… моя ты! Не отдам!.. Никому…
– Я, голубчик, не могу оставаться здесь ни одного дня… Ты это и сам понимаешь… Я подарила бы тебе еще несколько дней жизни… своей, а ты мне – своей, но… ведь это невозможно…
– Я хочу отдать тебе всю свою жизнь и душу отдать, а ты…
– Смешной… Мальчик… У меня нет души, чтобы обменяться с тобой… А жизнь… Нельзя брать чужую жизнь, когда не знаешь часто, что делать со своей…
– Не любишь ты меня!..
– Как умею… Я тебе говорила… Бери, какая есть…
– Калерия, ради Бога прошу – останься еще!.. Я не могу расстаться с тобой… не могу… Ах, ты не понимаешь этого… не хочешь понять…