– Пять лет! – Тетушка слегка нахмурилась и посмотрела на Воловцова: – Забыл ты совсем старуху… А ведь кроме меня, родни у тебя больше никакой и нету…
   – Ну, какая ты старуха! – Иван Федорович, конечно, немного слукавил, поскольку Феодора Силантьевна и правда постарела и как-то сморщилась: стала вроде меньше ростом и посуше телом. Хотя аккурат такие вот стару… нет, пожилые женщины, и особенно живучи. – А что редко бываю, прости: служба такая. Сейчас едва отпустили.
   – Вот небось ты из-за этой службы женщину свою и потерял, – снова коснулась больной темы тетушка и тут же прикусила язык: – Ты, это, прости, сама не ведаю, что говорю…
   – Да нет, ты права, наверное, – произнес Иван Федорович. – Внимания я ей, конечно, уделял недостаточно. Но, тетушка, другой службы у меня нет, да и не надобно мне иной.
   – А может, выбрал бы ты что-нибудь поспокойнее, чтобы и дома чаще бывать, и времени на внимание к близким чтоб доставало. Жизнь-то идет…
   – Ладно, тетушка, все идет, как тому и положено быть, – махнул рукой Воловцов. – Так что, покормишь с дороги-то?
   – Твоя правда, – спохватилась Феодора Силантьевна. – Одними разговорами сыт не будешь…
   Через полчаса, насытившись вчерашними щами с хорошим куском мяса, Иван Федорович переоделся. Теперь, в плисовых штанах, заправленных в высокие опойковые сапоги, длиннополом, из толстого сукна, сюртуке и картузе с лаковым козырьком, он походил на щеголеватого мещанина или купчика, только-только набирающего обороты в торговом деле…
   – Ты куда это намылился-то? – поинтересовалась тетка.
   – К отцу, – коротко ответил Воловцов.
   Рязанское кладбище, издавна прозванное Скорбященским по наличию одноименной церкви с главным престолом в честь иконы Божией Матери «Всех скорбящих радость», находилось аккурат между Ямской слободой и Рюминой рощей. Рощей, собственно, звалось имение дворян Рюминых, но не тех, что были родня Бестужевым, канцлерам да графам, а тех, что от крестьянина Гаврилы Васильевича Рюмина род свой вели. Был Гаврила некогда простым половым в рязанском кабаке. Поднялся он на чаевых, на которые не скупились подгулявшие купцы. Водки Гаврила не пил, не то что его дед, коего и прозвали Рюмой за его пристрастие к вину. Прозвище намертво прикрепилось к этому крестьянскому роду и в середине восемнадцатого века стало родовой фамилией.
   Гаврила Рюмин деньгу копил, стал брать питейные откупы, на чем и нажил огромное состояние. Не забывал он и своих земляков: то денег на новый алтарь для церкви пожертвует, то богадельне вспомоществование окажет, то дороги на свои средства замостит, за что ему от государя императора чины да ордена перепадали. А потом подал Гаврила Васильевич на имя государя прошение о даровании ему и сыновьям его титула дворянского, поскольку с чинами да орденами право у него такое заимелось. Покуда разрешения ждал – купил между делом в восемьсот седьмом году у наследников статского советника Вердеревского загородную усадьбу с лесом, прудами и мельницей и занялся ее обустройством: построил новый господский дом, флигель для гостей, похожий на сказочный терем, соединенный с главным домом крытым проходом, заложил парк с беседками и оранжереями, облагородил все три пруда. В парк, или Рюмину рощу, как стали звать ее горожане, вход был свободным, и рязанская публика нашла себе тут место отдыха от городской суеты…
   Долгожданный дворянский титул с занесением в разрядную книгу рязанского дворянства и герб Гаврила Васильевич от Благословенного государя императора Александра Павловича вскоре получил. Загордился, конечно, не без того, но работать по части купеческой продолжал денно и нощно, чего и требовал от четверых своих сыновей. А тем уже зазорно купеческим ремеслом заниматься: как-никак – потомственные дворяне. И стали они от строгого батюшки да обязанностей многих «ноги делать»: старший в Санкт-Петербург подался, средний – на военную службу поступил, младший, так тот ранее всех в Москву уехал в университетах учиться. Остался на хозяйстве один Николай Гаврилович. Именно он и принимал у себя в восемьсот тридцать седьмом году наследника-цесаревича Александра Николаевича…
   Но вот когда Гаврила Васильевич Рюмин отдал Богу душу, съехал из Рюминой рощи и Николай Гаврилович. Шутка ли, такое огромное хозяйство в порядке содержать. Одной дворни полтораста человек, а ведь их всех кормить надобно, а у них еще семьи… А парк? А оранжереи с плодовыми садами? А пруды, кои надлежало чистить? А людские избы, рабочие казармы, скотный двор, амбары, сенники, конюшни? А полотняная фабрика, будь она неладна? А господский дом о сорока комнатах и деревянный гостевой флигель?
   Посему забрал Николай Гаврилович свою семью и подался в Москву, благо имелся и там у рязанских дворян Рюминых большой двухэтажный дом на Воздвиженке недалеко от Крестовоздвиженского монастыря, купленный у князей Волконских и известный на Москве как «Дом Болконских» из «Войны и мира» графа Толстого.
   Когда Ваня Воловцов с пацанами ходили ставить морды на карасей и линей на пруд в Рюминой роще, что стоял за оранжереями и имел прямо посередине, на островке, затейливую беседку в китайском стиле, имение это было уже в запустении: ухаживать-то без хозяев стало некому. Три рощицы – березовая, дубовая и осиновая, в которые можно было попасть по мосточку, перекинутому через глубокий овраг, заросли колючим кустарником и травой. Но по-прежнему поражали своими размерами три пихты в парке, что прилегал к господскому дому…
   Идти к кладбищу самым коротким путем надлежало через огороды, принадлежащие жителям Ямской слободы. Стоял октябрь, полевые работы, собственно, были закончены, и по пути к кладбищу Воловцов встретил всего несколько человек, которые долго провожали его взглядами: по одежке вроде свой, рязанский, а вот кто таков – неведомо.
   Воспоминания детства оставили Ивана Федоровича, как только он ступил за ограду Скорбященского кладбища. Тишина. Шуршат опавшие кленовые листья под ногами. Памятники с надгробными эпитафиями. Мрамор, гранит, медь. Здоровенные дубовые кресты с медными табличками, которые уже трудно прочесть. Часовенка над могилой рязанского дворянина Николая Казначеева. Батюшка Воловцова и братья Казначеевы, Николай и Трофим, были хорошими знакомыми, часто встречались в Дворянском собрании, когда отец Ивана Федоровича, получив чин титулярного советника, сделался личным дворянином без права передачи дворянского титула по наследству. Служил он мировым судьей по решению Рязанской городской Думы вплоть до упразднения в восемьсот восемьдесят девятом году всего института мировых судей. Оставшись без дела, как это часто бывает, быстро начал сдавать и помер тихо и безмятежно во сне, что указывало на чистоту совести и души. Если душа и совесть, конечно, не есть единая суть с двумя разными названиями.
   А вот и могила отца. Ухоженная и чистенькая, очевидно, Феодора Силантьевна была тут совсем недавно и тщательно прибрала ее.
   «Ну, что, здравствуй, отец. Когда ты умер, я еще учился на юридическом факультете. Но ты уже знал, что я пойду по твоим стопам, о чем сейчас тебе и докладываю. Кстати, два дела, мною раскрытые, говорят, будут включены в один из справочников по юриспруденции. В общем, пока я тебя не подвел и, надеюсь, не подведу и в дальнейшем… С Ксенией мы расстались, и в том моя вина: надо было держать ее железной хваткой, чего я не смог сделать. А может, и не хотел. Ибо если женщину нужно удерживать подле себя, то, верно, следует задаться вопросом: а нужна ли такая женщина?
   Что еще… Несколько дней назад я убил человека. Его имя – Георгий Николаевич Полянский. Лет десять назад я вел его дело об убийстве уездного исправника Полубатько. Этот Полубатько, из-за ревности к их общей любовнице, засадил его в арестантское отделение, обвинив в укрывательстве краденой лошади. А Полянский ни сном ни духом не ведал, что лошадь, которую оставил ему его товарищ на время отъезда из села, – краденая. Словом, отбыл Георгий Николаевич Полянский за чужую вину, ни за что ни про что, полтора года. Вышел озлобленный и решил исправнику отомстить. Подкараулил Полубатько у этой их общей женщины и убил ударом в висок кастетом с шипом. Через какое-то время его взяли, и суд присяжных вынес решение: приговорил его к бессрочной каторге. А он вскоре сбежал и добрался до Москвы. Влился на Хитровке в воровское сообщество и стал по указке убивать неугодных для этого сообщества людей за деньги. То бишь сделался наемным «мокрушником». Когда на его счету было уже несколько душ, он выследил, еще в Москве, коммивояжера Стасько, приехал на одном с ним поезде в город Дмитров и убил его, опять-таки ударом кастета с шипом в висок, завладев деньгами и частью самого дорогого товара, что имел при себе коммивояжер.
   Мне поручили расследование этого дела. Я нашел преступника, узнал его имя, но, поскольку знал его в лицо, был взят на его задержание. Когда он оказал сопротивление и побежал, я выстрелил в него. И убил. Я знаю, что иного выхода у меня не было, иначе Полянский попросту ушел бы, но на душе у меня нехорошо, отец. Прямо скажу, скверно! Все же человек, хоть и профессиональный убийца. Вот, выпросил после этого дела отпуск…
   Сейчас я гощу у тетки, твоей сестры. Да ты это, верно, знаешь, ведь вам оттуда все видно… Устал что-то я, отец. И ты, надо полагать, уставал, только никогда не показывал виду. Наверное, ты был сильнее меня…»
   Где-то в кронах деревьев прошелестел пожелтелыми листьями ветер. Легкое дуновение коснулось щеки Воловцова, будто кто-то провел по ней мягкой ладонью.
   Может, это Федор Силантьевич так ответил на мысли сына, обращенные к нему?
   С кладбища Иван Федорович возвратился задумчивым и все трогал щеку, которой коснулся на кладбище своим дуновением ветер. Тетка, искоса посматривая на племянника, не лезла с вопросами: понимала, когда человека одолевают думы, нет места праздным словам.
   Ночью Ивану Федоровичу приснился отец. Он сидел на табурете на тетушкиной кухне и ласково смотрел на него, Ивана Воловцова. Сидел и молчал, только глаза его говорили ласково: «Ничего, Ваня. Все образуется. Ничего… Я всегда рядом».

Глава 3
Несчастный случай, убийство? или Заключение доктора Живаго

   Его разбудил запах дыма. Он вначале не понял, откуда тянет, и, обеспокоенный, быстро поднялся и прошелся по дому. Нет, в доме вроде все в порядке, и дымом тянуло с улицы. Видно, в открытую форточку.
   Тетки дома не было, спросить, откуда дым, не у кого. Одевшись, Иван Федорович вышел во двор и увидел, что возле соседнего двухэтажного особняка толпится народ, а из разбитого окна на втором этаже буквально валит дым.
   Времени было всего седьмой час утра, однако в Ямской слободе всегда вставали рано, так что ничего удивительного в том, что возле особняка скопилось уже десятка полтора людей. Когда Воловцов через боковую калитку прошел во двор особняка, со стороны улицы к дому подходил крепкого вида околоточный надзиратель с молодым парнем придурковатого вида. Недовольный таким количеством зевак, надзиратель в сопровождении парня вошел в дом и закрыл за собой дверь: нечего, мол, посторонним там делать.
   Тетка тоже была здесь. Увидев ее, Иван Федорович подошел ближе и спросил:
   – А что стряслось?
   Феодора Силантьевна посмотрела на племянника полными слез глазами и ответила:
   – Марья Степановна, товарка моя, заживо сгорела.
   – Как это – заживо? – удивился Воловцов.
   – Как-как, – встряла в разговор женщина с колючими глазами, чуть помладше тетки Ивана Федоровича. – Керосином облилась, вот и сгорела до самых черных угольев.
   – Так-таки до самых угольев? – спросил чей-то женский голос.
   – Говорят, да…
   – Сама, что ли, она облилась? – послышался мужской голос сбоку.
   – Может, и сама, – ядовито отозвался другой мужчина. – От такой жизни запросто можно самосожжечься…
   – От какой такой? – огрызнулись на него.
   – И правда, чем у Кокошиной жизнь была плоха? Комнаты сдавала внаем, ничего не делала, а денежки капали, – громогласно и едва не басом произнесла высокая женщина с усиками в уголках губ. – Чего от такой жизни самосжигаться-то? Всем бы так!
   – Вшяко в шисни быфает, – глубокомысленно заметил беззубый сухонький старичок и философски покачал головой: – На то она и шиснь…
   – А и верно, – сказала молодка с малым дитем на руках. – От внутренней сумятицы запросто можно руки на себя наложить.
   – Оно и видно, как ты вся испереживалась-то, – ехидно заметила женщина с колючими глазами. – Вон, у тя второе дите уже, и все они, поди, неизвестно от кого…
   – Как это неизвестно?! – вскричала молодуха. – Все – от мужа мово, законного, венчанного.
   – Ага, венчанного, рассказывай… – зло парировала колючеглазая. – А то мы не ведаем, как ты в прошлом годе шашни крутила то с Колькой-пожарным, то с дворником Ефимкой.
   – Какой Колька, какой Ефимка! – поперла прямо с дитем на колючеглазую молодка. – Да я щас тебе за слова таковские зенки бесстыжие твои выцарапаю!
   – Чево? Это у меня зенки бесстыжие?! Да ты сама стыд весь давно растеряла в мужиковых-то постелях… – Поднявшись на носки, женщина с колючими глазами выкрикнула так, чтобы все слышали: – Курва слободская!
   Явно затевалась бабья драка – мероприятие, жалости не знающее и в последствиях непредсказуемое…
   – Так ведь грех это, самосжигаться-то! Это ж все равно что повеситься, – услышал Воловцов из другой группы любопытствующих, собравшихся возле особняка Марьи Степановны Кокошиной. – Или утопиться…
   – Не-е, это хужее…
   – Верно. И страшнее…
   – А может, она случайно облилась керосином. И воспламенилась… – задумчиво проговорила молчавшая до того средних лет женщина.
   – Да, говорят, лампу заправляла незатушенную и облилась случайно. А огонь на нее и перекинулся. Старая все же была, подслеповатая, растерялась. А может, сомлела от угарного газу. Вот и сгорела заживо…
   – Да какая старая, пятьдесят восемь годков всего ей было! – продолжала возмущаться женщина с колючими глазами.
   – А кто говорит про лампу? – снова послышался ядовитый мужской голос. – Небось все сплетни бабьи…
   – Ничего и не сплетни, – теперь уже полным басом произнесла высокая женщина с усиками. – Это Наташка-поденщица сказала. Видела она лампу эту. И что сталось с Марьей Степановной – тоже своими глазами видела…
   – Тоже мне, знаток авторитетный нашелся – Наташка-поденщица. Видела, вишь ли, она. Да ни хрена она не видела…
   – Да нет, сосед, сказывают, что и правда видела. Она ж вместе с Ефимкой и этим здоровущим городовым в комнаты-то кокошинские входила. Вот бы тоже глянуть на угольки-то, что от Марьи Кокошиной осталися…
   – Да что вы такое говорите, побойтесь Бога!
   – А что? Ее уж не вернешь… И ей теперя все равно: смотрит кто на нее иль не смотрит…
   – Послушай, Вань, – просяще посмотрела на племянника тетка, – ты бы сходил туда, разузнал бы все, что там случилось. Марьюшка мне подругой лучшей была, да и у нее никого ближе меня не было. Сын ейный в Петербурге служит, муж помер давно… Сходи, а? А то одни сплетни, неясно ничего…
   – Ну, тетушка. Чуть позже ты все узнаешь, – не очень твердо ответил Воловцов.
   – Да когда – чуть позже-то? Полицейские ничего не скажут, не положено им такое говорить, – возразила тетушка.
   – На суде все узнаешь, – отвел глаза в сторону Иван Федорович.
   – На суде?! – ахнула Феодора Силантьевна. – А сколь его ждать, ты знаешь? Полгода? Год? Ну, сходи, Ваня. Тебя же пустят…
   Воловцов покорно опустил голову: худо, когда помирают близкие. Да еще так, живьем в огне. А может, не живьем? Может, сначала укокошили старушку, а потом подожгли, дабы замести следы?
   В нем проснулось любопытство следователя, мозг заработал в привычном режиме. Он знал, что если войдет в особняк и увидит место происшествия, то уже не сможет оставаться безучастным. И начнет свое следствие. Ну, вот, отдохнул от службы, называется…
   Иван Федорович начал медленно пробираться к двери особняка. Открыв ее, он столкнулся нос к носу с городовым, и тот хмуро спросил:
   – Чего тебе?
   – Мне хотелось бы, сударь, взглянуть на место происшествия, – вежливо произнес Воловцов.
   – Не велено, – услышал он в ответ.
   – А кем, смею поинтересоваться, не велено? – продолжал излучать вежливость и спокойствие Иван Федорович. – Не смогли бы вы назвать его чин, должность и имя?
   Городовой с некоторым сомнением посмотрел на Воловцова и, не решившись прогнать взашей столь воспитанного и явно не местного господина (черт их разберешь, приезжих этих, кто они такие на самом деле), ответил внятно и четко:
   – Никого не велено пущать их благородием коллежским секретарем, полицейским околоточным надзирателем господином Петуховым Павлом Викторовичем.
   – Тогда скажи ему, – так же четко и внятно заговорил Воловцов, – что его высокоблагородие коллежский советник, судебный следователь по наиважнейшим делам Департамента уголовных дел Московской Судебной палаты господин Воловцов Иван Федорович желает осмотреть место происшествия и просит господина околоточного надзирателя предоставить ему эту возможность немедленно… Выполнять! – неожиданно рявкнул начальственным тоном Иван Федорович, и городовой, вздрогнув от окрика, побежал по ступеням на второй этаж. Буквально через несколько мгновений он, перегнувшись через перила лестничного ограждения, громко крикнул Воловцову:
   – Эй, господин! Проходите, можно!
   Околоточный надзиратель Петухов был явно разочарован. Он, верно, намеревался увидеть статского подполковника в вицмундире или мундирном сюртуке с галунами, а увидел мужчину в рубахе навыпуск и плисовых штанах, заправленных в опойковые сапоги.
   – Гм, – произнес околоточный, оглядев одежду Воловцова и остановив внимание на плисовых штанах. – А разрешите, господин… э-э…
   – Воловцов, – подсказал Иван Федорович с едва заметной улыбкой.
   – …господин Воловцов, взглянуть на ваши документы?
   – Да у меня их нет с собой… Я… сосед погибшей, к тетке приехал, в ее доме живу. На дым выбежал, как был… Но если для вас это принципиально важно, я могу сходить и принести все необходимые бумаги.
   Околоточный посмотрел на Воловцова и встретился с ним взглядом. Какое-то время они смотрели друг на друга. Что высмотрел в этих глазах Иван Федорович, одному Богу известно, а вот Петухов, верно, что-то такое высмотрел, поскольку, отведя взор, нехотя буркнул:
   – Не стоит… Проходите, смотрите, что вам надо, коли желание таковое имеете…
   Судебный следователь вошел в дом, прошел через прихожую, внимательно все в ней осмотрев, и направился в комнату. Пахло гарью и дымом, хотя огонь был уже потушен.
   Хозяйская комната была средних размеров и мебели имела немного. Письменный стол с двумя тумбами, кресло у стола, напольные часы в деревянном футляре с потрескавшимся на нем лаком и какое-то кривое деревце в большом горшке, похожем на средних размеров бочонок. В углу, возле окна, за большой ширмой в выгоревших цветочках, стояла высокая железная кровать, расправленная, но не смятая. Рядом – небольшая тумбочка с раскрытой посередине книгой. Еще имелся стул с шерстяной, аккуратно расправленной кофточкой на спинке, небольшое трюмо с зеркалом и дубовый комод с потрескавшимся лаковым покрытием. Одно из двух небольших окон было разбито: видимо, это сделал городовой или околоточный, дабы самим не задохнуться в дыму.
   Возле стола, ногами к входной двери, лежала владелица дома Марья Степановна Кокошина. Ее правая рука была согнута над лицом, словно она пыталась от чего-то или кого-то прикрыться. Впрочем, то, что от нее осталось, рукою и лицом можно было назвать с большой натяжкой: вся верхняя часть тела настолько обгорела, что и правда более представляла собой уголья, нежели части тела. Такого Воловцов, довольно насмотревшийся в своей жизни всякого, в том числе и трупов, еще не видывал. А вот нижняя часть бедной женщины оказалась совершенно не тронутой…
   На столе, прямо над трупом Кокошиной, лежали пустая бутылка из-под керосина и опрокинутая столовая лампа, очевидно, и послужившая источником случившейся беды.
   – Кто первый увидел или почувствовал дым из комнаты хозяйки? – спросил Иван Федорович, обращаясь одновременно к городовому и околоточному надзирателю.
   – Дворник Ефимка, – первым ответил городовой.
   – Это он вас вызвал? – продолжая осматривать труп, задал новый вопрос Воловцов уже конкретно городовому.
   – Так точно, – последовал ответ.
   – А вас? – Иван Федорович посмотрел на Петухова.
   – Что – меня? – сморгнул околоточный надзиратель.
   – Вас кто сюда вызвал?
   – Тоже дворник…
   – Вы дознание с ним уже провели?
   – Формально не успел еще, а так, опросил, конечно. На словах. – Ивану Федоровичу показалось, что Петухов слегка оправдывается. – Он на кухне сидит. Вместе с жиличкой Натальей Квасниковой.
   – А она вам зачем? – поинтересовался Воловцов.
   – Так дворник, как только дым учуял, к ней постучал во флигель. Потом они вместе стали к Кокошиной стучаться. Это Квасникова дворника в участок послала, – вмешался в разговор городовой.
   – А он что, сам не мог об этом догадаться? – глядя на городового, спросил Иван Федорович.
   – Получается, что не мог, – ответил городовой. – А может, растерялся. Он немного того, – полицейский сделал неопределенный жест рукой. – Сами скоро увидите…
   – А с этой Квасниковой вы тоже не успели провести дознание? – искоса посмотрел на околоточного надзирателя Воловцов.
   – Не успел, – угрюмо подтвердил тот.
   – Но – собираетесь провести? Я так понимаю?
   – Собираюсь, – кивнул околоточный.
   – А вы мне разрешите присутствовать на ваших дознаниях?
   – Ну, это…
   – Благодарю вас, – быстро произнес Иван Федорович, не дав договорить Петухову. – Кстати, – обратился он уже к обоим полицейским, – а скоро прибудут врач и судебный следователь?
   – За врачом послали, а… судебный следователь… зачем? – удивился Петухов.
   – Согласно Высочайшему повелению от первого июля одна тысяча восемьсот шестидесятого года, производством следственных действий занимаются сугубо судебные следователи. Полицейским чинам разрешено лишь проводить дознание с целью выявления подозреваемых в преступлении и снимать с них показания. Вам разве это не известно? – придав голосу официальные нотки, пояснил Иван Федорович.
   – Известно, господин Воловцов, однако подозреваемых в этом деле нет и быть не может. Я практически уже раскрыл это дело, – не без гордости произнес Петухов и даже картинно выставил ногу вперед. – Это обыкновенный несчастный случай… Ну, правда, не совсем обыкновенный, – поправился он, – но, вне всякого сомнения, несчастный случай. Поэтому вмешательство судебного следователя, как и ваше тоже, – подчеркнул он, – я считаю неуместным. Чего тут, позвольте вас спросить, расследовать, когда и так все понятно…
   – Вот как? – усмехнулся Воловцов. – Вам все понятно? А не изволите ли объяснить мне, господин околоточный надзиратель, на каком таком основании вы построили свое заключение, что перед нами – несчастный случай?
   – Да это же очевидно, – довольный, что утрет нос московскому следователю, заявил Петухов. – Пожилая женщина заправляла на столе лампу керосином. Лампу потушить она забыла. Потом нечаянно опрокинула ее на себя, а вылившийся керосин, естественно, вспыхнул. Все произошло чрезвычайно быстро и неожиданно, старушка, мгновенно охваченная пламенем, лишилась чувств, не успев выбежать из комнаты или позвать на помощь. А может, и звала, так стены-то здесь – о-го-го, какие толстенные. И жильцов на втором этаже, кроме нее, нету. – Околоточный закончил говорить и победоносно взглянул на Воловцова: – Чего ж тут может быть непонятного, сударь? К тому же входная дверь в квартиру и, что самое главное, дверь из прихожей в жилую комнату, где произошло несчастье, были заперты изнутри. Это вам в любое время подтвердят дворник Ефимка, жиличка Квасникова и городовой Еременко (городовой при этих словах согласно кивнул). Входная дверь была заперта на английский замок, дверь в комнату – на накидной крюк. Окна тоже были наглухо закрыты. Так что все предельно ясно…
   – Да здесь все как раз и не ясно, – в глубокой задумчивости промолвил Иван Федорович. – Вы посмотрите внимательнее. Видите, половые доски возле трупа прогорели насквозь?
   – Ну и что? – недоуменно посмотрел на него околоточный надзиратель.
   – Как «ну и что»? – едва не возмутился Иван Федорович, подошел к трупу и наступил на прогорелую доску. Доска даже не хрустнула, а мягко подалась под сапогом Воловцова, и нога его провалилась между половицами по щиколотку. – Это ж сколько надо керосина, чтобы пол так выгорел?
   – Дерево – материал горючий, – небрежно заметил околоточный, которого ничуть не тронули слова заезжего судебного следователя и уж тем более не заставили изменить собственное мнение.
   – Хорошо, – согласился Воловцов. – Доски – материал горючий. А человеческое тело? Посмотрите, как обгорело тело. Ведь и правда до угольев. Она что, не пролила, а вылила на себя керосин, что ли? И не содержимое лампы, а минимум целую бутылку. Как можно пролить на себя и керосин из лампы, и керосин из бутылки аж до самой последней капли? Причем пролить на голову, руки и грудь?
   – Ну, возможно, это какая-то форма самоубийства, – нетвердо произнес Петухов.