– Ну и не надо… подууумаешь!
   Так прямо и отнеслись: дескать, конечно, все-то он, этот Лев, знает и умеет, но, если не хочет, – пусть не рассказывает и не показывает. Обойдемся!
   Сейчас, когда Лев в девятом, друг тут у него один-единственный – Вера. Правда, такой друг, что, может, всей школы стоит, только ведь и ей из-за него достается. Ишь-какая-цаца-на-колесиках… теперь уже забыто, кто именно это сказал, но «цаца-на-колесиках» так и продолжает катиться за Верой по гулкому школьному коридору. Хотя Веру-то за что не любить? Вокруг нее знаменитостей сроду никаких не водилось!.. А ты сам, Лев?
   Фигаро, Альмавива, Розина…
   Правы в классе: все-то он знает. Сначала кружится голова, кружится все сильнее и сильнее, точки перед глазами, а потом – ррраз! – и он… знает. Не все, конечно, это глупости, что все. Но иногда кажется, что гораздо больше, чем ему требуется.
   Фигаро, Альмавива, Розина… голова начинает кружиться.
   Сейчас откроется занавес – и Фигаро… Фигаро, Альмавива, Розина… Фигаро произнесет девятнадцать на двадцать шесть. Зачем он это произнесет – и что это значит? Ничего не значит. Ни-че-го – как и все остальное. «Девятнадцать на двадцать шесть», – было написано в книге, и дальше девятнадцать на двадцать шесть Лев не продвинулся: сразу умер Маневич.
   Когда Льву было – сколько? – не то десять, не то одиннадцать-двенадцать, он иногда играл в одну игру… тайную. Возле метро играл: вставал у барьера и ждал, когда в толпе возникнет лицо, которое покажется знакомым. Тут важно было не вглядываться в лица, а просто равнодушно смотреть вниз – туда, откуда они всплывали: одно за другим. Вглядываться надо было потом, когда лицо знакомым уже показалось: как будто бы Лев знал этого человека.
   Он вглядывался, вглядывался, и кружилась голова, и перед глазами мелькали точки, и становилось ясно: с человеком этим он действительно знаком – и даже видит какие-то, смутные правда, картины из его жизни.
   – Здрасьте, Дмитрий Сергеевич!
   – Здравствуй, здравствуй… – ответивший явно не имеет никакого представления о том, с кем только что поздоровался, но так и здороваются с детьми: не задумываясь.
   – Всё по-старому? Настасья Федоровна до сих пор в Ленинграде?
   О таких вещах надо спрашивать специальным голосом – равнодушным и взрослым.
   – В Ленинграде пока, приедет через месяц… а ты кто же – чей же будешь?
   – Да я Лев, не помните?
 
   И – сбежать вниз по ступенькам метро, в подземный переход. И наблюдать с противоположной стороны, как, вконец растерянный, человек еще постоит у ступенек, а может быть, даже опять начнет спускаться вниз, потом махнет рукой: какая разница! И пойдет своей дорогой.
   Совсем даже и не плохая игра, но рассказать о ней деду Антонио или даже Вере все равно что-то мешало… стыдность была в игре этой, стыдность и грешность, тогда, в детстве, еще не знавшие своих имен.
   – Ну-ка, ну-ка, дорогой…
   Сильно пахнувший водкой дядька схватил его за руку, словно вора, – и крепко держал. Лев трясся всем телом – правда, осознал это уже потом: заметив, что трясется.
   – Ты чего трясешься-то, как овечий хвост… зовут тебя как?
   – Лев…
   – Хищник, стало быть. Только я ведь не знаю тебя, Лев. И ты меня не знаешь. А вот откуда тебе имя-отчество мое известно и как жену мою величают – это мы сейчас выясним.
   И руку, выше локтя, Льву все сильнее жмет – того и гляди сломает. Притягивая Льва к себе, к пальто водочному, мокрому – лицом прямо к пальто.
   – Отпустите меня, – кричит Лев. – Больно!
   – Что ж ты над мальцом-то мудруешься, глаза твои бесстыжие? Не слышишь, больно ему?
   Беленькая старушка, похожая на овечку, останавливается около них. Дядька ослабляет хватку – и, вырвавшись, Лев убегает в подземный переход. А потом долго смотрит с противоположной стороны улицы, как овечка учит дядьку уму-разуму. Кстати, на расстоянии дядька оказывается совсем не страшным.
   Только все равно после этого Лев к метро не ходил больше. Кончилась игра. И даже забылось потом – ходил, не ходил? Это теперь вот вспомнилось, что ходил, вроде…
   Если бы Льву снились сны, он сказал бы: может, и приснилось. Однако снов не снилось ему – открытыми глазами он по ночам, при свете лампы, видел вокруг себя то же, что и наяву, но как бы в перспективе… и потому Лев даже не знал, спит ли он когда-нибудь вообще. Или, наоборот, он спит всегда?
   Фигаро, Альмавива, Розина…
   Занавес уже открыт. На сцене Фигаро, обмеряющий пол.
   – Девятнадцать на двадцать шесть, – говорит Фигаро и, выпрямившись, бросает взгляд на Льва. В шестой ряд, на девятое место – точно. И взгляда не отводит.
   У Льва начинается совсем легкий озноб. Он отодвигается от Веры, чтобы та, не дай Бог, не заметила.
   Впрочем, Вера давно уже в Севилье – или где у них там все это происходит. А Фигаро, похоже, еще тут. Правда, он перестал смотреть на Льва в упор, но то и дело вскидывает глаза, словно проверяя, на месте ли тот.
   И в глазах Фигаро – вопрос…
   Сюзанна. Доказывать, что у меня есть на то причины, значит допустить, что у меня может не быть их вовсе. Послушный ты раб моих желаний или нет? – произносит Сюзанна.
   «Чушь какая-то», – думает Лев.
   – Чушь какая-то, – говорит Фигаро.
   Пока в зале недоумевают трое: Фигаро, Сюзанна и Лев. Сюзанна смотрит на Фигаро, Фигаро – на Льва. Лев смотрит на Веру. Но Вера в Севилье.
   Сюзанна. Интрига и деньги – это твоя область.
   Фигаро молчит, не сводя глаз с девятого места в шестом ряду. Чего он ждет? Лев не читал «Безумного дня», только одну строчку читал: «Девятнадцать на двадцать шесть»… Так что единственное, чем он может помочь, – это девятнадцать на двадцать шесть…
   – Девятнадцать на двадцать шесть, – повторяет Фигаро.
   Сюзанна улыбается вынужденной улыбкой. Вынужденная улыбка отдаленно напоминает добровольную и принимается публикой без колебаний. Да и откуда бы взяться колебаниям? Фигаро только что обмерял пол.
   Сюзанна пытается проследить взгляд Фигаро и найти того или ту… но тут же и отказывается от своей попытки: зрители сидят слишком плотно. Тогда, набрав воздуха, она делает еще один шаг вперед – практически на цыпочках.
   Сюзанна. Графиня проснулась. Она очень меня просила, чтобы в день моей свадьбы я первая пришла к ней.
   Фигаро. Девятнадцать на двадцать шесть.
   Наиболее смекалистые в зале уже фыркают, разгадав, что где-то-тут-должно-быть-смешно: неоднократно повторяемая реплика призвана начинать смешить с третьего раза. Те, кому пока не смешно, стыдливо косятся на фыркнувших, за которыми они уже не успели. Но любая следующая реплика Фигаро, можно не сомневаться, откликнется хохотом в зале.
   В глазах Сюзанны слезы: впечатлительная душа, актриса…
   Сюзанна. Пастух – говорит – что – это – приносит – счастье – покинутым – женам.
   Фигаро. Девятнадцать на двадцать шесть.
   Хохот в зале. В принципе он мог бы быть и потише: совсем ведь не обязательно так остро чувствовать юмор. Однако что ж… прием явно достиг цели.
   Аплодисменты. Редкий случай: почти сразу после начала спектакля.
   Льву становится жутко. Прошедший было озноб опять уже здесь: не начать бы зубами стучать… Быстрый взгляд на Веру – смеющуюся и аплодирующую. Впрочем, Вера как раз смекалистая. Театральный завсегдатай. Одна из тех, кто раскусил прием еще с третьего раза.
   Господи, что делать…
   Сюзанны почти не видно: она слилась с кулисой, стала одной из ее складок. И складка эта пытается что-то прошелестеть.
   Сюзанна. Чтобы я целовала сегодня моего возлюбленного? Вот тебе раз! А что скажет завтра мой муж?
   Фигаро. Девятнадцать на двадцать шесть.
   Нет, ну могла бы ведь понять уже Сюзанна, что не имеет смысла продолжать нестись вперед… В конце концов это ее, а не чей-нибудь долг сказать стоп: кроме нее и явно сбрендившего Фигаро на сцене нет никого! Хотя… благодарная публика даже не хохочет – она воет, воем выражая высшую степень понимания эффективности художественного приема, на пятый раз сразившего даже тех, кто вообще не догадывался о наличии у себя чувства юмора.
   Лев не двигается. Если он позволит себе пошевельнуть хоть мизинцем, озноб просто разнесет его на куски… Он совсем перестает дышать, видя, как Сюзанна делает вдох, чтобы произнести следующую реплику.
   Сюзанна. Когда наконец вы перестанете, несносный, твердить об этом с утра до вечера?
   Ах, спасибо, спасибо, спасибо, мсье Бомарше! Так угадать, так предвидеть то, что в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году, двадцать второго февраля, произойдет на одной из столичных сцен… так спасти положение! Неужели Сюзанна, несмотря на сопротивление партнера-идиота, именно сюда и вела нас – в тихое лоно уместной этой реплики, решительно ставящей все на свои места? Даже немножко заерзавшая было в последний раз группа смекалистых – и та расслабилась,
   Но -
   Фигаро. Девятнадцать на двадцать шесть.
   – и все наконец испорчено безнадежно.
   Лев понимает это по взгляду Веры, покинувшей Севилью и уже здесь, в Москве, беспомощными очками ищущей поддержки Льва. Ищущей, но не находящей: весь в испарине, Лев не дышит и смотрит на нее глазами, в которых нет ничего.
   – Лев, Лев! – Она бы крикнула, но она не в Севилье. Она изо всех сил старается не привлечь внимания девятого «А», раскиданного по всему зрительному залу. – Лев, что с тобой… дыши, Лев!
   Вера даже не слышит, что в зале уже шумно. Не видит, что полотно занавеса отрезает Москву от Севильи, где уставившийся в одну точку Фигаро продолжает долдонить «девятнадцать на двадцать шесть», «девятнадцать на двадцать шесть», «девятнадцать на двадцать шесть»…
   Схватив явно слишком много воздуха, Лев почти давится им, но, слава Богу, справляется. Вера просовывает руку между спинкой кресла и мокрой тканью пиджака Льва, сжимает его плечи. Жест немножко не публичный, но дела до них нет никому: судьба Фигаро – вот что сейчас занимает зал.
   Фигаро, наверное, осматривают за занавесом.
   Ощупывают.
   Обнюхивают, не пьян ли.
   Нет, он не знает, что с ним… а что с ним? Он, правда, почти не помнит, как отыграл… не отыграл? Странно, было впечатление, что отыграл. Да нет, ни на кого особенно, вроде, не смотрел – просто немножко вбок смотрел, на случайного, кажется, зрителя какого-то. Теперь? Теперь в порядке. Можно и продолжить… наверное. Он попробует.
   Помреж с только что – от ужаса – сросшимися на переносице бровями отправился к публике: объясняться. И, странное дело, нашел слова, настолько лишенные смысла, что ими действительно удалось объяснить все.
   …одиннадцатый по счету, то есть первый после первых десяти, а потому наиболее ответственный спектакль…
   …элитная публика, знающая толк…
   …короткое замыкание, случившееся между сценой и зрительным залом, артистами и зрителями…
   …тонкие энергии, высокие слои, духовные материи…
   Зрители долго аплодировали помрежу: прежде всего, в благодарность за приобщение их к элите – правда, не очень было понятно, к какой именно.
   Вера отпустила плечи Льва. Тот сидел, закрыв глаза и не двигаясь.
   – Сейчас все пройдет, – шепнул он ей. – Только не занимайся мной больше… пожалуйста.
   Пошел занавес, пошел!
   Несколько испуганная Сюзанна ни к селу ни к городу произносит следующую по порядку реплику – нечаянно оказывающуюся последней в явлении первом.
   Сюзанна. Вот вам ваш поцелуй, сударь, теперь мы в расчете.
   Поскольку Сюзанна при этом находится метрах в пяти от Фигаро, никто не понимает, о каком она, собственно, поцелуе. Впрочем, всем это безразлично.
   А дальше проходит вечность.
   Ждут реплики Фигаро.
   Фигаро молчит.
   Лев сидит с закрытыми глазами – опустив голову и сжав ее ладонями.
   Над залом отчетливо слышно шелестение влажных губ суфлера:
   – Э, нет, вы-то его получили не так!
   Проходит еще одна вечность.
   Ждут реплики Фигаро.
   Зрители, выучив уже трижды произнесенную суфлером фразу, почти вслух скандируют с мест:
   – Э, нет, вы-то его получили не так!
   Фигаро затравленно смотрит по сторонам.
   – Э, нет, вы-то его получили не так! – надрывается зал…
   И только когда проходит третья вечность, голосом далеким и совершенно чужим, плохо справляясь с языком, Фигаро шепчет – даже тише, чем суфлер, уже весь вылезший из своей будки и шлепающий влажными губами непосредственно по полу сцены:
   – Э… нет… вы-то… его… получили… не… так…
   И, скорее догадавшись об этой фразе, чем наконец услышав ее от Фигаро, зрители посылают на сцену вздох облегчения такой плотности, что чуть не сбивают с ног и так еле стоящего на авансцене главного героя. Вялый и разбитый, тот, разумеется, не бежит за Сюзанной во исполнение галантной своей угрозы. Да этого от него и не ждут: никому сейчас не до поцелуев. Впереди – самое главное в явлении втором: монолог Фигаро. За монолог этот болеет весь зал, весь зал играет Фигаро вместе с Фигаро: Фигаро тут, Фигаро там… Фигаро-мужчины, Фигаро-женщины, Фигаро-дети, Фигаро-суфлер. Ну же, голубчик! И – высоченным голосом, на одних связках, тот начинает барабанить что полагается.
   Фигаро. Прелестная-девушка-всегда-жизнерадостна-так-и-дышит-молодостью-полна-веселья-остроумия-любви-и-неги…
   «Деда, деда, пусть мне опять шесть лет, все идет так быстро… я не готов! Я не знаю себя, я боюсь себя, я себе чужой. То, что со мной случается, – было такое с тобой? А если с тобой не было и ни с кем не было, то зачем оно мне? И куда мне девать это? Смотри, оно само выходит наружу – и я не умею справиться с ним…»
   Лев быстро встал – кажется, ровно посередине монолога Фигаро – и пошел между рядами к выходу. Вера поднялась вслед за ним. Двадцать три пары глаз – весь девятый «А» – проследили этот демонстративный уход в деталях, опоздав оценить основное зрелище: быстро-быстро дожевывая свой монолог, Фигаро двигался из одного конца сцены в другой. Дошел до ступенек и принялся спускаться в зрительный зал. У выхода в фойе помреж схватил его за руку. Что уж сказал он Фигаро, неизвестно, но, стрелой вернувшись на сцену, тот сделался лучше не придумаешь – и публика с визгом простила ему не только все, что было, но и все, чего не было.
   – Иди в зал, Вера… пожалуйста, пожалуйста, – сказал Лев, закрывая за собой дверь и не глядя на нее, не глядя вообще, а только шагая и шагая вперед, к гардеробу, где не было гардеробщицы. – Пожалуйста, Вера, мне нужно понять, мне нужно сейчас понять…
   – Что понять, Лев… да что же понять-то, Господи?
   – Все понять. Вот это вот все! – Он отразился во всех зеркалах сразу: бледный, гневный, взрослый.
   Откуда-то присеменила гардеробщица, подала ему куртку, взглянула на Веру: Вам тоже одежду?
   – Мой номерок у него, – с ужасом сказала Вера.
   Лев бросил Верин номерок на барьер и, натягивая куртку, побежал к выходу, Веры не дожидаясь.
   – Лев, Лев!
   – Не ходи за мной, уйди! Ты не можешь идти за мной, ты не нужна сейчас, уйди!
   Вера остановилась: не нужна. А Лев уже бежал от нее – бежал по ледяной улице, скользя и падая, поднимаясь и снова скользя.
   Снега нету – один лед. Какая-то ненормальная в этом году зима.
   – Жизнь человека понять, – бормочет Лев на льду. – Слова человека понять… сколько слов кому говорить… и каких слов… и зачем! Так не может быть, не должно быть – чтобы чужие слова произносить. Свои слова произносить надо – несколько своих слов, своих собственных слов! Но какие слова – мои?
   Дома – дед Антонио: стал в дверях и стоит.
   – Деда… – Отодвигая его, Лев снимает куртку и, неожиданно увидев себя в зеркале, замирает. – Деда, у меня ведь был тогда нимб? Вера говорит, что был.
   В зеркале темный костюм со светлой полоской. И лицо подростка, застигнутого жизнью врасплох.
   Два прыща на подбородке, с левой стороны.
   Красные глаза с воспаленными веками.
   – У меня не могло быть нимба.
   – Некоторые думают, что Христос был очень некрасивым, – говорит вдруг дед Антонио. – Поэтому, дескать, ему и плевали в лицо, поэтому и заушали его. В Риме ведь культ красоты был, понимаешь ли… а это значит, что на красивого Христа руку бы поднять не осмелились. Не трогай подбородок.
   – Над Христом нимб был.
   – Нимба не видел никто. То есть… нимб мало кто видел.
   Лев пристально смотрит в зеркало.
   – Деда, а сделай сейчас нимб?
   – Пойдем, – говорит дед Антонио. – Ты почему так рано из театра?
   – Потом расскажу…
   На кухне они пьют чай. Они пьют чай – и дед Антонио говорит странные вещи.
   – Я за тебя боюсь иногда, – говорит он. – Зачем ты сейчас просишь нимб? Зачем тебе нимб – еще раз? Нимб ведь не когда угодно сделать можно…
   – Трудный фокус? – недобро усмехается Лев.
   – Простой! – выкрикивает дед Антонио не своим, тонким голосом и умолкает. Надолго. Пьет чай маленькими глотками и хмурится. Потом вздыхает и повторяет, теперь тихо: – Простой фокус. Надо только поймать такой момент… особенный такой момент. И если поймаешь – нимб появится.
   – Сам, – Лев хочет, чтобы это прозвучало как вопрос. Но так ему не удается.
   – Практически сам, – отрезает дед. – С небольшими усилиями извне.
   Лев смотрит на дно чашки… ничего нет на дне.
   – Я очень изменился за эти два года? – Взгляд на деда Антонио – в упор. – Так изменился, что нимб уже не появится?
   – Ну, почему! – Теперь усмехается дед Антонио – светло. – Я бы мог его и сейчас прочертить…
   – Прочерти, деда!
   – …но не буду. Ни сейчас не буду, ни… никогда впредь. Нимба не бывает дважды. Или он и теперь над тобой, или его и тогда не было.
   – Мы всё еще о фокусе говорим? – и опять та же усмешка у Льва. Откуда она пришла, эта усмешка? Дед Антонио не знает ее, не готов к ней… не желает, не желает видеть ее!
   – Нет, – отвечает он, собравшись было ответить «да». – Мы говорим не о фокусе! Мы говорим о власти, потому что фокус – это власть. Отблеск власти на минуточку. Но и этого, минуточки этой, достаточно, чтобы… чтобы ужаснуться.
   Дед Антонио залпом, словно водку, допивает чай, брякает чашкой по столу, мимо блюдечка. И направляется к двери.
   – Но если власть в руках хорошего человека? – кричит ему вслед Лев. – Если эта власть добрая?
   И останавливается дед Антонио. Нет, скорее, замирает в дверях. И, не оборачиваясь, отчеканивает:
   – Не бывает доброй власти. И злой власти не бывает. Всякая власть стремится к тому, чтобы быть нейтральной. В меру доброй и в меру злой. Беда в том, что эту меру она сама и определяет! Но не ее это дело – меру определять. И не мое это дело – нимбы раздавать. Корону хочешь? Пожалуйста!
   Дед Антонио – прежний, милый, дурашливый дед Антонио – оборачивается: в руках – корона. Лев эту корону знает: большая алюминиевая корона – глупая, легкая, ее деду на каком-то юбилее на голову надели и лоб оцарапали.
   А фокус весь в том, что корона обычно в дедовой комнате между книгами стоит – это через гостиную, направо. И что не ходил ведь дед к себе в комнату за короной – на пороге кухни стоял… в этом весь фокус, значит.
   – Корона-то откуда? – смеется Лев.
   – Заранее приготовил… понятное дело, – смиренно отзывается дед Антонио. – Авось, думаю, пригодится – за вечерним чаем, если ты с «Безумного дня» после первого акта уйдешь!..
   – Ну, давай корону, – сдается Лев. – Что нимб, что корона – все равно.
   – А вот и не все равно, львенок. – И исчезает куда-то корона – как не было. Дед Антонио, конечно, мастер… что ж тут говорить! – Совсем не все равно. Корона над людьми власть дает, а нимб – над собой. Не все равно.
   – Тогда я на корону не согласен, нимб черти!
   Теперь с дедом Антонио – прежним, милым, дурашливым – опять шутить можно.
   – Не буду, – упирается дед Антонио. – Не буду, хоть зар-ррэжь меня! А кроме того… – Дед Антонио помогает Льву справиться с галстуком: миг, полдвижения, четверть движения, щелчок, двумя всего пальцами – и развязанный галстук повисает на плече у Льва. – Кроме того, я ведь и сам точно не знаю, получился у меня тогда в цирке нимб или нет. Мало ли что Вера говорит… могло ведь и показаться!
   – Девятнадцать на двадцать шесть, – отзывается Лев.
   Дед Антонио улыбается:
   – Что-то около того.

КАК ДОСТАВАТЬ ГОЛУБЯ ИЗ КОРОБКИ

   Обратите внимание публики на белую обувную коробку, стоящую перед вами на покрытом черной тканью столике. Коробка закрыта крышкой. Поднимая коробку над столом и показывая ее зрителям, дайте им возможность убедиться в том, что это действительно самая обыкновенная коробка из-под обуви. Теперь снимите с коробки крышку, положите на стол и продемонстрируйте публике коробку изнутри – коробка пуста. Несколько раз переверните ее в воздухе: пусть зрители удостоверятся, что ни внутри коробки, ни снаружи ничего нет. Проделав это, поставьте коробку на стол, покажите зрителям крышку с обеих сторон и закройте ею коробку.
   Совершите над закрытой коробкой несколько магических пассов, затем осторожным движением погрузите внутрь руку – и, достав из коробки голубя, отпустите его летать над залом.
Комментарий
   Для этого эффектного трюка, который, несмотря на свою традиционность, обычно с восторгом принимается публикой, потребуются не только обувная коробка с крышкой размером 30х15х2 см и голубь, но и заранее сшитый из черной байки мешочек в форме конверта величиной 20х10 см. «Конверт» должен застегиваться сверху, лучше всего на кнопку – в нем в течение всего фокуса будет находиться голубь.
   Прикрепите «конверт», куда вы спрячете голубя, к крышке коробки за два верхних угла с помощью прозрачной лески, которой для этого следует прошить одну из боковин крышки посередине. Длина всей лески и ее концов, к которым пришиты углы «конверта», должна быть такой, чтобы «конверт» легко перекидывался с одной стороны крышки на другую. Когда вы станете поочередно показывать публике верхнюю и внутреннюю стороны крышки, «конверт» с голубем будет все время оказываться на другой стороне, а когда положите крышку у края стола, «конверт» повиснет сбоку, ниже уровня столешницы, и, черный на фоне черной скатерти, не будет виден.
   Основная хитрость здесь в следующем: вы должны все время располагать крышку относительно коробки так, чтобы этот черный «конверт» оставался невидимым. В самом начале фокуса крышка лежит на краю стола, рядом с вами, внутренней частью вверх – «конверт» при этом свисает со стола, накрытого черной скатертью, и сливается с фоном.
   При демонстрации внутренней части крышки держите ее пониже и под углом, чтобы «конверт» с голубем, находящийся внутри коробки, не был заметен. После этого поставьте крышку на ребро – на самый край коробки – и покажите публике, что в руках у вас пусто, затем, не приподнимая крышки, но скользя ее ребром по краю коробки, закройте коробку.
   Теперь еще раз поднимите коробку над столом, поставьте на место и сделайте над ней магические пассы. По окончании их приподнимите левой рукой крышку коробки, не открывая ее полностью, а правой рукой, расстегнув кнопку на «конверте», достаньте из него голубя.

14. РОВНО НА ОДИН САНТИМЕТР

   Дед Антонио неправ. Ощущение «дед Антонио неправ», – совсем новое для Льва. Не потому, что до этого дед Антонио был прав всегда, а просто потому, что раньше Лев и вопроса такого не задавал: прав, не прав…
   Сейчас дед Антонио сидел перед ним и судил то, чего не видел. Судил то, о чем только что со слов Льва узнал. Следовательно, Льва судил… именно так, кстати, оно и выглядело.
   – Как же ты не понимаешь… – Лев старался не смотреть на деда Антонио. – Как же ты не понимаешь, что теперь в моей жизни все, все уже не так! И что я, может быть, уже завтра начну приобщаться к… к…
   – К чему, Лев? – Ярость была в голосе деда Антонио. – Ничего этого нет! Это пустое все. Пустое и… и ловля ветра.
   Даже мои фокусы и те честнее, выше этого. Фокусы, от которых я, дурак, все оберегал тебя… Для того ли оберегал, чтобы ты взял вот и вляпался! Такое было при Гитлере, ты не знаешь. Ян Гануссен – слышал это имя? У Клауса Манна есть роман, вот же… – Дед Антонио бросился к книжным полкам, начал водить пальцем по корешкам, плюнул, чертыхнулся, снова бухнулся в кресло. – Такое всегда бывало, всегда бывает – в определенные периоды истории бывает: со дна поднимается всякая муть… это муть, Лев!
   – Чаю хочешь… с кексом? – спросил Лев. Ему стало стыдно, что он так завел деда: тот побледнел даже.
   – Нет! – взревел дед Антонио. – Не сметь чай мне предлагать! Не сметь кекс мне предлагать! Тут серьезное дело, тут соблазн… собла-а-азн!
   Господи, да что ж такое с дедом-то! Он, вроде, и кричать так не умел, никогда не кричал, чем-то задел я его сильно совсем…
   Наверное, он плохо рассказал все деду Антонио, неправильно. Это из-за плохого рассказа… да и как расскажешь? Как расскажешь, что пожилой уже человек просто вышел на сцену в зачуханном этом клубе, просто вышел на сцену – и сразу стало видно: бог. Только посмотрел в зал, только улыбнулся, только вздохнул – а все тут же поняли, что – нездешний. Немыслимой, страшной власти лицо… таких тут не бывает. Он все, все про нас знал, про каждого из нас. И никакой тайны не было для него. Ему даже ничего делать не требовалось: мы и так уже верили, что теперь все по-другому будет.
   А потом он сказал: «Ну, здравствуйте вам», – и голос у него был глухой. И еще сказал: «Желающие, пожалуйста, на сцену».