Ответ Анны Леопольдовны в редакции Миниха-сына не противоречит показаниям и самого Бирона. После разговора с вернувшимися от принцессы посланниками он пришел к выводу, что – это цитата из его допросов – «регентство его Ея высочеству противно не будет… то он, Бирон, сам от Ея императорского высочества слышал…» Далее Бирон показал, что уже после разговора с министрами вдруг «Ея высочество пришла ко мне в мои покои, как я обедал, и сказывала, что министры у нее были, а мне говорила она тож, что мною уже упомянуто» (слова об ответственности перед Богом, императрицей и пр.). При этом Бирон на следствии категорически отрицал, что он принцессу «к вручению ему регентства склонял», даже наоборот: он сам предлагал ей, «не соизволит ли Ея высочество лучше сама в правительство вступить, или оное супругу своему… поручить», – на что принцесса отвечала, что «она, кроме дражайшего Е.и.в. здравия и государственной тишины, ничего не желает»[144]. Возможно, что герцог, действительно, сам не уговаривал принцессу, каштаны из огня за него уже вытащили другие, а вот появление самой Анны Леопольдовны в апартаментах Бирона без приглашения кажется выразительным штрихом – возможно, принцесса опасалась каких-либо интриг со стороны Бирона из-за ее первоначально нерешительного ответа депутации. Наконец, и в донесении Финча от 1 ноября 1740 года сказано: когда депутация спросила ее мнение о регентстве, принцесса, зная об уже принятом всеми решении, сказала, что она «признает герцога лицом наиболее подходящим», или, по крайней мере, так были перетолкованы ее слова[145].
   Словом, Бирон после всех этих разговоров «от того своего замышленного намерения не отстал», и как бы потом не интепретировали следователи этот эпизод в пользу правительницы и Остермана, ответ принцессы можно было понять как одобрение: я не возражаю, затеваете, мол, дело, так и несите за него полную ответственность! Этого-то и было нужно Бирону.
   Неясно, в какой момент из текста Акта выпал пункт, непосредственно касающийся родителей императора: «4. Воспитанию Е.и.в. быть в единой его… диспозиции, выключа Е.и.в. родителей»[146]. Возможно, изъятие этого пункта было платой за проявленную принцессой лояльность к намерению Бирона стать регентом: взамен он согласился не разлучать младенца с родителями.
   И вот, уже добившись согласия «общества» и принцессы, герцог все-таки решился на действие, как писал Шетарди, «весьма смелое и опасное». Он «пал на колени перед царицей, не скрывая от нее опасности, в какой она находится, он напомнил ей, как он всецело жертвовал собой ради нее, дал ей понять, что он и все его семейство погибнет, если она их не поддержит, будучи мало обнадежен в своей дальнейшей участи, (что) он не может быть в ней уверен, если только она, царица, не будет продолжать оказывать ему доверия, которым она всегда его отличала, а такое доверие может подтвердиться лишь при назначении его регентом, правителем империи на время несовершеннолетия принца Ивана. Основания, на которых царица желала сначала отказать ему в том, были опровергнуты и устранены благодаря нежности, которую герцог сумел в ней пробудить». А если выразить последнее предложение не витиеватым барочным языком Версаля, а попроще, то Бирон, забыв гордость и спесь, начал сам, стоя на коленях, со слезами на глазах упрашивать царицу подписать Акт, где было сказано о его регентстве.
   Можно понять его отчаянную смелость. Ситуация для всесильного фаворита складывалась совсем неудачно, и, как злорадно пошутил Миних-младший, в тот момент, когда все рычаги давления на императрицу были использованы, «герцог видел себя принужденным сам по своему делу стряпать». Стряпать приходилось на скорую руку, кое-как – болезнь Анны была не просто опасна, а уже смертельна. Во время следствия 1741 года арестованный Бирон признался, что «о конечной опасности Е.и.в. болезни и что жизнь Е.и.в. больше уже продлиться не может, как он, так и супруга его, за день до преставления Ее величества, по словам докторским, ведал»[147]. Вот почему он так и заторопился. Думаю, что Шетарди верно передал логику речи Бирона, обращенной к государыне: не могла же она не отблагодарить своего преданного слугу за все годы верного служения, не хотела же она бросить своего возлюбленного и его семью на произвол судьбы. И тогда императрица подписала завещание с включенным в него Определением о регентстве.
   Сам же Бирон рассказывает об этом так: «Остерман сидел у государыни в то самое время, когда я, входя в опочивальню, застал Ее величество вынимающей акт из-под изголовья. “Я утверждаю акт, – говорила императрица, – а вы, Остерман, объявите господам, чтоб они успокоились: прошение их исполнено”». Это произошло, согласно Краткому экстракту, «перед самою кончиною только за несколько часов, а именно 16 числа октября»[148]. После этого Остерман запечатал завещание, датированное днем подачи (6 октября) и, по словам Бирона, придворная дама, подполковница А.Ф. Юшкова, близкая государыне, положила документ в шкатулку с драгоценностями императрицы[149]. Фельдмаршал Миних, которого не было в этот момент в опочивальне государыни, писал: «Предполагают, что императрица, находившаяся в большой слабости, подписала это завещание, а герцогиня Курляндская заперла его в шкаф, где хранились драгоценности. После этого Остерман приказал перенести себя в приемную императрицы, где уже собрались все вельможи, извещенные врачами о том, что императрица была при смерти». Там он и объявил о свершившемся[150]. То есть в записках Миниха вместо Юшковой появляется супруга Бирона, которая прячет завещание в шкаф (или, может быть, в шкатулку или в кабинет?). Может быть, Миних прав, и Бирон в своем рассказе об этом событии, для придания большей объективности происшедшему, «подменил» свою жену подполковницей Юшковой? Это могло отчасти отвести подозрения в подлоге. А они, эти подозрения, появились почти сразу же после кончины императрицы.
   Анна Иоанновна умерла (или, как сказано в указе нового императора Иоанна III Антоновича, Господь государыню «из временного к себе, в свое вечное блаженство, отозвал») поздно вечером 17 октября 1740 года. Бирон писал, что императрица сохранила разум и память до последней минуты, попрощалась со всеми близкими, «потом велела себя соборовать и скончалась весьма покойно». Другие источники сообщают, что Бирон стоял в ногах у ложа императрицы до самого конца. Английский посланник Финч писал на следующий день в Лондон: «Her Majestry looking up said to him: “Nie bois!” – the ordinary expression of this country, and the import of is “Never fear!”. These were the last words of Her Majesty…» («Ее величество, глядя на него, сказала: “Не бойсь!” – обычное выражение в этой стране, означающее: “Нисколько не бойся!” Это были последние слова Ее величества»[151]
   Тотчас после кончины государыни двери царской опочивальни были открыты и все могли увидеть ее тело на смертном одре. Все плакали и рыдали. Как сообщает Эрнст Миних, Бирон «громко рыдал и метался по горнице без памяти. Но спустя минут пять, собравшись с силами, приказал он внести декларацию относительно его регентства и прочитать перед всеми вслух». Генерал-прокурор Трубецкой подошел поближе к горящим на столе свечам и начал читать бумагу. Бирон, несмотря на свое горе, заметил, что принц Брауншвейгский не подошел к Трубецкому, и «спросил его неукоснительно, не желает ли и он послушать последнюю волю императрицы. Принц без возражения подчинился и подошел к Трубецкому поближе»[152]. Упоминания о том, откуда извлекли завещание, у Миниха-сына нет.
   Иначе изображает все сам Бирон, хотя и из его записок видно, что безмерное горе и рыдания не помешали ему озаботиться о вполне земном, материальном. После кончины императрицы, пишет Бирон в своих записках, он сидел в антикаморе, где его «первой заботой было запечатать драгоценности императрицы». Тут к нему «пришли… сановники и спрашивали, где завещание государыни. Я направил их к подполковнице Юшковой, которая и указала справившимся известную шкатулку с драгоценностями. Шкатулку отпечатали в присутствии принца Брауншвейгского, вынули из нее завещание, сняли с него конверт, и генерал-прокурор князь Трубецкой во всеуслышание прочел содержание акта о регентстве»[153].
   Финч тоже получил от кого-то информацию об обстоятельствах появления на публике завещания императрицы и дает иную интерпретацию происшедшему. В его рассказе тоже фигурирует некая любимая государыней камер-юнгфер, которая всегда пользовалась ее доверием. Заметим, что именно такой придворной дамой и была Анна Федоровна Юшкова. Финч продолжает, что в тот самый момент, когда вошедшие в покои императрицы сановники хотели опечатать комнату, в которой хранились драгоценности государыни, эта дама «объявила, что государыня подписала в ее присутствии бумагу, принесенную Ее величеству в начале болезни графом Остерманом, приказала затем отнести эту бумагу в комнату с драгоценностями и принести себе ключи от этой комнаты. Принесенные ключи с той самой минуты постоянно лежали под подушкой больной, которая в то же время сказала любимице, что спрятанная бумага – бумага чрезвычайной важности, но что о ней следует строго молчать впредь до кончины государыни, а затем объявить, где найти ее. Содержание бумаги рассказчице было неизвестно». Невзирая на это, присутствующие требовали, чтобы комната была немедленно опечатана. И тут вмешались Бирон и Бестужев. Они стали «решительно настаивать на том, чтобы бумага была сперва прочтена, так как по всем вероятиям и по заявлению камер-юнгферы она должна заключать в себе данные чрезвычайной важности, способные полнее выяснить последнюю волю усопшей. Бумагу достали. Она оказалась запечатанной личной печатью Ее величества, всегда хранившейся при ней. Когда бумагу вскрыли – она оказалась документом, назначающим герцога регентом, подписанным государыней и помеченной 6-м октября, то есть тем самым днем, когда граф Остерман вручил ее покойной». После этого Трубецкой прочитал ее присутствующим[154].
   В материалах следствия по делу Бирона также отмечалась особая суетливость герцога после кончины императрицы, его желание не упустить момент для обнародования этого, тогда почти никому неизвестного, документа: «Как Е.и.в. скончалась и конторку с алмазными вещами печатать стали, он, Бирон, не умолчал того, чтоб и его желание тамо спрятано, но восхотел, дабы скорее оное на свет произвести, тотчас сказал, что в тех вещах Е.и.в. последняя воля лежит, и приказал оную отдать не другому кому, как советникам своим, что ими в действие и произведено»[155].
   По рассказу Бирона, кроме него, Остермана и Юшковой у постели государыни в момент подписания завещания никого не было. Почему конверт с документом чрезвычайной важности запечатывал только Остерман, причем в присутствии одного Бирона да госпожи Юшковой? Почему для придания достоверности столь важному государственному акту не были приглашены генерал-прокурор Сената Н.Ю.Трубецкой и другие высшие сановники? Не было в этот момент и обычно освящавшего подобные церемонии священника или иерарха Синода. Почему завещание не было передано сразу в Сенат, и его куда-то унесла госпожа Юшкова (или в редакции фельдмаршала Миниха – жена Бирона)? Да и была ли императрица в тот момент в состоянии подписывать какие-либо бумаги? Положение Анны Иоанновны стало уже критическим – недаром в манифесте о преступлениях Бирона от 14 апреля 1741 года сказано, что в момент подписания Акта государыня находилась «в крайнем изнеможении и беспамятстве и близ самой смерти».
   Следователи в 1741 году обвиняли Бирона в сокрытии от окружающих того обстоятельства, что завещание было подписано умирающей императрицей буквально за несколько часов до ее смерти 16 октября, в то время как на самом документе стояла другая дата – 6 октября. Делалось это, полагали следователи, для создания впечатления, чтобы «всяк думал, яко бы оное заблаговременно от Ее величества апробовано»[156]. Действительно, в этом эпизоде, как и во всей «затейке Бирона», нельзя не усмотреть элементов политического жульничества.
   Вся кулуарность подписания этого важнейшего государственного акта, да еще датированного задним числом, настораживает и укрепляет подозрения в подлоге. Из текста обвинения по делу А.П. Бестужева-Рюмина выясняется поразительная вещь. В седьмом пункте обвинения сказано, что Бестужевым «оное Определение набело писано 7-го, а число поставлено 6-е, подписано же 16-го октября, тогда ж было изготовлено другое без числа, оставшееся без действия». Это «в запас было сделано… ежели б Е.и.в. не изволила 6-м числом подписать, а повелела число поставить тогда, как апробовать соизволила, то можно б было то число вписать» И далее: «Видя он, Бестужев, что то худо сделано, и 16-го числа, когда то Определение Е.и.в. подписать соизволила, не записано, а 23-го числа…, будучи в Кабинете, велел, в свое оправдание, а в вящее Бироново регентом утверждение, записать, что Ея императорское величество 16-го числа подписать изволила, а что уже 6-м числом в публику выдано, то забвению предано»[157]. Итак, из пункта 7 обвинения Бестужева вытекало, что существовало два экземпляра текста Акта. Один – датированный 6 октября. Он лежал у государыни в изголовье, и она его и подписала 16 октября[158], а второй – без даты, на тот случай, если Анна Иоанновна, вытащив из-под подушки Акт и увидев на нем дату «Октября 6-го», откажется подписывать его. Тогда бы ей и предъявили недатированный документ. Далее. Из 8-го пункта обвинения следует, что Бестужев 23 октября, когда начались аресты противников герцога и возникла опасность разоблачения всей «затейки Бирона», постарался устранить несогласованность в документах: ведь в бумагах кабинет-министров за 6 (или 7 октября) факт подписания государыней Акта не был зафиксирован. Поэтому Бестужев письменно распорядился сделать запись (вероятно, в журнале) о том, что государыня подписала документ 16 октября[159]. Что же означает последняя фраза («…а что уже 6-м числом в публику выдано, то забвению предано») – неясно. Тут ведь возникает новое противоречие: запись в журнале фиксировала, что государыня подписала Акт 16 октября, между тем как подлинный Акт – собственно завещание – имел иную дату подписи императрицей – 6 октября. Впрочем, оборот «предать забвению» на языке того времени (да и позднейших времен) означал, что власть распорядилась все, сказанное ею раньше – забыть, «предать забвению». Иначе говоря, речь идет о «предании забвению» важнейшего фрагмента из Манифеста 17 октября 1740 года: «…А 6 числа сего ж месяца оная наша любезнейшая государыня бабка Ея императорское величество блаженныя вечнодостойныя памяти Анна Иоанновна, Самодержица Всероссийская, о управлении всяких государственных дел до семнадцати лет возраста нашего… учинить и оной всемилостивейшее собственною рукою укрепить и подписать соизволила, с которого для всенародного известия при сем сообщается печатная копия»[160]. В итоге организаторы регентства Бирона, как неудачливые шулера, запутались в своих фокусах, отчего неизбежно возникло поле для сомнений и недоверия официальной версии.
   Неслучайно сразу же после установления регентства Бирона по чьему-то доносу был арестован секретарь домовой конторы Анны Леопольдовны Михаил Семенов, который публично сомневался в подлинности подписи Анны Иоанновны под завещанием. На допросах Семенов показал на кабинет-секретаря Андрея Яковлева, и тот признался, что действительно об этом говорил Семенову. Но дальше следствие не стало выяснять, что же послужило причиной для подобных подозрений арестованных, а лишь выпытывало, для чего Яковлев это говорил[161]. Между тем Яковлев был «статским советником во управлении секретарской должности», а точнее – тем самым писцом, которому Остерман и другие диктовали основные документы последних дней жизни Анны Иоанновны. Примечательно, что после свержения Бирона Яковлев был освобожден из Тайной канцелярии и восстановлен в прежней должности. О нем, как и о других арестованных при Бироне, в указе 15 декабря 1740 года было сказано, что они «неповинно страдали и кровь свою проливали»[162].
   По-видимому, мнения о подложности завещания придерживались и другие люди из лагеря противников Бирона. В октябре 1740 года между Бироном и Антоном-Ульрихом произошла сцена выяснения отношений, во время которой принц заявил, что одной из причин его неудовольствия регентством является его неверие «в подлинность завещания покойной императрицы, (и он) даже подозревает, что подпись Ея величества – подложная». «Тогда я, – продолжал Бирон, – сказал принцу, что об этом он вернее всего может узнать от Остермана, который в деле по завещанию императрицы может почитаться лицом ответственным». Любопытно, что Бирон ссылается только на Остермана – значит, действительно, больше никого из ответственных лиц государства в момент подписания завещания в опочивальне государыни не было. А между тем за Остерманом прочно закрепилась репутация лжеца и лицемера. Но далее Бирон, как бы закрывая тему (и тем самым еще больше наводя на себя подозрения в подлоге), «ткнул носом» принца в неизбежные последствия копания в этом деле: «Я заявил принцу и мое мнение, что Его высочество, напрасно пороча завещание, вредит сыну своему, который именно этому завещанию обязан престолом»[163].
   Финч в своем донесении в Лондон передает сходные слова, сказанные принцу Бироном по поводу завещания императрицы: «Ваше высочество, кажется, подозреваете, что завещание покойной государыни касательно престолонаследия и ее распоряжение о назначении меня регентом не достаточно ясны, что регентство следовало бы возложить на вас. Граф Остерман, составлявший и тот и другой документ, заявит вам, что он вручил их оба Ее величеству одновременно и видел, как она подписала один из них. Он по ее приказанию, в ее присутствии приложил печать к нему. Ваше высочество и большинство присутствующих здесь лиц знают, как найден другой документ, открытый в вашем и их присутствии, носящий на себе все признаки несомненной подлинности»[164]. И даже это объяснение не снимает проблемы подлинности Акта. Бирон говорил принцу, что Остерман видел, как императрица подписала «один из них», то есть манифест о наследии престола от 6 октября, и «приложил печать к нему». Но при этом герцог не утверждал, что Остерман видел, как царица подписала второй документ.
   В Кратком экстракте о Бироне, как и вообще на следствии по его делу, вопрос о подлинности завещания не ставился, ибо все понимали (и в этом Бирон был прав), что в случае признания Акта поддельным разрушилась бы легитимность всего режима правительницы. А вот почему этим не воспользовался режим Елизаветы, понять трудно. Доказать, что подпись умирающей императрицы Анны Иоанновны была поддельна, А.И. Ушаков со своими костоломами смог бы играючи, а эффект от этого был бы грандиозный: всех бы убедили в том, что император Иван, которого свергла Елизавета, – не подлинный государь! И что завещание Анны Иоанновны подложно! Но шансом этим окружавшие новую императрицу неопытные в интригах люди так и не воспользовались. Да и то: между ними уже не было хитроумного Андрея Ивановича Остермана….
   Наутро, после кончины императрицы, во дворец съехались все высшие сановники империи. Остерман объявил им о кончине государыни и приказал секретарю огласить завещание покойной, после чего все перешли в придворную церковь и присягнули новому государю и регенту, а затем стали поздравлять регента. Бирон произнес заготовленную заранее речь с призывом теснее сплотиться вокруг трона и, следовательно, вокруг него самого[165]. При этом «глаза его наполнялись слезами, и он все время должен был держать платок у лица»[166]. Затем началась процедура присяги выстроенных у Летнего дворца на Марсовом поле гвардейских полков, а потом и служащих коллегий.

Глава 4. «Боюсь преображенских»

   Бирон, несмотря на все его горе, мог быть доволен. Его стряпня вполне удалась, и он надежно обеспечил свое будущее, точнее – так ему тогда казалось. Согласно Акту – завещанию Анны Иоанновны, императором был объявлен Иван III Антонович, а регентом при нем – герцог Бирон до совершеннолетия императора (то есть до семнадцати лет). Во всех официальных документах новый император имел порядковый номер «III» после первого царя Ивана Грозного и своего деда царя Ивана Алексеевича, но позже в литературе у него появился номер «VI» с учетом великих московских князей – Ивана I Калиты, Ивана II Красного, Ивана III и Ивана IV Грозного.
   Императрица Анна Иоанновна на все долгие семнадцать лет регентства даровала Бирону «полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные», заключать и подписывать международные трактаты и договоры, быть главнокомандующим вооруженными силами, ведать финансами и вообще «о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретет». В сущности, Бирон на 17 лет, до 1757 года, получал самодержавную власть в России. При необходимости он мог и продлить свое господство. В Акте повторяются мотивы манифеста 6 октября и присяги: если император скончается «прежде возраста своего», то наследником становится следующий принц, его младший брат (кстати, тогда еще не родившийся), и Бирон будет регентом и при нем. «А в случае и его преставления – других законных из того же супружества рождаемых принцев всегда первого и при оных быть регентом до возраста их семнадцати ж лет упомянутому же государю Эрнсту Иоганну». И только уж когда никого в живых из принцев не останется, должен был Бирон, вместе со всеми чинами, выбрать наследника[167]. Любопытно, что Бирон оставил себе максимально возможный срок, определив дееспособность государя в 17 лет, хотя известно, что позже его упрекали в незаконном увеличении возраста недееспособности молодого государя, и в манифесте 14 апреля 1741 года «о вечном заключении Бирона» сказано, что малолетство Петра Великого «гораздо сократительное того было… от рождения своего 10 лет государем возведен, а коронован 12 лет»[168]. На сей счет был и более свежий пример: император Петр II в 12 лет в 1727 году был признан правоспособным и присутствовал на заседаниях Верховного тайного совета.